"Покушение на Россию" - читать интересную книгу автора (Кара-Мурза Сергей Георгиевич)

Отечественная война — начало моего поколения

В июне, 60 лет назад, началась наша Отечественная война против нашествия Германии и сброда со всей Европы. Против нас вели войну нового типа, какой до того мы не знали — на уничтожение. Это было столкновение цивилизаций с крайним напряжением их сил, так что и врагу, и нам пришлось организоваться в тоталитарные общества. Эта война была главным, полным и беспристрастным экзаменом СССР. Для понимания сути Советского государства достаточно изучить его в период этой войны и в период «перестройки» — в моменты максимальной силы и полной беспомощности. Сейчас тоже война, только другого типа. Но тоже на уничтожение, так что все равно полезно вспомнить то время.

К началу той войны потенциал СССР и сил врага был несопоставим: Германия использовала промышленность и людские ресурсы всей континентальной Европы. Источники техники и вооружений были у нее почти неисчерпаемыми: только заводы «Шкода» в Чехии в 1940 г. выпускали столько же вооружения, сколько вся английская промышленность. В СССР промышленность не успевала, и первый этап перевооружения армии планировалось закончить лишь в 1942 г.

Что же показала война? Вот только несколько штрихов:

— Силу и эффективность государства СССР. В краткие сроки и под тяжелыми ударами госаппарат выполнил небывалые по масштабам программы. Примерами служат: перемещение за 4-5 тыс. км на восток половины промышленности страны почти без перерыва в ее работе; эвакуация 12 миллионов жителей, их размещение и трудоустройство; перемещение огромного количества скота и машин из колхозов и совхозов оставляемых районов.

Огромные возможности плановой системы. Переналадка промышленности на военные цели превзошла все ожидания западных экспертов. Промышленное производство с июня по декабрь 1941 г. уменьшилось в 1,9 раза. Но уже в 1943 г. выпуск продукции машиностроения составил 142% от уровня 1940 г. В 1942 г. СССР превзошел Германию по выпуску танков в 3,9 раза, боевых самолетов в 1,9 раза, орудий всех видов в 3,1 раза. При этом быстро улучшалась технология: в 1944 г. себестоимость всех видов военной продукции сократилась по сравнению с 1940 г. в два раза. Система заготовок и снабжения продовольствием обеспечила армию и тыл приемлемым питанием.

Планирование быстро осваивало новые методы: подготовка и обеспечение Сталинградской битвы планировались по программно-целевому методу с линейным программированием (за его разработку Л.В.Канторович потом получил Нобелевскую премию). Уже с августа 1943 г. Госплан начал разработку пятилетнего плана восстановления народного хозяйства СССР, что помогло возродить экономику в невиданно короткий срок. С начала 1943 г. готовилась и денежная реформа, и СССР смог провести ее с отменой карточек уже в 1947 г., намного раньше других стран. Эффективная работа Госбанка позволила сохранить в условиях войны финансовую систему и не допустить гиперинфляции. Снабжение армии и боевые действия надежно финансировались, но дефицит госбюджета был очень небольшим, а в 1944 г. доходы уже значительно превысили расходы. Рубль сохранился как платежное средство и на оккупированных территориях, причем немцы организовали скупку рублей и вывоз их в Германию. После войны они были изъяты из Рейхсбанка и возвращены в СССР.

Устойчивость социального и национального жизнеустройства. Доктрина войны против СССР исходила из того, что советский строй держится на страхе и силе и в условиях войны будет взорван внутренними противоречиями. На деле все социальные группы (включая сосланных кулаков) и все народы, за исключением части националистов в Крыму, на Кавказе и на Украине, выступили на защиту СССР. Это подвело итог, баланс обид и приобретений, дефектов и достоинств советского жизнеустройства.

Силу и благородство советской системы образования. Советская школа воспитала уверенных в себе, духовно свободных людей с широким кругозором и внутренним достоинством. В боевой обстановке выявилась суть единой общеобразовательной школы, не делящей людей на массу и элиту. Немецкие специалисты отметили важное отличие советского солдата: общую для всех готовность при гибели командира быстро и без колебаний брать на себя командование. Вторая особенность — общая для нашего солдата способность быстро преодолевать ненависть, так что при ведении войны на территории Германии произошло небывало малое число эксцессов. Видный антрополог, лауреат Нобелевской премии Конрад Лоренц провел в советском плену два года. Он вспоминает и саму процедуру пленения, и отношение к пленным охраны в полевом и тыловых концлагерях как выражение особого типа советского человека, отмечая попутно жестокое отношение к пленным немцам в английских и американских лагерях.

Силу и гибкость советской системы науки и техники. Эта система позволила с очень скромными средствами выполнить множество блестящих новаторских проектов, соединяя изобретения с самым передовым фундаментальным знанием. Эффективность советской научной системы не укладывалась в западные стандарты. В 1939-40 гг., показывая свою верность Пакту о ненападении, Германия продала СССР ряд образцов новейшей военной техники и новейших технологий. Гитлер разрешил это, получив от немецких экспертов заверения, что СССР ни в коем случае не успеет освоить их в производстве. Ошиблись немцы, по себе судили.

Эффективность системы здравоохранения. В условиях, когда основная масса врачей была мобилизована на фронт, страна прошла войну без крупных эпидемий и большого повышения смертности от болезней. В СССР был достигнут самый высокий уровень возврата раненых в строй (73%). Лишь в Красной Армии устав предписывал выносить раненых с поля боя под огнем. В целом, высокая эффективность здравоохранения определялась бесплатным характером медицинской помощи и большими усилиями в профилактике — тем, что здоровье каждого человека было и национальным достоянием. К.Лоренц, бывший врачом немецкой армии, в полевом лагере для пленных был поставлен помогать советскому врачу. Он был про себя возмущен тем, что врач отказался ампутировать конечности у многих раненых (К.Лоренц считал, что врач из чувства мести обрекает этих немцев на смерть). Потом он с изумлением обнаружил, что в советской медицине такие ранения вылечивают, не прибегая к ампутации.

Война была проверкой прочности Советского государства исходя из абсолютных критериев. Она показала не умозрительно, а через самые тяжелые испытания, что в СССР уже состоялось национальное примирение после столкновений гражданской войны, коллективизации и репрессий. СССР вошел в войну с единым народом и как единое государство.

Сейчас — другое дело. Нас обессилела разруха в умах и чувствах. Мы поддались соблазнам. Самым тяжелым из них, я считаю, стал соблазн отказаться от христианской идеи братства людей. Не хочется людям признаваться, но многим втайне захотелось погрызть ближнего. А с этим сцеплен и антисоветский соблазн — отказ быть товарищами в земной жизни. Куда же мы придем, шаг за шагом сдавая и оплевывая как раз то, из чего выросла наша Победа? Мало кому и шкуру-то свою удастся спасти, это уж как водится.

Давайте же разберемся между собой в главном. Много патриотов стали увлечены «белым идеалом». Меня поражает неискренность их антисоветской песни. Вот, В.Бондаренко в газете «Завтра» излагает общий для всех них тезис: «Я считаю ту великую Победу не красной победой, а Отечественной Победой… Победила там, на полях сражений, не красная Россия, а русская Россия». Заметим это настойчивое противопоставление: «не красная, а русская». Он даже слово «победа» пишет с маленькой буквы, если рядом стоит слово «красная».

Бывают слабые дети — выщипывают изюм из булки, а хлеб бросают. Так и патриоты вроде В.Бондаренко выщипывают для себя из истории приятные вещички. Детям простительно, а взрослым сегодня — нет. Такое разделение истории разрушает всю ее ткань и оставляет читателей без опоры здравого смысла. Да, если Отечество — абстрактная идея, то оно бесполое, не имеет социальной формы, не питается и не воюет. Зачем? Оно и под Гитлером было бы тем же Отечеством — русским, даже и без людей. Дух… Зачем ему бренные тела, трактора, топливо… Если же речь идет о войне, когда стреляют твердыми пулями, то Отечество воплощено в конкретном жизнеустройстве. И таким жизнеустройством был тогда советский строй. Может, кто-то не видит его разницы с Россией 1914 г.?

«Белые» проклинают советскую индустриализацию — а Победу любят. Но ведь без индустриализации этой Победы быть не могло. А советская индустриализация, как социальное и духовное явление, резко отлична и от промышленной революции Запада, и от индустриализации «Бромлея и Гужона» в царской России, и от антисоветской «индустриализации» Ельцина-Чубайса. В 1943 г. промышленный потенциал СССР был в 4 раза меньше того, что работал на Германию — но танков и самолетов Красная Армия уже получала больше немецкой. А в 1916 г. правительство того же (да не того же!) Отечества не могло закупить металла для военных нужд — весь его сбыт контролировался тогдашними березовскими и гусинскими.

Скажем прямо, вся патриотическая риторика нынешних «белых» паразитирует на остатках плодов советской индустриализации — и при этом они постоянно плюют в глаза этому умирающему. Когда и молодежь стала этим плевкам аплодировать, дух Победы нас покинул. Теперь мы должны снова его выращивать — иначе выморят нас, как тараканов.

Но все это — сухие факты, все это можно прочесть в честном учебнике (хотя такие учебники сегодня редко попадаются). А я хочу сказать о том, что я сам видел и ощущал, что в учебники не попадает. Скажу об ощущениях детства.

Родился я в 1939 году в Москве. Первые четкие воспоминания у меня остались от предвоенного лета 1941 года. Вот отец берет меня на руки. А вот мы ждем на пристани пароход, чтобы плыть в воскресенье по Москве-реке, и этот пароход приближается под музыку. Я был восхищен — белый пароход казался мне живым, плывет к нам по реке и поет.

Потом — война, которая разделила всю жизнь нескольких поколений на две части: до войны — и все, что было после этого. Даже много лет спустя дети рассказывали друг другу легенды о том, как все прекрасно было до войны.

Вспоминаю себя осенью 1941 года. Иду я и несу на спине вещмешок с моими «личными вещами» — в эвакуацию. А какая-то старуха на тротуаре плачет и протягивает мне руки — ей было страшно, что мальчик в два с половиной года несет на спине большой мешок с вещами.

Ехали в товарных вагонах, долго. Помню, снимали на доске тело умершей женщины. Потом как-то ушла мать, а поезд тронулся, она бежала за вагоном, и женщины ей подали доску и втащили. Я стоял рядом и боялся, что она сорвется под колеса. Эти образы выплывают из памяти, как из тумана. Помню, ехал в вагоне мужчина (видимо, была бронь). Он на остановках покупал в бутылку молоко, потом вынимал кружку, садился в вагоне и пил маленькими глотками. Дети подходили к нему и плакали, среди них моя сестра. Матери уговаривали их не плакать, и они плакали тихо, почти неслышно, стеснялись. Помню, что жалко было этих детей, а мужчин таких сегодня что-то много развелось. А так мне всегда казалось, что тот один только и был в СССР.

Привезли нас в Михайловку, в глухой степи Кустанайской области. Из райцентра везли на тракторных телегах. Почему-то они шли по степи не колонной, а цепью, в один ряд, и это было очень радостно. С этого момента вся моя жизнь — как на ладони, я стал сознательным человеком. Мне кажется даже, что с тех пор я лишь накапливал опыт, а мой ум и представление о людях не менялись.

В селе уже не было мужчин — старики, женщины и дети. Русские и казахи. И мы, как говорили в деревне, выковырянные (эвакуированные). Нас разместили по избам. Хозяином у нас был старик с девочкой-внучкой, Веркой. Вскоре к нему поместили еще одну семью — немцев, выселенных из Поволжья. Матери наши сразу пошли работать, зимой в школе, а летом в поле. А мы играли и, играючи, помогали взрослым. Помню, наш хозяин сделал моей матери выговор: «Твой, когда картошку чистит, слишком толсто срезает». Он сказал это сурово, но мне не было ни страшно, ни обидно. Он мне помогал, и я его часто вспоминаю, когда чищу картошку.

Играли мы вместе — русские, казахи, немцы и евреи, были и других национальностей. В нашей детской жизни отражалась жизнь взрослых, а там шовинизма не было ни в традиции, ни в идеологии. Казалось бы, наши отцы в то время массами гибли под ударами немцев, а здесь — вот они, немцы, отселенные с Запада как потенциальные союзники наступавших гитлеровских войск. Но ни у кого и в мыслях не было обидеть их подозрением. И играли, и дрались, не проводя никаких параллелей с войной.

Как-то наш хозяин ездил с обозом на санях в Кустанай и привез четыре пряника — своей внучке, мне, моей сестре и мальчику-немцу. Старику и думать об этом не пришлось — будь у него денег на один пряник, он разделил бы его на четыре части.

Это сегодня мне приходится об этом думать, когда мой коллега, философ и историк Д.Е.Фурман пишет с непонятным злорадством в престижном академическом журнале, что «хотя русские ограбили немцев в результате войны, хотя они выбросили немцев Поволжья умирать в казахстанской степи, все равно немецкий крестьянин жил, живет и будет жить лучше русского». И думаю я об этих словах потому, что этот профессор — не дешевый идеолог, продавший свое перо очередной власти, а типичный интеллектуал и себя уважает. Я даже могу понять его антирусский пафос — увлекся перестройкой. Я поражаюсь выверту критериев. Ведь когда он говорит «жить лучше», он сравнивает лишь то, что у русского и немца в тарелке. Вот если бы я знал, что немецкий крестьянин во время войны привез из города два пряника и отдал один своему сыну, а другой русскому или белорусскому мальчику (а около миллиона советских мальчиков и девочек фашисты вывезли во время войны для работы у немецких крестьян) — и это было нормой, — тогда бы я сказал, что немец и мой старик-хозяин живут в одном измерении, и их жизнь можно сравнивать по другим показателям. А без этого — понятия лучше или хуже не имеют смысла. Раньше человеку, претендующему на звание интеллигента, это было очевидно.

Быть может, это счастливая особенность детства, но когда я вспоминаю эвакуацию, меня охватывает ощущение надежности человеческого братства. Люди, с которыми я, ребенок, сталкивался, были для меня родными и делали все, чтобы меня обогреть, порадовать, а нередко и спасти. И в круговороте войны это были люди множества национальностей, с самыми разными типами лица. Вот бреду я летом 1942 года по степи — мать на току, я поиграл с пшеницей и пошел путешествовать. Ушел далеко, ничего не видно кругом, и пришел к странному домику. В нем что-то стучит, работает машина. Открылось окошечко и показалось сморщенное лицо старухи-казашки. Посмотрела она на меня, потом исчезла, а потом опять выглянула в окошечко и протягивает мне вниз кусочек хлеба с маслом. Это была маслобойка, и все масло до грамма шло на фронт. В последний раз я ел масло до войны и не помнил его вкуса, а теперь попробовал его в «сознательном возрасте». Ничего вкуснее не приходилось мне пробовать с тех пор. Мы не обмолвились со старухой ни словом, она вернулась к своей машине, а я пошел дальше.

Неправильно, конечно, было бы сказать, что я в то время, ребенком, чувствовал себя хозяином всей страны. Но, как я ни вспоминаю себя, эти слова были бы самыми правильными. Мне казалось, что я могу идти по СССР, как в степи под Михайловкой, всю жизнь, и везде будет мне дом, и все люди будут для меня, как хозяин нашей избы или та старуха-казашка на маслобойне. Такое было ощущение от встреч со всеми и каждым. Границы семьи по крови расширились до границ семьи-народа.

Когда я стал постарше и стал задумываться, меня удивляло, как надежно было все устроено в государстве. Сейчас это кажется чудом, как будто мы были совсем другим народом. Все было скудно, на грани, но надежно. Карточки — значит карточки. Полагается тебе на месяц столько-то рыбы, пусть немного, — ты ее получишь. За месячной нормой мы ходили, уже в Москве, в 1944 г., далеко от дома, мать везла меня на санках. Когда не было рыбы, в магазине был чрезвычайный запас — красная икра. Шла, как рыба. И один раз в наш день не оказалось рыбы, и нам дали за нее целый бидон красной икры. Так что я в моей жизни поел икры.

Другая служба, с которой я сталкивался, как ребенок — медицина. Как берегли людей! Казалось бы, все врачи на фронте. Нет, регулярно нас, детей, осматривали врачи, в большинстве случаев очень преклонных лет. Осматривали внимательно, делали прививки. Болеть тогда приходилось, бывало и очень тяжело. И на дом врач идет, и в больницу мать везет на санках, и лечат тебя, вытаскивают с того света. Тогда это не удивляло, а сейчас это меня удивляет. Сейчас, глядя вокруг — и у нас, и даже на Западе, я вынужден признать, что система сохранения людей, которая была создана в СССР и действовала даже во время войны, была явлением исключительным. И она жила, покуда ее ценили люди. А потом, когда перестали ценить, умерла. Видно, людская любовь ей была нужна. За деньги такую систему не купишь.

У нашей демократической интеллигенции бренчала в голове одна подсказанная телевидением мысль: советский режим, дескать, так исковеркал людей, что у них вплоть до перестройки не было сострадания. Теперь, мол, будут другие порядки — и в доказательство телевизор мучил людей зрелищем посылок с гуманитарной помощью, собранных добрыми немцами. За доброту им спасибо. Наши старики эти посылки, когда их не разворовывали демократы, брали с удивительной душевной чуткостью. Считалось, что немцы ощущали потребность почувствовать себя добрыми. А может быть, собрав посылку, они снимали какой-то камень с души. Наши старики были рады им помочь. Хотя следовало бы немцам задуматься — почему это в России, не пережившей никакой природной катастрофы или разрушительной войны, старики и дети голодают? Что там происходит, что это за перестройка такая? Но нет, таких вопросов у доброго немца не возникало. Но не о немцах речь — с какой стати беспокоиться им о наших делах.

Зачем убеждали нас, что мы очень плохие и черствые душой? Ведь с таким жаром убеждали, что многие им поверили и просто ходить по земле стеснялись. Поначалу мне было очень жаль этих молодых обличителей. Я думал, что они принадлежат к какой-то неизвестной мне части нового поколения, которая недополучила любви, которой страшно не повезло в жизни. Где они жили, в каком обществе вращались? На память приходил рассказ Достоевского «Мужик Марей». Ребенком Достоевский безумно испугался в лесу волка и бросился бежать. Он подбежал к крепостному крестьянину его отца Марею, который на поляне пахал землю. Крестьянин успокоил ребенка и ласково погладил грязным от земли пальцем его дрожащие губы. Но так погладил, что воспоминание о нем поддерживало Достоевского в самые трудные моменты жизни. И когда на каторге он встретил озлобленного поляка, он пожалел его, поняв, что у того не встретилось в жизни его мужика Марея, на которого он мог бы опереться.

Так и мне казалось, что те публицисты, которые вышли на передний план в годы перестройки и стали обличать советский народ, просто были обижены судьбой и нуждались в особенно бережном отношении общества. Но когда я столкнулся с этими людьми ближе и познакомился короче, обнаружилось явление, неизвестное Достоевскому. Эти люди прожили нормальную жизнь, не раз были поддержаны, а то и спасены каждый своим мужиком Мареем — но в памяти у них остался лишь его грязный палец. И этим людям советская тоталитарная система вручила тотальную же власть над СМИ, возможность промывать мозги сотням миллионов людей. Вот от них-то, действительно, сострадания не дождешься — а лишь благотворительность, да и то если она не облагается налогом.

Я же прожил всю свою жизнь, всегда находясь во всенародном поле сострадания, всегда надеясь на помощь людей и спокойно ее принимая, вовсе не предполагая отплатить именно дающему. Я уверен, что выгадал — получил гораздо больше, чем отдал. Но и все так же. Такова чудесная суть жизнеустройства, основанного на взаимопомощи, а не конкуренции. Советский народ жил очень трудно, вплоть до 60-х годов избытка не было почти ни у кого. А были, почти у всех, такие периоды, что без сострадания людей посторонних, с иными взглядами, из иной среды — и выжить было бы нельзя.

Помню, из Казахстана в конце 1942 года мы переехали на Урал, в промышленный Челябинск. В квартире жило несколько семей. У одной женщины была собака, которую она выращивала для фронта. Мы все кормились около этой собаки — ей полагался обильный паек овсянки. Зато и любили мы ее по-особому — и она нас любила.

В пустующую комнату поселили молодого безногого солдата Павла — он долечивался после госпиталя. Он дал мне звездочку на шапку и сделал деревянный автомат — замечательный, с диском. Привязал веревку, и я его носил за спиной. Получил он из дому баночку меда, и каждое утро все дети являлись к нему в комнату. Он съедал одну ложечку сам и по ложечке давал каждому из нас. А потом, когда оставалось совсем на донышке, один из нас (я даже знаю, кто) не выдержал, пробрался в комнату солдата и съел весь мед. Я помню, как Павел пришел к нам на кухню на костылях, с пустой банкой, в ярости и чуть не плача. Он тыкал нам в нос пустую банку и кричал: «Это что? Это что?» И мы все ревели, глядя на него.

Мать работала с утра до ночи, а я проводил день на улице с мальчишками. Недалеко был вокзал, и каждый день мы провожали солдат на фронт, маршировали рядом с оркестром. Казалось, что у России бесконечные запасы мужчин. Да и девочек-санитарок много шло в строю. Иные совсем маленькие, школьницы еще, очень красивые в своих гимнастерках. Потом, когда я уже учился в школе, я понял, что эти людские запасы сгорели почти полностью. В нашем классе было сорок мальчиков — и только у четверых были живы отцы.

Часто видели мы и печальное зрелище — как конвоир с каменным лицом ведет дезертира, уткнув штык своей винтовки ему в спину. Их вылавливали на чердаках. Мы, мальчишки, были на стороне конвоира, и в то же время дезертиры с тоскливым и отрешенным взглядом, все почему-то в серой одежде, казались нам родными. Можно даже сказать, что казались родными, чуть ли не одним целым, солдат-конвоир и дезертир. И потом, уже взрослым, я у многих людей замечал: при виде человека под конвоем, заключенного, они смотрели на него таким взглядом, словно это их родной брат.

Испытал я тогда и силу сострадания. Мальчишки постарше стали посылать меня нищенствовать — маленьким лучше подают. Мне надевали сумку, и я ходил по квартирам, просил хлеба, а они поджидали меня за углом. Но дело оказалось трудным. Очень многие женщины, которые открывали дверь, заводили меня в комнату, разогревали еду и усаживали меня обедать. После того, как я из-за дверей просил «подать голодному кусочек хлеба», отказаться от еды я не мог. Я заставлял себя съедать один обед за другим и, пройдя один дом, чувствовал себя совершенно больным. Кончилось тем, что я пообедал у одной учительницы, которая работала вместе с моей матерью и меня знала. Моей матери собрали, сколько могли, продуктов, чем ее удивили — мы жили не хуже других. Дело выяснилось, и пришлось мне моим приятелям отказать. Сейчас в Москве другое сострадание и другие нищие. Многие им подают, считают это велением времени. У меня рука не всегда поднимается. В трудные годы мы не подавали, а делились.

Знаю, что бывал я и жаден, и несправедлив, обижал людей и сам обижался, но когда я сейчас думаю, как объяснить, что такое был Советский Союз, я вспоминаю, как кормили меня незнакомые люди.

Кстати, тогда же я познакомился и с рыночной экономикой, которой якобы у нас не было, как и сострадания. Часть хлеба, который мы получали, мать нарезала ломтиками, мазала лярдом, а я шел на рынок и продавал эти бутерброды и кое-что из вещей. Мне было четыре года, но я был удачливым коммерсантом, хотя и не акулой бизнеса. Акул на тех рынках не было. Много было раненых солдат на костылях — они поправлялись после госпиталя, прежде чем поехать домой. На рынке они покупали кружку молока и кусок хлеба и ели молча и неторопливо. И любовь, которой окружал их весь рынок, казалась каким-то особым видом энергии, силовые линии этого поля были почти осязаемы. Тогда я, конечно, ничего этого не думал — это я сейчас пытаюсь передать мои детские, по сути, биологические ощущения. Но если бы меня сегодня спросили, в чем для меня образ русского человека, я бы назвал именно это — раненый солдат на том рынке, с кружкой молока и куском черного хлеба, в этом энергетическом поле любви. И суть религиозности для меня — не в сутане или рясе, а в том, как этот солдат пил молоко и держал хлеб.

Так что война осветила мою жизнь, как и жизнь все-таки подавляющего большинства населения, не выстрелами и ужасами зрелища смерти, а особым всеобщим душевным состоянием. Оно не появилось в результате войны, оно ею лишь проявилось.

В ту войну в жизнь вошло мое поколение, но тогда воевали наши отцы, и они нас защитили. За последние 15 лет мое поколение проиграло большую кампанию в своей войне. Чуть было вообще страну не сдало. Но зацепились на пятачке. Пока есть силы, надо помочь молодым, им придется выгрызать нашу землю обратно.

Апрель 2001 г.