"ДРЕВНИЙ РИМ. СОБЫТИЯ. ЛЮДИ. ИДЕИ." - читать интересную книгу автора (Утченко Сергей Львович)

9. ОКТАВИАН АВГУСТ И СТАНОВЛЕНИЕ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ.

Октавиан Август, как человек и как государственный деятель, еще в самой древности вызывал противоречивые суждения. При его жизни и в первые годы после его смерти в римской историографии, и даже более широко — в римской литературе, возникло явно выраженное апологетическое направление. Оно было представлено такими историками, как Николай Дамасский, Веллей Патеркул, в более умеренной форме — Титом Ливием и Дионом Кассием, причем последний считается обычно основным источником по эпохе Августа. Существовало, несомненно, и другое направление — критическое, оппозиционное, представители которого отстаивали взгляды и лозунги «последних республиканцев», но от их произведений до нас практически ничего не дошло. Более поздние историки, начиная с Тацита, дают, как правило, двойственную оценку, но зато она оказывается довольно подробной и содержательной.

Например, сам Тацит в начале «Анналов», вскоре после того как он делает свое знаменитое заявление об отсутствии у него «гнева и пристрастия» (sine ira et studio), приводит весьма своеобразно построенную характеристику Октавиана Августа. Она основана на мнениях и высказываниях римлян вскоре после смерти престарелого императора, причем сначала группируются положительные высказывания, а затем — отрицательные. К первым относится перечисление почетных должностей и званий Августа, подчеркивание его любви к отцу, т. е. к Юлию Цезарю, и оправдание этой любовью инициативы в гражданской войне, затем указание на созданный им новый политический строй без царской власти и без диктатуры, на расширение государства и обеспечение его безопасности, на украшение Рима и, наконец, на то, что насилие употреблялось лишь в редких случаях и для того, чтобы сохранить мир и покой для большинства.

Однако затем приводятся и противоположные высказывания, согласно которым любовь к отцу была лишь предлогом для борьбы за власть, делаются намеки на причастность Октавиана к смерти Гирция и Пансы, говорится о захвате первого консулата силой и об обращении войска, полученного для борьбы с Антонием, против самого государства. Безусловно осуждаются действия Октавиана во время проскрипций и раздела италийских земель. Затем идут обвинения в коварстве и обманах, в злоупотреблении казнями, в недостаточном почитании богов и даже столь типичные для тех времен пересуды и сплетни по поводу семейных дел и жизни. Замечательнее всего в этой двойственной характеристике то обстоятельство, что сам Тацит ничем и никак не выдает своего собственного отношения к личности Августа.

С наиболее полной и развернутой характеристикой мы, как и следовало ожидать, сталкиваемся в биографии Октавиана Августа, написанной Светонием. Но она тоже носит на себе печать двойственности и противоречий.

Пока речь идет об Октавиане–триумвире, т. е. о периоде его борьбы за власть, он рисуется как человек крайне жестокий (расправа с пленными после взятия Перузии, поведение во время проскрипций и т. п.), по достижении же власти оказывается милостивым и щедрым и даже мягкосердечным судьей. Если в начале биографии упоминаются насмешки Марка Антония над его трусостью, то позже приводятся примеры, опровергающие подобные подозрения. С похвалой говорится о том, что он категорически запрещал возводить в его честь храмы в Риме (лишь в провинциях, да и то с двойным посвящением: ему и Риму), что он не обращал серьезного внимания на дерзкие выпады и подметные письма, что он держался основ справедливости, причем целых четыре главы биографии — с 57 по 60 включительно — посвящены описанию добровольных проявлений «общенародной» любви к Августу.

На этом Светоний завершает ту часть биографии, которая посвящена характеристике Октавиана Августа как военного и политического деятеля, и переходит к описанию его личных качеств. Он уделяет им большое внимание, вплоть до описания наружности Августа или его неприхотливости в пище. Он специально останавливается на его интересе к «благородным наукам», на занятиях красноречием, а также на хорошем знании греческих и латинских авторов. Биография заканчивается описанием смерти Августа и его похорон, причем — и это, конечно, блестящий заключительный штрих общей характеристики — рассказывается о том, как умирающий император обратился к своим близким с таким вопросом: как им кажется, хорошо ли он сыграл комедию жизни, и потребовал, в случае утвердительного ответа, аплодисментов.

Таковы наиболее типичные оценки и характеристики самой древности. Что касается нового времени, то можно сказать, что на фоне блестящей и всегда импонирующей личности Цезаря фигура Августа казалась бледной и даже незначительной. Во всяком случае, он не внушал симпатий новым историкам и не пользовался их признанием.

Еще французские просветители, для которых Август был узурпатором и душителем республики, отзывались о нем резко отрицательно. Так, Вольтер говорил о «чудовище», о «человеке без стыда, без веры и чести»; кровожадным тираном, установившим для своих подданных «долговременное рабство», считал его и Монтескье. В знаменитой в свое время работе Гиббона «История упадка и гибели Римской империи» Август характеризуется следующими словами: «Холодный ум, бесчувственное сердце и трусливый характер заставили его, когда ему было девятнадцать лет, надеть на себя маску лицемерия, которую он впоследствии никогда не снимал». Гардтхаузен в своей трехтомной работе сравнивает Августа с Наполеоном III. Пожалуй, из новых историков наиболее положительно оценивает Августа Ферреро, противопоставляя его «гениальному неудачнику» Цезарю. Но и он пишет о нем в таких выражениях: «Этот умный эгоист, не имевший ни тщеславия, ни честолюбия, этот ипохондрик, боявшийся внезапных волнений, этот тридцатишестилетний человек, преждевременно состарившийся, этот осторожный счетчик, холодный и боязливый, не делал себе иллюзий».

Советский исследователь принципата Августа, Н. А. Машкин, также оказывается весьма невысокого мнения о личных качествах и талантах преемника Цезаря. Он говорит: «Хотя для утверждения монархической власти Август сделал гораздо больше, нежели его приемный отец, все же мы не можем сравнить его с Юлием Цезарем. По способностям он уступал не только Цезарю, но и многим его сподвижникам. Он выдвинулся не благодаря своим способностям, а потому, что принял имя Цезаря и вместе со своими окружающими правильно оценил обстановку и наметил пути преодоления трудностей. Август умел видеть свои недостатки и умел выбирать и привлекать людей».

Итак, лицемер и трус, эгоист и ипохондрик, коварный и жестокий тиран, к тому же человек весьма средних способностей — такой или почти такой образ преподносит нам новая историография. Редкий, вернее даже исключительный, случай огромного несоответствия, разрыва между ничтожеством деятеля и величием содеянного! Так ли это на самом деле?

Мы вовсе не собираемся создавать апологетический образ Октавиана Августа. Но нам хотелось бы подчеркнуть одну — и, с нашей точки зрения, наиболее характерную — особенность его личности, по сравнению с которой все остальные могут считаться как бы второстепенными и подчиненными. Октавиан Август был прирожденным политиком, политиком par excellence, политиком с головы до ног, и как таковой он представляет собой исключительное, пожалуй, даже единственное явление, во всяком случае, в древней истории.

Решив в 19 лет, причем вопреки совету родных и близких, принять в наследство от Цезаря не только его имя, но и его особое положение в государстве, он с тех пор знает «одной лишь думы власть», причем этой «думе» он последовательно и без всяких колебаний подчиняет все свои остальные намерения и поступки. Перед ним все время стоит лишь одна цель — достижение первенствующего положения в Риме, и на выполнение этой жизненной задачи он устремляет все физические и духовные силы. Когда мы говорим об Августе и имеем в виду его политическую карьеру, представление о ясно намеченной и определенной цели отнюдь не выглядит как телеологическое преувеличение. Наоборот, во всех его действиях — как в больших, так и в малых — поражает постоянно ощутимое присутствие дальновидного расчета. Причем это не только сухой и трезвый, так сказать, «приземленный» расчет, нет, он часто окрылен блестящей интуицией — по существу без интуиции, а следовательно, без риска не бывает и быть не может большой политики, политики «дальнего прицела».

Политический гений Августа — явление почти устрашающее. Тактический расчет и стратегическое предвидение сочетаются в нем столь естественно и столь совершенно, что часто заранее рассчитанный поступок выглядит как интуитивно принятое решение, а явно, на первый взгляд, интуитивная акция оборачивается вдруг трезвым расчетом. В результате — ни одной крупной ошибки, ни одного промаха на всем протяжении политической карьеры. Пример в истории, на наш взгляд, совершенно беспрецедентный! Зато носитель этих качеств вынужден был поплатиться утерей качеств чисто человеческих — политик в нем вытеснил, уничтожил человека; это был уже и не человек, но почти безукоризненный политический механизм, робот.

Нам хотелось бы сейчас на некоторых конкретных примерах подтвердить ту мысль, что политический гений Августа сумел как–то преобразовать, использовать, во всяком случае, поставить себе на службу все остальные свойства и особенности его личности. Правда ли, что он не обладал военными талантами, был слабым, да к тому же еще и неудачливым полководцем? Да, был, но этот свой недостаток, эту слабость он сумел превратить в силу, воюя, как правило, чужими руками или, когда он вел военные действия самолично, проявляя крайнюю осторожность, в соответствии с излюбленными им изречениями: «Спеши не торопясь» или «Осторожный полководец лучше безрассудного».

Правда ли, что он был коварным и жестоким человеком, обманщиком, предателем друзей? Это — никому не известно, ибо неизвестно, кем он был на самом деле, каковы были его человеческие качества. Зато прекрасно известно другое: когда нужно, он был жесток, а когда нужно было другое — добр и милостив. Все человеческие чувства в нем также были подчинены политическому расчету (или интуиции). Вершиной такого расчета можно считать тот засвидетельствованный его биографом факт, что и с собственной женой Ливией он в некоторых важных случаях говорил по заранее составленному конспекту, а вершиной интуиции — вступление в союз с Антонием, после того как тот был разгромлен в Мутинской войне.

Ведь этот шаг привел к созданию второго триумвирата, к совместным действиям при Филиппах и вообще ко всему тому, что было основным содержанием римской истории, пока не распался сам триумвират, и, что, конечно, никоим образом не поддавалось никакому предварительному расчету.

Все это вместе взятое и было основной причиной противоречивых характеристик античных — да, пожалуй, и новых — историков. Кроме того, не следует забывать, что Август правил государством, по — подсчетам самих же древних, более полувека: 12 лет вместе с Антонием и Лепидом и 44 года единовластно. Поэтому его образ и как человека, и как политического деятеля следует представлять не статично, хотя и в каждый данный момент он достаточно сложен и противоречив, но в определенном развитии. Политический аспект образа Октавиана необычайно интересен тем, что в его политической деятельности, если ее рассматривать в развитии и на всем протяжении, воплощены как бы все известные в те времена формы правления — как правильные, так и «извращенные»: диктатура и тирания, аристократия, демократия и олигархия и, наконец, республика и монархия. А своеобразный сплав всех этих форм и элементов дал тот совершенно новый, быть может, единственный в истории политический строй, который получил наименование принципата. Что же касается частного, или «человеческого», аспекта образа Октавиана, то, скорее всего, это образ актера, непрерывно и неустанно исполняющего определенную роль и настолько в нее «выгравшегося», что она стала для него самой жизнью, как он об этом прямо и сказал в приведенных выше предсмертных словах.

Вернемся к тому периоду жизни и деятельности Октавиана, к тому периоду римской истории, который можно назвать подготовкой к последнему этапу гражданской войны. После окончания военных действий против Секста Помпея и после неудачной (и роковой для него) попытки Эмилия Лепида выступить против Октавиана триумвират фактически превращается в двойственный союз. Но прочность этого союза тоже была довольно иллюзорной; пожалуй, именно с этого момента Октавиан начинает предварительную и далеко нацеленную подготовку к решающей схватке со своим коллегой и соперником. Он проводит ряд мероприятий, которые ныне уже рассчитаны на удовлетворение нужд и интересов не только ветеранов, но и широких кругов населения Италии. Он хочет стереть все неблагоприятные для него воспоминания, связанные с начальным этапом гражданских войн после смерти Цезаря (о проскрипциях, конфискациях земель). Если теперь ветераны и награждались, как обычно, землей и деньгами, то это шло за счет огромной сицилийской добычи, и никаких экспроприаций не производилось. Более того, было объявлено об уничтожении всех документов, имеющих отношение к гражданской войне и проскрипциям, слагались недоимки по налогам и откупам, сообщалось о том, что по возвращении Антония из парфянского похода будет полностью восстановлен старый республиканский строй. Все эти меры подкреплялись удачей новой внешнеполитической акции — успешной военной экспедицией в Иллирию, во время которой Октавиан вместе со своим полководцем Агриппой одержал не только ряд побед, но и проявил на сей раз личное мужество.

Таким образом, если Октавиану в середине 30–х годов удалось в какой–то мере укрепить свои позиции и авторитет, по крайней мере, среди населения Италии, то этого никак нельзя сказать о Марке Антонии. Его парфянский поход, начавшийся весьма многообещающе и удачно (осада столицы Мидии), затянулся и в конечном счете Антонию пришлось увести войска из Мидии. Отступление проходило в трудных условиях, при непрестанных нападениях парфян, и войско Антония понесло крупные потери. Как рассказывает Плутарх, поход продолжался 27 дней, и римляне одержали в стычках с парфянами 18 побед, но это все были не полные и не решительные успехи, ибо у римлян не хватило сил для преследования понесшего поражения противника.

В официальном донесении сенату Антоний изображал парфянский поход, как крупную победу. Однако скрыть истину полностью не удалось, и в скором времени в Риме распространились слухи, для Антония весьма мало лестные и неблагоприятные. Не помогло и то, что в следующем (т. е. в 35) году Антоний предпринимает новый и более удачный поход — на сей раз в Армению. Дело в том, что он совершил после этого похода крупную политическую ошибку — отпраздновал триумф в Александрии, что, по римским понятиям, выглядело чуть ли не святотатством. Кульминационным пунктом всякого триумфа считалось жертвоприношение в храме Юпитера Капитолийского, следовательно, триумф мог праздноваться только в самом Риме.

Более того, или во время самого триумфа, или вскоре после него Антоний провел в Александрии пышную политическую манифестацию, о которой Плутарх рассказывает следующее: «Наполнивши толпой гимнасий и водрузив на серебряном помосте два золотых трона, для себя и для Клеопатры, и другие — попроще и пониже — для сыновей, он прежде всего объявил Клеопатру царицей Египта, Кипра, Африки и Келесирии, при соправительстве Цезариона, считавшегося сыном старшего Цезаря, который, как говорили, оставил Клеопатру беременной; затем сыновей, которых родила Клеопатра от него, он провозгласил царями царей и Александру назначил Армению, Мидию и Парфию (как только эта страна будет завоевана), а Птолемею — Финикию, Сирию, Киликию».

Само собой разумеется, что подобные акции никак не могли содействовать росту авторитета и популярности Антония в Риме. Наоборот, они воспринимались, как вызов, как враждебный акт по отношению «ко всему римскому», и вызвали «волну ненависти» против Антония.

Этот благоприятный момент вовремя и весьма тонко использовал Октавиан. Мы уже упоминали о том, что Брундизийское соглашение было подкреплено династическим браком: Антоний женился на сестре Октавиана Октавии. Поначалу этот брак выглядел даже счастливым — благодаря красоте и прекрасному характеру Октавии, но когда Антоний в 37 г. в Антиохии снова встретился с Клеопатрой, все нарушилось. Пренебрегая обычаями и правилами, Антоний вскоре, не разводясь с Октавией, вступил в официальный брак с египетской царицей. Это был очередной скандал.

Судьба Октавии, которая держала себя безукоризненно и, оставаясь в Риме, вела дом Антония и воспитывала его детей, вызывала общее сочувствие. Когда она заявила о своем желании поехать к мужу, Октавиан этому не препятствовал, но, как отмечали еще древние авторы, отнюдь не из желания угодить сестре, а рассчитывая на оскорбительный прием со стороны Антония, что могло послужить одним из поводов к войне. Так и получилось. Когда Октавия, ведя с собой 2 тыс. отборных солдат, а также собрав деньги и подарки для военачальников и друзей Антония, прибыла в Афины, ей было вручено от него письмо, в котором, ссылаясь на очередной поход и занятость, он просил ее вернуться обратно в Рим.

С этого времени начинается открытая вражда между бывшими триумвирами. Они обмениваются взаимными упреками, обвинениями, а в 32 г., на заседании сената происходит полный разрыв не только между самими главными действующими лицами, но и между их сторонниками из числа сенаторов. В результате этого около 300 сенаторов (в том числе оба консула!) покинули Рим (с разрешения Октавиана) и отправились к Антонию. Этим, по существу говоря, был решен вопрос о новой войне, и обе стороны начинают деятельно к ней готовиться.

Антоний присылает официальный развод Октавии; в ответ на это Октавиан, вопреки существующим правилам, опубликовывает завещание Антония, хранившееся у весталок. Из этого завещания следовало, что Антоний просит похоронить его в Египте вместе с Клеопатрой, что он за нею и за ее детьми закрепляет все те земли и царства, которые были им столь торжественно переданы.

Это завещание оказалось каплей, переполнившей чашу. Оно вызвало в Риме всеобщее возмущение. Клеопатре была объявлена война. Тот факт, что война объявлялась именно Клеопатре, можно признать новой удачной акцией Октавиана, ибо таким образом предстоящая война приобретала характер внешней, а отнюдь не гражданской, что гораздо больше в тот момент импонировало римлянам.

Тем не менее война требовала средств. Октавиану пришлось прибегнуть к исключительным мерам. Все свободнорожденные должны были внести четвертую часть годового дохода, а вольноотпущенники — одну восьмую часть всего имущества. Эти меры привели чуть ли не к восстаниям. Плутарх считает величайшей ошибкой Антония его промедление, ибо он дал возможность Октавиану приготовиться, а волнениям улечься, и весьма мудро замечает, что, «пока шли взыскания, люди негодовали, но, заплатив, успокоились». Более того, Октавиан сумел добиться того, что ему присягнули на верность жители Италии, Галлии, Испании, Африки, Сицилии и Сардинии.

Антоний, со своей стороны, готовился к предстоящей войне не менее активно. Он собрал значительное войско; флот, находившийся в Эфесе, насчитывал до 800 судов (включая грузовые), причем 200 кораблей выставила Клеопатра. От нее же Антоний получил 2 тыс. талантов и продовольствие для всей армии. В лагере Антония существовали две группировки или «партии»: перешедшие на его сторону сенаторы, которые хотели или примирить его с Октавианом, или, по меньшей мере, удалить на время Клеопатру, — и «партия» самой Клеопатры, провоцировавшая Антония на самые вызывающие действия и полный разрыв с Римом. Победила, конечно, последняя.

Пока стягивался флот и комплектовалось войско, Антоний и Клеопатра отправились на Самос, где проводили все дни в развлечениях и удовольствиях. Но предоставим слово опять Плутарху. Он пишет: «Чуть ли не целая вселенная гудела от стонов и рыданий, а в это самое время один–единственный остров много дней подряд оглашался звуками флейт и кифар, театры были полны зрителей, и хоры усердно боролись за первенство. Каждый город посылал быка, чтобы принять участие в торжественных жертвоприношениях, а цари старались превзойти друг друга пышностью приемов и даров, так что в народе с недоумением говорили: каковы же будут у них победные празднества, если они с таким великолепием отмечают приготовления к войне?». Затем Клеопатра и Антоний переехали в Афины, где опять потянулись бесконечные пиры, торжества, зрелища.

Когда, наконец, противники двинулись друг против друга, под командованием Антония находилось не менее 500 боевых кораблей, 100 тыс. пехоты и 12 тыс. конницы. На его стороне выступал ряд зависимых царей и властителей, приславших свои вспомогательные отряды. У Октавиана же было только 250 судов, пехоты — 80 тыс., а конницы тоже около 10—12 тыс. Однако в одном отношении он имел бесспорное преимущество — его суда были прекрасно оснащены и отличались большей легкостью и маневренностью. Тем не менее Октавиан предлагал Антонию решить дело сухопутным сражением, обещая обеспечить его войску высадку в Италии. Антоний ответил отказом и взамен предложил Октавиану сойтись с ним в поединке.

Решающее сражение произошло 2 сентября 31 г. на море, около мыса Акций в Эпире. Бой был довольно упорным, исход его еще абсолютно неясным, как вдруг, у всех на виду, 60 кораблей Клеопатры подняли паруса к отплытию и обратились в бегство, прокладывая себе путь через гущу сражающихся. Антоний, стоило лишь ему заметить, что корабль Клеопатры уходит, забыл обо всем на свете и, бросив на произвол судьбы людей, которые сражались и умирали за него, перешел с флагманского корабля на быстроходную пентеру и ринулся в погоню за Клеопатрой.

Морская битва, однако, продолжалась до позднего вечера. Лишь очень немногие видели бегство Антония своими глазами, а те, кто об этом узнавал, не хотели верить, что прославленный полководец мог так позорно бросить свой флот, а кроме того 19 вовсе нетронутых легионов и 12 тысяч конницы. И хотя флот был все же разгромлен, сухопутное войско еще целую неделю не желало покидать лагеря, отвергая все выгодные предложения, которые делал Октавиан. И только, когда сами военачальники стали тайно по ночам бежать из лагеря, солдатам ничего больше не оставалось, как перейти на сторону победителя.

Битва при Акции решила в принципе исход гражданской войны. Но война как таковая отнюдь еще не была закончена. Прежде чем перейти к конечной цели — взятию Египта, Октавиан, как всегда чрезвычайно основательный и осторожный, осуществляет ряд мер, закрепляющих его положение на Востоке. Он отправляется сначала в Афины, где принимает посвящение в Элевсинские мистерии. Затем он отплывает на Самос, а оттуда в малоазиатские города. Здесь в поисках популярности он проводит традиционную политику сложения долгов и отмены налогов, а также дарует права римского гражданства уроженцам восточных городов, служивших в его войске. В конце 31 г. Октавиан вынужден вернуться в Италию — ему сообщают о крупном мятеже ветеранов. Солдаты, как всегда, требовали денег и земель. В расчете на будущую египетскую добычу, Октавиан удовлетворил все их требования, хотя для этого ему пришлось потратить почти все собственные средства да еще одолжить значительные суммы у друзей. После этого он смог возобновить свой восточный поход.

Что касается Антония, то передышку, невольно предоставленную ему Октавианом, он использовал довольно странно. После нескольких месяцев депрессии, проведенных им в одиночестве, он вернулся в Александрию, к Клеопатре. И хотя к нему поступали самые неутешительные сведения, говорящие о том, что подвластные ему цари и династы, начиная с иудейского царя Ирода, один за другим изменяют и переходят на сторону Октавиана, так что за ним ничего уже не остается, кроме Египта, он, по словам Плутарха, словно радуясь, отрекся от всякой надежды и принялся увеселять город нескончаемыми пирами, попойками и денежными раздачами. Цезариона он записал в эфебы, т. е. объявил совершеннолетним на греческий лад, а своего сына от Фульвии одел в мужскую тогу. По этому поводу для всех жителей Александрии было устроено многодневное празднество. Затем Антоний и Клеопатра основали «Союз смертников», куда записывались друзья, решившие умереть вместе с ними, но пока по очереди задававшие пиры, один роскошнее другого.

Вместе с тем они все же направили послов к Октавиану. Клеопатра просила передать власть над Египтом ее детям, а Антоний — разрешить ему провести остаток дней частным лицом либо в Египте, либо в Афинах. Просьбу Антония Октавиан категорически отверг, Клеопатре же отвечал, что ей будет оказано полное снисхождение, если она выдаст или умертвит Антония. Октавиан в то время всячески старался подчеркнуть свое милостивое отношение к Клеопатре еще и потому, что она перенесла неисчислимые богатства из царской сокровищницы в свой мавзолей и угрожала все это сжечь, а с собой покончить.

Когда войска Октавиана подошли к Александрии, то в одной из первых стычек Антоний обратил в бегство неприятельскую конницу. Разгоряченный боем он вернулся во дворец и, не снимая доспехов, поцеловал Клеопатру и представил ей одного из наиболее отличившихся воинов. Царица наградила его золотым панцирем и шлемом. Получив эту награду, отличившийся солдат в ту же ночь перебежал к Октавиану.

Вскоре такое же предательство повторилось, но уже в гораздо более широком масштабе.

Антоний снова направил Октавиану вызов на поединок. Тот отвечал, что ему, Антонию, открыто много дорог к смерти. Тогда Антоний решил дать сражение одновременно на суше и на море. Однако именно в этом сражении его флот перешел на сторону Октавиана, подобным же образом поступила конница, а пехота потерпела поражение.

Это был конец. Антоний, впавший в отчаяние, стал обвинять в предательстве Клеопатру. В страхе перед его гневом она укрылась в усыпальнице, а ему велела сообщить о своей смерти. Антоний поверил этому и закололся мечом. Тогда его доставили в усыпальницу царицы, и он умер на руках прощенной им Клеопатры. Так завершилась судьба этого блестящего авантюриста. Когда Октавиан получил известие о его гибели, он «ушел в глубину палатки и заплакал, горюя о человеке, который был его свойственником, соправителем и товарищем во многих делах и битвах».

Судьба Клеопатры в конечном счете оказалась не менее трагичной. Когда она стала пленницей Октавиана и убедилась в том, что в лучшем случае он сохранит ей жизнь, но намеревается провести ее в триумфе, она покончила жизнь самоубийством. По преданию, она умерла от укуса змеи, доставленной ей — несмотря на охрану — в корзине с ягодами.

Октавиан казнил Цезариона и старшего сына Антония — Антилла. Остальных детей Клеопатры от Антония вели в триумфе, а затем они воспитывались Октавией вместе с ее детьми от Антония. Египет был обращен в римскую провинцию, причем он стал первой провинцией, управлявшейся уже не сенатом, но самим императором через своих уполномоченных. Октавиан по возвращении в Италию отпраздновал пышный триумф, длившийся три дня: первый день — за Иллирию, второй — за победу над Клеопатрой при Акции, третий — за взятие Александрии. Таким образом, снова подчеркивалось, что победы одерживались над внешними врагами, а отнюдь не над римскими гражданами.

Тем не менее это были, конечно, гражданские войны. Октавиан вышел из них победителем. Ему удалось, как говорит Тацит, привлечь на свою сторону войско — подарками, народ — раздачей хлеба, а всех вообще — сладостью мира. Этот мир был желанной мечтой для всех почти слоев населения огромной державы. Того, кто мог ныне твердым и умелым руководством обеспечить прочный, длительный мир, ожидало общее поклонение и почти божеские почести. Так и получилось. Поэтому, когда на заседании сената 13 января 27 г. до н. э. Октавиан заявил о сложении с себя чрезвычайных полномочий, сенаторы дружно и единодушно — хотя, как говорит Дион Кассий, одни искренне, а другие только из страха — убедили его вновь принять высшую власть. А еще через три дня благодарный сенат преподнес ему почетный титул Августа. С этого времени Октавиан стал официально называться «император Цезарь Август, сын божественного». Кроме того, с этого времени он стал всегда заноситься первым в списки сенаторов, т. е. стал принцепсом сената или, как в дальнейшем подчеркивал сам Август, «первым среди равных». Обычно 27 г. до н. э. считается датой, открывающей новую эпоху — эпоху принципата, или, как принято говорить значительно чаще, эпоху Римской империи.

Характер политического строя, установившегося в Риме со времени правления Августа, вызывал и до сих пор вызывает не меньше противоречивых суждений, чем личность самого «первого римского императора». Эти разногласия начались еще в античной историографии.

Прежде всего — документ, составленный самим Августом и опубликованный его преемником Тиберием, который носит название «Деяния божественного Августа». В этом документе Октавиан Август со всей доступной ему убедительностью пытается доказать, что он «вернул свободу государству» (республике), что он «передал государство (республику) из своей власти в распоряжение сената и народа».

Итак, «восстановленная республика» (res publica restituta) — это был официальный лозунг, с которым выступал сам Август, следовательно, так полагалось рассматривать всю его деятельность, такова якобы была ее основная и конечная цель. И действительно, именно так изображали ее представители апологетической тенденции в римской историографии. Например, наиболее близкий по времени к эпохе Августа Веллей Патеркул писал: «…была возвращена первоначальная и старинная форма государства», т. е., говоря другими словами, восстановлена республика.

Тацит, который, как уже говорилось, характеризуя Августа, не высказывал собственной точки зрения, но приводил существующие о нем мнения в равной степени как за, так и против, в данном случае, т. е. оценивая политический строй, установленный Августом, тоже не избегает явно противоречивых суждений. В одном месте — об этом уже говорилось — он считает, что Август дал государству устройство без диктатуры и без царской власти, но зато в другом месте он подчеркивает, что мир, установленный Августом, достался римлянам ценой потери свободы, или утверждает, что трибунскую власть (tribunicia potestas) Август принял, чтобы только не принимать имени царя, но вместе с тем превосходить всех своею властью. Вообще говоря, Тацит считает, что власть в государстве Август захватил, узурпировал, а политический строй, им установленный, выродился в дальнейшем в открытую и явную тиранию.

Дион Кассий, относящийся к Августу весьма положительно, тем не менее не сомневается, что Август установил единодержавие. Однако это единодержавие не является абсолютным и нетерпимым — сенат и его члены пользуются большим влиянием и почетом. Сама верховная власть, которой обладает Август, отнюдь не результат узурпации, но вручена ему лишь на определенный срок и именно сенатом.

Таким образом, в античной историографии существовало как бы два варианта определения политического строя, установленного Августом. Вариант официальный квалифицировал этот строй как «восстановленную республику» (или «государство»), вариант неофициальный (представленный, как правило, более поздними авторами) определял строй как единодержавный.

Следует отметить, что новая историография не внесла большого разнообразия в этот вопрос. Пожалуй, наиболее оригинальная характеристика принципата (и власти Августа) была высказана в свое время Моммзеном. Его не интересовал вопрос о генезисе принципата, что обусловливалось его принципиальными установками. В тех работах, в которых Моммзен дает определение принципата, он занимается не историей, но системой римского права. Поэтому он отправляется от юридических прецедентов.

Подходя к определению императорской власти с этих позиций, Моммзен говорит о проконсульском империи (imperium proconsulare) и трибунской власти (tribunicia potestas) как о двух принципиальных основах этой власти. Тот же политический строй, который установился в Риме с 27 г., т. е. формальное разделение власти между императором и сенатом, которое продолжало de iure оставаться и дальше, определяется Моммзеном не как республика и не как монархия, а как некая своеобразная форма двоевластия, что он и называет диархией.

Другой исследователь принципата, Гардтхаузен, придерживался иного взгляда. Он обосновал один из вариантов античной традиции, считая, что «восстановление республики» Августом есть явная фикция и власть Августа носила чисто монархический характер. Специфической чертой этой власти было необычное совмещение в руках одного человека обычных римских магистратур. Именно в этом и заключались магистратские основы монархии Августа.

Особую, как уже говорилось, точку зрения на принципат и на власть Августа развивал Эд. Мейер. По его мнению, принципат как особая политическая форма сложился еще при Помпее. Приемный сын Цезаря отнюдь не был наследником и продолжателем политической доктрины своего отца, ибо Юлий Цезарь стремился к установлению монархии эллинистического типа. В смысле государственного творчества Августа следует считать продолжателем дела Помпея. Принципат — это такая политическая система, когда вся полнота власти принадлежит сенату, «охранителем» которого является принцепс. Таким образом, это отнюдь не монархия или «диархия», а действительно восстановленная республика.

Все изложенные точки зрения, особенно две последние, варьировались в современной историографии бесконечное число раз. Мы не можем останавливаться на этих «вариантах», ибо для этого пришлось бы касаться множества работ. Стоит лишь, пожалуй, отметить, что М. И. Ростовцев в своем капитальном труде «Социально–экономическая история Римской империи» по существу отказывается от определения принципата; так же, собственно говоря, поступает и Р. Сайм (в неоднократно упоминавшейся работе «Римская революция»). Кстати сказать, Сайм абсолютно справедливо возражает против попыток юридического обоснования власти Августа.

Наконец, советский исследователь принципата Н. А. Машкин считает, что если официально и была «восстановлена республика», все же очень многое подтверждает монархическую сущность власти Августа. Об этом, по его мнению, свидетельствует понятие auctoritas, а также титулы принцепса и императора. Таким образом, в отличие от Моммзена можно говорить о немагистратских, но чисто римских источниках единоличной власти. Что касается магистратских полномочий, то, хотя они и имеют большое значение, это отнюдь не существо, а лишь оформление власти. В этом смысле власть Августа складывалась из обычных римских полномочий, с тем лишь исключением, что он соединил в своих руках несоединимые в годы классической республики магистратуры и функции (магистратуры ординарные и экстраординарные, жреческие функции и т. п.).

В заключение — несколько слов о нашем понимании природы политического строя, установленного Августом. Мы не претендуем в данном случае ни на исследование проблемы принципата, ни даже на точное определение его сущности, но, памятуя об общеизвестном правиле, что все явления и события лучше познаются в сравнении, попытаемся лишь сопоставить, дать сравнительную характеристику «режимов» Цезаря и Августа. Более того, мы не собираемся проводить данное сравнение в плане: монархия — диархия — республика или эллинистическая монархия — принципат или, наконец, в плане выяснения государственно–правовых основ принципата, поскольку все эти аспекты проблемы следует считать в основном творением и конструкцией новой историографии. Отвлекаясь от этих, строго говоря, модернизаторских конструкций, попытаемся лишь сопоставить некоторые характерные черты «режимов» Цезаря и Августа. Причем этим термином мы пользуемся условно, с той оговоркой, что считаем данные «режимы» не столько продуктом деятельности или творением поименованных исторических личностей, сколько порождением определенной обстановки и условий социально–политической борьбы.

Учитывая данную оговорку, мы считаем вполне возможным утверждать — в противовес изложенной выше точке зрения Эд. Мейера — тот факт, что Август в принципе был последовательным учеником и продолжателем Цезаря. Однако, не говоря уже о различии темпераментов, следует в первую очередь подчеркнуть различие методов, по поводу чего не без остроумия было замечено, что Август как бы затормозил темпы, взятые в свое время Цезарем, причем в такой степени, что создавалось впечатление, будто он не столько продолжает политическую линию своего приемного отца, сколько противопоставляет себя ей, хотя в действительности это совсем не так.

Рассуждая в этом плане об Августе, очевидно, следует иметь в виду по крайней мере два обстоятельства: а) Август отнюдь не огульно продолжал все то, что было сделано или только намечено Цезарем, но, так сказать, «творчески» отбирал или отбрасывал отдельные элементы этого наследства; б) нечто, Августом уже отобранное и что у Цезаря, как правило, было вызвано к жизни «текущими потребностями», а потому и выглядело лишь намеком или изолированной акцией, Август развивал в «систему». В основе этих методов и особенностей лежало более глубокое различие — различие между действиями вождя «демократии» и государственного деятеля. Вот почему «режим» Цезаря был не чем иным, как суммой отдельных мероприятий — пусть иногда очень талантливых, своевременных и даже имеющих важное государственное значение, — но отнюдь не системой и даже не режимом, в то время как «режим» Августа — это уже явно государственная система.

Очевидно, следует ознакомиться с данной «системой», хотя бы в ее самых общих, но в то же время и наиболее характерных чертах. Прежде всего, «режим» Августа отличался от Цезарева хотя бы тем — и этот момент отнюдь не стоит считать побочным, легковесным, не заслуживающим серьезного внимания, — что форма правления, установившаяся при Августе, получила официально признанное наименование. Это была, как уже указывалось, «восстановленная республика» (res publica restituta), и подобное утверждение поддерживалось всей мощью правительственной пропаганды. Кстати сказать, именно при Августе политической пропаганде начинает придаваться чрезвычайно важное значение и она впервые приобретает черты государственного предприятия.

Следовательно, всякое открытое несогласие с официальным названием существующего режима могло рассматриваться как вредное инакомыслие, как своего рода фронда, а потому в зависимости от воли принцепса могло более или менее решительно подавляться. Во всяком случае, был дан заверенный государством эталон. Роковой же ошибкой Цезаря как политического деятеля было то досадное обстоятельство, что его «режим» не имел никакого официально выраженного наименования и, следовательно, возможность его определения предоставлялась как бы самим гражданам. Последние же почему–то довольно единодушно определяли его не иначе, как regnum, тирания, и т. п.

Соответствовало ли то официальное название, которое присвоил Август своему режиму, его внутреннему содержанию? Конечно, нет! Это великолепно понимал сам Август, это понимали или, во всяком случае, могли понимать его современники и подданные, но это уже не имело решающего значения. Едва ли на самом деле важно, насколько всерьез современники Августа верили в то, что он является богом; важно лишь то, что официально он считался таковым и в его честь воздвигались вполне реально существовавшие жертвенники и храмы. Так же обстоит дело и с лозунгом res publica restituta, который был уже не только лозунгом, но и официально признанным определением реально существовавшего государственного строя.

Но из сказанного следует, что «принципат Августа» — едва ли не первый в истории пример режима, основанного на политическом лицемерии, да еще возведенном в принцип. Это — государственная система (с течением времени довольно четко сложившаяся и выраженная), которая совершенно сознательно и цинично выдавалась официальной пропагандой вовсе не за то, чем она была на самом деле. Однако при подобном понимании «режима» Августа, т. е. сущности «принципата», становится более чем очевидным второстепенное, подсобное значение тех его атрибутов, которые нередко принимались многими исследователями за чистую монету. К такого рода атрибутам безусловно относится и пресловутая auctoritas Августа, которая (с момента находки надписи, называемой обычно Monumentum Antiochenum) оказалась в центре внимания всех исследователей принципата и которая то признается, то, наоборот, не признается государственно–правовой основой этого политического режима. То же самое может быть сказано по поводу всех других попыток уяснить существо принципата, исходя при этом из формально–юридических критериев и понятий.

Каковы же, с нашей точки зрения, не формально–юридические, не государственно–правовые, но социально–политические основы «принципата» Августа? Этих основ несколько, и на первое место среди них мы считаем нужным поставить не что иное, как новый бюрократический аппарат империи. Мы ставим его на первое место, хотя полностью сознаем тот факт, что он не мог превратиться в главную опору императорского режима уже при Августе. Однако если рассматривать роль правительственного аппарата в перспективе, то несомненно, что в дальнейшем он превращается в подобную опору нового режима и настолько, что возникает даже возможность говорить о «диктатуре аппарата» (применительно к поздней империи).

Огромное возрастание роли аппарата связано с тем, что он был призван вытеснить выборные (и наиболее демократические!) органы полисно–республиканского устройства Рима. Этот процесс вытеснения мы можем проследить, начиная со времени Цезаря. Например, как указывалось выше, Цезарь, уезжая в последний раз на войну в Испанию, назначил для управления Римом на время своего отсутствия praefecti urbis, заменив ими выборных магистратов. Назначение префектов города неоднократно практиковалось Августом (и его преемниками). Кроме того, звеньями правительственного аппарата становятся назначаемые Августом прокураторы, легаты, префекты претория и императорских провинций, а также друзья (amici) и спутники (comites) императора.

Из какой же социальной среды вербовался бюрократический аппарат при Августе? В соответствии с существовавшими еще в республиканские времена традициями, восходящими к созданию аппарата при наместниках провинций, Август пополнял правительственный аппарат в значительной мере людьми, находящимися от него в той или иной форме личной зависимости: клиентами, отпущенниками, рабами.

Второй, и не менее важной основой нового режима мы считаем, конечно, армию. Римская армия в период гражданских войн после смерти Цезаря имела не меньшее политическое значение и использовалась в качестве политической организации не в меньшей степени, чем при Цезаре. Но когда устанавливается прочный мир и утверждается единодержавное положение Августа, то задачи, стоявшие перед ним по отношению к армии, само собой разумеется, существенно меняются. О «диктатуре легионов» теперь уже не может быть и речи. Армия как политическая сила и политическая опора нового режима, несомненно, остается, но она должна быть введена в определенные рамки, должна быть «обуздана», т. е. обязана прекратить существование в качестве самостоятельного политического фактора. Эту задачу Август выполнил, проведя, как считают некоторые исследователи, следующую реформу: заменив «чрезвычайные» армии республиканской эпохи постоянной армией мирного времени, но в масштабах времени военного. Кроме того, Август внес важное изменение в положение офицерского состава, поставив во взаимосвязь офицерскую и цивильную карьеры. Этим он сумел избежать двух опасностей: армии, насыщенной офицерами–профессионалами, и, наоборот, армии, в которой профессионалами являются лишь солдаты, но не их командный состав. Найденный Августом компромисс оказался чрезвычайно удачным, он стал краеугольным камнем всей его военной реформы. По мнению других исследователей, Августу удалось «расколоть единый фронт центурионов и солдат» тем, что он не стеснялся, вопрекиШироко распространенное убеждение относительно тесного родства, даже единства греко–римского мира ни в чем не находит, пожалуй, столь яркого подтверждения, как в факте близости и взаимовлияния культур. Но что обычно имеется в виду, когда говорят о «взаимовлиянии»? Каков характер этого процесса?

Обычно считается, что греческая (или, шире, эллинистическая) культура, как культура более «высокая», оплодотворила римскую, причем последняя тем самым уже признается и несамостоятельной, и эклектичной. Не менее часто — и, на наш взгляд, столь же неправомерно — проникновение эллинистических влияний в Рим изображается как «завоевание побежденной Грецией своего сурового завоевателя», завоевание мирное, «бескровное», не встретившее в римском обществе видимого противодействия. Так ли это на самом деле? Такой ли это был мирный и безболезненный процесс? Попытаемся, хотя бы в общих чертах, рассмотреть его ход и развитие.

Об отдельных фактах, доказывающих проникновение греческой культуры в Рим, можно говорить применительно еще к так называемому «царскому периоду» и к периоду ранней республики. Если верить Ливию, то в середине V в. до н. э. в Афины была направлена из Рима с. 217 специальная делегация, дабы «списать законы Солона и узнать учреждения, нравы и права других греческих государств1. Но все же в те времена речь могла идти лишь о разрозненных и единичных примерах — о систематическом же и все возрастающем влиянии эллинистической культуры и идеологии можно говорить, имея в виду уже ту эпоху, когда римляне, после победы над Пирром, подчинили себе греческие города Южной Италии (так называемую «Великую Грецию»).

В III в. до н. э., особенно во второй его половине, в высших слоях римского общества распространяется греческий язык, знание которого в скором времени становится как бы признаком «хорошего тона». Об этом свидетельствуют многочисленные примеры. Еще в начале III в. Квинт Огульний, глава посольства в Эпидавр, овладевает греческим языком. Во второй половине III в. ранние римские анналисты Фабий Пиктор и Цинций Алимент — о них еще будет речь впереди — пишут свои труды по–гречески. Во II в. большинство сенаторов владеет греческим языком. Луций Эмилий Павел был уже настоящим филэллином, в частности, он стремился дать своим детям греческое образование. Сципион Эмилиан и, видимо, все члены его кружка, этого своеобразного клуба римской «интеллигенции», бегло говорили по–гречески. Публий Красс изучал даже греческие диалекты. В I в., когда, например, Молон, глава родосского посольства, держал речь перед сенатом на своем родном языке, сенаторам не требовался переводчик. Цицерон, как известно, свободно владел греческим языком; не менее хорошо знали его Помпей, Цезарь, Марк Антоний, Октавиан Август2.

Вместе с языком в Рим проникает и эллинская образованность. Великих греческих писателей знали превосходно. Например, известно, что Сципион реагировал на известие о гибели Тиберия Гракха стихами Гомера. Уже упоминалось, что последней фразой Помпея, обращенной им за несколько минут до трагической гибели к жене и сыну, была цитата из Софокла. Среди молодых римлян из аристократических семей все больше с. 218 распространяется обычай образовательных путешествий, главным образом в Афины или на Родос, с целью изучения философии, риторики, филологии, в общем всего того, что входило в римские представления о «высшем образовании». Возрастает число римлян, серьезно интересующихся философией и примыкающих к той или иной философской школе: таковы, скажем, Лукреций — последователь эпикуреизма, Катон Младший — приверженец не только в теории, но и на практике стоического учения, Нигидий Фигул — представитель нарождавшегося в то время неопифагорейства, и, наконец, Цицерон — эклектик, склонявшийся, однако, в наибольшей мере к академической школе.

С другой стороны, в самом Риме непрерывно растет число греческих риторов и философов. Целый ряд «интеллигентных» профессий был как бы монополизирован греками. Причем следует отметить, что среди представителей этих профессий нередко попадались рабы. Это были, как правило, актеры, педагоги, грамматики, риторы, врачи. Слой рабской интеллигенции в Риме, особенно в последние годы существования республики, был многочислен, а вклад, внесенный ею в создание римской культуры, весьма ощутим3.

Таковы некоторые факты и примеры проникновения в Рим эллинских влияний. Однако было бы совершенно неправильно изображать эти влияния как «чисто греческие». Исторический период, который мы имеем в виду, был эпохой эллинизма, следовательно, «классическая» греческая культура претерпела серьезные внутренние изменения и была в значительной мере ориентализирована. Поэтому в Рим — сначала все же при посредстве греков, а затем, после утверждения римлян в Малой Азии, более прямым путем — начинают проникать культурные влияния Востока.

Если греческий язык, знание греческой литературы и философии распространяются среди высших слоев римского общества, то некоторые восточные культы, а также идущие с Востока эсхатологические и сотериологические идеи получают распространение прежде всего среди широких слоев населения. Официальное признание с. 219 сотериологических символов происходит во времена Суллы4. Движение Митридата содействует широкому распространению в Малой Азии учений о близком наступлении золотого века, а разгром этого движения римлянами возрождает пессимистические настроения. Подобного рода идеи проникают в Рим, где они сливаются с этрусской эсхатологией, имеющей, возможно, также восточное происхождение. Эти идеи и настроения приобретают особенно актуальное звучание в годы крупных социальных потрясений (диктатура Суллы, гражданские войны до и после смерти Цезаря). Все это свидетельствует о том, что эсхатологические и мессианистические мотивы не исчерпывались религиозным содержанием, но включали в себя и некоторые социально–политические моменты.

В античной культуре и идеологии имеется ряд явлений, которые оказываются как бы связующим звеном, промежуточной средой между «чистой античностью» и «чистым Востоком». Таковы орфизм, неопифагорейство, в более позднее время — неоплатонизм. Отражая в какой–то мере чаяния широких слоев населения, в особенности политически бесправных масс неграждан, наводнявших в те времена Рим (и бывших очень часто выходцами с того же Востока), подобные настроения и веяния на более «высоком уровне» выливались в такие исторические факты, как, например, деятельность уже упоминавшегося выше Нигидия Фигула, друга Цицерона, которого можно считать одним из наиболее ранних в Риме представителей неопифагорейства, с его вполне определенной восточной окраской. Не менее хорошо известно, как были сильны восточные мотивы в творчестве Вергилия. Не говоря уже о знаменитой четвертой эклоге, можно отметить наличие весьма значительных восточных элементов и в других произведениях Вергилия, а также у Горация и ряда других поэтов «золотого века»5.

Из всего сказанного выше, из приведенных примеров и фактов, действительно, может сложиться впечатление о «мирном завоевании» римского общества чужеземными, эллинистическими влияниями. Пора, очевидно, с. 220 обратить внимание на другую сторону этого же процесса — на реакцию самих римлян, римского общественного мнения.

Если иметь в виду период ранней республики, то идейная среда, окружавшая римлянина в семье, роде, общине, была, несомненно, средой, противодействующей подобным влияниям. Само собой разумеется, что точное и детальное определение идейных ценностей столь отдаленной эпохи едва ли возможно. Быть может, только анализ некоторых рудиментов древней полисной морали способен дать приблизительное и, конечно, далеко не полное представление об этой идейной среде.

Цицерон говорил: предки наши в мирное время всегда следовали традициям, а на войне — пользе6. Это преклонение перед традицией, высказываемое обычно в форме безоговорочного признания и восхваления «нравов предков» (mos maiorum), определяло одну из наиболее характерных черт римской идеологии: консерватизм, враждебность ко всяким новшествам.

Римляне требовали от каждого гражданина бесконечного числа добродетелей (virtutes), которые, кстати сказать, нередко выступают парами и невольно наталкивают на аналогию с римской религией и ее огромным количеством богов. Не будем в данном случае ни перечислять, ни определять эти virtutes; скажем лишь, что от римского гражданина требовалось отнюдь не то, чтобы он обладал той или иной доблестью (например, мужеством или достоинством, или стойкостью и т. п.), но обязательно «набором» всех добродетелей, и только их сумма, их совокупность и есть римская virtus в общем смысле слова — всеобъемлющее выражение должного и достойного поведения каждого гражданина в рамках римской гражданской общины7.

Иерархия нравственных обязанностей в древнем Риме известна, причем, пожалуй с большей определенностью, чем любые другие взаимоотношения. Краткое и точное определение этой иерархии дает нам создатель литературного жанра сатиры Гай Луцилий, когда он в своих стихах ставит на первое место деяния по отношению к отчизне, затем — по отношению к родным и только на последнем месте заботу о собственном благе8.

с. 221 Несколько позже и в несколько иной форме, но по существу ту же самую мысль развивает Цицерон. Он говорит: много есть степеней общности людей, например общность языка или происхождения. Но самой тесной, самой близкой и дорогой оказывается та связь, которая возникает в силу принадлежности к одной и той же гражданской общине (civitas). Родина, и только она, вмещает в себя общие привязанности9.

И действительно, высшая ценность, которую знает римлянин, — это его родной город, его отечество (patria). Рим — вечная и бессмертная величина, которая безусловно переживет каждую отдельную личность. Потому интересы этой отдельной личности всегда отступают на второй план перед интересами общины в целом. С другой стороны, только община является единственной и высшей инстанцией для апробации virtus того или иного определенного гражданина, только община и может даровать своему сочлену честь, славу, отличие. Поэтому virtus не может существовать в отрыве от римской общественной жизни или быть независимой от приговора сограждан. Содержание древнейших (из дошедших до нас) надписей Луция Корнелия Сципиона (консула 259 г. до н. э.) прекрасно иллюстрирует это положение (перечисление virtutes и деяний во имя res publica, подкрепленное мнением членов общины).

Пока были живы нормы и максимы древнеримской полисной морали, проникновение чужеземных влияний в Рим шло вовсе не легко и не безболезненно. Наоборот, мы имеем дело со сложным, противоречивым, а временами и мучительным процессом. Во всяком случае, это была не столько готовность к принятию эллинистической, а тем более восточной культуры, сколько борьба за ее освоение, вернее даже, преодоление.

Достаточно вспомнить знаменитый процесс и постановление сената о вакханалиях (186 г.), по которому члены общин поклонников Вакха (культ, проникший в Рим с эллинистического Востока) подверглись суровым карам и преследованию. Не менее характерна деятельность Катона Старшего, политическая программа которого основывалась на борьбе против «новых гнусностей» (nova flagitia) и на восстановлении древних нравов. с. 222 Избрание его цензором на 184 г. свидетельствует о том, что эта программа пользовалась поддержкой определенных и, видимо, достаточно широких слоев римского общества.

Под nova flagitia подразумевался целый «набор» пороков (не менее многочисленный и разнообразный, чем в свое время перечень добродетелей), но на первом месте стояли, несомненно, такие, занесенные якобы с чужбины в Рим пороки, как корыстолюбие и алчность (avaritia), стремление к роскоши (luxuria), тщеславие (ambitus). Проникновение хотя бы только этих пороков в римское общество было, по мнению Катона, главной причиной упадка нравов, а следовательно, и могущества Рима. Кстати сказать, если бесчисленное множество добродетелей объединялось как бы общим и единым стержнем, а именно интересами, благом государства, то и все flagitia, против которых боролся Катон, могут быть сведены к лежащему в их основе единому стремлению — стремлению ублаготворить сугубо личные интересы, которые берут верх над интересами гражданскими, общественными. В этом противоречии уже сказываются первые (но достаточно убедительные) признаки расшатывания древних нравственных устоев. Таким образом, Катона можно считать родоначальником теории упадка нравов в ее явно выраженной политической интерпретации. Мы еще вернемся к этой теории.

В ходе борьбы против тех иноземных влияний, которые в Риме по тем или иным причинам признавались вредными, иногда применялись даже меры административного характера. Например, в 161 г. из Рима выслали группу философов и риторов; в 155 г. тот же Катон предлагал удалить философов Диогена и Карнеада, входивших в состав афинского посольства, и даже в 90–х годах упоминалось о недоброжелательном отношении в Риме к риторам10.

Что касается более позднего времени, для которого мы уже констатировали широкое распространение эллинистических влияний, то и в этом случае приходится, на наш взгляд, говорить о «защитной реакции» римского общества. С нею нельзя было не считаться. Некоторые греческие философы, например Панетий, учитывая с. 223 запросы и вкусы римского общества, шли на смягчение ригоризма старых школ. Цицерон, как известно, был вынужден доказывать свое право на занятия философией, да и то оправдывая их вынужденной (не по его вине!) политической бездеятельностью. Гораций в течение всей своей жизни боролся за признание поэзии серьезным занятием. С тех пор как в Греции возникла драма, актерами там были свободные и уважаемые люди, в Риме же это были рабы, которых бьют, если они плохо играют; считалось бесчестием и достаточным основанием для порицания цензоров, если свободнорожденный выступал на сцене. Даже такая профессия, как врачебная, долгое время (вплоть до I в. н. э.) была представлена иностранцами и едва ли считалась почетной.

Все это свидетельствует о том, что на протяжении многих лет в римском обществе шла долгая и упорная борьба против иноземных влияний и «новшеств», причем она принимала самые различные формы: то это была борьба идеологическая (теория упадка нравов), то политические и административные меры (senatusconsultum о вакханалиях, высылка философов из Рима). Но как бы то ни было, факты говорят о «защитной реакции», возникавшей иногда в среде самого римского нобилитета (где эллинистические влияния имели, конечно, наибольший успех и распространение), а иногда и в более широких слоях населения.

В чем заключался внутренний смысл этой «защитной реакции», этого сопротивления?

Он может быть понят лишь в том случае, если мы признаем, что процесс проникновения эллинистических влияний в Рим — отнюдь не слепое, подражательное их принятие, не эпигонство, а, наоборот, процесс освоения, переработки, сплавления, взаимных уступок. Пока эллинистические влияния были только чужеземным продуктом, они наталкивались и не могли не наталкиваться на стойкое, иногда даже отчаянное сопротивление. Эллинистическая культура, собственно говоря, лишь тогда и оказалась принятой обществом, когда она, наконец, была преодолена как нечто чуждое, когда она вступила в плодотворный контакт с римскими самобытными силами. Но если это так, то тем самым полностью опровергается и должен быть снят тезис о несамостоятельности, эпигонстве и творческом бессилии римлян. Итогом с. 224 всего этого длительного и отнюдь не мирного процесса — по существу процесса взаимопроникновения двух интенсивных сфер: староримской и эллинистической — следует считать образование «зрелой» римской культуры (эпоха кризиса и падения республики, первые десятилетия принципата).

Было бы, на наш взгляд, небезынтересно, а быть может, и поучительно, проследить некоторые этапы указанного процесса на примере развития какой–нибудь отдельной области или участка римской культуры. Остановимся в данном случае на римской историографии. Конечно, речь может идти лишь о самом беглом обзоре, отмечающем некоторые основные тенденции.

Римская историография, в отличие от греческой, развивалась из летописи. Согласно преданию, чуть ли не с середины V в. до н. э. в Риме существовали так называемые «таблицы понтификов». Верховный жрец (pontifex maximus) имел обычай выставлять у своего дома белую доску, на которую заносил для всеобщего сведения важнейшие события последних лет. Это были, как правило, сообщения о неурожае, эпидемиях, войнах, предзнаменованиях, посвящениях храмов и т. п.

Какова была цель выставления подобных таблиц? Можно предположить, что они выставлялись — во всяком случае, первоначально — для удовлетворения вовсе не исторических, а чисто практических интересов. Записи в этих таблицах имели календарный характер. Вместе с тем известно, что одной из обязанностей понтификов была забота о правильности календаря. В тех условиях эта обязанность могла считаться довольно сложной: у римлян отсутствовал строго фиксированный календарь, и потому приходилось согласовывать солнечный год с лунным, следить за передвижными праздниками, определять «благоприятные» и «неблагоприятные» дни и т. п. Таким образом, вполне правдоподобным представляется предположение, что ведение таблиц прежде всего было связано с обязанностью понтификов регулировать календарь и наблюдать за ним.

С другой стороны, есть основания считать таблицы понтификов как бы неким остовом древнейшей римской историографии. Погодное ведение таблиц давало возможность составлять список или перечень лиц, по имени которых в древнем Риме обозначался год. Такими с. 225 лицами были высшие магистраты, т. е. консулы (эпонимные магистраты). Первые списки (консульские фасты) появились предположительно в конце IV в. до н. э. Примерно тогда же возникла и первая обработка таблиц, т. е. первая римская хроника.

Характер таблиц и основанных на них хроник с течением времени постепенно менялся. Число рубрик в таблицах увеличивалось, помимо войн и стихийных бедствий в них появляются сведения о внутриполитических событиях, деятельности сената и народного собрания, об итогах выборов и т. д. Можно предположить, что в эту эпоху (III—II вв. до н. э.) в римском обществе проснулся исторический интерес, в частности интерес знатных родов и семей к их «славному прошлому». Во II в. до н. э. по распоряжению верховного понтифика Публия Муция Сцеволы была опубликована обработанная сводка всех погодных записей, начиная с основания Рима (в 80 книгах), под названием «Великая летопись» (Annales maximi).

Что касается литературной обработки истории Рима, т. е. историографии в точном смысле слова, то ее возникновение относится к III в. до н. э. и стоит в бесспорной связи с проникновением эллинистических культурных влияний в римское общество. Не случайно первые исторические труды, созданные римлянами, написаны на греческом языке. Поскольку ранние римские историки литературно обрабатывали материал официальных летописей (и семейных хроник), то их принято называть анналистами. Анналистов делят обычно на старших и младших.

Современная историческая критика давно не признает римскую анналистику исторически ценным материалом, т. е. материалом, дающим достоверное представление об отображенных в нем событиях. Но ценность ранней римской историографии состоит отнюдь не в этом. Изучение некоторых ее характерных черт и тенденций может дать определенное представление об идейной жизни римского общества, причем о таких сторонах этой жизни, которые недостаточно или вовсе не освещались другими источниками.

Родоначальником литературной обработки римских хроник, как известно, считается Квинт Фабий Пиктор (III в.), представитель одного из наиболее знатных и старинных родов, сенатор, современник второй с. 226 Пунической войны. Он написал (на греческом языке!) историю римлян от прибытия Энея в Италию и вплоть до современных ему событий. От труда сохранились жалкие отрывки, да и то в форме пересказа. Интересно, что, хотя Фабий и писал по–гречески, его патриотические симпатии настолько ясны и определенны, что Полибий дважды обвиняет его в пристрастном отношении к соотечественникам.

Продолжателями Квинта Фабия считаются его младший современник и участник второй Пунической войны Луций Цинций Алимент, написавший историю Рима «От основания города» (Ab urbe condita), и Гай Ацилий, автор аналогичного труда. Оба произведения были написаны также по–гречески, но труд Ацилия в дальнейшем переведен на латинский язык.

Первым историческим трудом, который самим автором писался на родном языке, были «Начала» (Origines) Катона. В этом сочинении — оно до нас не дошло, и мы судим о нем на основании небольших фрагментов и свидетельств других авторов — материал излагался не в летописной форме, а скорее в форме исследования древнейших судеб племен и городов Италии. Таким образом, труд Катона касался уже не только Рима. Кроме того, он отличался от произведений других анналистов тем, что имел определенную претензию на «научность»: Катон, видимо, тщательно отбирал и проверял материал, опирался на факты, летописи отдельных общин, личный осмотр местности и т. д. Все это вместе взятое делало Катона своеобразной и одиноко стоящей фигурой в ранней римской историографии.

Обычно к старшей анналистике относят еще современника третьей Пунической войны Луция Кассия Гемину и консула 133 г. Луция Кальпурния Пизона Фруги. Оба они писали уже по–латыни, но конструктивно труды их восходят к образцам ранней анналистики. Для труда Кассия Гемины более или менее точно засвидетельствовано не без умысла взятое название Annales, самый труд повторяет традиционную схему таблиц понтификов — события излагаются от основания Рима, при начале каждого года всегда указываются эпонимные консулы.

Ничтожные фрагменты, да и то сохранившиеся, как правило, в пересказе более поздних авторов, не дают с. 227 возможности охарактеризовать манеру и своеобразные черты творчества старших анналистов по отдельности, но зато можно довольно четко определить общее направление старшей анналистики как историко–литературного жанра, главным образом, в плане его расхождений, его отличий, от анналистики младшей.

Труды старших анналистов представляли собой (быть может, за исключением лишь Origines Катона) хроники, подвергшиеся некоторой литературной обработке. В них сравнительно добросовестно, в чисто внешней последовательности излагались события, передавалась традиция, правда, без критической ее оценки, но и без сознательно вводимых «дополнений» и «улучшений». Общие черты и «установки» старших анналистов: романоцентризм, культивирование патриотических настроений, изложение истории как в летописях — «с самого начала», т. е. ab urbe condita. Именно эти общие черты и характеризуют старшую анналистику в целом как определенное идейное явление и как определенный историко–литературный жанр.

Что касается так называемой младшей анналистики, то этот по существу новый жанр или новое направление в римской историографии возникает примерно в эпоху Гракхов. Произведения младших анналистов до нас также не дошли, поэтому о каждом из них можно сказать весьма немногое, но какие–то общие особенности могут быть намечены и в данном случае.

Одним из первых представителей младшей анналистики считают обычно Луция Целия Антипатра. Его труд, видимо, уже отличался характерными для нового жанра особенностями. Он был построен не в форме летописи, а скорее исторической монографии; в частности, изложение событий начиналось не ab urbe condita, но с описания второй Пунической войны. Кроме того, автор отдавал весьма заметную дань увлечению риторикой, считая, что в историческом повествовании главное значение имеет сила воздействия, эффект, производимый на читателя.

Такими же особенностями отличалось творчество другого анналиста, жившего во времена Гракхов, — Семпрония Азеллиона. Его труд известен нам по небольшим извлечениям у Авла Геллия (II в. н. э.). Интересно, что Семпроний Азеллион сознательно с. 228 отказывался от летописного способа изложения. Он говорил: «Летопись не в состоянии побудить к более горячей защите отечества или остановить людей от дурных поступков». Рассказ о случившемся также еще не есть история, и не столь существенно рассказать о том, при каких консулах началась (или окончилась) та или иная война, кто получил триумф, сколь важно объяснить, по какой причине и с какой целью произошло описываемое событие. В этой установке автора нетрудно вскрыть довольно четко выраженный прагматический подход, что делает Азеллиона вероятным последователем его старшего современника — выдающегося греческого историка Полибия.

Наиболее известные представители младшей анналистики — Клавдий Квадригарий, Валерий Анциат, Лициний Макр, Корнелий Сизенна — жили во времена Суллы. У некоторых из них наблюдаются попытки возрождения летописного жанра, но в остальном их труды отмечены всеми характерными чертами младшей анналистики (большие риторические отступления, сознательное приукрашивание событий, а иногда и прямое их искажение, вычурность языка и т. п.). Характерной чертой всей младшей анналистики можно считать проецирование современной авторам политической борьбы в далекое прошлое и освещение этого прошлого под углом зрения политических взаимоотношений современности.

Для младших анналистов история превращается в раздел риторики и в орудие политической борьбы. Они — и в этом их отличие от представителей старшей анналистики — не отказываются в интересах той или иной политической группировки от прямой фальсификации исторического материала (удвоение событий, перенесение позднейших событий в более раннюю эпоху, заимствование фактов и подробностей из греческой истории и т. п.). Младшая анналистика — на вид довольно стройное, завершенное построение, без пробелов и противоречий, а на самом деле — построение насквозь искусственное, где исторические факты тесно переплетаются с легендами и вымыслом, где рассказ о событиях излагается с точки зрения более поздних политических группировок и приукрашен многочисленными риторическими эффектами.

с. 229 Явлением младшей анналистики завершается ранний период развития римской историографии. Можно ли говорить о каких–то общих чертах старшей и младшей анналистики, о каких–то особенностях или специфических признаках ранней римской историографии в целом?

Очевидно, это возможно. Более того, как мы убедимся ниже, многие характерные черты ранней римской историографии сохраняются и в более позднее время, в период ее зрелости и расцвета. Не стремясь к исчерпывающему перечислению, остановимся лишь на тех из них, которые можно считать наиболее общими и наиболее бесспорными.

Прежде всего, нетрудно убедиться, что римские анналисты — и ранние и поздние — пишут всегда ради определенной практической цели: активного содействия благу общества, благу государства. Как таблицы понтификов служили практическим и повседневным интересам общины, так и римские анналисты писали в интересах res publica, разумеется, в меру своего понимания этих интересов.

Другая не менее характерная черта ранней римской историографии в целом — ее романоцентристская и патриотическая установка. Рим был всегда не только в центре изложения, но, собственно говоря, все изложение ограничивалось рамками Рима (опять–таки за исключением Origines Катона). В этом смысле римская историография делала шаг назад по сравнению с историографией эллинистической, ибо для последней — в лице ее наиболее видных представителей, в частности Полибия, — уже можно констатировать стремление к созданию универсальной, всемирной истории. Что касается открыто выражаемой, а часто и подчеркиваемой патриотической установки римских анналистов, то она закономерно вытекала из отмеченной выше практической цели, стоявшей перед каждым автором, — поставить свой труд на службу интересов res publica.

Наконец, следует отметить, что римские анналисты в значительной мере принадлежали к высшему, т. е. сенаторскому, сословию. Этим и определялись их политические позиции и симпатии, а также наблюдаемое нами единство, или, точнее говоря, «однонаправленность» симпатий (кроме, очевидно, Лициния Макра, который пытался, насколько мы можем об этом судить, внести в с. 230 римскую историографию демократическую струю). Что касается объективности изложения исторического материала, то давно уже отмечено, что честолюбивая конкуренция отдельных знатных фамилий и была одной из основных причин извращения фактов.

Таковы некоторые общие черты и особенности ранней римской историографии. На примере смены анналистических жанров можно видеть, как проникавшие в Рим чужеземные (эллинистические) влияния были на некоторое время подавлены активным выступлением Катона, и только через несколько лет после его цензуры это проникновение снова усиливается, но теперь оно принимает уже совсем иные формы. Начинается период творческого освоения и переработки культурных влияний. Развитие римской анналистики, смена анналистических жанров оказываются своеобразным (и опосредствованным) отражением именно этих процессов.

Хотелось бы подчеркнуть еще один существенный момент. В политических тенденциях, заложенных в старшей анналистике, уже сказывается некое определенное направление политической идеологии римского общества, которое своим основным лозунгом делает лозунг борьбы за общегражданские, общепатриотические интересы. Пусть в чрезвычайно слабом, зачаточном состоянии, но этот лозунг уже встречается в ранней римской анналистике, в ее «патриотически–римских» установках. Наиболее ярко он звучит в литературной (и общественно–политической) деятельности Катона.

С другой стороны, в политических тенденциях, заложенных в младшей анналистике, проявляется иное, враждебное первому направление развития политических идей, которое в качестве своего основного лозунга провозглашает лозунг борьбы за «партийные» интересы определенных кругов римского общества. Этот лозунг — пусть тоже еще в зачаточном состоянии — выражается в младшей римской анналистике (недаром она возникает в эпоху Гракхов) в особенностях ее жанра, в ее «партийном духе» и, что весьма характерно, в ее зависимости от эллинистических культурных влияний, причем они, несомненно, были более глубоки, чем те, под воздействием которых находились старшие анналисты. Если последние заимствовали у эллинистической историографии только язык и форму, то на младших анналистов с. 231 оказали значительное влияние и эллинистическая риторика, и эллинистические политические теории.

Несомненно, что обе эти установки свидетельствовали об отражении в сфере идеологии каких–то процессов, имевших место в практике политической борьбы. «Партийный лозунг» вполне возможно поставить в связь с той линией политической борьбы, которая в истории Рима была представлена прежде всего Гракхами, а затем их различными последователями. Что касается «общепатриотического лозунга», то он в такой же мере может быть поставлен в связь с консервативно–традиционной линией политической борьбы, развитие которой mutatis mutandis можно проследить от Катона и вплоть до определенного периода в деятельности Октавиана Августа.

обычаю, обещать, когда это было ему выгодно, сенатские должности центурионам. Он делал это от случая к случаю, но зато стал систематически разрешать лицам, принадлежавшим к всадническому сословию, занимать высшие офицерские должности без предварительной службы в армии. Таким образом, «корпус центурионов» начал постепенно дифференцироваться. Следующей по значению опорой режима Августа мы считаем новые слои господствующего класса, точнее говоря — господствующий класс в его трансформированном виде. Что следует понимать под этой трансформацией, разъяснялось уже выше. Как и Цезарь — быть может, даже с большей последовательностью, — Август стремился направить представителей этого класса в «русло» сената. Сенат, как известно, в правление Августа играл выдающуюся роль, но взаимоотношения между сенатом и принцепсом были довольно сложными. Август, несомненно, чрезвычайно считался с сенатом, но вместе с тем стремился держать его деятельность под постоянным контролем, не говоря уже о том, что он принимал самое непосредственное участие в формировании состава сената. Точными данными о составе сената при Августе мы, однако, не располагаем. Можно лишь с большой долей вероятия утверждать, что состав его пополнялся главным образом за счет муниципальной аристократии. Так, нам известно, что император Клавдий в своей речи по поводу предоставления jus honorum уроженцам галльских колоний говорил: «Дед мой божественный Август и Тиберий Август хотели, чтобы в этой курии был цвет колоний и муниципиев». Как справедливо указывает в этой связи Н. А. Машкин, в составе сената времен Августа встречаются лица, происходящие почти из всех областей Италии, причем многие из них были всадниками, достигшими сенаторского звания на военной службе. История взаимоотношений между принцепсом и сенатом — особый и далеко не простой вопрос, которого мы здесь не можем касаться во всех его деталях. Бесспорно лишь одно: несмотря на все сложности и нюансы этих взаимоотношений, сенаторское сословие, конечно, представляло собой одну из опор нового режима. И, наконец, следует сказать хоть несколько слов о такой основе этого режима, как провинции. Разделение всех провинций на сенатские и императорские вовсе не случайно явилось одним из самых первых актов, связанных с установлением принципата. Тот факт, что в ведение императора отходили вновь завоеванные и пограничные провинции, свидетельствовал о тесной связи двух проблем в условиях нового режима: провинций и армии. Что касается роли и значения провинций для «принципата» Августа, мы считаем, что при Августе провинции из придатка к городу Риму, из «поместий римского народа», как называл их еще Цицерон, начинают превращаться в части единого политического целого. Это сказывается прежде всего в том, что начинает меняться система управления провинциями, в частности, система взимания налогов. Произвол откупщиков существенно ограничивается. Рассмотрение дел о злоупотреблениях в провинциях переносится в сенат; кроме того, провинциалы — даже из сенатских провинций — получают право направлять своих представителей, выражающих претензии или жалобы, непосредственно к самому Августу. Наряду с этим следует подчеркнуть определенную сдержанность, даже «скупость» Августа, когда речь идет о даровании прав римского гражданства. В этом смысле Цезарь действовал более смело и с большим размахом. Принудительной, насильственной романизации при Августе не существовало, а если и можно говорить о каком–то процессе слияния местных традиций, культуры, языка с римскими элементами, привносимыми колонистами, торговцами, ветеранами, ремесленниками и т. п., то следует иметь в виду именно постепенно развивающийся процесс. Таковы, с нашей точки зрения, некоторые характерные черты режима Августа или формирующейся в период его правления новой государственной системы. Если вернуться к вопросу о сравнении этой системы с «режимом» Цезаря, то после всего вышесказанного нетрудно прийти к следующему выводу. «Режим» Цезаря не представлял еще собою определенной и к тому же сознательно продуманной системы, но сводился к сумме отдельных мероприятий, нужда в которых была, как правило, продиктована текущими событиями и запросами современной этим мероприятиям обстановки. Но именно потому некоторые из подобных мероприятий оказались преходящими, недолговечными, другие — имеющими более основательное, даже «историческое» значение, тем более что в любом случае названные мероприятия не были плодом прихоти или «свободного творчества» стоящей над классами (или «партиями») личности. И, наконец, те из «мероприятий» Цезаря, которые в силу своей наиболее тесной связи с политической обстановкой и интересами господствующего класса оказались более долговечными, те и вошли — конечно, в несколько трансформированном, усложненном, а иногда и в «сознательно обдуманном» виде — в качестве органических звеньев или составных элементов в новую, формирующуюся государственную систему, получившую затем название «принципата Августа».