"Ханна" - читать интересную книгу автора (Сулитцер Поль-Лу)

День четвертого января 1899 года

Летом 1896 года они в полном составе едут на французскую Ривьеру. Тратят немного, если не сказать совсем не тратят. Один вечер, проведенный Ханной в казино Монте-Карло, и все повторяется: она выигрывает вполне достаточно, чтобы оплатить поездку и пребывание в "Отель де Пари", плюс два новых платья для Лиззи и два для себя, плюс плата за квартиру на улице Анжу в течение года, включая и газ. Ханна приходит к мысли, что ей помогает нечто мистическое. Она обескуражена: еще месяц за игорным столом — и она, без сомнения, стала бы такой же богатой, как все семейства Ротшильдов вместе взятые. Да если б она хоть умела толком играть. Если б вкладывала хоть каплю смекалки, размышлений, памяти. Так нет же, она ставит на 18 (день рождения Тадеуша), на 2 (день рождения Лиззи), на 23 (ее собственный день рождения), ставит так и этак и неизменно получает в тридцать шесть раз больше своей ставки.

"Омерзительно! Какая идиотская игра!"

Дождавшись ее в отеле, разумеется, в обществе Шарлотты (которая еще прибавила в весе и уже не пролезает в дверной проем), Лиззи лежит на спине и, задрав ноги, задыхается от смеха.

— Наша Ханна опять выиграла! Деньги словно падают ей в руки с неба!

— Не вижу ничего смешного, — цедит Ханна с изрядной долей язвительности. — У меня действительно вид как раз такой, чтобы проворачивать дела!

Кстати, о делах. Ее деньги, помещенные в Лондоне и частью в Германии, в Кёльнском банке, где Марьян Каден работает как вол, приносят ей девять с половиной процентов. Само по себе это немного, но достаточно для того, чтобы иметь деньги в свободном наличии. 25 тысяч фунтов Пайка, которому она регулярно выплачивает его полпроцента, тоже приносят около 6 тысяч фунтов в год, причем начальный капитал остается нетронутым.

И более того, этот капитал растет. Вначале — потому, что она не тратила все 6 тысяч фунтов, затем, в июне 96-го года, к нему добавятся 11 тысяч 900 с хвостиком, полученные из Австралии.

— Как и было предусмотрено, — докладывает Полли, — Фурнак вложил в дело выручку от первой прибыли, и через полгода вы получите еще столько же. На данный момент вложения закончились. В будущем году ожидается 30 тысяч.

— Я умею считать.

— Не сомневаюсь, Ханна, не сомневаюсь. Что меня восхищает, так это ваше спокойствие.

Полли удивляет не только ее явная невозмутимость, но и бездеятельность: он и не предполагал, что у нее столько терпения. Когда Ханна обзавелась любовником, он немного подулся, но это скоро прошло: она никогда не будет принадлежать ему, это ясно и это более или менее утешает. Полли из той редкой породы мужчин, которых, кажется, не могут сильно задеть ни радости, ни горести жизни, в крайнем случае они от них умирают, но умирают изящно, с улыбкой.

Он часто приезжает в Париж из Лондона просто по дружбе, за которую, будучи лишен большего, продолжает цепляться. Может быть, ей нужен его совет? Есть возможность очень выгодно поместить капитал. Она отказывается по уже известной причине: хочет иметь деньги под рукой, чтобы распоряжаться ими в любое время. "Вы мыслите, моя милая, как иммигрантка". — "Пока я ею и остаюсь. И потом, не говорите, что я сижу сложа руки: я продолжаю учебу".

Что касается последнего пункта, то это чистая правда: за один год с дерматологом Беррюйе и другими она прошла очень много. Даже присутствовала на хирургических операциях; ей сулили обморок при одном только виде крови, — она рассмеялась и, конечно же, прошла через это невозмутимо. Из огромного количества поглощаемых книг она почерпнула больше, чем можно было ожидать, учитывая ее весьма скромную подготовку. Работала по 16–18 часов в день, если с нею не было Лиззи или если ее не везли (черт возьми, почему она должна всегда быть окружена мужчинами!) на какой-либо прием приятели — художники, журналисты, музыканты.

К октябрю 96-го года у нее на счету было больше 78 тысяч фунтов. Казалось, остается только сидеть и ждать, когда цифра перевалит за отметку 100, намеченную как цель. Однако назревали перемены.

Как всегда, Полли быстро ее разгадал.

— Я— толстенькая рыба-лоцман при маленькой и прекрасной белой акуле. В вас опять просыпается акула, Ханна.

Это было правдой: жажда деятельности начинала жечь ей руки. Для себя она открыла, что сколотить состояние не было, да и не могло быть (по крайней мере для нее) целью; ее толкает другая, более сильная страсть: жгучая, почти патологическая потребность создавать, потребность, которая, оказывается, живет в ней и которую не могут ослабить ни время, ни годы, ни жизненные потрясения.

Это сильнее ее: она нарушит данное себе обещание выждать два-три года, прежде чем что-либо предпринимать. Она перейдет в генеральное наступление.

Для начала приобретет на улице Риволи, напротив сада Тюильри, прозябающую лавку. Ее владелец умер год назад, и дела пришли в упадок (правда, между этими фактами Ханна не усматривает ничего общего). В лавке продавались разные мелочи и безделушки: от подержанных корсетов из китового уса до образков, привезенных из святых мест. За 2 тысячи 600 франков она получит право делать с лавкой все, что ей заблагорассудится (кроме дома свиданий: вдова — женщина верующая).

Через три месяца Ханна подведет первые итоги. Клиентура вернулась, вернее сказать, обновилась, средний возраст покупателей — около полувека, привлечены они были без малейшей рекламы: чем-то новым в оформлении витрины, в убранстве салона лавки, хотя все ограничилось одним слоем росписи, изменениями в ассортименте товаров, в поведении одной, а затем двух продавщиц, в атмосфере… Ханна сама не смогла бы толком объяснить и не очень-то доискивалась, что приносит ей успех.

Нелегко было узнать, что у нее нет ни малейшего таланта к рисунку, живописи, скульптуре, равно как и к литературному творчеству. Конечно же, она пыталась написать десяток-другой страниц, посвященных ее детским прогулкам по местечку, Менделю с его бричками, широким полям Польши. С поощрения Марселя Пруста показала ему полное собрание своих сочинений. По одним лишь его глазам поняла: ее опус холоден, лишен божьей искры и совсем на нее не похож. Ей не удалось даже мало-мальски себя проявить, она руководствовалась одним лишь разумом, а этого, увы, мало, — прокомментировал чувствительный Марсель. Что касается музыки, то тут она была начисто обделена. Когда Дебюсси, улыбаясь, сыграл для нее одной прелюдию к "Полуденному отдыху фавна", она услышала лишь какой-то гул и не больше; та же глухота в опере или во время концертов, на которые ее таскал Полли и другие.

Зато она обладает талантом вести дела и продавать. Полли, правда с улыбкой, говорит даже о гениальности; есть нечто мистическое в том, насколько она угадывает, что хотят или захотят завтра люди, особенно женщины.

Февраль 97-го. Лавка расширяется, к ней делается пристройка, нанимают еще четырех продавщиц. В мае — открытие еще одного магазина, на улице Фобур Сент-Оноре. А полтора месяца спустя, когда из Сиднея наконец приходит первая партия кремов, лосьонов и туалетной воды, дело уже прочно стоит на ногах.

Но Ханна не желает больше ограничиваться снадобьями, созданными наугад на примитивном столе, при помощи ступки и трамбовки. Знания, которые она приобрела, дают уверенность в том, что можно производить больше и лучше. Почти что против своей воли, отдавая себе отчет в том, что подхвачена каким-то вихрем, она объезжает предместья Парижа в поисках места, где могла бы разместиться ее первая фабрика. Разумеется, ее сопровождает Полли: он ни за что на свете не пропустил бы этот этап развития наступления, в котором он уже чуть было не разуверился.

— Вы будете получать травы из Австралии?

— Конечно же нет. Австралия — это Австралия, а Европа — это Европа.

Она объясняет, что навела справки среди ученых-ботаников и нашла одного более оборотистого, чем другие. Он согласился работать на нее.

— Некий Бошатель. Он немного распускает руки, но очень хорошо знает травы и любит бродить по полям. Он наладит мне сеть.

Сеть — это от Нормандии до Германии (точнее до Эльзаса, бывшего тогда немецкой территорией).

В Эври она находит подходящее место. Конечно, это далековато от Парижа, но она предпочитает сельскую местность.

— К тому же предприятие, расположенное в городе, испытывает на себе его влияние в самых разных смыслах. Здесь же я на месте найму работниц. Мне нужны солидные девушки, которые знали бы разницу между цветами яблони и вишни.

Что же касается руководящего персонала фабрики и салонов, то это должны быть люди по возможности симпатичные, элегантные, со вкусом — этот набор качеств она нашла у Жана-Франсуа Фурнака; по отношению к клиентам от них требуется смесь любезности и властности, самая малость высокомерия. Где она таких найдет? Да только в сфере высокой моды. На ум Ханне приходят фамилии Ворсов, Дусе (в учениках у которого ходил Поль Пуаре, пока у него не было собственного салона), а также мадам Пакен.

Компания Ворс царит в мировой женской моде (кстати, почти все дамы в Царском Селе и Санкт-Петербурге выставляли напоказ туалеты "от Ворса"), Дусе, пожалуй, мало в чем уступает, а мадам Пакен восхищает Ханну тем, что она — женщина и имеет успех: не она ли первой открыла зарубежный филиал в Лондоне?

Ханна завязывает дружбу с Жаном-Филиппом, сыном основателей Ворса, на котором в основном лежит руководство. Их дружеские отношения (они познакомились через Эдгара Дега) приводят к разработке нескольких проектов сотрудничества, далеко, однако, не зашедших: Жан-Филипп и дом Ворсов, конечно же, в ней не нуждаются, а Ханна, со своей стороны, не имеет ни малейшего желания кооперироваться с кем бы то ни было. Но он был достаточно любезен, чтобы назвать несколько имен, шутливо взяв с Ханны обещание, что она не составит им конкуренции. Среди названных фигурирует имя Жанны Фугарил, работающей у мадам Пакен со дня создания ее дома моделей, то есть с 1891 года.

Жанне тридцать один год, знает английский и испанский и, несомненно, обладает всеми требуемыми качествами: честолюбием, исключительными организаторскими способностями, связями ("и скверным характером, Ханна, я вас предупреждаю". — "Уверяю вас, коса найдет на камень: я совсем не промах на этот счет". — "И я должна уйти от Пакен, чтобы руководить делом, которого пока и не существует, если только вы не окрестили делом эти две лавчонки?"). Они не находят общего языка в течение долгих недель. Жанна не очень-то верит в успех производства предметов красоты. К тому же есть ли за ними будущее, может быть, "место уже занято". "Вы хотели бы составить конкуренцию Герленоу или Рони и Галле?"— "Я буду бороться со всяким, кто встанет у меня на пути".

Наконец соглашение заключается в присутствии Полли, приглашенного в качестве арбитра: в течение трех лет Жанна будет получать в полтора раза больше того, что зарабатывала у Пакен (и больше, чем любой министр), а к истечению срока сможет выбрать между двумя процентами от всех полученных прибылей или выплатой денежного пособия в течение пяти лет.

Они проработают вместе тридцать восемь лет, вплоть до смерти Жанны. Несмотря на частые стычки, весьма бурные, между ними все это время сохранятся самые теплые отношения.

Другой вопрос для урегулирования: вопрос специалистов, которые в каждом институте (а не создано пока ни одного) должны будут давать клиенткам советы по использованию кремов, лосьонов и т. д., которых, в свою очередь, пока также, можно сказать, не существует. "Вы хотите это продавать? Да ни одна уважающая себя женщина не осмелится намазать этим лицо. Мы ведь не в Австралии, мы ведь не аборигены, Ханна, наши дамы не носят в ноздрях колец, если вы это заметили".

— Фугарил, я вас ненавижу… Жанна, я вам уже сто раз объясняла…

Ханна решает создать собственную школу, где будут готовить тех, кого с легкой руки Марселя Пруста со временем станут называть косметологами.

Дело за разработкой продуктов. Ханна, конечно, не может ограничиться своими примитивными препаратами из Сиднея. Поскольку она еще и полька, и к тому же варшавянка, Ханна навещает некую Марию Склодовскую, по мужу — Кюри. Та, смеясь, отказывается от всех посулов, но рекомендует ей некую Джульетту Манн, также химика, которая, мол, будет прекрасно выглядеть в должности директора производства. Они встречаются, договариваются: Джульетта отныне будет руководить "кухней" и вдобавок подготовкой косметологов. Когда шесть лет спустя Мария Кюри с мужем получат Нобелевскую премию за открытие радия, Ханна схватится за голову: "А я ей предлагала готовить для меня косметические кремы. До чего же я была безрассудна!"

Она проанализировала огромное досье, собранное студентами с улицы Училищ. Вывод: все еще лишь предстоит создать: косметики в том смысле, который приобретет впоследствии это слово, пока не существует. Продающиеся в Париже кремы при исследовании показали, что они далеки даже от того уровня, который был достигнут ею. "Ну что ж, тем лучше. Я этим займусь! Следующим шагом станет патентование, изготовление оборудования и лишь после этого — выпуск в продажу".

Ханна старательно изучает груды рекламы, появлявшейся в газетах и журналах, представляемой в форме проспектов. И успокаивается: все это на ужасающе низком уровне, самые бессовестные враки накладываются одна на другую. Особенно вокруг так называемых эликсиров молодости, вечной мечты людей. Джульетта, исследовав некоторые из них, заявила, что в лучшем случае они просто неэффективны, а иногда и опасны для здоровья. Жаль, что никакое законодательство не ограничивает и не регламентирует их продажу.

Тем же студентам она поручает изучить проблему в европейском масштабе: ей нужно знать, где разместить свои институты. Затея, которая не принесет почти ничего: ей просто укажут столицы, более крупные города и курортные зоны. О чем-то подобном она и сама уже думала. Ладно, у нее будет свой метод изучения рынка, метод, использование которого позднее принесет великолепные результаты.

В Париже институт разместится на улице Руаль. Она предпочла бы Вандомскую площадь, но не нашла там ничего подходящего. "Что же еще, Ханна?"

Конечно же, нужен еще кто-нибудь для общего руководства всем комплексом работ, кто-нибудь, кто проследил бы за сбором трав и растений, за приобретением базовых продуктов, необходимых Джульетте, за всем-всем. А главное, это должен быть человек, пользующийся ее полным и безграничным доверием.

Этого "кого-либо" не нужно и искать: Марьян Каден завершил стажировку в Кёльне, изучив французский (правда, он все еще говорит с умопомрачительным акцентом) и банковское дело; он уже учит английский, который дается ему легче.

Знание испанского тоже было бы отнюдь не лишним для тебя. Впрочем, и для меня тоже. Мы возьмемся за него: hablo, hablas, habla, hablamos, hablatis, hablan, — это проще простого, запоминается как песенка. Многие наши клиенты приехали или приедут из Южной Америки, Я жду их с года на год. А денег у них куры не клюют, как у русских принцесс… К счастью, русский мы знаем. А ты, Фугарил, ты его знаешь, а? Видишь, и ты не можешь знать все!

Директора из Марьяна, как ни доверяет ему, она не сделает. Не наградит никаким титулом, не поручит ему ни одной должности. Он был и останется ее тенью (даже после того как создаст себе капитал своими собственными силами), она не хочет связывать его какими бы то ни было рамками, в то же время щедро оплачивая его услуги. Мужчины и женщины, которые проработают на нее по тридцать — сорок лет, увидят Марьяна раза три-четыре, вряд ли они даже будут знать его имя, тогда как он благодаря своей поразительной памяти будет знать их всех, где бы они ни трудились.

Весь 1897 год пройдет под знаком различного рода свершений. Вплоть до открытия салона в Брюсселе, за которым с интервалом в четыре месяца последует Париж. Эти события практически никак не повлияют на ее благосостояние, беспрестанно растущее благодаря процентам с основного капитала и постоянному поступлению наличных из Австралии.

После недолгих колебаний она обзаведется любовником, выбрав его из полутора десятков претендентов. Его зовут Андре Лабади. Он — банкир-поэт из Бордо, молодой уполномоченный "Сосьете Женераль", ему прочат самое завидное будущее, а семейный виноградник обеспечивает очень неплохой уровень жизни. Как и у Жана-Франсуа Фурнака (который приедет в Париж осенью этого года), у него глаза гасконца, сардонические усы, немного певучий акцент, хрупкость ювелира в том, что касается их общих удовольствий. Он хорошо знает Англию и английский (его предки англосаксы времен Черного Принца, а также евреи (удивительно!) по линии матери, происходящей от Мишеля Монтеня); так же хорошо он знает и Америку, где прожил больше года, изъездив, в частности, Дикий Запад в память об одном из своих предков, основателе Сент-Луиса. Он заставит Ханну предаваться мечтаниям, и не только потому что одинаково хорошо читает ей Уолта Уитмена и "Сирано" Ростана (Андре сводит ее на премьеру этой пьесы, она будет восхищена), но также потому что пробудит в ней интерес к другому краю Атлантики, к стране, которая до этого казалась ей такой далекой и почти что призрачной.

Кроме всего прочего, он божественно занимается любовью, в своем выборе она оказалась права со всех точек зрения. Он делает это безо всякого рода вымыслов Хатвилла, но с терпеливой и спокойной мягкостью, с нежностью и очарованием — необходимыми добавками к ярости. Ей так хорошо, что она ломает голову: а как же быть с Тадеушем? Она дойдет до того, что покинет Андре на целый месяц (готовится атака на Лондон, но это не главная причина: она страшится самой себя). Он будет мирно ждать ее возвращения: "Ты, Ханна, не из тех женщин, кто уйдет, не сказав ни слова". Да, она была близка к тому, чтобы по-настоящему влюбиться. Как ни в кого другого, за исключением, разумеется, Тадеуша. Она не отвергнет его до тех пор, пока он сам не уступит силе любви, живущей в нем, и не явится просить ее руки.

Но год они проживут вместе.

* * *

Итак, она открывает дело в Лондоне. В январе 1898 года. Она снимает там особняк некоего герцога с видом на площадь Сент-Джеймс. Здание почти историческое, и работы по его оборудованию дают повод посудачить всему высшему обществу. Она парировала удар, обратившись к одному из многочисленных кузенов Полли. К тому, который руководил ремонтом королевского замка в Виндзоре и переоборудовал комнаты у герцога Кларенса. Будучи гомосексуалистом, он, хоть и носил имя Генри, предпочитал, чтобы его звали Беатрис. Это было очень забавно: два-три раза он приезжал взглянуть на ход работ, вырядившись в женское платье, а его высокий голос сбивал с толку всех, не исключая и самого Полли. Кузен целовал его в губы, заявлял, что он очень хорошенький, а тот таки не узнавал сына своей тетки…

Генри-Беатрис станет одним из самых близких друзей Ханны, их дружба продлится вплоть до самой его смерти в 1915 году (он покончит с собой из-за любви к красивому офицеру, погибшему в Арденнах). А пока он быстро усвоил правило приходить вечером в ее комнату на втором этаже. Они болтали совсем по-женски. "Лиззи, разница между разговором женщин и мужчин сводится к тому, что в последнем случае выкуривается сигара. В остальном же процент глупостей, произносимых и там и здесь, особенно не меняется". О высшем лондонском или британском обществе у него было исчерпывающее мнение: оно самое бестактное, самое скрытное, какое только можно себе представить. Он знает, кто с кем спит, как, почему, когда. Он по-своему восхищает Ханну и весьма способствует ее завоеваниям. Между ними устанавливается тесное сообщничество, даже немного пугающее.

Может быть, как приятный вызов, она вбила себе в голову, что его можно обратить б другую веру, и долгими вечерами, которые они проводят вместе, в течение недель, месяцев пытается соблазнить его. "Только не надо себе говорить, что ты делаешь это, чтобы потренироваться в интересах Тадеуша! Андре вполне хватило бы для этого. Нет, ты безнадежно порочна, вот и все!" Однажды ночью он приходит очень поздно, во втором часу. Она вернулась из Ковент-Гарден, куда затащил ее Полли, с ужина, который последовал за спектаклем. Он заваливается на кровать и болтает о пустяках. Умолкает на несколько секунд, видя, что она полностью разделась, смотрит на нее, немного отстраняется, когда она ложится рядом с ним прямо на одеяло.

— Я всегда сплю голышом, — словно оправдывается она. — Продолжайте же, Беатрис.

И тогда он начинает говорить нормально, то есть своим мужским голосом, который даже не мелодичен. Ханна видит его руку — она легонько вздрагивает, как бы трепещет. И это не потому, что он никогда не видел ее обнаженной, — такое бывало и прежде, она не стеснялась переодеваться при нем.

— …самые прекрасные груди, дорогая, в Европе. Что касается других континентов, то на этот счет у меня нет информации.

Другой же информации у него было в избытке. Он, скажем, всегда знал, кого она встретит за столом или в фойе во время спектакля, заранее давал ей характеристики и мужчин и женщин, называл слабые места тех и других, чтобы она могла воспользоваться этим в своих целях: "Осторожно, леди такая-то и малышка миссис Армстронг ненавидят друг друга. Вы можете рассчитывать лишь на одну из них; сделайте ставку на ту, что помоложе, она приведет с собой десятка два подруг, которые не знают, как пустить по ветру состояние своих мужей…", или: "Не верьте внешности, у этой венгерской графини нет ни пенни…", или: "Вы хотите перетянуть к себе и других американок? Угостите хорошенько Сьюзи Армбрюсгер: сама-то она все равно не потратит в вашем заведении больше трех франков, но зато, если заговорит о вас, то все остальные дамы заокеанской колонии постучат в один и тот же день в вашу дверь…"

(Именно Генри десять месяцев спустя, в январе 1899 года, когда ей понадобится повод, чтобы о ее институте заговорили, посоветует при первой же возможности энергично выставить за дверь толстуху в лиловом: "Ее ненавидят везде понемногу, хоть и боятся. Богата, но скупа. Вы ничего не потеряете. Выставьте ее на улицу, и завтра же у вас появится сотня ее подруг детства: как же, вы осмелились сделать шаг, о котором они мечтали со своего первого бала…")

Он говорит и продолжает смотреть на нее: пальцы его левой руки касаются ее бедра. Вновь умолкает, на этот раз надолго. Немного краснеет.

— Святый Боже! — восклицает он.

И тем не менее не отстраняется. Затем очень тихо говорит:

— Я действительно не мужчина, Ханна…

— Не знаю, Генри, не знаю.

— И хотели бы знать? К концу жизни вы вкусите все-все…

— Будет слишком поздно.

— Что верно, то верно.

Его рука медленно движется вверх, скользит по круглой поверхности бедра, ласкает ее бархатную кожу. Рука продолжает свой путь, доходит до живота, указательный и большой пальцы осторожно заигрывают с пучком волос цвета меди, свивая их в шелковистые жгутики. На помощь приходит другая рука и проникает между бедрами, которые она покорно расслабила. Достигает того места, где кожа такая гладкая.

— Приятно?

— М-м…

— Я впервые так смущен. У меня есть семнадцатилетний любовник, но он не так нежен, как вы.

— Наконец-то я возьму верх.

— Боюсь, вы спешите. — Он склоняется над нею и кончиком языка касается по очереди каждой из грудей. — Какое странное впечатление. Я чувствую себя как в незнакомой стране. Даже запахи другие.

Он целует ее в губы. Покачивая головой, позволяет себя раздеть. И действительно, что бы она ни предпринимала — с его стороны никакой реакции.

— Ханна, я вас предупреждал.

В какой-то момент Генри превращается в Беатрис и, касаясь ее одним лишь языком, как сделала бы женщина, любящая другую женщину, ему удается доставить ей несколько больше удовольствия, чем она ожидала. Затем он растягивается на спине и плачет. Оба знают: больше уже не возобновят этого. Он спрашивает:

— Ханна, вы уже пробовали с женщиной?

— Нет.

— А хотите?

— Нет.

— Злые языки что-то плетут о вас и о женщине-писательнице Коллетт.

Она смеется.

— Мы знаем друг друга. Но не больше. Между нами ничего не было и нет.

— Только с мужчинами, да?

— Я их обожаю! Я очень нормальна.

— А то, что вы это провозглашаете, — ненормально. Какое бесстыдство! Честная женщина не испытывает удовольствия. К тому же мы живем в викторианскую эпоху, дорогая…

После Лондона она отправляется в Будапешт, который откроет для себя весной все того же 1898 года. И почти одновременно, один за другим (Марьян замечательно все подготовил), следуют еще два города: Прага и Берлин.

— А Варшава, Ханна?

— Нет.

— Добба Клоц все еще жива.

— Тем хуже. И тем более жаль.

Наконец она осмелилась написать матери. Холодное и краткое, в несколько строк, письмо. Ответа не получила, чем была не столько задета, сколько удивлена: она никогда бы не поверила, что Шиффра способна хотя бы на такую самостоятельность: дуться на нее. Объяснение материнского молчания придет к ней позднее в форме письма от брата Симона (теперь он раввин). Двадцать восемь страниц одних упреков: она — позор для всей Польши, впрочем, как и для всего остального мира. Он отрекается от нее как от сестры, от польки, от женщины. И требует тысячу рублей.

"Выкуп, что ли?"— думает она, не столь уж ошеломленная всеми этими проклятиями, которыми он ее наградил.

Она колеблется, а затем, прекрасно отдавая себе отчет в том, что с ее стороны это форменная блажь, он уж никогда не отстанет от нее с этими своими требованиями, утроив названную сумму, посылает деньги.

"Ханна, ты чудовище, ты не любишь свою мать. Впрочем, это не правда. Правда в том, что тебе на нее наплевать. Любила ли она тебя, испытывала ли к тебе то, что называет любовью? Она должна была обучить тебя нежности, а все ограничилось шитьем и кухней. Конечно, нельзя сказать, чтобы это ей хорошо удалось… Но ведь и ты всегда ее терроризировала… И, без сомнения, ты не простишь ей, что она даже не попыталась тебя понять, понять, что скрывается в твоих совиных глазах. А тебе нужно было лишь, чтобы она приласкала тебя, взяла на руки".

В конце августа, впервые за три с лишним года, Род Мак-Кенна приедет в Европу повидаться с сестрой. Каждые два месяца, разумеется, он писал ей длинные письма. И смертельно скучные. Слова практически оставались неизменными из одного письма к другому: она должна "хорошо работать", "быть умницей", "оказывать нам честь" — такая вот песня. И вот он здесь. Весел, как зяблик. Он женился, и его жена, этакая белая новозеландская кобылица, сопровождает его. "Если у них будут малыши, скажи, пусть оставит одного мне, — шепчет Ханна Лиззи. — Он может вымахать под три метра!"

Бешеный смех, от которого добряк Род ("все же он мил, как и Дугал, который, наверное, очень постарел") трясется, ничего не понимая. Когда Лиззи и Ханна беседуют между собой, у него, должно быть, возникает тягостное ощущение, будто он присутствует при беседе двух инопланетянок.

Одно достоверно: Лиззи отказывается даже думать о возвращении в Австралию в течение ближайшей полусотни лет. Да, на каникулы — конечно. А еще? Посмотрим. Ничто не гонит. Если отец хочет меня видеть, почему бы ему не приехать? Оценки? Оценки отличные, я лучшая ученица империи (это почти что правда, Ханна следит за ее учебой неусыпно, как цербер).

Род и его кобылица уедут через два месяца. Приедет Марьян. Из Испании, где продолжал поиски. Тадеуша нет ни в Испании, ни в Португалии. Нет и в Италии: его, Марьяна, брат только что исколесил Апеннинский полуостров от Турина до Сицилии. Сам же он, как и было приказано Ханной, выучил испанский.

Теперь Марьян говорит на семи языках. И наконец-то встречается с Лиззи, так много слышавшей о нем. Она не считает, чтобы он был красив, хотя… Она не считает, что он умен, хотя… Ни с того ни с сего она в упор спрашивает, девственник ли он. Краски сменяются на его лице — все тона красного (цвета полевого мака), он переминается с ноги на ногу и не дает ответа. Ему двадцать два года или около того, а зарабатывает он ненамного меньше, чем директор банка Англии.

Лиззи обнимает его. Она его уже любит. "И конечно же, я выйду за него замуж, за этого длинного дуралея, через два-три года". Длинного — это относительно: Марьян почти что одного с нею роста, и если она еще немного подрастет и будет носить туфли на более высоких каблуках, то они сравняются. Внешне Лиззи — платиновая блондинка, ей так и не удалось распрямить свои завитушки вопреки всем модам; она не красавица, но очень живая и веселая.

— Я создана для того, чтобы быть счастливой, — скажет она однажды Ханне. — Ты вполне уверена, что мне не стоит заводить любовника?

— Уверена.

— У тебя их много. А ведь все это — до брака с Тадеушем.

— С тобою не тот случай.

— Ха-ха-ха!

— Если ты заведешь любовника, я отправлю тебя в Австралию. И не надо говорить, что ты вернешься оттуда вплавь.

— Бедный Марьян, которому предстоит лишить меняневинности. Надеюсь, он знает, как это делается.

— Лиззи!

— А кто меня научил так говорить? Кто?

К декабрю 1898 года в ее активе уже 93 тысячи фунтов. Несмотря на вложения в институты Парижа, Брюсселя, Будапешта, Праги, Берлина и Лондона, которые сами по себе способствуют увеличению капитала.

Непостижимо!

Как о ближайших этапах, она думает о Цюрихе и Вене. Да, сначала Цюрих, потом Вена. По мнению Марьяна, есть резон вложить деньга сначала в Вену. Но инстинктивно и по совершенно необъяснимой причине она упорствует. "Вена после, Марьян, не спрашивай почему, Марьян, я не знаю".

Дальнейшие планы: одновременно Милан и Рим, затем Мадрид и Лиссабон, Стокгольм, Копенгаген, Амстердам.

— Все так же против Варшавы?

— Да.

— Санкт-Петербург?

Она не любит русских, этих антисемитов, он должен бы знать это. Помимо всего прочего, она еще и еврейка. (Тон ответа — холодно-сухой.)

После Амстердама будет сделан большой прыжок в Америку. Не поехать ли ей в Нью-Йорк в головном отряде хоть однажды вместо него, Марьяна? Один из кузенов Полли по ирландской линии этой неисчерпаемой семьи эмигрировал в страну янки. Он сейчас в Нью-Йорке и занимает очень видное положение: то ли агента по обмену валюты и банкира, то ли главаря банды — Полли сам уже точно не помнит и не видит особой разницы между этими двумя видами деятельности.

Приближаются предновогодние праздники, и, как уже вошло в привычку, она хочет провести их в одиночестве. "Это не что иное, как фетишизм, Ханна, и ты это знаешь. Ты ждешь Тадеуша и, раздираемая на части, будешь ждать его ровно столько, сколько понадобится. Кончай оплакивать себя! Ты найдешь его! Ты найдешь его, а празднование Нового года с кем-либо другим, даже с Андре, принесло бы тебе несчастье".

Как и в предыдущие годы, Лиззи (которая не обсуждает это решение) уезжает на Рождество и новогоднюю ночь погостить к своей подруге из пансиона в Шотландию.

Ханна, несмотря на мертвый сезон, едет в Цюрих. Вот уже два месяца, как она порвала с Андре. Разрыв произошел мягко, исключительно нежно и достаточно душещипательно. В день, когда он явился просить ее руки и когда она ответила ему "нет", он все понял. Ушел, как в театре уходят со сцены, и назавтра в качестве прощального подарка устлал двумя тысячами роз лестницу и лифт дома 10 по улице Анжу.

В Цюрихе она останавливается в отеле "Крестьянин на озере". Дни, а иногда и ночи, проводит наблюдая, как снег падает в темные воды, принесенные из Альп речкой Глерис. Не очень-то весело. Нужно сдерживаться, чтобы не заплакать. Она читает или пытается читать. Постоянно, навязчиво до невозможности, перед ее глазами вновь и вновь встает комната в Пражском предместье Варшавы.

28 декабря. Встреча, которая показалась ей почти мистической: из глубины большого салона "Крестьянина" она видит, как холл пересекает Лотар Хатвилл. Ничуть не изменившийся, элегантный и тонкий, обворожительный и спокойный с убеленными сединой висками. Хрупкая молодая светлоглазая женщина, очень оживленная, поспешает за ним, опершись на его руку. Она дожидается, пока пара пройдет, и знаком подзывает администратора. Тот сообщает ей, что Хатвилл вот уже по меньшей мере два года вдовец, жена трагически погибла, утонула во время прогулки по озеру, кажется, по Леману. Несчастный случай. Да, господин Хатвилл вторично женился; он очень богат.

В Лондон она возвращается 2 января. Лиззи вернется из Шотландии на следующий день. Возродив сиднейские привычки, они вместе лягут в кровать, в царство черных и ярко-красных подушечек, и будут говорить добрых пять часов кряду…

— Черт тебя дери, Лиззи, помолчи же хоть теперь. Уже час ночи!

— Леди не должна…

Назавтра Ханна встает немного позднее обычного — в 4.30. Разбирает счета и почту. К семи часам спускается вниз, чтобы встретить первых продавщиц, головной отряд которых возглавляет Сесиль Бартон — директор института в Англии, выше которой по иерархии лишь Жанна Фугарнл и, конечно же, Ханна. Приблизительно час спустя, убедившись, что все в порядке, она пытается вырвать Лиззи из объятий большой с балдахином кровати, и, так как у нее невозможно отнять черную простыню и подушку, за которые та цепляется, она погружает все это в ванну — единственный способ разбудить избалованную австралийку в столь ранний для нее час.

К десяти часам дня они вместе идут делать покупки. На Бонд-стрит Ханна покупает для Лиззи замечательный золотой браслетик, инкрустированный топазом — ее первую драгоценность. Чувств Лиззи не передать.

Когда Ханна возвращается в институт (Лиззи уехала в Сассекс с эскортом в лице шофера), на часах что-то около половины второго. Все салоны полны тихонько жужжащих людей: рота из девяти косметологов и одиннадцати продавщиц уже вступила на тропу войны.

И он тоже здесь. Сидит в кресле, обитом шелком гроген — по эскизу Генри-Беатрис. Он в костюме из грубой австралийской шерсти, на голове — фуражка, каким почему-то отдают предпочтение браконьеры. Во всей окружающей его женской утонченности он, похоже, играет роль туриста, заблудившегося в гареме, — улыбается с веселым видом повесы. Такой вид мужчины напускают на себя, когда знают, что им простятся все их похождения.

Ханна видит и не видит его: Она во власти могучего, способного, кажется, убить, чувства, приносимого разве что наивысшими радостями.

— Ах, Мендель! Боже мой, Мендель!