"Следствие ведет каторжанка" - читать интересную книгу автора (Померанец Григорий Соломонович)Истоки и устье большого террораЯ один из немногих живых собеседников Ольги Григорьевны Шатуновской, женщины, которой судьба вручила ключи к истокам и устью Большого Террора. Мне не приходило в голову ничего записывать. Я философ, а не историк. Но я многое помню. И к счастью, я могу опереться на записи, которые делали дочь Ольги Григорьевны, Джана Юрьевна Кутьина, и внуки — Андрей и Антон. Я познакомился с этими записями в 1997 году, в их первоначальной, несистематизированной форме, а к началу 2002 г. получил в распоряжение книгу, изданную американско-германским издательством La Jolla, «Об ушедшем веке рассказывает Ольга Шатуновская». Основа этой книги — сведенные вместе и откомментированные записи дочери и внуков после рассказов женщины огромной силы духа, жизнь которой сплелась с историей советской власти, начиная с героических лет становления, кончая распадом и первыми попытками открытой дискуссии о преступлениях Сталина. Это история типической жизни героини революции и узницы Колымы с фантастическим изломом, превратившим каторжанку в судью своих палачей. Это самое достоверное свидетельство об истоках и внутренней логике Большого Террора, увиденного и из застенков НКВД, и с кресла члена Комиссии Партконтроля. Это рассказ о том, как следственное дело в 64 томах было выхолощено и фальцифицировано цекистами, Рядовые следователи, сочувствовавшие Ольге Григорьевне, рассказывали ей, как Сердюк заставлял свидетелей менять свои показания, как некоторые документы просто уничтожались, а другие подменялись фальшивками. Все эти сведения Ольга Григорьевна пересказывала своим друзьям, старым бакинцам, а с середины 60-х годов и мне. Я ничего не записывал, мне не приходило в голову, что в случае падения советской власти фальсификация будет упорно защищаться. Дочь и внуки Ольги Григорьевны оказались умнее. Несмотря на запрет (Шатуновская была связана подпиской о неразглашении), рассказы записывались на другой день, иногда буквально на следующее утро. С разрешения Джаны Юрьевны, я прочел машинописные «беседы в домашнем кругу» и договорился с одним из сотрудников «Общей газеты» дать своего рода журналистское резюме о деле Кирова. Эта публикация была осуществлена 10.04.1997, в № 14. К сожалению, А. Трушин не обошелся без мелких неточностей, раздосадовавших родных, и они решили не иметь больше дела с прессой и издать книгу самостоятельно, к 100-летию со дня рождения Ольги Григорьевны. Средств хватило только на очень небольшое число экземпляров. Книга не поступает в продажу, и, в лучшем случае, ею могут быть обеспечены только крупнейшие библиотеки. Среди дополнений, включенных в книгу, — письмо Ольги Григорьевны, написанное 10.02.1990 г. и направленное в газету «Известия». Это часть дискуссии об убийстве Кирова, проходившей в прессе в 1989–1990 гг. Я попросил своего заочного друга, Н. Ф. Рыбалкина,[5] порыться в своем архиве. Через месяц он прислал мне ксерокопии статей В. Лордкипанидзе, с которой начался «гласный» спор (АИФ, 1989, № 6) и статьи Г. Целмса, завершившего обсуждение (ЛГ, 27.06.90). Лордкипанидзе повторяет то, что я слышал от Ольги Григорьевны: убийство Кирова организовал, по поручению свыше, чекист Запорожец. До эпохи гласности об этом же писал Антонов-Овсеенко-младший в там-издатной книге «Портрет тирана». Ольга Григорьевна признает, что разрешила опереться на ее рассказы, но без ссылок на нее (упомянутая книга, с. 358). Можно пожалеть, что памфлетный стиль Антонова-Овсеенко отымал у фактов часть их достоверности. Между тем, о роли Сталина в убийстве Кирова догадывались многие старые коммунисты (свидетельствует, в частности, Олег Волков, вспоминая разговор на берегу Енисея с Николаевым, однофамильцем убийцы; фрагмент перепечатан в книге «Жизнь во тьме» («Антология выстаивания и преображения». М., 2001, с. 21–22). На статью В. Лодкипанидзе отвечала А. Кириллина, сотрудница Ленинградского музея истории партии, защищая единственную возможную версию, позволявшую обелить Сталина после полного провала легенд о заговорах зиновьевцев и троцкистов. Версия эта слабая: Кирова, которого тщательно охраняли, убил одинокий злоумышленник («Известия», 11.01.90). Ольга Григорьевна была еще жива. Ее блестяще мотивированный ответ сжато излагает основные факты: «На другой день после убийства на допросе у Сталина в Смольном Николаев заявил, что его в течение четырех месяцев склоняли к убийству сотрудники ГПУ, настаивая на том, что это необходимо партии и государству… После моего ухода (в 1962 г. — В июне 1989 года ко мне явился представитель КПК Н. Катков в сопровождении двух прокуроров с целью якобы посоветоваться о работе Комиссии. В ходе беседы подтвердилось, что по заданию сталинистов из окружения Хрущева был совершен исторический подлог. Из документов расследования исчезли: свидетельство члена партии с 1911 г. С. Л. Маркус, старшей сестры жены С. М. Кирова, — с его слов — о тайном совещании на квартире Орджоникидзе… Копия полученных на следствии показаний помощника Орджоникидзе — Маховера, присутствовавшего на упомянутом совещании… Исчезли также показания старых большевиков Опарина и Дмитриева о сцене допроса Сталиным Николаева 2 декабря, когда убийца заявил Сталину, что к покушению на жизнь Кирова его побудили и готовили сотрудники НКВД.[6] Тогда энкаведисты жестоко избили Николаева и в бесчувственном состоянии доставили в тюрьму. Исчез важнейший документ: представленная КГБ в Комиссию Политбюро сводка о количестве репрессированных с января 1935 г. по июнь 1941 года — по годам и различным показателям — с общим итогом: 19 840 тысяч арестованных, из которых 7 миллионов расстреляно в тюрьмах. Представитель КПК заявил, что в деле имеется якобы лишь моя записка с упоминанием двух миллионов жертв. Такой записки я никогда не писала».[7] Однако дискуссия продолжалась. Г. Целмс осторожно подвел ее итоги в «Литературной газете». КПСС еще была тогда правящей партией, и Целмс не называет кошку кошкой, а только показывает поведение сотрудников ЦК, которым он предъявляет, одну за другой, улики, собранные Шатуновской. Цекисты ведут себя как сообщники, пытающиеся спрятать концы в воду. Но три конца не удалось спрятать. Первое: Суслов семь или восемь раз ставил на секретариате вопрос об увольнении Шатуновской. Не о наказании за извращение фактов, а просто об увольнении. Эта нейтральная формулировка разъясняется в книге Ольги Григорьевны: факты, раскрытые Шатуновской, были, по мнению Суслова, разрушительны для «международного рабочего движения». Второй торчащий конец: «Как быть с докладной запиской в Политбюро, подписанной Шверником и Шатуновской? Записка эта сохранилась, что подтвердил мне ответственный работник ЦК КПСС В. Наумов. А в ней перечислены все основные документы расследования, те самые, которых теперь в деле нет. Предположить, что Шатуновская, готовя информацию для членов Политбюро, включила в записку несуществующее (и что Шверник этого не заметил. — Третий торчащий конец: «А предсмертное письмо хирурга Мамушина своему другу Ратнеру? Ратнер сохранил письмо, а в нем — раскаяние. Кается хирург, что, участвуя во вскрытии тела Борисова (телохранителя Кирова, задерживавшего Леонида Николаева и отымавшего у него оружие. — Всего три улики совершенного подлога: две прямые и одна косвенная. Но ведь прав Мертон: чтобы убить человека, не нужно целой армии, достаточно одного выстрела. Чтобы доказать подлог, достаточно одного вопроса: куда делись документы, перечисленные в записке Шверником и Шатуновской? Ведь не выжили оба вместе из ума? А если выжили, то почему не вернули им назад их бред?[8] Дискуссия была прервана событиями 1991 года. Сталинисты замолчали. Истина казалась установленной. И публикация в «Общей газете» имела целью только привлечь внимание и средства к предполагавшемуся изданию книги о замечательно яркой личности, забытой историками. О каторжанке, пытавшейся использовать поручение Хрущева с целью, далеко выходившей за его намерения. О женщине с огромным умом и волей, к сожалению, оставшимися неразвернутой пружиной (не состоявшейся возможностью был, в частности, выход на трибуну XX съезда). На книге рассказов О. Г. Шатуновской нет никаких официальных примет достоверности. Просто бабушка рассказывает внукам, как она жила. Может быть, сказки? Но почему-то рассказы Ольги Григорьевны о революции, о Гражданской войне, о дискуссиях в партии 20-х годов, о застенках 37-го года, о Колыме не вызывают ни малейшего подозрения во лжи. Они перекликаются с тем, что рассказывают другие. И трудно поверить, что рассказчица вдруг становится лгуньей, как только прикоснулась к священной корове и сдирает позолоту с ее фигуры. Так же простодушно, как прежние рассказы, звучит ее рассказ о человеке, который травил ее и в конце концов выжил из Парткомиссии: «Во время двадцать второго съезда я и Пикина (другая каторжанка. — Кому же нам верить? Безупречно честной женщине, всегда твердо державшейся фактов (а это я лично удостоверяю), или заведомому мастеру подлогов? Которого, по всей вероятности, Суслов (великий интриган) специально подсунул в Парткомиссию для этой цели? Но положение в стране изменилось, и по телевидению был пущен фильм о бытовом убийстве, которым Сталин только воспользовался. А покойную Ольгу Григорьевну обличают как автора «фальсификации века», совершенной в угоду Хрущеву. Ситуация из «Покаяния» Абуладзе! Судят женщину, выкопавшую труп Аравидзе, и обвиняемая становится обвинителем. Со страниц книги (правда, малотиражной) она спрашивает: как вы опровергнете крики Леонида Николаева, которые слышал конвоир Гусев, о которых рассказывали друзьям, перед смертью, Пальгов и Чудов? Вызвать из гроба их тени? Как вы опровергнете показания мертвых о совещании на квартире Орджоникидзе? Надо отдать должное цекистам 1990-го года: они не решились назвать Шатуновскую лгуньей. Пущена была другая версия: что старуха выжила из ума и нельзя ей ни в чем верить (о записках родных никто не знал). Но письмо в редакцию «Известий» не показывает никакого упадка памяти и умственных способностей. Могу прибавить, что примерно в это время, после статьи Лордкипанидзе, мне пришлось уточнить некоторые подробности убийства Кирова. Ольга Григорьевна не хотела вмешиваться в жизнь детей и внуков и жила одна. Дети и внуки навещали ее, но она сама, без сопровождающего не выезжала. Полуослепнув на Колыме от нервного потрясения, она с трудом ориентировалась на улице. В этот день ей было плохо. Она сидела сгорбившись. Взор казался угасшим. Но услышав вопрос, больная распрямилась, глаза блеснули прежним светом — и она повторила все факты точно так, как я пару раз от нее уже слышал. Это показание я готов повторить под контролем детектора лжи и, если надо, — против всего состава «независимого расследования», в присутствии любого числа сталинистов, на передаче «Глас народа». Читатель вправе считать, что я предубежден в подборе фактов. Я действительно предубежден — всем опытом XX века. Но родные Ольги Григорьевны давно за рубежом, и наши страсти не кипят в них. Наоборот, в особенности внук Ольги Григорьевны, Андрей Бройдо, всегда настаивал, чтобы с памятью бабушки не смешивались «политические дрязги». Это выражение, повторенное Джаной Юрьевной, я выслушал по телефону. От такого бесстрастного настроя записи, сделанные и опубликованные родными, только выигрывают в своей достоверности. Книга устанавливает то, что в мусульманском праве называется иснадом. Высказывание Мохаммеда, — не продиктованное Аллахом и не вошедшее в Коран, — считается достоверным, если этот хадис передан людьми, заслуживающими доверия. К примеру, «Мохаммед, да будь благословенно имя его, сказал Абу Бакру…» и т. п. Книга, изданная Джаной Юрьевной и ее детьми, — достоверный хадис. Тем не менее, десятки миллионов людей не примут его. И моя репутация человека, за долгие годы не научившегося лгать, не поможет. Признать, что Сталин заказал Кирова, а потом убрал киллеров, как при обычных разборках, очень неприятно миллионам людей. А признавать неприятное даже философы не все умеют. Книге не поверят избиратели КПРФ, для которых «Сталин — это победа». Книге не поверят рядовые ветераны. «Про Сталина многое пишут, — сказал недавно, в день Победы, какой-то старик, с которым, может быть, мы когда-то сидели в соседних окопах, — но это наш Главнокомандующий…» Я сожалею, что книга, если она дойдет до таких людей, сделает им больно. У них, возможно, ничего не было в жизни ярче военных лет, а правда, которую раскапывала Шатуновская и которую я отстаиваю, вносит трещину в это самое яркое, самое лучшее. Я ни в какой мере не отрицаю героизма солдат и офицеров, но я убежден, что мы, борясь с одним тираном, возвеличили другого. И в результате победители живут хуже побежденных и немцы имеют больше основания праздновать День Победы (над их армией!), чем мы. Это трудно вместить, проще отбросить некоторые факты. Ни для кого не секрет, что демократия у нас оказалась без демократов, без минимума честности, необходимого для демократических институтов, и не раз приходилось слышать, что «нам нужен новый Сталин», разумеется, идеализированный и сажающий за решетку воров. То, что сталинский порядок развращал людей в лагерях и подготовил нынешнее царство коррупции, в простые головы не укладывается. Масса рванулась к твердой власти и не хочет знать, каким ужасом оборачивается иногда в России этот самый твердый порядок. Я не сомневаюсь, что многие государственные люди также считают необходимым поддерживать миф о достойном советском прошлом и строить на этом мифе идеологию единства. Эта идея просвечивает в некоторых речах. Нынешние сотрудники государственной безопасности еще не родились, когда Сталин совершал свои преступления, но им трудно служить в ведомстве, запятнанном сталинским коварством. «Мы государевы люди, — объяснял один офицер моему другу, лет двадцать тому назад, засекречивая его работу. — Прикажут, и будем защищать свободу научного исследования. Прикажут — еще крепче засекретим». Государевы люди, по старорусской традиции, готовы выполнить и приказ изверга. Сердце царево — в руке Божьей, на этом стоял и, кажется, до сих пор стоит русский государственный порядок (черты которого Г. П. Федотов проницательно заметил в «Сталинократии»[9]). Но есть некоторый предел, за которым повиновение становится бесчестным. И многим государственным людям кажется, что лучше государственный миф, чем историческая правда. Я придерживаюсь противоположной точки зрения: только глубокое национальное покаяние очистит нравственный климат России и создаст основу для ее возрождения. Для этого надо знать все факты. И книга Шатуновской дает много материала для размышлений. Вот, например, попытка Ольги Григорьевны объяснить, почему так медленно шло у нее прозрение, почему убийственные аргументы противников Сталина отскакивали от нее в 20-е годы, не затрагивая. И даже страшные потери во время насильственной коллективизации (по оценке, принятой Шатуновской, — до 22 млн. человек) вызывали только сомнения, колебания; и мысли о каком-то перевороте — может быть фашистском — пришли слишком поздно… (с. 211–214). Я читал это и вспомнил ее разговор с Персицем, начальником следственного отдела. «— Вот, товарищ начальник, до чего эти враги дошли, ей дают подписать отрицательный протокол (т. е. протокол, в котором обвиняемая признается в ничтожном пустяке, а все серьезные обвинения отрицает. — Вот тогда я его впервые увидела, невысокого роста. — Сейчас же подписывайте, вы, видимо, не понимаете, где вы находитесь, что и при каких обстоятельствах следует делать. Вам дают отрицательный протокол, вы понимаете, что это такое? Вот не помню, кажется, после этого он вызвал меня к себе в кабинет. Я говорю ему: — Что вы творите, что вы делаете? Вы же не врагов сажаете, всех честных партийцев. Он взял меня вот так пониже локтя за руку: — Если здесь вот у вас язва, что вы будете делать? Вырежете сперва язву, а потом и то, что вокруг нее — здоровое мясо, так и нам приходится делать. — Похоже на то, что и руку уже всю отхватили. — Ну что ж делать, может быть, и руку» (с. 168). Я думаю, что Персиц в этом почти интимном разговоре говорил то, что думал. «…Я спросила его, а зачем же тогда эти очные ставки, эти протоколы? — Так надо, — говорит он. Потом уже на пересылках я узнала, что он и его брат были арестованы и расстреляны» (с. 170). Моя покойная знакомая, Надежда Марковна Улановская, бывшая советская разведчица, рассказывала, что следователь этого ранга, кажется, именно Персиц, хвастался, что одну женщину он спас. Во всяком случае Ольгу Григорьевну он не разрешил пытать и не подвел под трибунал, дававший расстрел.[10] Метафора Персица о здоровой ткани раскрыла мне логику мясорубки, действовавшей по законам статистики. «Здоровая ткань», которую приходится выжечь, — это все участники дискуссий 20-х годов, в том числе и защитники «генеральной линии». Они запомнили аргументы противников Сталина. При каком-то повороте эти аргументы могли им пригодиться. «…Приходит к нам Володя Хуталашвили, — вспоминает Ольга Григорьевна. Двадцатые годы. — Давайте, товарищи, побеседуем. Давайте, — мы хотим с ним беседовать. И вот целый вечер мы с ним разговаривали, а он нам объяснял, что из себя представляет Сталин. И говорит: — Вы не понимаете, почему столько старых большевиков пошли за оппозицией? Это не потому, что нам нравится Троцкий и его платформа, а потому, что мы хотим, чтобы партия не шла за Сталиным, — это подонок, это негодяй. Он обманывает всю партию… Вашими руками он нас закопает в землю…» (с. 213) Если считать, что безусловная вера в вождя, вера слепая, вера фанатичная, вера без капли сомнения, — необходимое условие победы в XX веке, то потенциальная пятая колонна — и Ольга Григорьевна, и Персиц, и не случайно Персицы тоже уничтожались: они слишком много думали для партии самоновейшего типа и слишком много знали. Тогда становится понятной и логика Молотова, повторявшего, после всех разоблачений XX и XXII съездов, что 1937 год был необходим, ибо он избавил нас от пятой колонны. Как историк я обязан понимать мотивы поступков государственного деятеля, даже такого, как Молотов, охотнее других подписывавшего расстрельные списки. И мотивы Маленкова, лично давшего санкцию на арест Шатуновской… А то, что в 1962 г. он сам оказался на допросе у Шатуновской и вынужден был объяснять ей, почему члены Политбюро не сопротивлялись явно преступным указаниям, — зигзаг истории, не изменивший ее основного течения. Я сам — живой свидетель Большого Террора и помню его как массовое безумие, вышедшее за все мыслимые рамки. Оно и было безумием, но безумием, направляемым параноидным умом, в котором была своя система. Факты, раскрытые Шатуновской, позволяют понять, чем Сталин руководствовался, в чем он мог убедить своих пособников (Молотова, Кагановича, Маленкова): совещание у Орджоникидзе и голосование на съезде — 292 голоса против Сталина — показали, что партия не простила бессмысленной гибели миллионов крестьян, что возникла скрытая оппозиция и в ожидании схватки с Гитлером следует уничтожить «пятую колонну»; но уничтожить, не называя вещи своими именами, не разрушая сложившихся идеологических стереотипов. Отсюда вопрос Шатуновской: «…зачем же очные ставки?» и ответ Персица: «Так надо». Надо заставить репрессированных признать, что они служили Троцкому или даже прямо Гитлеру. Надо сломить и очернить ту часть народа, в которой осталось слишком много чести и совести и, наконец, — остатки европейских понятий о правах и достоинстве личности. Надо сохранить только тех, кто не вышли из XVI века или готовы вернуться к XVI веку (Г. П. Федотов именно так понимал волю Сталина). Разумеется, жертвы избирались статистически, по категориям, и я, например, попал в свою категорию только в 1949 году. Но категории продуманно выбирались, было прислушивание к ходу процесса в целом. Примерно зимой 1938-39 года снова появились анекдоты и стало ясно, что страх больше не может расти. И в самом деле, наверху это заметили. «Ежовые рукавицы» исчезли со стен. Появилось (не в печати, но полуофициально) новое слово: «ежовщина». Безумного Ежова заменил «добрый» Берия, и он кого-то, посаженного «напрасно», выпустил (но дело Шатуновской, которое Микоян подсунул на реабилитацию, Берия не пропустил). Во всем этом была логика, которую я долго пытался понять и, кажется, наконец понял: весь народ начинал чувствовать себя пятой колонной, подлежащей уничтожению, барьер, отделявший от жертв, стал распадаться, отчуждение уступало место сочувствию, и это надо было прекратить, восстановить барьер, и невозможно было сделать это, не введя террор в берега и кого-то не освободив. Цель была достигнута. На эту основу опирался чудовищный авторитет Сталина. Однако почему могучая система, созданная Сталиным, начала разваливаться буквально на другой день после его смерти? Зачем Хрущеву понадобилось ввести каторжанку в Комиссию партийного контроля? И зачем ему была нужна массовая реабилитация? Юрий Айхенвальд объяснял это усталостью от зла, порывом добра.[11] Но у всех деспотов были порывы добра. Это не вело к изменению системы. И многие в ЦК не хотели крутых поворотов. Почему Молотов оказался в меньшинстве? Что в сталинской системе стало невыносимым для его коллег? Много лет спустя моим соседом по столику в Коктебеле оказался физик, придумавший аппарат для разведки урановой руды с воздуха. Через четыре месяца самолеты с его аппаратом уже летали. Случай сделал моего соседа свидетелем, как достигалась эффективность системы. Его ввели в кабинет Берии (курировавшего работы) на минуту или на две раньше времени, и он увидел, как Лаврентий Павлович срывал погоны с генерал-полковника и бил его погонами по лицу. От этого не был защищен никто. Ванников, снятый с должности наркома оборонной промышленности и брошенный в застенок, был прямо из застенка, в брюках, удержавшихся на одной пуговице (остальные срезались), в кровоподтеках, привезен в кабинет к Сталину. «Видишь, как меня отделали твои опричники?» — сказал Ванников (они были с Кобой на ты). «Я тоже побывал в тюрьме», — ответил Сталин. «Ты был при царе, а я при тебе!» — воскликнул Ванников. Сталин довольно усмехнулся. Потом он взял лист бумаги, нарисовал два глаза, перечеркнул один и сказал: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Перечеркнул второй — и прибавил: «А кто старое забудет, тому оба. Иди, тебя подлечат!». Ванников рассказывал это своим друзьям по бакинскому подполью 1919 года. Одним из них был мой тесть. Я думаю, что никакой вины за Ванниковым не было, но он мог кое-что знать, хотя бы, например, об уверенности Шаумяна, что Сталин был связан с охранкой. Это было угрозой для новой биографии, биографии полубога. Я думаю, по аналогичным соображениям Молотов не согласился с предложением Ежова отправить жен арестованных наркомов в лагерь на 8 лет и написал: «первая категория» (т. е. расстрел). Наркомовские жены лучше наркомов знали кремлевские сплетни. Расстрелять их — и прошлое можно переписывать заново. Однако приближалась война. Тридцатидвухлетний Устинов не справлялся с громадой оборонки. И Сталин передумал. Оборонку поделили: Устинов остался на вооружениях, Ванникову дали боеприпасы. Но предупредили (зачеркиванием второго глаза): будешь болтать — и оба глаза вон! Время от времени Сталин испытывал даже своих ближайших сотрудников, готовы ли они на все ради фюрера. У Кагановича он уничтожил двух братьев. У Молотова посадил жену. Не берусь судить, что здесь от политики «доверяй и проверяй» (был такой лозунг), а что — каприз параноика, но так или иначе, никто не был застрахован, никто не мог спать спокойно. Система держалась на постоянном стрессе. И люди устали. Устали ближайшие сподвижники. Если бы они знали историю Китая, то вспомнили бы письмо Сыма Цяня, кастрированного по повелению императора. Сыма Цянь сокрушался, что даже министры не избавлены от подобных наказаний. Хрущев назвал вопль Сыма Цяня возвращением к ленинским нормам. Однако ленинской нормой был Красный террор. И началась эпоха общественного сознания в путаных постановлениях, которые все забыли, и в запомнившихся анекдотах. «Иосиф Виссарионович, могли бы вы расстрелять сто тысяч?» — спрашивал Ильич. — «Конечно!» — «А — мильон?» — «Да хоть бы и миллион» — «А — десять миллионов?» — «И десять, если нужно!» — «Врете, батенька! Вот тут-то мы вас и поправим». Путаные постановления скрывали, что цекистам нужна была гарантия для себя. При сохранении диктатуры для прочих. Именно в этом была для них сладость ленинских норм (когда террор проводился партией, а не против самой партии). Эту заднюю мысль выразил другой анекдот: «В каких трех случаях можно сесть голым задом на ежа? Во-первых, если зад чужой; во-вторых, если еж побрит; в-третьих, если партия велела». Принцип «если партия велела» оставался выше закона. Еж не был побрит (в случае политической оппозиции законность становилась фикцией). Но зад непременно должен был быть чужим. Номенклатура освобождалась от репрессий. Прецедент был показан после провала «антипартийной группировки»: Маленков, Каганович и Молотов потеряли свои посты, но не головы. Впоследствии вся номенклатура была освобождена от судебной ответственности даже за преступления, которые карались у буржуев. Одного коррупционера, фамилию которого я забыл, перевели с Донецкого обкома на райком, а с райкома-вдиректора Дома творчества писателей. Там я имел честь его видеть. В Закавказье и Средней Азии процесс завершился прочной амальгамой коррупции и теневой экономики. Попытки Шеварнадзе и Алиева бороться с ней, опираясь на КГБ, привели к повышению размеров взяток вдвое, учитывая плату за страх. Шатуновская, сохранившая связи с Баку, рассказывала мне подробности.[12] Изменение системы коротко описал очередной анекдот: «Ленин показал, что страной может управлять одна партия; Сталин — что может один человек; Хрущев — что может всякий дурак; Брежнев — что страной можно вовсе не управлять; Андропов — что можно попытаться управлять, но недолго». Когда страна еще способна была на поворот, вроде китайского, — не нашлось политика, способного повернуть, не нашлось кадров, на которые он мог опереться. Сталин перебил всех, кто мог свернуть со сталинского курса. И когда был, наконец, брошен лозунг «ускорения и перестройки» — анекдот точно оценил ее перспективы: «Что такое понос? Ускоренное и перестроившееся дерьмо». Горбачевские следователи, вызвавшие на бой «рашидовщину»,[13] не справились с ней. Рашидовщина победила. Демократия обернулась клептократией. И сейчас миллионы людей мечтают о новом Сталине. То есть о повторении порочного круга: деспотизм — застой — развал — смута — деспотизм… и т. д. и т. п. Пока Россия не будет стерта с политической карты мира. Почему в этом процессе на короткое время выдвинулся Хрущев? Потому что он, по природному легкомыслию, не был парализован страхом и сохранил способность к инициативе (не всегда разумной). Почему он провалился? Потому что номенклатура терпела его легкомысленные скачки до тех пор, пока это было ей выгодно, а потом перестала терпеть. Многое, что делал Хрущев, было глупо. Например, он просто перенес сталинскую дату полного построения коммунизма с 1965-го на 1985-й год и серьезно думал к этому времени что-то построить. Любопытно, что все запомнили нелепую дату Хрущева и забыли исходную дату Сталина. А между тем, я помню, как она меня поразила. Приехав в отпуск, зимой 1945-46 г., я спросил своего школьного друга, Вовку Орлова: с кем Сталин собирается строить коммунизм? С теми, кто по десять человек лезли на одну немку и потом втыкали во влагалище бутылку горлышком вверх? Вовка (только начинавший делать карьеру и сохранивший цинизм юности) прищурил бровь и сказал: «К тому времени он помрет, а как будут расхлебывать другие — ему плевать…». Расхлебал Хрущев, и все над ним смеялись: «можно ли построить коммунизм в Грузии? Нельзя, потому что коммунизм не за горами». При Брежневе придуман был другой термин: «реальный социализм». Молва тут же определила границы: коммунизма — по кремлевской стене, а реального социализма — по московской окружной дороге. Хрущев делал много глупостей. Самой гибельной для его власти была ссора с Жуковым, а для экономики — сокращение приусадебных участков. Любовь крестьянина к земле, тяжко раненная коллективизацией, была добита. В сумбурном сознании недоучки, где обрывки политграмоты смешивались с привычками кремлевской грызни под ковром (ничего не видно, и время от времени выбрасывают дохлую собаку — сказал об этом Черчилль), сложилась, видимо, мысль, что секвестр несчастных крестьянских соток будет шагом от индивидуального труда к коллективному, к коммунизму. Но надо отдать должное — от сталинской теории движения к коммунизму через усиление классовой борьбы, от повторяющихся волн массового террора Хрущев отказался решительно и наотрез. Он лгал, говоря, что у нас нет политических арестов; однако массового террора действительно больше не было. И за это он заслужил свой памятник на Новодевичьем, поставленный Эрнстом Неизвестным, простившим ему ругань на выставке. Хотя крестьянство своих соток не простило, и по-своему оно тоже право. Для полной ликвидации сталинских «перегибов» нужны были новые люди. Старые кадры сопротивлялись. Они смутно чувствовали, что система, замешенная на всеобщем страхе, развалится без этого компонента. И вот в Комиссию партийного контроля (КПК) были назначены две каторжанки, Пикина и Шатуновская. А дальше уже сама Шатуновская боролась, чтобы во все комиссии, разъехавшиеся по лагерям, были введены бывшие заключенные. Там, где это не удалось, дело шло медленнее. И все-таки оно шло, Комиссии на местах снижали сроки до 5 лет (и таким образом подводили под амнистию 28.03.53 г.), освобождали по отбытии двух третей срока и т. п. Пикина держалась осторожно, учитывая свое двусмысленное положение в сталинистском КПК. А Шатуновская, используя прямой провод к Хрущеву, «плохо на него влияла», как выразился один из помощников Хрущева, до того плохо, что ее перестали соединять с ним. Но Ольга Григорьевна звонила его жене, Нине Петровне, и просила, чтобы Хрущев сам к ней позвонил, или звонила к своему старому другу Микояну. Так ей удалось добиться указа о роспуске всей бессрочной ссылки без индивидуального разбора дел. Пегов, родственник Суслова, руководивший Президиумом ЦИК, положил распоряжение ЦК под сукно и указа не издавал. Шатуновская довела дело до того, что Пегова сняли (хотя за ним стоял не только Суслов, но и Председатель правительства Маленков), а бессрочная ссылка разъехалась по домам. Этот инцидент возмутил не одного Маленкова. Старики были недовольны многим — особенно докладом на XX съезде, — и Политбюро попыталось сбросить Хрущева. Но Хрущев нашел опору в Жукове, Фурцева обзвонила пленум ЦК, и большинство Политбюро превратилось в антипартийную группировку. После этого полным ходом стала работать комиссия Шверника. Суслов, сумевший сманеврировать при падении группировки и примкнуть к победителю, семь или восемь раз ставил на секретариате вопрос об увольнении Шатуновской. Он понимал, что без Шатуновской комиссия станет ничем. Но Хрущев это тоже понимал: полное разоблачение Сталина открывало для него огромные политические перспективы (хотя вряд ли бы он сумел толково ими воспользоваться…). Вот отрывок из рассказа Шатуновской в семейном кругу: «От пола до потолка гигантские сейфы. И их десятки, наполненные документами. Разве мы могли бы, даже если бы годами там рылись, найти. Но позвала заведующего этим архивом, сейчас я его фамилию не помню. Меня предупредили, что это человек Маленкова. Тем не менее, я с ним стала говорить, ну как с порядочным человеком. Убеждать его, что вот видите, мы в силу решения XX съезда должны исследовать этот вопрос. Что у вас есть? Дайте нам! Потому что вот мы пришли в ваш архив, но ведь он колоссальный. А вы знакомы с содержанием этого архива. Дайте нам то, что может послужить ключом!» («Рассказывает Ольга Шатуновская», с. 307). Я один раз поймал на лету взгляд Ольги Григорьевны, в который она вложила всю себя. Это было при встрече со старыми товарищами по подполью. Но взгляд этот помог мне понять, почему начальник следственного отдела не разрешил ее пытать и почему заведующий архивом, человек Маленкова, на другой день принес ключ к Большому Террору. Это были списки двух террористических центров, ленинградского и московского, составленные рукой Сталина. Фамилии Зиновьева и Каменева были сперва в ленинградском списке (значит, хотел их сразу расстрелять), но потом зачеркнуты и перенесены в московский список (значит, наметил особый московский процесс). Графологическая экспертиза подтвердила: почерк Сталина. Другим ключом было отсутствие 289 избирательных бюллетеней в архивах XVII съезда. Об этом я уже писал. Киров и Орджоникидзе считались лучшими друзьями Сталина. Этот идеологический макет не хотелось разрушать, вдову Орджоникидзе и родных Кирова не трогали. Шатуновская их опросила, и они обо всем рассказали. Ольга Григорьевна упоминает их письменные показания в списке важнейших документов. Другие свидетели тоже нашлись. Или, по крайней мере, друзья уничтоженных свидетелей. Так, расстреляны были офицеры, наблюдавшие, как Сталин рылся в картотеке секретно-политического отдела и выбирал фамилии для террористических центров, но сержанты уцелели и дали письменные показания. Сталин, во-видимому, сумел убедить своих приспешников, что тайная оппозиция, на словах курившая ему фимиам, опаснее явной, что этой болезнью заражены почти все старые большевики, не способные принять превращение Сталина в божьего помазанника, стоящего выше человеческий критики, в подобие не то Адольфа Гитлера, не то Ивана Грозного. Без культа вождя-полубога, считал он, нельзя победить Гитлера. И потому социальный слой, зараженный критицизмом, должен был уничтожен в целом, ликвидирован как класс. Но надо это сделать, соблюдая идеологические штампы, так, будто продолжается борьба с троцкизмом, заставляя арестованных признаваться, что они троцкисты и даже прямые агенты гитлеровской разведки. «Так надо», чтобы народ поддержал, принял террор и даже потомки приняли подлог за правду. Образ Сталина не должен быть помрачен. Мы не должны были увидеть в нем провокатора, заказавшего Кирова, чтобы потом — убрав всех киллеров, — убить еще миллионы людей. Идеологи партии, прочитав резюме, составленное Шатуновской, были в шоке. И я уже писал, что к Хрущеву явились вдвоем Суслов и Козлов и убеждали его не наносить смертельного удара международному рабочему движению. Хрущев понял, что за ними стоит сплоченное большинство ЦК. С Жуковым он уже поссорился, и пришлось отступить, отложить публикацию на 15 лет. Был ли у Хрущева другой выход? Если бы рядом стоял Жуков с преданными ему офицерами, как в споре с Маленковым и прочими… Но история не знает сослагательного наклонения. Суслов не стал ждать пятнадцати лет. Он искусно плел интригу, использовал самодурство Хрущева, чтобы перессорить его с кем только можно, и через два года свалил. Еще за спиной Хрущева — как только ушла Шатуновская — показания свидетелей стали подменять. А после октября 1964 года ничего в архиве не осталось, кроме упомянутой записки в Политбюро — да еще предсмертного покаянного письма врача, давшего в 1934 г. ложное заключение, от какой причины погиб Борисов, преданный Кирову телохранитель. Не удалось Шатуновской добиться и реабилитации Бухарина. Несколько месяцев по Москве носились слухи, что Бухарин вот-вот будет реабилитирован. Но за юридической реабилитацией могла последовать реабилитация идей, — а поздний Бухарин был сторонником НЭПа надолго и всерьез, сторонником врастания кулака в социализм, противником сплошной коллективизации. На труды Бухарина опирался Дэн Сяопин. Но реформы Дэна потребовали от номенклатуры отказа от некоторых своих привилегий. Наша номенклатура была для этого слишком коррумпирована. Она предпочла брежневский кайф. Факты мешали кайфу, и факты были упразднены. Сейчас снова есть сильная тенденция упразднить ненужные факты, создать фантом славного прошлого. Однако факты упрямее, чем лорд-мэр, говорит английская поговорка. Рано или поздно факты выплывут, и нашим внукам будет стыдно за своих дедушек и бабушек, не способных глядеть в глаза реальности. В рассказах Шатуновской есть только один факт, который может стать предметом честной научной дискуссии: общая цифра потерь от Большого Террора, 19 840 000 репрессированных и 7 000 000 расстрелянных. Я не сомневаюсь в том, что Председатель КГБ Шелепин передал Шатуновской перечень потерь, с раскладкой по областям и годам, общим итогом которого была эта запомнившаяся цифра. Но репрессии проводились по разверстке, по плану (так же как раньше раскулачивание), а все планы только на бумаге выполнялись у нас на 100 %. До меня дошел рассказ о чекистском начальнике, попавшем в тюрьму. Своим соседям по камере он говорил, что масштабы планового задания привели его в ужас, и он решил выполнить его за счет людей, изъятие которых не разрушало бы хода дел. В области было много евреев, переписывавшихся с родственниками за границей. Неопытные люди, они легко ломались, подписывали смертельные для себя признания, и их расстреливали. Но комиссия из более компетентных верхов нашла такой выход из положения вредительским. Этот рассказ кажется мне достоверным. А вот другой рассказ, который выслушал я сам, сидя в Пугачевской башне вместе с одним из бывших контролеров Министерства госконтроля, Фальковичем: когда-то, в деникинском подполье, он входил в группу анархистов и скрыл это от партии. Фалькович участвовал в послевоенной ревизии ГУЛАГа, установившей, что в списках заключенных числились миллионы мертвых душ, на которые выписывались пайки. Когда нужно, миллионы мертвых могли считаться живыми; а когда нужно, то миллион или два живых можно было засчитать мертвыми. (Какая разница? Все равно помрут в лагерях.)[14] Цифра, запомнившаяся Шатуновской, может рассматриваться как верхний предел выполнения плана Большого Террора. Но невероятным этот предел не был. Во всяком случае, цифра репрессированных 2 000 000, которую Суслов счел приличной и которую он имел наглость приписать Шатуновской (любопытно было бы представить этот артефакт на графологическую экспертизу), — просто высосана из пальца. К двум миллионам Большой Террор никак нельзя свести. Однако ни справка, полученная комиссией Шверника, ни расчеты демографов не убедят десятки миллионов людей, доведенных до отчаяния диким рынком и грезящих о новом Сталине, суровом, но справедливом, который наведет в стране строгий, но справедливый порядок. Невозможно переубедить людей, жизненной необходимостью которых стали фантомы. Можно только попытаться учить тех, кто готов учиться, готов удержать в голове, что Сталин — убийца десятков миллионов людей и Сталин — создатель системы, выдержавшей войну с гитлеровской Германией; Сталин — разрушитель армии (число арестов здесь точно подсчитано) и Сталин — организатор новых вооруженных сил; Сталин, совершавший чудовищные ошибки (например, в июне 1941 г.) и Сталин, умевший учиться на своих ошибках; Сталин — создатель стиля работы, дававшего поразительно эффективные результаты, но не дававшего возможности жить; приучившего колхозников к воровству как альтернативе голодной, смерти, а лагерников — к поговорке «умри сегодня, я умру завтра». Стиля, создавшего великие стройки — и подрывавшего самые основы жизни (не даром я его сравнивал с Цинь Шихуанди, строителем Великой китайской стены, после которого династия его сразу рухнула). Удержать это в голове способен человек, живущий глубже уровня простых реакций (против коммунистов в 1991 г., за коммунистов в 1993 г. и т. п.); человек, способный вынести трудную правду, жить в мире противоречий, не надеясь, что кто-то другой все решит за него. Но глубоко жить трудно. Вл. Антоний Сурожский как-то заметил, что это главный наш грех: потеря контакта с собственной глубиной. И для того, чтобы освободиться от этого греха, недостаточно усилий учителя истории и даже школы, всей системы наук и искусств. Тут нужно еще понимание поверхностности жизни как греха и покаяния в этом грехе, то есть действительного выхода на более глубокий уровень жизни. И первый шаг в нужном направлении — это отказ от ложного, еще не зная истинного, встреча с бездной открытого вопроса… Слепая преданность вождю может спасти при временных поражениях; но она не спасла Гитлера, когда дьявол отвернулся от него. И она не спасла дела Сталина — правда, распад произошел уже после его смерти. Золото черта становится гнилыми листьями, когда поднимается солнце. Или, если вам больше нравится Булгаков, — платья, розданные дамам, исчезают, и обманутые с визгом чувствуют себя в одном белье посреди толпы. А потому можно повторить слова Талейрана: Большой Террор был больше, чем преступлением; он был непоправимой ошибкой. И читая Шатуновскую, мы можем вдуматься в истоки и следствия этой ошибки, войти в живую ткань нашей страшной истории и увидеть коллективизацию и Большой Террор сразу с нескольких точек зрения, понять мотивы всех участников исторической трагедии и подойти к проблемам современности, не закрывая глаза на прошлое, каким оно было. Проходит век, и преступления становятся частью истории. Но не будем строить единства России на лжи. Попробуем построить его на воле к внутренней правде. Бог не прощает наших грехов. Но если душа народа ему открыта, если Он входит в эту душу, свет выдавливает из души тьму, не оставляет места тьме. |
||
|