"Первый декабрист" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)

Прописи

Пока еще неясно, как все пойдет. Раевского инспектируют, Вахтен им недоволен, но по приказу Михаила Орлова майора повышают: с августа 1821 года переводят из полковой школы в дивизионную — учить нижние чины, улучшать офицеров. Сабанеев не возражает.

Тексты, которые Раевский сочинял теперь для диктантов и упражнений, частично сохранились. Все вполне благородно и нравоучительно.

„Александр Великий, стольких государей и народов победитель, побежден был своим гневом: он все имел в своей власти, кроме страстей своих.

Не наслаждайся удовольствиями, кои стоят слез твоему ближнему…

Государь должен быть милостив, но законы должны быть строги…

Спросили одного ученого, каким образом он приобрел столько познаний: я не стыдился спрашивать, чего не знал, у тех, кто меня в том научить мог“.

Тетрадки по географии — страны, реки. среди которых опять немалое место занимают названия из будущей жизни Раевского (впрочем, может быть, просто желание — вспомнить край, откуда произошел любезный друг Батеньков): Сибирь, Байкал, Ангара, Енисей…

География еще не совсем похожа на нашу, XX века: „Вся земля делится на 5 частей: на Европу, Азию, Африку, Америку и Южную Индию“.

Как раз в эти месяцы, когда Раевский преподает элементарные науки, экспедиция Беллинсгаузена и Лазарева открыла южный материк, Антарктиду, но в Кишиневе о том пока не знают.

Еще и еще мудрые, полезные суждения:

„Европа делится на разные империи, королевства, республики и княжества. В каждом государстве свой образ правления.

Правление разделяют: на самовластное, или деспотическое, где один человек, именуемый государем, или императором, или королем, управляет по своей воле или прихоти: на монархическое, где государь управляет народом по установлениям или законам: республиканское, где народ выбирает сам себе начальников и сам для себя делает законы… Конституционное правление есть то, что народ под властью короля, или без короля, управляется теми постановлениями и законами, кои он сам себе назначил, и представители от народа охраняют святость своих законов. Это правительство есть самое лучшее новейшее“.

Последние строки запомним, из-за них майор еще натерпится; но это в будущем, — а покамест он диктует, что желает:

„В России ежегодно людей более рождается, нежели умирает. По климату народ здоровый, острого ума, способен к войне и коммерции“.

„Народы в России разделяются на разные классы, кои суть: Духовенство, Дворянство, Военные, Купцы, Мещане“.

„Крестьяне делятся на казенных, однодворцев и господских. Казенные и однодворцы имеют право записываться в купцы, и, не будучи связаны налогами и работою, они в России весьма богаты.

Господские крестьяне есть самый несчастный и беднейший класс в целой империи“.

Рискует майор; может даже показаться, что глупо рискует; не потому ли, что ожидает событий?

Легко угадываем, как согласно закивали бы, прочитав и услышав „раевские диктанты“, Орлов, Пестель, Охотников, Муравьевы-Апостолы. Как посмотрели бы Аракчеев, Желтухин, Ростопчин — тоже нет сомнений. Но что скажет Сабанеев?

* * *

Если б история была двухцветной (декабристы — Аракчеев), как было бы просто! И как, признаемся, внедрилось в наше сознание — „кто не с нами, тот против нас“.

Хотя более двух тысяч лет мудрецы толкуют о многообразных путях к истине.

Хотя Будда на вопрос, отчего середина лучше крайностей, отвечал, что с одного края другой не разглядеть, из середины же оба видны…

„Ликующие, праздноболтающие“, всезнающие — они любят простые решения, в которых не запутаешься: для них что Аракчеев, что Сабанеев; что Киселев, что Ростопчин; а уж про любого царя — одни простые бесхитростные восклицания, обличающие и одновременно угрожающие (в иные десятилетия — уж и доносящие!).

Нам же (ничего не можем с собою поделать) все точки зрения, искренне и ярко выраженные, от самых левых до самых правых, — интересны и важны. Не будем путать равную ко всем объективность с невозможным равенством сочувствия: попытаемся понять, при случае и пожалеть.

Командир 16-й дивизии генерал Орлов снимает для себя и своих офицеров, можно сказать, целый квартал в центре Кишинева. Места для сходок более чем достаточно, — и чего только не произносится.

Один из пристрастных очевидцев, Филипп Филиппович Вигель, позднее запишет:

„Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский… с жаром витийствовали. Тут был и Липранди… На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных“.

Разговоры свободные, будто все разрешено или — скоро все переменится.

Чиновник Павел Долгоруков:

„Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения. Наконец полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники подлецы и воры, генералы скоты большею частию, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли“.

Никто, впрочем, не донес; так же как 11 марта 1821 года, когда за обедом у генерала Бологовского Пушкин вдруг обратился к хозяину:

„„Дмитрий Николаевич! Ваше здоровье“.

„Это за что?“ — спросил генерал.

„Сегодня 11 марта“, — отвечал полуосоловевший Пушкин.

Вдруг никому не пришло в голову, но генерал вспыхнул, за столом было человек десять“.

Ровно за 20 лет до этого обеда штабс-капитан Бологовский участвовал в убийстве Павла I и после (как многие другие заговорщики) предпочитал о том помалкивать…

Один же спор записан рукою самого майора Раевского: он только замаскировал реальную историю под беллетристический отрывок „Вечер в Кишиневе“, а о себе пишет в третьем лице:

„Майор Р. сидел за столом и разрешал загадку об Атлантиде и Микробеях… Он ссылался на Орфееву Аргонавтику, на Гезиода, на рассуждения Платона и Феокомба и выводил, что Канарские, Азорские и Зеленого Мыса острова суть остатки обширной Атлантиды.

Эти острова имеют волканическое начало — следственно, нет сомнения, что Атлантида существовала, прибавил он и вскочил со стула, стукнул по столу рукою и начал проклинать калифа Омара, утверждая, что в библиотеке Александрийской наверно хранилось описание счастливых островов“.

* * *

Атлантида, мечта о счастливых островах, — предмет, отнюдь не исчерпанный и в начале XIX, и на закате XX столетия.

Кстати, в то время, когда о „географических тайнах“ толкуют в Кишиневе, Рылеев и Бестужев в столице начинают распевать громкие песни:

Ах, где те острова, Где растет трынь-трава, Братцы!

Там уж не искали Атлантиды, а просто воображали „острова“ без парадов, великих князей, царей и прочих…

В Кишиневе же не сразу углублялись в политику, о географии и истории толковали всерьез. Рассуждали (мы точно знаем) о том, что 1200 лет назад арабский правитель сжег гигантское рукописное собрание в Александрии и что 40 тысяч лет назад Черное море, возможно, соединялось с Балтийским, а тут уж была смелость, нам сегодня почти непонятная; дело в том, что Раевского в университете и Пушкина в Лицее учили: „длина истории“ составляет пять — семь тысячелетий; мало кто, правда, буквально верил, что мир сотворен „за 5508 лет до рождества Христова“, но все же о десятках тысяч лет (не говоря уж о миллионах) толковать не отваживались. В Кишиневе, однако, не боятся и четырехсот веков…

От Атлантиды тот „вечерний разговор“ метнулся к Колумбу, к мудрости пифагорейцев, наконец, к персидскому царю Дарию, который сражался примерно в этих причерноморских краях со скифами.

„Но согласитесь, что большая часть соотечественников наших столько же знают об этом, как мы об Атлантиде. Наши дворяне знают географию от села до уездного города, историю ограничивают эпохою бритья бород в России, а права…

— Они вовсе их не знают, — вскричал молодой Е., входя из двери.

— Bonjour!“

Судя по всему, майор Р. и его друзья предпочитают Русь „до бритья бород“ — страну с вольным вече, незакрепощенным народом, ограниченной княжеской властью. Спорят о правах, „правовом государстве“. Молодой Е. тут же разоблачается майором „насчет отсутствия или незнания прав“; далее, однако, заходит разговор о стихах некоего молодого поэта, которого защищает Е.: мы подозреваем, что именно сам Е. - этот молодой поэт, автор стихотворения „Наполеон на Эльбе“, сочиненного — опять уже совершенно точно известно — юным Александром Сергеевичем Пушкиным.

„Е. (читает).

Я здесь один мятежной думы полн… О, скоро ли, напенясь под рулями — Меня помчит покорная волна.

Майор. Видно, господин певец никогда не ездил по морю — волна не пенится под рулем — под носом.

Е. (читает).

И спящих вод прорвется тишина. Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами.

Майор. Повтори… (Е. повторяет). Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слушать не могу! На Эльбе ни одной скалы нет!

Е. Да это поэзия!

Майор. Не у места, если б я сказал, что волны бурного моря плескаются о стены Кремля или Везувий пламя изрыгает на Тверской! может быть, Ирокезец стал слушать и ужасаться — а жители Москвы вспомнили бы „Лапландские жары и Африканские снеги“. Уволь! Уволь, любезный друг!“

Е., то бишь Александр Сергеевич Пушкин, сердится, но не обижается; эпизод довольно похож на другую сцену, которую зафиксировал в своем дневнике Иван Липранди (о, этот дневник, который писался более 60 лет и дошел до нас лишь в нескольких чудом уцелевших фрагментах, — он еще не раз будет цитироваться на наших страницах!).

„Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь; человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других, но на другой день взял „Мальтебрюна““.

Мальтебрюн — известный французский географ, в его знаменитых атласах как раз легко было отыскать, что на острове Эльба скалы имеются, и чрезвычайно образованный (особенно по географической части) майор, скорее всего, об этом тоже знал: просто имел добродушное желание поддеть, показать недостаточно образованному поэту необходимость учения; призывал — сделаться серьезнее, может быть, и писать о более серьезных предметах!

В ту пору, как и сегодня (как и завтра!), были три взгляда на связь таланта и знания. Первый — строгий, сухой, занудный: в поэме, повести все должно быть основательно, правильно, точно. Второй — буйный, свободный: зачем гению обременять себя цепями эрудиции? Воспарим — и все педанты будут посрамлены, ибо воспарять не умеют…

Третий взгляд: истинный талант, гений, своим чутьем, интуицией сам поймет, какие знания ему нужны, а если он этого не чувствует, значит, не перерос, но еще не дорос. Пушкину грозила „вторая позиция“, и Раевский был одним из тех. кто помог ему перейти в третью. Первый пушкинист Павел Анненков, изучая рукописи поэта, беседуя с его друзьями и современниками, вот что заметит: „Пушкин признавал высокую образованность, как известно, первым существенным качеством всякого истинного писателя в России“. Вот куда повели нас кишиневские шуточки… Пока же запомним, что Пушкин, который никому не прощал малейшего покровительственного или унижающего словца, Раевского любил, при последней встрече норовил обнять (а майор верен себе: пародирует пушкинские стихи „Гляжу как безумный на черную шаль“ и отвечает: „Я не гречанка“). Мало того, Раевский ведь сам поэт, и не скрывает этого: да уж и напечатался в некоторых журналах. Тиражи, как водилось, невелики — 200–300 экземпляров (при цене 25–40 рублей за книжку), но и грамотных-то в стране, дай бог, 3–4 процента: впрочем, друзья, кишиневские спорщики, все прочитали и обсудили. Разумеется, критичный ко всем и к самому себе, майор сразу понял, что Пушкин значительно талантливее его; судя по всем имеющимся у нас сведениям и воспоминаниям, Владимир Федосеевич вовсе не думает завидовать: талант — дар божий; другое дело эрудиция, направление.

Пушкин пишет лучше, зато я, Раевский, более четко знаю смысл, цель жизни. Пушкин, правда, тоже написал „дельные стихи“ — „Вольность“, „Кинжал“, „К Чаадаеву“, — но одновременно сочиняет много чуши, вроде „Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами“.

* * *

Вообще — „все они поэты“…

Время было такое, эпоха такая. В других краях, например во Франции, — при всем значении зажигательных стихов — революционеры вдохновлялись все больше прозой, публицистикой Вольтера, Руссо, Дидро; в России же почти каждый декабрист пишет стихи, а многие к тому же печатают. Раевский с его суровым, математическим умом, — если и он поэт, то что говорить о других, более нежных и „приблизительных“!

Позже о Чехове некоторые критики станут вздыхать: „Такому таланту еще бы и направление!“

Нечто подобное, без сомнения, было сказано о Гомере. Овидии, Хайяме, Мандельштаме; подобное будет говориться и о тех поэтах, кто еще не родился и чьи прапрадеды еще не родились…

* * *

Спор меж своих, но спор серьезный. Впрочем, самые серьезные споры и происходят только между своими: не с чужими же объясняться! Увы, мы не можем переменить прошлое, перемешать сыгранные роли; за столом у Орлова никак не соединить (разве что в романе, поэме!) его постоянных посетителей и оригинального, неординарного корпусного командира: не было этого, не вечерял генерал Сабанеев с Орловым, Пушкиным, Раевским, Охотниковым, Липранди. И все же мы имеем приятную возможность услышать прямой диалог, где на одной стороне будет хоть и не Раевский, но его явный единомышленник, а на другой — человек, думающий, без сомнения, очень сходно с Сабанеевым. Если существуют на свете подобные треугольники, то бывают, наверное, и „подобные диспуты“. За майора будет говорить его генерал-майор.