"Первый декабрист" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

И пусть мой внук… Пушкин
Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году Белинский

До Иркутска семь часов самолетом. Конференция памяти декабристов в городе, где „людей 14 декабря“ считают земляками и не одобряют упрямого лектора, доказывающего их классовую ограниченность, восклицающего, что дворян везли в Сибирь на колесах, а народ — пешочком: „Так ведь пролетариям нечего было терять, — отвечали иркутские рабочие, — а тут князья, все имели, незачем восставать, а вот взяли да и сами от всего отказались. Нет, товарищ лектор, наших князей не отдадим!“

Внук декабриста Завалишина, известный ученый Борис Иванович Еропкин, победоносно поглядывает на правнуков и праправнуков других дворянских революционеров, гостей конференции: дело в том, что Завалишин-дед женился, когда был почти 80-летним, произвел на свет нескольких детей, удивительно на него похожих, — и, таким образом, представлен в наши дни почтенным внуком. Еропкин читает доклад о своем предке:

„В 21 год он был лейтенантом флота, знал несколько языков, побывал во многих странах; через 10–20 лет, верно, стал бы адмиралом, членом Государственного совета, но всем пожертвовал ради борьбы за свободу отечества. Призываю присутствующих последовать его примеру!“

* * *

Зимним декабрьским днем, как раз в годовщину восстания на Сенатской площади, отправляемся из Иркутска на северо-запад правым берегом Ангары. Сначала — Урик, большое село, где много лет прожили в ссылке Волконские, Муравьевы, Лунин, Вольф и часто гостили другие декабристы. Затем — печальная обитель, Александровский централ: мрачнейшая дореволюционная каторга, в советское время несколько десятилетий тоже тюрьма; после — дом для душевнобольных. Улыбающаяся, несчастная девушка делится с нами своим счастливейшим воспоминанием, как довелось ей побывать в большом городе Иркутске, в больнице… Еще и еще снежная дорога —

Печальных сосен вереница, Угрюмых пихт и верб седых!

Наконец большое село Олонки Боханского района Иркутской области; 2102 жителя в 1979 году, в начале XX века было — 2226.

По улице Раевского подъезжаем к старому дому и читаем на доске:

От экватора 6810,5 км

От Москвы 5133 км

От Северного полюса 3191,6 км

Высота над уровнем моря — 427 м

Часовой пояс — 7

Широта 52°31#8242;. Долгота 103°40#8242;

Село Олонки образовано в 1688 году.

Здесь с 1828 по 1872 год

жил на поселении первый декабрист

Владимир Федосеевич Раевский (1795–1872)

Улица Раевского, дом Раевского, школа имени Раевского…

Создатель и хранитель небольшого музея учитель Евгений Павлович Титов показывает, что имеет: подсвечник Раевского, немногие его портреты, несколько фотографий потомков, родословное древо. Сегодня, кажется, уже все правнуки и праправнуки „утратили“ декабристскую фамилию и стали Жигулиными, Сахалтуевыми, Дорманами и другими — жителями Новосибирска, Одессы, Москвы…

Многие экспонаты музея вроде бы к Раевскому не относятся: однако, побыв полчаса-час среди них, вдруг понимаем, что это весь мир одновременно и старинный и недавний, где находится и первый декабрист, и мы с вами.

Колодка для пошива обуви.

Прибор для крошения плиточного чая.

Деньги — и те, которыми расплачивался Раевский, и те, что рождены позднейшими историческими вихрями.

Деньги колчаковские, Дальневосточной республики, откуда-то — петлюровские; монгольские тугрики, американский доллар, хлебные карточки, старинный винчестер, пулеметная лента; и совсем не связанные с декабристской историей XIX века — но сколь уместные, необходимые именно здесь, под стеклом небольшого музея, — военные документы и маленькие фотографии погибших здешних ребят.

Лаконичные похоронки первого года войны, от руки и типографские: „Извещение гражданке… что военнослужащий… пропал без вести… октября 1942“; тираж похоронки 500 экземпляров, отпечатан в типографии местной газеты.

Позже выработалась более торжественная форма:

„Ваш сын Хамкалов Дмитрий Григорьевич в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив героизм и мужество, был убит 8 февраля 1944 года. Настоящий документ является документом для ходатайства о пенсии. Вручен Кировским военкоматом Иркутской области 11 августа 1944 года“; а рядом, в той же музейной витрине (видно, принесла мать погибшего), — „свидетельство о рождении Хамкалова Дмитрия Григорьевича 1925 года рождения“.

Темнеет, спешим на окраину села, где очищаем от снега старинные, сильно потрескавшиеся могильные плиты:

„Здесь покоится тело Авдотьи Моисеевны Раевской. Родилась 1 марта 1811 г., умерла 24 апреля 1875 года“.

„Здесь покоится прах подполковника Мирила Владимировича Раевского. Род. 15 сентября 1841 года. Сконч. 2 апреля 1882 г.“.

„Под сим камнем погребено тело Владимира Федосеевича Раевского. Родился 28 марта 1795 г., умер 8 июля 1872 г.“.

Два крупных деятеля сибирской науки в начале 1920-х годов записали свои впечатления от посещения этой могилы.

Борис Георгиевич Кубалов: „На угрюмом сельском кладбище, среди безымянных крестьянских могил, покосившихся и почерневших от времени крестов, приютилась могила Раевского“.

Федор Александрович Кудрявцев (уроженец села Олонки):„Раевский просил хоронить не в церковной ограде, а на сельском кладбище, за селом, в широком поле: „там свободнее““.

Вот так-то: спорил с Пушкиным о скалах на острове Эльба, золотая шпага за Бородино, блестящий майор…

В 1822-м, когда он лишился свободы, будущей жене Авдотье Моисеевне было 11 лет: село на другом конце мира, девочка, конечно, неграмотна; за снегами и тысячами верст, не то что про Курск, Кишинев не слыхала, — даже о Москве самые смутные сведения. Сколько должно было произойти коловоротов, переворотов, совпадений, чтобы он и она из столь разделенных вселенных — соединились и счастливо прожили почти полвека.

Жены декабристов: образ, привычно связанный для нас с хрупкими дворянскими барышнями, которые, вопреки всем трудностям, отправляются за мужьями в Восточную Сибирь, совершают „подвиг любви бескорыстной“. Однако было не меньшее число „декабристско-крестьянских браков“, и местные, сибирские девушки, не совершая особых подвигов, просто жили там, где рождались и умирали их предки: эти браки — интереснейшая, особая „социологическая“ тема, но не сейчас, не сейчас…

Заметим только, что почти все эти „смешанные семьи“ были счастливы.

По мнению старожилов, жены-сибирячки сильно помогли устройству быта опальных мужей и притом пленяли их молчаливой, традиционной покорностью…

* * *

Все это было недавно: вернее, не так давно, как кажется.

Современный иркутский историк Семен Федорович Коваль, собирая в конце 1940 — начале 1950-х материалы для своей первой работы о Раевском, еще отыскал олонских старожилов — 75-летнего Павла Григорьевича Редькина, 78-летнего Павла Ивановича Ларионова, 80-летнего Нестора Александровича Бархатого. По рассказам своих родителей они хорошо знали „первого“ декабриста, помнили, между прочим, его замечательные парники для огурцов, арбузов.

В Иркутском архиве заговариваю о Раевских с молодым научным сотрудником Владимиром Михайловичем Серебряниковым — а он ведет меня к своей матушке Евдокии Александровне, урожденной Середкиной. Середкина — фамилия жены нашего героя: действительно, прапрадед моего собеседника — шурин Владимира Федосеевича Раевского.

Потомки, свойственники декабриста. В Олонках читаю письмо, сохранившееся в местном музее: дата, 24 февраля 1937 года, понятно, принадлежит нашему времени — зловещий год, скоро Великая Отечественная война. А меж тем престарелая внучатая племянница Владимира Федосеевича Софья Григорьевна Сливянская рассказывает своей дочери Агнессе Николаевне Сахалтуевой: „Ты была со мною у его сестры Веры Федосеевны. В то время жила у нее глухая старшая сестра Надежда Федосеевна, которой Вера Федосеевна говорила, показывая на тебя, что ты — их правнучка. Была у них сестра Любовь Федосеевна…“

Самого декабриста автор письма, кажется, не помнит, но его любимую младшую сестру Веру не только знает, но бывала у нее с дочерью, адресатом послания: понятно, это было на полвека раньше (когда матери было за двадцать, а дочь — маленькая): 50–60 лет — вполне нормальный для одной человеческой жизни „кусочек истории“, — но какие полвека! Одним концом этот отрезок уходит во времена народников, первых железных дорог, последних декабристов, другой конец — это коллективизация, 1937 год, война с Гитлером.

Подсвечник героя 1812-го — похоронки 1944-го…

На равнине югославской, Под Ельцом и под Москвой — На германской, На гражданской, На последней мировой…

Стихи праправнука Раевского, о ком еще речь впереди…

* * *

В Государственном архиве Иркутской области не очень много следов долголетнего жития первого декабриста в этом краю. Другие каторжные и ссыльные постоянно перечисляются в сводках и рапортах, отправляемых из Восточной Сибири в Петербург: Раевский же сумел как бы выпасть из этой отчетности (ну разумеется, не полностью: разумеется, бывали время от времени и доносы, и обыски). Секрет Владимира Федосеевича заключался в том, что он быстро, вовремя, поладил с губернскими властями и записался в государственные крестьяне: позже декабрист Петр Муханов просил о том же самого царя, доказывал, что так ему легче было бы добывать хлеб, платить подати: „Высочайшего соизволения не последовало“. Наверху, наверное, испугались парадоксально гордого звучания — „государственный крестьянин Волконский“, „государственные крестьяне Трубецкой, Муравьев, Лунин…“.

По немногим „раевским бумагам“ приблизительно, контурно угадываем, — как жил, что делал, что делали с ним?

„Об отмежевании земли, занимаемой мельницами и строениями но речке Уляхе, крестьянину Раевскому за лето 1350 рублей сроком на сто лет“.

„В Олонках даже женатые стали ходить в училище Раевского. Тогда это было очень удивительно“.

Генерал-губернатор Восточной Сибири — Бенкендорфу:

„Принимая в уважение беспорочное поведение в Сибири Раевского и способность его к письменным делам, я имею честь всепокорнейше просить ваше сиятельство на принятие Раевского в гражданскую службу канцеляристом“.

Бенкендорф:

„Я нашел с моей стороны невозможным входить со всеподданнейшим представлением по вышеупомянутому ходатайству“.

Сохранился список семьи, сделанный в середине 1860-х годов:

„Отец Владимир Федосеевич Раевский, мать Авдотья Моисеевна. Дочери — Александра, за помещиком Волынской губернии Бернатовичем — живет во Владимире: Вера — за прокурором Забайкальской области Ефимовым. Софья — в Иркутском институте“.

Прервем цитирование: на минуту уйдем вперед на 70 лет и найдем в знакомом уже нам письме внучатой племянницы декабриста (от 24 февраля 1937 года):

„Дочь (Раевского) Софья. О ней ничего не знаю, видела один раз у тетки: веселая, круглолицая. Лучше бы ей отдали имение{6}, а не сыну (Валериану), который рано умер от пьянства“.

Снова из 1930-х в 1860-е:

„Сыновья В. Ф. Раевского: Юлий и Александр в Иркутске; Михаил — кирасир Смоленского уланского полка в Царстве Польском; Валериан — в Иркутской гимназии; Вадим — в Москве, в 4-й гимназии“.

* * *

Восемь детей; все более или менее пристроены, особенно после того, как отец (в 1856 году) амнистирован, возвратил дворянство.

Мы знаем, по многим свидетельствам (и 1830-х, и 1850-х, и 1870-х годов), что Владимир Федосеевич не унимался, шумел, рассказывал о прошлом, а они — слушали.

Слушали — да все ли слышали?

Как перевести язык Московского университета, 19-летнего начальника над двумя, а потом четырьмя пушками, стихотворца, географа, спорщика, поклонника ланкастерской системы; язык — „О Вашингтон! О, Мирабо“ — как перевести все это на угрюмое эхо ангарских просторов, на осуществленную утопию Жан Жака Руссо: тайга, „жена-дикарка“, короткие месяцы полевых работ, бесконечные зимы, случайное спасение от разбойников, от пожара…

Впрочем, вдруг иногда герой тряхнет стариной и является изумленным соседям „своего рода знаменитостью — крестьянином в модном фраке, цилиндре, говорившим о самых возвышенных предметах и бойко по-французски“ (запись очевидца). Куда чаще, однако, делаются попытки соединить минувшее и сегодняшнее — стихами:

Шуми, шуми, Икаугун, Твой шум глухой, однообразный Слился в одно с толпою дум, С мечтой печальной и бессвязной! ………………… И та же книга прошлых лет, В ней только прибыли страницы, В умах все тот же мрак и свет, Но в драме жизни — жизни нет; Предмет один, другие лица…

Авдотья Моисеевна училась, чтобы сделать мужу приятное; говорят, что даже многих местных девиц склонила к грамоте. Один путешественник нашел, что она — вполне светская дама, как будто даже с французским языком. Тут, однако, может быть, легенда, преувеличение. Во всяком случае, на одном из документов Иркутского архива (дело было уже после смерти Владимира Федосеевича) сохранилась подпись его руки — неуверенная, корявая: „Потомственная дворянка Авдотья Раевская. Марта 20 дня 1875 село Олонки“.

* * *

Жена, дети: давнему другу Батенькову Раевский сообщал:

„Дети все свежие, жизненные, и недостаток воспитания заменяется натуральными или врожденными способностями… Ты бы увидел представителей моих перед новым прозаическим и безжизненным поколением“.

С 1856-го вдруг все стали дворянами; хорошо еще, что обошлось без „казуса Оболенских“: один из видных декабристов, Евгений Оболенский, князь Рюрикович, женился в Сибири на местной тихой неграмотной девице; когда же пришла амнистия, то ему возвратили дворянство без княжеского титула, в то время как его Варенька и дети сделались князьями…

Сыновья и дочери Раевского вырастали, начинались внуки. Владимир Федосеевич, возможно, показывает или просит достать разные издания, выходящие за границей (а позже и в Москве, в Петербурге), где мелькает его имя.

Немецкий физик и путешественник Георг Адольф Эрман в конце 1830-х годов публикует в Берлине пятитомный труд „Путешествие вокруг света через Северную Азию и два океана в 1828-м, 1829-м и 1830-ом годах“. В иркутской главе своего труда путешественник рассказывает:

„Встретил я однажды крепкого мужчину, который жил в деревне и только по вечерам приезжал в Иркутск с визитами или по делам. Он носил кафтан, бывший ненамного лучше обычной одежды сибирских крестьян, и с удовлетворением показывал своему другу пятирублевую ассигнацию, которую он только что заработал. В нем легко было угадать европейца, но все же меня странно тронуло, когда он в ответ на вопрос о его происхождении и судьбе отвечал немецкими стихами…

Потом он сказал мне, что его зовут Раевский и он служил полковником в артиллерии русской армии“.

Иностранец, как видим, повысил Раевского в чине — остальное все, как есть…

Осенью 1861 года в Лондоне, в Vll-й книге „Полярной звезды“ Герцена и Огарева:

„20 лет прошло с того времени, как майор Раевский предан был суду…

Над майором Раевским произведено было четыре военно-судных дела…

В чем же состояла важность его поступков и дум?

Для чего бы не сказать, не обнаружить хотя один проступок и одну или две мысли?“

В этих строках о Раевском говорится в третьем лице, и лишь много лет спустя открылось, что он сам писал „Замечания“ о собственном деле.

Тогда же, в 1861 году, в заграничном издании Записок декабриста Якушкина дважды с уважением упомянут „знаменитый заговорщик“ Раевский; а еще через пять лет, в 1866-м, уже в Москве, в журнале „Русский архив“:

„Пушкин как строптив и вспыльчив ни был, но часто выслушивал от Раевского, под веселую руку обоих, довольно резкие выражения и далеко не обижался, а, напротив, казалось, искал выслушивать бойкую речь Раевского“.

То были записки Липранди, престарелого приятеля давних кишиневских лет…

Наконец, в 1871 году выходит в Петербурге и быстро расходится по России книга С. В. Максимова „Сибирь и каторга“, плод многолетних странствий и наблюдений автора. Между прочим, там сообщается, что на востоке страны при желании и умении можно получать от земли много больше, чем это „принято“:

„В Олонках под Иркутском на особых грядах и без излишних хитростей Раевский воспитал арбузы. С его примера и под его руководством заводские бабы воспитание арбузов превратили в промысел…“

* * *

Можем вообразить Раевского, все это читающего. Там, за тысячи и тысячи верст к западу, революционеры-эмигранты Герцен и Огарев, а также некоторые российские мемуаристы, публицисты, возможно, оттого смело называют его по имени, что числят умершим, исчезнувшим; человеком 1812 года, пушкинской эпохи. Вспоминали и забывали, не узнав. Надо было высказаться, оставить память, — и в центре Азии, пробиваясь через гряды десятилетий, Раевский пишет, дополняет, сжигает, опять пишет воспоминания, мемуарные письма, стихи: рассказы об удивительных, таинственных делах 1820-х годов…

Потомки Владимира Федосеевича почитают, — но у них своя жизнь, свое время. Одни честно, усердно служат, другие — целиком в семейных заботах; сын Валериан напился, убил сослуживца, за что сослан в Якутскую область… Меж тем — „у Раевского была почти мистическая вера в то, что его дети посвятят свою жизнь служенью высоким думам и страстям, и их жизнь станет непосредственным продолжением жизни отца“.

Это мнение своего первого биографа (о нем речь впереди) Раевский подкрепляет сибирскими строчками:

Когда я в мир заветный отойду, Когда меня не будет больше с вами, Не брошу вас, я к вам еще приду И внятными, знакомыми словами К отчету вас я строго призову…

Из всех детей лучшие ценители отцовской одиссеи, кажется, дочь Вера и сын Вадим.

Вадим — имя в тогдашнем российском, особенно сибирском, обиходе редкое, зато столь же ясно обозначавшее родительские пристрастия, как в другие эпохи — Марат, Владилена, Индустрий.

Вадим — древнерусский герой IX века, первый борец за свободу, убитый первым тираном.

Мальчик, крещенный в 1848 году в иркутском селе, а позже (как и отец) обучавшийся в московской гимназии, просто обязан поддаться магии собственного имени. К сожалению, мы об этом сыне знаем немного: что был умен, образован; что любимая тетка Вера Федосеевна завещала ему свои 1014 десятин в Курской губернии, но племянник умер раньше ее, 34 лет от роду: что оставил сына Владимира Вадимовича, названного в честь деда-декабриста…

Не ведаем, успел ли Владимир-второй встретиться с Владимиром-первым, но, по всей видимости, младший довольно рано обратился в „раевскую веру“. Во всяком случае, он попросил многочисленную родню, чтобы переслали бумаги, сохранившиеся от майора 32-го егерского полка. Увы, почти вся обширная переписка декабриста с восемью детьми пропала — уцелели несколько интересных писем к Вере Федосеевне, копии некоторых стихотворений; у кого-то из старших имелись портреты прадеда и прабабки, владельцев Хворостинки, некогда отправлявших будущего заговорщика в Московский университетский пансион, а затем в полк. Портреты вскоре исчезнут неведомо куда, но Владимир Вадимович сумел сохранить фотографии с тех портретов; со временем они попадут к Юлиану Григорьевичу Оксману, однако это уже „сюжет“ не XIX, а нашего XX столетия и требует постепенного развертывания…