"Первый декабрист" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)
Богиня Астрея
Один из знаменитейших деятелей старшего поколения и главных „авторов“ московского пожара 1812 года, граф Федор Ростопчин, вступает в заочный спор с Раевским.
Майор:
„Назад тому года с два попалась мне в руки тетрадь „о необходимости рабства в России“. Четкими словами имя Ростопчина, как сочинителя, было означено на обертке. Странно и досадно русскому читать такой сброд мыслей и суждений; если можно допустить, что сочинитель рассуждать умеет, то все, что можно было понять из этого хаоса литер и слов, — все состояло в том, что господские крестьяне пользуются всеми выгодами, каких и самый век Астреи не представляет нам.
Между тем как эти счастливцы в изорванных рубищах, с бледными, изнуренными лицами и тусклыми взорами просят не у людей, ибо владельцы их суть тираны, но у судьбы — пищи, отдыха и смерти“.
Астрея — древняя богиня справедливости, и от нее не укроется, что „русские сделались рабами, и мы, чье имя и власть от неприступного Северного полюса до берегов Дуная, от моря Балтийского до Каспийского дает бесчисленным племенам и народам законы и права, мы, внутри самого нашего величия, не видим своего унижения в рабстве народном“.
Майор не сомневается, что смог бы и монарха воспитать в своем духе: „Александр в речи своей к полякам обещал дать конституцию народу русскому. Он медлит, и миллионы скрывают свое отчаяние до первой искры. О, если бы его взоры могли обнять все мною сказанное, он не медлил бы ни минуты“.
В Ленинграде, в Архиве Академии наук, сохранилась большая коллекция подлинных документов и копий, принадлежавших некогда историку и генералу Николаю Федоровичу Дубровину. Среди тех бумаг — немало любопытных текстов 1820-х годов.
* * *
Сабанеев — Киселеву (5 октября 1821 года):
„Можете делать добро… Мы все пред вами мишурные цари. Что могу я сделать без помощи вашей? Что значит 33-летняя моя служба и четыре раны? Сколь мне такое уничижение чувствительно, столько вам доверенность царская должна быть приятна“.
Павел Дмитриевич Киселев для Раевского чрезвычайно высокий начальник, а для Сабанеева — непосредственный (хотя Киселев еще генерал-майор, а Сабанеев давно генерал-лейтенант).
Недавно вступивший в должность начальника штаба 2-й армии, Киселев старше Раевского на семь лет, но на 16 лет моложе командира 6-го корпуса — едва не годится ему в сыновья.
Сначала старики, Витгенштейн и Сабанеев, приняли Киселева настороженно („знаем мы этих молодых!“); правда, он сражался и в 1807-м, и в 1812-м (имеет Анну за Бородино), но не понравился своему знаменитому шефу графу Милорадовичу; зато умел очаровать высочайших особ: сначала влиятельную прусскую королеву Луизу, которая благоволила к ней прикомандированному высокому, красивому, остроумному офицеру; затем — редчайшая вещь! — Киселев вызвал доверие самого Александра; молодой офицер был умен и догадался, как завоевать уважение высочайшего лица. Царь, например, предлагает Киселеву выгодную аренду и слышит в ответ: „Вы, государь, охотно даете аренды, но не уважаете тех, кто их берет“. Записку о необходимости постепенного освобождения крепостных Киселев подал монарху как раз тогда (1816 год), когда Александр о том же размышлял. Вслед затем Киселев „обаял“ даже человека, еще не подозревающего, что ему быть следующим императором: во время помолвки великого князя Николая с прусской принцессой Шарлоттой (дочь „прекрасной Луизы“!) Киселеву было поручено сопровождать жениха, и меж молодыми людьми возникла если не дружба, то немалая приязнь…
Однако придворные успехи, большие столичные связи Киселева — это как раз и тревожит бывалых генералов южной армии; может быть, они уже знают рукописное стихотворение Пушкина, который знавал Павла Дмитриевича еще в Петербурге:
На генерала КиселеваНе положу своих надежд,Он очень мил, о том ни слова,Он враг коварства и невежд;За шумным, медленным обедомЯ рад сидеть его соседом,До ночи слушать рад его;Но он придворный: обещаньяЕму не стоят ничего.
Так или иначе, обиженный Витгенштейн секретным письмом просит царя об отставке, а верные друзья Киселева, генералы Закревский и Алексей Орлов, об этом узнав, тайком информируют самого Киселева и советуют ему „умерить свой нрав“, не раздражать стариков; сверх того, Закревский извещает 32-летнего начштаба, что „Пестель, адъютант (Витгенштейна), все из него делает: возьми свои меры“; когда же Киселев ворчит, что „Лимон человек, конечно, честный, но эгоист отличный“, Закревский очень и очень советует на „Лимона — Сабанеева“ опереться, ибо — „пречестный человек“…
И вот несколько месяцев спустя Сабанеев уж явно расположен к молодому начальнику; у них обнаруживается много точек совпадения, в частности насчет добра, которое в армейской жизни прежде всего — добро к солдатам.
„В России военный класс составляет как бы отдельную часть народа. Другие законы, другие обязанности и совершенно другой образ мыслей отделяют его от гражданина… С 18 до 30 лет суть лета, когда человек известного роста и крепкого сложения принимается в службу военную. И в эти лета вдруг, оставя семейство, земледельческое состояние и навык к сей единообразной жизни, он клянется царю и службе на 25 лет сносить труды и встречать мученья и смерть с безмолвным повиновением. Клятва ужасная! Пожертвование, кажется, невозможное!“
Это запись Раевского.
25-летняя служба, после которой лишь один из двух здоровых молодых мужиков возвращается домой; и так полтора века, сотни миллионов солдато-лет…
Иначе, впрочем, эта империя не могла бы существовать: армию по домам не распустишь, дороги ужасные или просто отсутствуют, в случае войны потребуются месяцы для сбора — поэтому надо держать огромное войско в кулаке (может быть, наша советская всеобщая воинская обязанность — наследие „старинного обычая“: одновременная огромная армия кажется более надежной).
Зато — войско ненаемное, национальное и особенно — бескорыстно храброе.
„В 1821 г., при содержании караула в Аккермане, во время сильной вьюги я велел фельдфебелю всех кавалеров и сильно раненных сменить с часов и ставить на открытых постах молодых и крепкого сложения солдат. Один из 12 кавалеров пришел от имени прочих сказать, что они считают за стыд увольнение от службы. „Мы не лазаретные служители“, — сказал он, улыбаясь. И я с восторгом заметил все благородство прямодушных солдат“.
Эх солдатское житье —Горемычное вытье.Хуже каторги оно:Очень больно солоно.Ты прощай, моя родня,От сегодня навсегда!Умереть тебе — пока яОтслужу свои года!(Песня)
Из 2-й армии нередко бегут от невыносимой службы в Турцию; случается, нарочно совершают преступления, чтобы уйти в ссылку, которая все равно лучше солдатчины.
Раевский:
„Вот сравнительная и достоверная таблица наказаний, которые определяет воля капитана и сила законов. По суду:
за первый побег рекруту — 500 шпицрутенов.
Старому солдату — 1000.
За воровство, по воле капитана, — 50 ударов; за ошибку на ученье — 300…
За то, что ремень не вычищен, — кавалеру 100 палок; за то, что усы не нафабрены, — избит часовой“.
И тут легко обнаруживаем согласие корпусного командира с начальником штаба армии. И с майором Раевским.
Объезжая подчиненные дивизии и полки, генерал Сабанеев сначала отправляется в 17-ю дивизию, которой командует образцовый аракчеевец генерал Желтухин: убрать его нельзя, ибо имеет сильную заручку в столице — старшего брата, важную персону в военном министерстве. Путешествуя, Сабанеев постоянно делится впечатлениями с Киселевым:
„Какого ожидать успеха там, где сам дивизионный командир бьет солдат по зубам“.
„Нельзя без сердечного сокрушения видеть ужасное уныние измученных учением и переделкой амуниции солдат“.
„Все усилия честных начальников недостаточны: нужна законная система для управления войск. Пора, давно пора! Ныне черный дух Семеновского полка осенит всю армию… Все сводится к наружности, учебному шагу, выправке и прочее“.
„Желтухин-плакса надоел, занимается каким-то плоским ранцем и радуется его плоскости… Чудо-богатырь! Ахти, как мы, мол, готовы к войне!“
Сабанеев, конечно, не просто информирует Киселева, но надеется на его столичные, вельможные связи против лихого Желтухина; Киселев, впрочем, не очень торопится с донесением в Петербург (дипломат!), но специальной запиской извещает командующего армией, что „коренные военные учреждения наши должны быть пересмотрены людьми опытными и приспособлены к нынешнему положению вещей — просвещению XIX столетия“.
Сабанееву, понятно, куда больше нравится положение в дивизии Орлова (хотя, естественно, не знает потаенной биографии и недавних речей генерала на Московском съезде). Впрочем, даже командира 16-й дивизии корпусной критикует „слева“: „Я, право, не понимаю Орлова. Говорит солдатам, что он запрещает их наказывать, и — жалеет того, кто их тиранил, — дело непонятное“.
Речь идет о некоем офицере Ширмане, „охотнике палочного ремесла“. Командир корпуса на месте Орлова беспощадно расправился бы с ним:
„В течение службы моей я видел таких, которые дрались сильно потому только, что их самих драли… Я его не иначе разумею, как тирана, а тех ближайших командиров, где он служит, бабами, которые для своего спокойствия допускали Ширмана тиранить людей“.
С ужасом и гневом корпусной командир воспринимают слухи о приближающемся большом царском смотре: даже у Орлова „много забот для смотра, мало что для истинной пользы“; а уж Желтухин сдерет еще по шкуре с каждого солдата: „Если не будет войны, так будет смотр. Лично для меня последнее хуже первого…“ Картина вроде бы ясная: боевой, опытный генерал суворовско-кутузовского закала с трудом переносит новые порядки; кроет „шайку разбойников“, „подлых рабов“: Аракчеев для него едва ли не ругательство. Сохранилось огромное количество писем, которыми в начале 1820-х годов обменивались боевые генералы 1812-го и более ранних лет — Закревский, Воронцов, Ермолов, Денис Давыдов, Сабанеев (недавно всю их совокупность изучил молодой историк М. А. Давыдов).
Начальника Главного штаба Петра Волконского друзья-генералы именуют Петроханом. Аракчеев чаще всего — Змей: „Не грустно ли видеть каждому благомыслящему человеку, какое влияние сей гнилой столб имеет на дела государственные?“
Аракчеев недоволен выправкою одного батальона — Сабанеев комментирует:
„Раб и льстец осмеливается говорить государю, что не поверил бы, что в победоносной армии Его Величества есть такой слабый по фронтовой службе батальон, как будто фронтовая механика есть необходимость для победы? Кто служил, тот знает, что для победы нужно. Сей столь опороченный батальон, конечно, не обеспокоил бы собою победоносной армии, токмо не под начальством Аракчеева и Клейнмихеля“.
Генерал считает, что мало „таких молодцов“ просто понизить: „Как говорил Суворов, недорубленный лес опять вырастает“. Еще слово-другое — и, кажется, зазвучит призыв к революции!
В одном из самых злых, можно сказать, художественно сильных посланий Киселеву Сабанеев признается, что опасается „поверить бумагам мысль мою“, однако тут же решается задеть Самого:
„А как государь видит одну только наружность, то все прочие ни о чем другом не думают… Тиранство стало необходимым: учебный шаг, хорошая стойка, быстрый взор, (ружейная)скобка против рта, параллельность шеренг, неподвижность“.
Дело доходит, до того, что хитрый Киселев, не желая портить отношений с командиром 6-го корпуса, но опасаясь, что сиплый голос Сабанеева услышат в Петербурге, — 14 января 1821 года пишет секретное послание другу-начальнику Закревскому с просьбой приструнить Лимона, „который говорит и пишет, что ученье для него статья последняя и в военном деле не нужная и что он служит не для парадов и смотров… Все сие он может думать, но толковать офицерам не следует“.
Закревский дружески Сабанеева одернул, но тот, не догадываясь о „полудоносе“ Киселева, все же не оставил без возражения и самого дежурного генерала Главного штаба: „Писал, говорил, писать и говорить буду: первая мысль, будто бы государь требует доведения войск по фронту с пожертвованием их здоровья и украшения полков на счет их желудка, есть истинное оскорбление величества“. Закревскому были посланы даже стихи, сочиненные одним бежавшим солдатом про своего фельдфебеля:
Хоть и сам того не смыслит,А по зубам небось славно чистит.Не за дело, а напрасно,Со стороны смотреть ужасно.
Генеральские мысли о Змее, гнилом столбе, разумеется, подхвачены лучшими из офицеров.
Раевский:
„Воронцов позволил обиженному прямо приходить к себе… уничтожил побои, и нлкогда Отдельный корпус в чужой земле (во Франции)не мог бы иметь лучшей дисциплины и быть в лучшем устройстве при самой палочной администрации!“
Преследование, „неуважение“ знаменитых генералов — один из главных обвинительных „пунктов“ против правительства.
* * *
Уважение, неуважение… За две с лишним тысячи лет до того философ Антисфен мыл овощи и вдруг увидел Аристиппа рядом с тираном Дионисием: „Аристипп, если бы ты довольствовался такой пищей, как я, то тебе бы не пришлось следовать за тираном“; на что Аристипп возразил: „А если бы ты мог запросто беседовать с тираном, то не довольствовался бы такой пищей“.
Две тысячи лет спустя Киселев — Витгенштейну:
„В Риме господствующий народ наказывал диктаторов, консулов и сим оставлял право взыскивать с подчиненных их. У нас берегут вельмож, начальников и наказывают… подвластных им. Переменою правила сего многое в службе переменится, и я удержусь от примеров, которые привести могу в подпору истины сей“.
* * *
Из офицерских анекдотов тех лет: один генерал „аракчеевско-желтухинского покроя“ похвалил лошадь поручика; тот благодарил: „Действительно, Ваше превосходительство, наша репутация зависит от скотов!“
Итак, старшие и младшие недовольны; Сабанеев в любой момент готов в отставку, хотя средств, кроме службы, почти не имеет…
Сабанеев, Орлов, Киселев, Раевский — против Желтухина, Аракчеева; против генерала Вахтена, жестокого аракчеевца, поставленного начальником штаба при Сабанееве: к тому же в окружении Киселева — Пестель, Бурцев, Басаргин и другие заговорщики.
* * *
Общий язык…
Если он находится, то разгоряченные массы, от рыцаря до крестьянина, от паломников до мальчишек, — все идут в крестовый поход.
Или — в Англии XVII века, когда, за малым исключением, помещики, буржуа, ремесленники, земледельцы находят общий язык и легко свергают монарха; разумеется, у объединившихся всегда есть разнообразные противоречия, но мы почему-то толкуем о них куда больше, чем о союзе (пусть временном) самых разных общественных групп.
Общий язык: каков он в России 1820 года? Гуманные, патриотически настроенные, прогрессивные генералы-отцы и офицеры-дети. К тому же все почти — товарищи по 1812 году, что, конечно, немало.
Если бы Орлов поднял весь Юг своею дивизией, если бы молодые офицеры взяли власть, тогда, конечно, многие из Сабанеевых примкнули бы…
„Кто были ваши сообщники?“ — спросил судья генерала Мало, пытавшегося свергнуть власть Наполеона. Генерал отвечал: „Вы и вся Франция, если бы я победил“.
Много лет спустя весьма многознающий Александр Иванович Тургенев занесет в дневник: „Ермолов, (Алексей) Орлов, Киселев все знали и ожидали: без нас дело не обойдется“.
До „полной перемены правления“ оставалось, однако, не один-два года, как многие думали: побольше…
* * *
Пока что Сабанееву не велят в отставку идти, и надо отыскивать средства к уменьшению побегов, когда солдаты предпочитают турецкий плен желтухинскому. Средства вроде бы простые: меньше бить, судить по закону, не грабить; уметь с солдатами поговорить.
Сохранились любопытные наставления — „катехизис“ для солдат, составленный Сабанеевым:
„Быть вежливу к деревенскому мужику делает честь ему самому и его родителям.
Быть бодрым прилично всякому: мы и в бабе похваляем бодрость, а солдату бодрость должна быть природна.
Вообще плен — бесчестье для солдат, но храбрых солдат в плену неприятель уважает, почитает и содержит хорошо.
Кто грабит во время сражения, тот подлец и каналья“.
Генерал рвет бороду у поставщиков дурной провизии, грозит им Сибирью.
Киселев в это же время докладывает главнокомандующему:
„Каждый без разбора, от фельдмаршала до капрала, может бить и убить человека, то есть, как весьма справедливо говорит генерал Сабанеев, — у нас убийца тот, кто убил в один раз, — но кто забьет в два-три года, тот не в ответе… Начало вредных экономических способов (которые кражею назваться должны) происходит от самого правительства… Несколько лет назад кавалерийский гусарский полк давался как ныне аренда для поправления расстроенных дел“.
* * *
Тут пора напомнить, что и Раевский, и его начальники — выходцы из университетов и других „питомников просвещения“: все они верят, что мерзости солдатской жизни в основном — от дикости и непросвещенности. Так возникает идея, план элементарного лицея для совершенно темных юнкеров: завтра им быть офицерами, а они, дворянские недоросли, ничего не знают — ни географии, ни истории, ни грамматики, ни нравственности… Да и грамотных солдат не вредно бы иметь поболе.
Как раз в эту пору, в 1816 году, по высочайшему повелению были командированы за границу несколько студентов для изучения тех чудес, которые, по многочисленным отзывам, творил в Англии замечательный педагог Джозеф Ланкастер. Простая идея заключалась в том, что достаточно выучить одного, нескольких, а они научат следующих, — и в Англии в 1811 году уж насчитывалось около ста ланкастерских школ с 30 тысячами учащихся.
Отсюда началась цепь событий, приведшая со временем к появлению не в самом английском на свете городе Кишиневе Ланкастерской улицы…
Идея таких школ кажется особенно привлекательной для той страны, где так не хватает учителей; и вот уж Киселев записывает, что „предложение генерал-лейтенанта Сабанеева по сему предмету заслуживает уважения“; и вот уж разрабатывается целый проект обучения нижних чинов: „Грамотные унтер-офицеры весьма собою облегчают все сношения по службе, к тому прибавить должно, что, по прекраснейшему постановлению нашему, каждый из них имеет пред собою способ достигнуть до всего“.
Киселев намекает на то, что грамотному открыт путь уж и в офицеры, то есть в дворянство; совсем недавно в Сибири грамотных преступников (даже убийц!) назначали на очень важные должности, ибо других грамотеев в округе на тысячи верст не наблюдалось.
По сохранившимся отчетам Сабанеева видно, что он просто мечтает о корпусных лицеях, но — не верит, что это возможно осуществить при столь безразличных, ленивых офицерах.
И сколь же приятно просвещенному скептику, возглавляющему 6-й корпус, что энтузиасты вдруг находятся. В „кондуитном списке“ майора Раевского: „Какие знает иностранные языки. — Немецкий и французский. Имеет ли знания в каких науках. — Математические науки, историю и географию“.
Меж тем в 32-м егерском полку, как и в сотнях других, — „на господ юнкеров, будущих товарищей наших, надо обратить особенное внимание. Эти члены и столбы (так!) отечества у нас в самой низкой доле! Чего можем мы ожидать от юношей, погрязших в распутстве, невежестве, и, будучи повреждены в начале, — ничего больше не обещают в будущем… пагубы самим себе, стыда мундиру, бесполезного бремя другим и отечеству“.
Удивимся на минуту: зачем это все майору Раевскому и генералу Орлову, если вот-вот ожидается революция и просвещать Россию придется уж иными средствами?
На это у членов союза, точно знаем, был не один ответ. Во-первых, просвещение та же пропаганда, способ вербовки новых заговорщиков; во-вторых, заветный час наступить может завтра, а вдруг — через годы; заговорщики на Московском съезде скорее одобрят женитьбу Орлова, чем „шутки“ 16-й дивизии, прокламации, фальшивые ассигнации: однако нельзя же руки сложить, чего-то дожидаясь…
Раевский решительно берется за дело и делится подробностями с любезным другом-единомышленником капитаном Охотниковым (который тоже „педагогствует“):
„Мы выписываем 2 иностранных журнала и все русские, выписываем ландкарты и рублей на 500 книг, — вот тебе отчет об успехах…“
„Учу по методе ланкастерской. Чрезвычайно успевают. По письмам из России я вижу, что эту методу хотят уничтожить, дабы не дать просвещению так быстро распространиться. Итак, любезный, спеши, пока время, дать какие-нибудь понятия юнкерам. Я убеждаю тебя, а отечество и обязанные будут тебе благодарны“.
„Спешите делать добро“: славный российский пессимистический оптимизм; как много лет спустя в чеховских „Трех сестрах“:„Работать, работать!“ Надо работать, пока дают!
„Только было взошел я на кафедру (перед 9-ю егерскою ротою) и во имя Демосфена, Цицерона и Красса загремел о подвигах предков наших, о наших собственных подвигах и будущих наших подвигах, о Румянцеве при Кагуле, о Кутузове при Бородине, и только было полетел с Суворовым от Рымника по верхам альпийским, как Михаил Федорович (Орлов) обрезал или перерезал мой полет приказом своим за №, кажется, 34, и я, как Икар в воду, с тем различием, что Икар не командовал ротою, а я принужден остаться теперь командиром 50 или 60 человек настоящего папского войска“.
Однако Орлов лишь временно помешал — отвлек учеников „на службу“, — вообще же он, конечно, и сам за „алую розу“ (шутка тех лет, напоминающая, что в Англии XV века была война Алой розы, т. е. Ланкастеров, и Белой, т. е. Йорков). Орлов и Раевский — Ланкастеры; командир корпуса вроде бы тоже; но не успел Раевский хоть немного развернуться („Большие буквы пишутся в начале всех собственных имен: Владимир, Святослав, Кассий, Брут, Пожарский, Франклин, Квирога, Мирабо, Александр, Иоанн, Кутузов, Суворов, Бонапарте“), как является зловещий начальник корпусного штаба генерал Вахтен.
„Приказы Орлова, кажется, написаны были на песке! Вахтен при смотре разрешил не только унтер-офицерам, но и ефрейторам бить солдат палками до 20 ударов!!! И благородный порядок обратили в порядок палочный“.
Несколько позже злопамятный Вахтен обрисует Киселеву колоритную сценку, где педагог Раевский выглядит более авторитетным лицом в полку, чем командир, полковник Непенин.
„Господин Раевский самой первой степени либералист, ибо он 9-й егерской роте, которою командовал, всегда твердил, что (строевое) учение не должно быть, и слова равенство, свобода, независимость всегда им объяснял.
Я при осмотре, в прошлую зиму, учебную команду его на первом шагу остановил и заставил взять ему кивер в руки и стать у дверей и не прежде говорить, пока его не спрошу, а то он Непенину не дал ни слова говорить“.
Не умолкает майор и при полковнике, и при генерале. Не здесь ли, не в этот ли момент следовало корпусному командиру поддержать майора, как исповедующего его собственную противопалочную веру?
Оба, майор и генерал-лейтенант, действуя сходно, вдруг выходят к барьеру, за который, если преступить, начнутся совсем новые дела и отношения…
Раевский:
„С начала царствования кроткий, либеральный Александр под влиянием Австрии и Аракчеева потерял и любовь, и доверие, и прежнее уважение народа. Россия управлялась страхом. Крепостное право (как он обещал) не было уничтожено. Об обещанной конституции и думать нельзя“.
„Как он обещал… Обещанное“. В другой раз опять записывается, что „государь император медлит дать конституцию народу русскому и миллионы скрывают свое отчаяние до первой искры“.
Таким образом, майор и его единомышленники желают как будто лишь то, что „сам царь обещал“.
Разве Александр не согласился бы, прочитав в бумагах Раевского: в Бессарабии „природные жители молдаване все без изъятия свободны и пользуются почти теми же правами, какими пользовались некогда поселяне русские… Фабрики и заведения наши, приводимые в действие рабами, никогда не принесут такой выгоды, как вольными, ибо там воля, а здесь принуждение, там договор и плата, здесь необходимость, там собственный расчет выгоды и старание, здесь страх наказания только“.
Меж тем в упомянутом доносе Грибовского, где перечислялись заговорщики, царю советовали (и он не забыл) присмотреться и к ланкастерским заведениям: „Научивши простой народ и нижних воинских чинов одному только чтению, скорее подействовали бы в духе и по смыслу их маленькими сочинениями, начав самыми невинными: сказками, повестями, песнями и пр., чтобы их заохотить, чему и были сделаны опыты“.
* * *
И тут самое время предложить читателю загадку — когда были написаны нижеследующие строки:
„Ведь необразованность при наличии благонамеренности полезнее умственности, связанной с вольномыслием“?
Отвечаем: эти слова афинского демагога Клеона записал великий древнегреческий историк Фукидид за 24 века до Александра I, Сабанеева и Раевского.