"Мюнхгаузен, История в арабесках" - читать интересную книгу автора (Иммерман Карл Лебрехт)ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА Начатая историческая новелла благополучно приходит к концу, хотя и самым неожиданным образомПосле рассказа шести братьев Пипмейеров возник в кассельской кордегардии, как я уже говорил, большой спор. Несколько гессенцев пытались усомниться в достоверности этой истории и утверждали, что ни один живой человек не может ходить, как привидение. Какой-то скептик из Витценгаузена сказал, что ни один дух не курит трубки, а тем более не оставляет после себя табачного пепла, а потому весь рассказ есть, как он выразился, одно только "выражение воображения" братьев Пипмейеров. Шесть гвардейцев из Шаумбурга возразили, что с венценосцами дело обстоит несколько иначе, чем с партикулярными; им отпущены некоторые преимущества: они могут быть везде и нигде. Два цигенцейнца воскликнули: - Если он там был для своего плезира, то мог и курить, а если он мог курить, то могли появиться и дым, и пепел. Один солдат из Гофгейсмара переставил эти предложения, и у него получилось: "Раз, стало быть, Пипмейеры нашли пепел, то, стало быть, он курил, а раз, стало быть, он курил, то, стало быть, он был в Левенбурге". Количество спорящих все прибавлялось, и шум рос с минуты на минуту. Тут караульный начальник, молодой фендрик фон Цинцерлинг, отпрыск одного из лучших местных родов, крикнул своим высоким дискантом: - Сукины дети! Чтоб вас разорвало! Перестаньте резонировать! Спор моментально кончился, и весь караул воздержался из субординации даже от тайных мыслей об этом предмете. Ночь между тем уступила место первым лучам рассвета, которые ложились красно-желтыми полосами на печь и скамьи кордегардии. Ни с чем несравнимо было действие одного прямого луча, падавшего на верхний цинковый ободок пивной кружки и отражавшегося на набалдашнике фельдфебельской трости, висевшей над нею на третьем крючке. Везде глубокие, насыщенные тона, ясные, прозрачные тени. Кордегардия не походила на реальную кордегардию она казалась чем-то большим, она казалась нарисованной. Что касается Пипмейеров, то они отстояли свой караул и могли, хоть и не надолго, усладить себя сном. Спокойно лежали они на нарах друг возле друга и похрапывали. Все шесть косичек рядышком свисали с нар для того, чтобы полковой цирюльник мог их заплести, не будя солдат. В этот момент случилось следующее достойное изумления событие. А именно, в кордегардию вошел полковой цирюльник Изидор Гирзевенцель [12]. - Я не вижу тут никакого чуда, - невольно заметил старый барон. - Все в природе и в истории связано между собой, - сказал г-н фон Мюнхгаузен с достоинством. - Прошу внимать мне, не перебивая; чудо следует по пятам за кургессенским цирюльником Изидором Гирзевенцелем. - Но ведь этот Изидор не тот же самый?.. - робко спросила барышня. - Именно тот самый Изидор Гирзевенцель, который с тех пор затопил немецкую сцену невероятным количеством пьес, - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Жизнь этого героического человека, происходившего из хорошего, но захудалого рода в Ольгендорфе, небольшом местечке в Люнебургской степи, сложилась весьма странно. Драматургом он сделался лишь впоследствии, от природы же он безусловно был предназначен торговать кожами [13]. Первый звук, который издал его младенческий ротик, походил на слово: кожа! Ни деревянные, ни оловянные игрушки не забавляли подрастающего мальчика. Веселое желто-коричневое ружьецо, стрелявшее горохом, вызывало в нем ужас, с отвращением отталкивал он от себя изящно сработанную нюрнбергскую колясочку, невинного рождественского барашка с красными задумчивыми лакированными глазами; зато взгляд его загорался, когда он, бывало, увидит плетку, скрученную из пяти ремней, или ему позволят взобраться на обтянутую кожей лошадку или наденут на него игрушечный патронташ. Позднее он иногда исчезал на полдня из родительского дома. И где же его находили! На одном из кожевенных заводов, которые были главными кормильцами города. Однажды полный юной отваги он даже спрыгнул в дубильную яму, чтобы попробовать, не сможет ли он еще при жизни привести свою кожу в столь любезное его сердцу состояние; к сожалению, его вытащили оттуда слишком рано, так что дубление было проделано только наполовину. Таким образом, не удалось усовершенствование его покровов, хотя специалисты уверяли, что после этого опыта он навсегда остался толстокожим. О, отцы и воспитатели, вы, на чьей священной обязанности лежит взрастить побеги доверенных вам растений, подойдите поближе и учитесь на этом страшном примере содрогаться перед тем, что может случиться, если вы презрите голос природы и заставите ствол, который стремится вправо, расти налево. Вы не только превратите дерево в жалкого калеку! Нет, оно заразит и соседние стволы! Паразиты, которые заведутся в гангренозной верхушке, разнесут опустошение гораздо дальше, чем вы можете рассчитать или предвидеть! Изидор Гирзевенцель из Ольгендорфа мог бы стать для Германии таким кожевенником, какого мы еще не видывали. Возможно, что в глубинах его души дремали мысли, ниспровергавшие троны и превращавшие дубленую кожу во властительницу мира. Но отец не понимал сына. Он не понимал чреватых будущностью томлений духа, который, размышляя над шкурами, квасцами, дубильной корой, известью и выделкой замши, высиживает открытия. - Дорус, ты дурак, - сказал суровый отец, - кожа может выйти из моды; любовь к ближнему сейчас в таком почете, что она способна неожиданно переброситься и на животных; а откуда ты возьмешь тогда кожу, если каждый пес и бык будет тебе братом, каждая овца - сестрой, и мы начнем щадить родственные жизни. Нет, сын мой, ты изберешь ту карьеру, которую я тебе предназначил. Изидор плакал, впадал в отчаяние, но ни слезы, ни вздохи не смогли умилостивить твердого, как кремень, отца; Изидору пришлось сделаться парикмахером. Это означало, что для света он был простым цирюльником; но для того, чтобы удовлетворить свое тяготение к компактному, чтобы при помощи бесхарактерной помады, бесстрастной пудры хотя бы несколько приблизиться ко всему тугому, кожаному, он в утешение создавал украдкой те удивительные прически, которые мир как будто совсем уже позабыл, предпочтя им естественный пробор и шведскую стрижку. Я буду краток. Когда старый курфюрст вернулся в Гессен, то первое его пожелание, или, вернее, первый же закон вызвал большое замешательство. Но с ним произошло то же, что нередко случается со многими другими законодательными актами; он остался временно на бумаге, и возникал вопрос: может ли коса стать фактом? Ибо никто не знал лица, которое умело возводить это достойное волосяное сооружение. Правда, у старого монарха был поседевший на этом деле искусник, но уважение к рангу и этикет не допускали, чтобы руки, священнодействовавшие над головой его высочества, могли прикасаться к черепам обыкновенных смертных. В эту минуту нужды и печали выскочил наш мастер из облака пудры, как Эней из тучи. Он умел завивать, умел помадить и взбивать тупеи, умел заплетать косы любой длины и толщины. Его презентировали, прорепетировали, апробировали, ангажировали. С этого момента государство могло считаться организованным. - Итак, этот человек вошел в кордегардию... - сказала барышня, которой, несмотря на все ее восхищение перед рассказчиком, хотелось, однако, несколько ускорить ход повествования. - Пока еще нет, сударыня, - холодно возразил г-н фон Мюнхгаузен, - до этого мы еще не дошли. Историческое повествование требует медленного развертывания событий; почтовые кареты быстро двигаются по дорогам, но, как вам хорошо известно, наши романисты все еще пользуются в своих произведениях желтым саксонским дилижансом, который некогда циркулировал между Лейпцигом и Дрезденом и тратил три дня на это путешествие, разумеется, при хорошей дороге. Большая психическая революция произошла в нашем Изидоре в годы ученичества. Его видели одиноко скитающимся по лесам, "бежал он сверстников толпы", но ах! цветов он не ищет на поляне, чтоб ими украшать любовь! Любовь умерла в этой груди; мрачная морщина недовольства пересекла задумчивый лоб, в нем созревали решения, которые на горе современникам превратились в темные поступки. Брадобрей по воле провидения, кожевенник по призванию, парикмахер из смирения, он сделался драматургом из человеконенавистничества, за коим, увы, и по сей день не последовало раскаянья. Да, друзья мои, все те трагедии, в которых герой вынужден чистить сапоги своего брата, а возлюбленная утешает его видением того мира, где от него больше не будет разить ваксой, все те трагедии, где ландрат Фридрих Барбаросса рассказывает о своих служебных неприятностях, податной инспектор Генрих Шестой изводится, собирая недоимки, или бравый, просвещенный пастор Фридрих Второй из Гильсдорфа затевает проклятую возню с лионской консисторией из-за рационализма, а камергеры (по существу, уборщики) являются единственными действующими персонажами, да, друг мой, все эти трагедии - и, о господи! сколько еще других - родила мизантропия Гирзевенцеля [14]. Мы были бы избавлены от всего этого, если бы ему было дозволено последовать своему истинному призванию. - А разве нет никакого средства предотвратить дальнейшее развитие этого зла? - со странным смущением спросила барышня. - О, сударыня! - вдохновенно воскликнул Мюнхгаузен. - Вечной истиной останутся слова нашего Шиллера: "Чего не видит разум мудреца, то в простодушьи зрит душа младенца". Вы в своем простодушии набрели на великую мысль. Теперь, когда в такой моде всякие подписки, мы откроем подписку по всей Германии, чтобы соединенными силами нации купить Гирзевенцелю кожевенный завод в Силезии среди онемеченных полячков, усластить ему вечер его жизни и освободить от него сцену. Я уверен, что даже наши монархи, которые принимают так близко к сердцу поэзию и литературу, пожертвуют сколько-нибудь на это дело, скажем, гульден или талер, в зависимости от того, управляют ли они страной гульденов или талеров. Ну, а теперь продолжим наш рассказ. Когда мысль о загубленной жизни вспыхнула в Изидоре с особенной отчетливостью, он воскликнул: "Раз вы не допустили меня до кожи, то я, не будучи в состоянии отнять у вас самую жизнь, по крайности, испорчу вам картину жизни - сцену". Мои предшественники по ремеслу, Ифланд и Коцебу, сделали из ничтожеств героев; я хочу сделать обратное и превратить героев в ничтожества. Мюльнер [15] действовал на зрителей преступлением и кровью, Говальд [16] старыми Камиллами и портретами, достойными виселицы, а я хочу действовать скукой. Я хочу поднять скуку до драматической динамики, сонливость моих персонажей должна порождать катастрофы. Мои герои предпочтут умереть или подвергнуться любому другому бедствию, чем сучить канитель моей фразеологии. Я хочу написать вам пьесу под названием "Король Генциан", пьесу, где вы не увидите ни звезды загробной надежды, ни ночи Тартара под ногами низверженного злодея, ни чистого отречения в пустыне или монастыре, а меблированную комнату в скале, сверху снабженную крышкой, где у зевающего постояльца и его зевающей возлюбленной не окажется иного дела, как плодить детей, которые при рождении вместо крика тоже будут зевать. Истинно, истинно говорю вам, болезнь, именуемая холерой, поразит нашу часть света. Лекари будут ломать себе голову над тем, откуда взялся микроб, занесший заразу, и никто не должен догадаться, что он выполз из ямы, в которую я запихнул "короля Генциана". Горе тебе, Санд-Иерусалим [17], ты, который мирволишь иудеям и постоянно распинаешь пророков! Тебя дважды поразит холера, ибо ты не раз будешь ставить моего "Генциана"! Я хочу написать двадцать один миллион триста два с половиною стиха, следовательно, на полстиха больше Лопе де Веги; они будут стоять у меня шпалерами, как ломбардские тополя на шоссе от Галле до Магдебурга, и это чудо будет превзойдено только той поистине сказочной смелостью, с которой я буду утверждать, что никогда не написал ни одного некрасивого стиха. Но я не собираюсь дразнить театр ошибками и причудами; я хочу нивелировать, обескровить и изнурить сцену. Я не выпущу из-под своего пера ни одной строчки, к которой могла бы придраться даже китайская цензура; я хочу быть вполне правительственно-бюджетным поэтом, но в то же время не перестану заверять, что меня вдохновляют до слез великие исторические эпохи, не ведавшие ни о каких бюджетах. Надо бренчать: это входит в ремесло. Истинно, истинно говорю вам, наступит время, когда артисты будут играть мои пьесы во сне, публика будет спать, а критик Готшед, похрапывая после обеда, будет стряпать на следующий день рецензию для какого-нибудь веленевого листка, в которой он скажет, что новое гениальное произведение моего пера вызвало в публике энтузиазм. Словом, я быть хочу самим собой и лишь себе подобен. Как Изидор сдержал свое слово, об этом знают просвещенные надворные советники, юстиц-советники, тайные секретари и биржевые маклеры, которые одни только и составляют сейчас публику санд-иерусалимского театра. Ни одна девушка не крадется утром или под вечер по саду (где цветет желтая настурция и вьюнок качает на своем стебле мотылечка или сверкающего золотисто-зеленого жука) к сиреневой беседке с томом его пьес "серьезного и комического содержания" (я удивляюсь, что он не сказал "сорта") и не вычитывает из них, тайно пылая, секреты своего бьющегося сердечка; ни один студент, расставаясь в винограднике у реки со своим товарищем юности и обмениваясь с ним альбомом, не впишет туда ни одного стиха Изидора; ни один художник не вдохновится для своей картины его так называемыми героями. Кто к шести часам вечера еще сохранил остатки хорошего настроения или кто приглашен всего только на роббер виста, тот обегает здание, в котором Изидор открыл свою драматическую харчевню для нищих и где он ублажает Готшеда и кормит пресыщенных иерусалимцев. Ему удалось привести в исполнение свою дьявольскую угрозу. Да, теперь они молотят трижды обмолоченную пустую солому и перетряхивают лузгу, которыми даже трактирщик Ангели не стал бы кормить своих четвероногих гостей [18]. Благодаря Изидору театр дошел, что называется, до шпеньтика. Вот этот, действительно, умел обращаться с немцами! Искры гения не в состоянии воспламенить эту так называемую нацию. Разве подожжешь мокрую шерсть? Тут надо все время делать одно и то же, все равно с каким результатом; тогда они скажут: "Этот, вероятно, знает свое дело". Будучи хорошими хозяевами, они вообще интересуются только тем, чтобы литературный инвентарь был разнесен по соответствующим рубрикам. Не подвернись им Гирзевенцель, они нашли бы второго Кронека, или Геллерта, или Вейсе. Изидор, вечером совершенно изничтоженный критикой, воскресал наутро с тремя посредственными пьесами, которые, как эхо, повторяли все поставленные ему в упрек глупости. Люди же говорили: "Он свое дело знает; так и надо". Даже героизм спасовал, наконец, перед стойкостью промышленного производства; фабрике предоставили гудеть и наматывать, не пытаясь больше вставлять палки в ее колеса, благоухавшие рыбьим жиром. Но в Валгаллу он не попадет, если только она вообще будет достроена, и сохранит свое назначение, а не превратится со временем в пивоварню [19]. Граф фон Платен попадет туда, и ему там место, несмотря на все его глупости и промахи, но Гирзевенцель не попадет, напиши он хотя бы еще двадцать один миллион стихов. Впрочем, еще неизвестно, умрет ли он вообще и не будет ли смерть засыпать от скуки каждый раз, как его увидит. Итак, исцели, господь, немецкий театр! Спугнутая с подмостков Мельпомена сидит в подвале, там, где рабочие возятся с трапом и превращениями; кинжал выскользнул из обессиленных рук и ржавеет в сырости; в сырости же валяется маска, предназначенная прикрывать и скрашивать обыденность человеческих лиц; вся она уже заплесневела, и один из рабочих приплюснул ей нос каблуком. Над головой Мельпомены, на подиуме, лезет из кожи вон шумливый выскочка со своими трескучими, деревянными ямбами. Ах, несчастная! Даже плакать она больше не может! Изидор заразил ее сухим насморком и с жестоким издевательством требует теперь от нее, чтобы она научилась нюхать макубу [20], которая помогает ему от всех недугов. Все это общеизвестно, но не многие знают, что все его пьесы, которые с тех пор просачивались из-за кулис, как неиссякаемый источник помоев, были изготовлены нашим трагиком в часы досуга, когда он еще занимался косами и прическами. Да, друзья мои, все они были сфабрикованы про запас; манускрипты лежали в его мастерской среди прочих вещей и изделий, приблизительно в таком порядке: фальшивая коса, затем "Земная ночь" и парик, "св.Геновева" и помада, "Рафаэль" и пудреница, "Школа жизни" и т.д. [21] Поэтому ему было нетрудно завалить рынок Санд-Иерусалима своими товарами. Однако я чувствую, что у меня не хватает красок для этого полотна и что кисть моя слишком тупа. Чтобы развертывать такие глубокомысленные эстетико-поэтические картины душевных переживаний и чтобы эти картины были ясны всякому, как шоколад, для этого нужно быть Гото, который в своем "Опыте изучения жизни и искусства" показал на собственной биографии, что можно сочинить "Дона Рамиро", писать эстетические статьи для "Ежегодника научной критики", издаваемого Обществом научной критики, и в то же время принимать себя всерьез [22]. В далекие времена, когда родился дон Рамиро, пели: Дон Рамиро, дон Рамиро! Пусть твой век протянет Клото. Мудрецы тебя прославят, И прочтет тебя дон Гото. Я подражаю этой народной песне и пою: Дон Рамиро, гранд де Гото! Ты один опишешь в драме Гирзевенцеля напасти Гегельянскими мазками. Изидор, вооруженный гребнем и шпильками, приблизился к шести братьям Пипмейер. Он стал на колени, развязал банты, стягивавшие шесть причесок, так что волосы шестью потоками стали свисать с шести затылков, и, приведя своими инструментами в порядок это шестикосье, принялся расчесывать его и заплетать. В эту минуту в его меланхолически-юмористическом воображении зародился образ Тиля [23]. Вы, наверно, помните ту удивительную фигуру, при помощи которой наш тогдашний полковой парикмахер, а теперь писатель создал столько гениально-комических сцен. Большей частью Тиль имеет дело с неким цирюльником по имени Шелле [24], но он не брезгует также советницами и начальниками полиции! Можно лопнуть со смеху! Какие штучки выкидывает этот Тиль, этот стреляный воробей... Нет, когда я подумаю об этом Тиле, и затем о Тиле и Шелле, о Шелле и Тиле... и о Теле и Шилле... и о всех коленцах этого Тиля... то... то... При воспоминании о шутках Тиля г-н фон Мюнхгаузен разразился конвульсивным смехом, звучавшим так, точно в жестяной коробке трясут деревянные кубики. Старый барон ударил его несколько раз по спине, после чего Мюнхгаузен пришел в себя и продолжал: - ...То я могу только пожалеть, что "Редьки" [25], из которых автор хотел вырастить на своем огороде шесть пар трилогий, еще не созрели. Может случиться, что они еще взойдут, так как для Гирзевенцеля нет ничего невозможного. Но пока редьку изготовят на приправу к тиленку, удовольствуемся простым Тилем [26], которому я смело могу пожелать в товарищи Петрушку, что вместе с редьками составит такой салат из овощей, от которого у всякой кухарки сердце задрыгает в груди. Каждый раз, как я смотрел всех этих Тилей на сцене, мне вспоминался человек, которого я встретил между Ютербоком и Трейенбриценом, в селе, называвшемся, кажется, Книппельсдорф или как-то в этом роде. Местность вокруг Книппельсдорфа несколько бесплодна: поля зеленеют только после сильных наводнений, и тогда там устраивают большие празднества, на которых люди наедаются кашей до отвала. Но очаровательных сосен и летучего овса у них сколько душе угодно. У моей коляски сломалась ось, и я был принужден просидеть в харчевне несколько часов, пока тележный мастер чинил ее, т.е. ось. Эта задержка познакомила меня с "книппельсдорфской жизнью". Было девять часов утра, и стоял чудный жаркий июль, но круглые окна харчевни были настолько закопчены, что день сквозь них уже не казался ясным. Куры разгуливали по комнате, делая это, однако, без всякой корысти, ибо есть было нечего, в чем я вскоре убедился, попросив закусить. Правда, я мог утолить жажду, но при условии, что соглашусь ждать до следующего дня: тогда они обещали сбегать в Цане за полпивом. В комнате стоял отчаянный запах, хотя чистоте там придавали большое значение, так как простоволосая служанка в неглиже старательно вытирала длинный стол, а затем, той же тряпкой, глиняные тарелки. Тучи мух жужжали в комнате, и насмешливый, бледный, раздраженно-заспанный человек (тот самый, которого мне впоследствии напоминали Тили) охотился за ними. На нем был ночной колпак, сдвинутый на ухо, во рту глиняная носогрейка, а на ногах стоптанные туфли, в которых он шлепал взад и вперед по комнате. Убив хлопушкой муху, он сжимал свои вялые губы в неприятную улыбку и отпускал каждый раз какую-нибудь остроту насчет убитого насекомого; за каждой мухой аккуратно следовала острота; к сожалению, я их все перезабыл. Служанка не смеялась над этими остротами; я тоже не мог. От нее я узнал, что это младший брат хозяина харчевни, который не хотел делать ничего путного, а потому принужден жить тут из милости; издевательство над убитыми мухами - его единственное занятие. Тиль, как я уже сказал, впервые привиделся Гирзевенцелю, когда он заплетал косы шести братьям Пипмейерам. "Стой, - подумал он, - вот случай написать этюд с натуры для этого комического героя! Создадим такую завязку, которая по безмерной веселости и смелой изобретательности превзойдет все, что придумали Шекспир, Гольберг и Мольер. Я неразрывно сплету вместе косы Пипмейеров, а когда они проснутся и не смогут разойтись, и будут дергать друг друга, корча гримасы от боли, о! тогда я переживу всю полноту комического зрелища! Я уже предвижу дюжины готовых тилиад!" Сказано - сделано. Он сплел Петера с Ромео, Ромео с Христианом, Христиана с Гвидо, Гвидо с Фердинандом, Фердинанда с Генрихом, Генриха с Карлом, так что четверо Пипмейеров оказались дважды сплетенными, а правои левофланговый по одному разу. Когда Изидор выполнил свое намерение, он спрятался за печку, чтобы наблюдать ход интриги. Мирно спали жертвы гирзевенцелевского юмора, видели во сне хлеб, рыбу и двойной кошт и не ведали зла. Когда заря стала заниматься и лучи солнца позолотили звезду на груди у статуи ландграфа Фридриха Второго посреди дворцовой площади, словом, когда пробило шесть, фельдфебель вошел в отделение Пипмейеров, чтобы возобновить полосы на носах братьев, так как служба со всей ее строгостью вскоре должна была начаться. Когда же он оглядел пары и увидел поразительное сплетение братских шевелюр, то опустил от изумления приподнятую кисточку и несколько секунд безмолвно смотрел на это явление. Действительно, зрелище было довольно удивительное: Пипмейеры походили сзади на лейб-гвардии кургессенского крысиного короля. Но известно, что всякий фельдфебель быстро приходит в себя. Так и к нашему после кратковременной растерянности вернулось самообладание, и он обратился к этой коалиции со следующей мужественной речью: - Чтоб вас, курицыны дети, гром и тысяча молний забили на шесть сажен под нижнюю половицу! От этого симпатичного обращения бравого служаки братья Пипмейеры одновременно проснулись и хотели одновременно подняться. Но, почувствовав боль, они откинулись назад, одновременно ощупали свои косы, открыли причину мучений и одновременно, как из одного рта, произнесли совершенно спокойно: - Г-н фельдфебель, пока мы спали, какой-то дурак, по-видимому, прокрался в кордегардию и сыграл с нами шутку. - Клянусь честью, это так, - сказал вошедший фендрик фон Цинцерлинг. Отвяжите, фельдфебель, одного из них, а он поможет братьям. Куда запропастился этот прохвост Гирзевенцель? Фельдфебель освободил Карла Пипмейера от Генриха Пипмейера, Карл затем отделил Генриха от Фердинанда, Генрих отцепил Фердинанда от Гвидо, Фердинанд отчленил Гвидо от Христиана, Гвидо распутал Христиана и Ромео. Наконец, Христиан восстановил дуализм между Ромео и Петером. Когда, таким образом, все шесть братьев получили вновь право на самобытие, они дополнили свое реальное существование взаимным восстановлением шести раздельных косичных индивидуальностей. Тем самым круг действия этого происшествия замкнулся в своем абсолютном содержании, представление о явлении достигло самоосознания, или, попросту говоря, все кончилось. Ибо, когда фельдфебель обратился к фендрику с вопросом, следует ли доложить об этом по начальству, фон Цинцерлинг, подумавши, ответил: - Нет, мы живем в неспокойное время, и не к чему усиливать брожение умов. Тот плохо служит монарху, кто служит его подозрительности. Об инциденте не будет доложено. Я беру ответственность на себя. Как Гирзевенцель ушел незамеченным из-за печки, навсегда останется тайной кордегардии. |
||
|