"Последний летописец" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)„СТАРИНА ВСЕГО ЛЮБЕЗНЕЕ“Первые четыре тома — „ Сушь — далекие века, где документов так мало, а характеры так далеки, непонятны! Еще несколько фраз из немногих откровенных писем: критический разбор источников — „ И за это Карамзину позже не раз достанется: строгие ученые следующих десятилетий найдут наслаждение, одушевление, красоту как раз в самом скучном (по понятиям Карамзина) анализе, в самых сухих материях. И они будут правы, следующие поколения историков, правы, но с двумя оговорками. Во-первых, они жили и работали после Карамзина и с него начинали даже тогда, когда совсем не соглашались с „Историей Государства Российскою“. „ И второе примечание: серьезнейший ученый разбор — великое дело! Но если при этом забыта конечная, человеческая цель, если задача без сверхзадачи, — тогда опасность засохнуть, утонуть в материале, потерять в конце концов научные ориентиры не меньшая (а пожалуй, большая!), чем опасность для историка-художника заболтаться, чересчур воспарить, оторваться от реальной почвы… Карамзин-художник, смиряющий себя в историке; рука, тянущаяся „ 14 августа 1806 года историк мечтает зимою дойти до татарского нашествия: „ В этом же письме брату Карамзин не надеется на долгий мир в Европе, „ 22 ноября 1806 года — родилась дочь Катерина (будущая Мещерская). Осень 1806-го-1807-й — новая европейская война, разгром Пруссии Наполеоном, успех русских при Эйлау, затем — полное поражение при Фридланде, Тильзитский мир. Карамзин — брату. „ 12 октября — родился сын Андрей („ 1237–1240-е годы: нашествие Батыя. „ Даже эти горячие строки, писанные более художником, чем ученым, Карамзин, как видим, сопровождает двумя научными примечаниями (13 и 14): одно насчет шелковых одежд боярских жен, с подробными объяснениями и ссылками, что это не расхожий эпитет; что в самом деле были шелка. Историк-писатель знает свое дело; такое примечание умножает в глазах читателя достоверность и ненавязчиво напоминает об избранном жанре. Второе же примечание — честная отсылка к подобной же мысли английского историка Робертсона. Притом русский ученый, горюющий о страшном несчастье, постигшем его родину в XIII деке, даже тут опасается изменить своему обычному широкому взгляду на вещи, высокой объективности: ведь ужас татарского бедствия он сравнивает с чем же? С набегами на Рим и Византию северных варваров, среди которых важнейшую роль играли древние славяне, прямые предки тех, кого в 1237- 1240-х годах громит и грабит Батый! Одним этим штрихом обнаруживается печальная „цикличность“ исторических бедствий и одновременно глубокое проникновение автора в суть вещей: можно и должно любить свое отечество без одностороннего, шовинистического пафоса, в который так легко было впасть, описывая век Батыя и „держа в уме“ время Наполеона… В следующих же строках Карамзин решительно оспаривает мнение Щербатова о „ Снова заметим, как, восхваляя храбрость древних предков, Карамзин не дает увлечься перу и, написав „ Главная же идея отрывка — разъединение, несобранность Руси; и мы уж угадываем, как, проходя по черным десятилетиям XIII–XIV веков, историк-писатель „выстрадал“ необходимость для страны самодержавия — формы, по его мнению, жесткой, естественной и спасительной… И вот уже пишутся знаменитые строки, о которых вспыхнут большие споры лет через десять: „ Описывается конец древних свобод. Карамзин умом историческим, государственным о них не жалеет, но человечески, художественно не скрывает печали. Там, где десятки других ученых или публицистов высказали бы одно чувство — либо одобрение, либо неприятие, — он умеет представить сразу оба мотива. Ответ у его задачи при этом как будто не сходится, но историк этому обстоятельству определенно радуется, иначе не был бы он Карамзиным! На татарское нашествие ушел весь 1807-й. 6 июля 1808-го — замечательное письмо брату из Остафьева, редкая главка — увы! — несуществующих карамзинских „мемуаров“: „ Вспомнив виды родного Симбирска, „ Архив Карамзина таинственно исчез… К счастью, друзья, родственники, поклонники кое-что сохранили „захватом“. В огромном „Остафьевском архиве“ П. А. Вяземского, в бумагах историка Погодина попадаются странички, а случается, и целые черновые главы „Истории…“. Хуже всего сохранились рукописи ранних томов. Поэтому первые мучения автора, поиски верного тона, движение от „красивой лжи“ к „истине в простом своем одеяний“ — все достается нам только конечным результатом. Изредка — в сопровождении авторской жалобы. Карамзин призывает на помощь славные тени Геродота, Фукидида, Тита Ливия. То, что они описывали, полагает Карамзин, „ Легко заметить из приведенных строк, что былые тысячелетия, античные историки представлялись Карамзину куда более близкими, чем нам: не оттого, конечно, что от нас до Геродота 25 столетий, а от него — 23; историк недооценивает эволюцию, социально-политические различия, которые приносил каждый век; он больше сосредоточен на сходстве. Мы же сегодня больше, чаще видим различие. Никогда бы наш современник не написал „ „ Если это правда, если „коренные уставы“ всегда одни и те же (разница только в уровне просвещения), то историку XIX века легко понять психологию, даже скрытые мотивы поведения и героев средневековья и древних греков, римлян… Карамзин никогда не станет придумывать тех слов или событий, которых не видел в документах; однако, прочитав в летописи одну фразу, что византийская царевна Анна не хотела идти за киевского князя Владимира „ Подобный взгляд на историю был принят тогда (с разными вариантами) во всех цивилизованных странах: приятный все же взгляд, сразу очень сближающий эпохи, объединяющий поколения! Ах, если б он был еще и верным… Впрочем, не грех напомнить, что вся история человечества представлялась Карамзину и его современникам длиною в несколько тысяч лет: 4–5 тысяч от первых пирамид, „потопа“; возможно еще несколько тысячелетий допотопной истории. По церковному счету от сотворения мира до начала карамзинской истории 7311 лет; если же просвещенный историограф не желает слишком буквально принимать эти числа, он может присоединиться к самой дерзкой концепции и дать человечеству еще 10–15 тысячелетий (по Бюффону, считавшему, что раскаленный земной шар мог остыть за 80 000 лет!). Итак, небольшая, уютная история со сходными в основном цивилизациями. Разумеется, Карамзин не наивный мальчик — он знает немало и о разнице эпох. Вообще он уверен, что во все времена „суд истории — единственный для государей, кроме суда небесного, — не извиняет и самого счастливого злодейства“. Но как доходит до дела, до разбора того или другого события, Карамзин очень часто „стихийно“ судит исторически, забывая о „вечных категориях зла и добродетели“. Так, многие убийства, „темные деяния“ Х-XIV веков он излагает почти беспристрастно, подразумевая — так было! Восклицая: „ Снова живые противоречия живой истории, честного историка. О методе же своем напишет: „ По распространенному обычаю XIX, и не только XIX столетия историк здесь преувеличивает свою объективность. Да, нелегко признать, сколь многое в самом искреннем, правдивом рассказе обусловлено социально и лично; понять, что мысли историка, отысканной „ К примеру, Карамзин не очень-то увлекается разбором экономических причин, хотя, конечно, о них не забывает. Не очень занимают его и многие формы народных волнений, бунтов: опять же не по злонамеренности, а по его искренним понятиям — что это не так уж важно! Итак, отбор фактов, замена недостающих сведений наиболее вероятными предположениями, наконец, истолкование, оценка событий, явлений, людей: как трудно (да и невозможно) не быть при этом человеком XIX столетия! Как легко создать предка по своему образу и подобию, но как тяжело измерить его понятиями и правилами XI или XV столетия: „ Ах, еще раз вдохнем мы по-карамзински, сколько раз дурной историк совершал „алхимический подвиг“, превращая золото в медь; но тот, кто в самом деле сумел очистить древнюю, настоящую медь от некоторых примесей, — разве не примешивает еще и от себя? Примешивает чистосердечно; не замечает — но примешивает… Разумеется, наука, строгая критика отчасти предохраняют от бед — историк-художник это знает, но считает долгом извиниться (во введении к своему труду): „Множество сделанных мною примечаний и выписок устрашает меня самого. Счастливы древние: они не ведали сего мелочного труда, в коем теряется половина времени, скучает ум, вянет воображение: тягостная жертва, приносимая достоверности, однако же необходимая! Если бы все материалы были у нас собраны, изданы, очищены критикою, то мне оставалось бы единственно ссылаться; но когда большая часть их в рукописях, в темноте; когда едва ли что обработано, изъяснено, соглашено — надобно вооружиться терпением. В воле читателя заглядывать в сию пеструю смесь, которая служит иногда свидетельством, иногда объяснением или дополнением“. Таков Карамзин, который уверен, что „ Мы же, согласившись, что он хотел писать как современник древних князей, уверенно находим в его трудах десятки доказательств, что он — современник Александра, Наполеона, Отечественной войны, декабристов… 22 августа 1808-го брату: „ 18 декабря (под впечатлением переворота в Стамбуле и занятия Мадрида наполеоновской армией): „ 25 января 1809-го: „ 21 июля 1809-го: „ Позже запишет: „ 15 августа, „ К тому же историк болеет, болеет. В Москве, по словам Жуковского, „ Есть, однако, еще силы — и работать, и радоваться находке замечательнейшей Волынской (Ипатьевской) летописи, после которой многое прежде написанное надо поправить, переиначить: „ Так и чередуются в хронике жизни Карамзина дела домашние и всемирные: рождение детей, смерть стариков, собственные болезни — и страсти давно угасшие; Батый и Мюрат, Куликово поле и Тильзит, Александр Ярославич и Александр Павлович. Царь Александр и его историограф впервые, кажется, встречаются в Москве в декабре 1809-го — „ Затем неожиданное приглашение в Тверь, к любимой сестре царя Екатерине Павловне; туда ожидают и Александра… Ежегодные 2000 рублей ассигнациями, жалование историографа: для большой дворянской семьи, по тем временам, не так уж много (цены перед 1812-м растут непрерывно). Одна квартира съедала почти все — думали купить дом, но доходов не хватило: собственная деревенька близ Нижнего Новгорода в краях болдинско-горюхинских платит неисправно, голодает… Жалование от царя, однако, обязывало: Карамзин постоянно озабочен, что там, в Петербурге, возможно, думают, будто зря деньги переводят — ведь результатов не видно, а выдавать в печать уже сделанное автор упрямо не желает; он сам почувствует, когда — пора… Поэтому незадолго до знакомства с царем историограф гордо, даже немного надменно отчитывается новому статс-секретарю Н. Н. Новосильцеву (старый друг-ходатай М. Н. Муравьев недавно скончался). „ Отчет профессионала, достойный, без всякой лести и дерзости. Когда Карамзину сообщали о его чинах, орденах, полагавшихся за выслугу (историограф на службе), он сердился, что награда сковывает свободу и обязывает пред награждающими, может статься, за счет обязанности пред Истиной. Но разве официальный историограф, работающий, чтобы представить Историю своему монарху, — разве это само по себе не определяет верноподданного направления? Разве иначе открылись бы ему архивы? Об этом, понятно, еще не раз речь пойдет. Пока же отметим главное: Карамзин писал то, что в самом деле думал. В письме к Новосильцеву каждой строкой обозначено: пишу о России, князьях, народе — не с целью угодить, но ради строгой исторической истины, как я ее вижу. Историограф надеется, что его взгляд на прошлое и настоящее совпадает с принципами просвещенного монарха; перед ним почти нет того нелегкого выбора, который мучил многих историков разных веков и народов: как не разгневать высочайшего заказчика и притом не оттолкнуть критически настроенного читателя… Иногда подобное раздвоение принимало необыкновенные формы. Прокопий Кесарийский в VI веке написал и преподнес византийскому императору Юстиниану верноподданническое славословие его делам; одновременно же составил „Тайную историю“, где изобразил разнообразные мерзости и преступления своих повелителей… Судьбе было угодно, чтобы к нам дошли обе книги (правда, в последнее время появилась гипотеза, будто и в первой, легальной истории Прокопий, доведя лесть до абсурда, тоже своеобразно высмеивал царей). В роли Прокопия, вcero за 20 лет до Карамзина, выступил тогдашний историограф князь М. М. Щербатов: официальная его „История России…“ не содержала сколько-нибудь заметной „оппозиции“, острые углы — если встречаются — обойдены. Обращения историка к царице Екатерине II достаточно лояльны и по форме, и по сути… Но в то же самое время Щербатов составлял и ряд трудов (важнейший из них- мемуарный памфлет „О повреждении нравов в России“), где взгляд на Екатерину и ее двор — беспощадно-презрительный, а сверх того, лично задето еще не менее восьми царствующих особ… Карамзин был счастливее Прокопия и Щербатова, ибо не раздваивался. Он не революционер, но кто же был в России революционером в первые годы XIX века, когда вышло столько послаблений? Радищева уж нет, завтрашние же декабристы либо еще носят короткие штанишки, либо — кто постарше — ходят на Бонапарта и отнюдь не предчувствуют 1825 года. Карамзин же, постоянно размышляя над судьбами мира и России (в 1790 в Париже, в 1793 „ „ Попечитель Московского университета Павел Иванович Голенищев-Кутузов — человек важный, влиятельный; доносит же еще более важному лицу, министру народного просвещения Разумовскому; еще не раз и не два напишет о „ Карамзин узнал про доносы и не изменил себе: „ Но все же неприятности были бы обширные, если б не влиятельные друзья (Иван Иванович Дмитриев теперь министр юстиции!). Нелегко, очень нелегко определить „социально-политическое“ место историографа: пишет историю по царскому заказу и обвиняется в безбожии и якобинстве; весьма насторожен, почти предубежден против готовящихся крупных реформ, но столь горд, независим, что в этом уже — оппозиция, вольность… Всегда искренний, он, разумеется, понимает, что некоторые материи нельзя даже упоминать, но как раз наиболее запретные сумел вдруг представить самому царю… |
||
|