"Последний летописец" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)

„БУДУЩЕГО ЗОВ“

Прежде чем углубиться во вторую, „историческую“, жизнь Карамзина, попытаемся все-таки понять…

Карамзин шел русскую историю открывать. Много лет спустя Пушкин запишет: „Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом“.

Карамзин — Колумб, то есть первый… Между тем и сам Карамзин, и Пушкин, и еще немалое число образованных людей хорошо помнили, что в XVIII столетии древнюю Россию искали и находили Ломоносов, Татищев, Щербатов, Болтин — и не только они… Пять томов русской истории составил и француз Левек. Из этого ряда двое должны быть выделены особо:

Василий Никитич Татищев (1686–1750): после его смерти вышла „История российская с самых древних времен“, где рассказ о событиях останавливался на XVI веке.

Михаил Михайлович Щербатов (1733–1790), выпустивший 15 частей „Истории российской от древнейших времен“, которые оканчивались на 1610 годе.

Карамзин будет часто на них ссылаться; много раз обратится к тем летописям, хронографам, духовным сочинениям, которые были обнаружены и впервые введены в оборот предшественниками.

Позже научный авторитет Татищева и Щербатова в общем возрастал. В середине XIX столетия крупный историк-юрист С. Ешевский станет сожалеть, что российская публика забыла „почтенный труд князя Щербатова“; великий историк Соловьев тоже скажет немало добрых слов об ученых XVIII столетия; в наши дни труды Татищева переизданы; подтвердились многие его сведения, к которым прежде относились скептически. Открыв любой современный курс историографии, мы найдем, что Татищев, Щербатов уважены там примерно так же, как Карамзин…

Но Карамзин — Колумб, а его предшественники, выходит, вроде тех доколумбовых путешественников, которые тоже достигли Америки, но мир об этом не скоро узнал, не оценил? Дело в том, что Татищева, Щербатова не читали (за исключением узкого круга знатоков). Для большинства читающей публики — в том числе для круга Пушкина, декабристов — Карамзин станет действительно первым.

Восклицание известного Федора Толстого (после прочтения Карамзина): „Оказывается, у меня есть Отечество!“- выражает ощущение сотен, даже тысяч образованных людей.

Карамзин в нашем повествовании только еще приступает к работе, а мы, опережая события, толкуем о плодах. Но все же повторим (это нужно для объяснения карамзинского феномена): „История Государства Российского“ имела больший общественный успех, чем любой другой исторический труд до и после Карамзина.

Могут возразить, а разве Соловьев (1820–1879), Ключевский (1841–1911) не издавались при жизни куда большими тиражами, чем Карамзин, разве не имели они настоящего признания? Да, все так. Но опять напомним, что тираж три, шесть тысяч экземпляров в начале XIX столетия мог означать больший успех, нежели 10, 20, 50 тысяч век спустя; он охватывал практически всю читающую публику. Другие исторические труды имели не меньшее, иногда и большее научное значение; но о ком же еще, кроме Карамзина, могло быть записано; „Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества. lt;…gt; Несколько времени ни о чем ином не говорили“ (Пушкин).

Пред нами культурное событие, сопоставимое скорее не с другими трудами по истории, а с выдающимися общественно-литературными явлениями, такими, скажем, как „Горе от ума“, „Герой нашего времени“. Ни один последующий исторический труд, пусть много более совершенный, не мог иметь подобного значения, не мог быть первооткрытием; как не может быть „колумбовым плаванием“ короткий бросок через океан суперсовременного лайнера.

Но отчего же Татищев, Щербатов, писавшие за несколько десятилетий до Карамзина, — отчего же не они?

Ответ поверхностный таков: не было у них карамзинского таланта, скучно было разбирать их труды, „почтенные“, но „тяжелые по изложению“ (Ешевский). Карамзин переводил „тяжеловесный, неудобочитаемый слог кн. Щербатова в изящные, литературно-отточенные, плавно-текущие периоды“ (Кизеветтер).

Сказано хорошо, красиво, но мало. Не удовлетворяет нас это объяснение. Возможно, и не было у первых историков карамзинского пера, но — писать умели, недурно высказывались на языке своего времени. Щербатов по отношению к Карамзину из поколения отцов, а Татищев сошел бы и за прадеда. Попутно заметим, что в запретном, крамольном сочинении „О повреждении нравов в России“ М. М. Щербатов высказываются с особенной живостью — много свободнее, чем в своей „Истории“…

Итак, дело не в недостатке дарований. Дело, прежде всего, в языке.

Карамзин освободил язык от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив его к живым источникам народного слова“ (Пушкин). Свидетельство, достаточно авторитетное.

Первая причина, помешавшая Татищеву и Щербатову выйти в Карамзины: не было в их распоряжении такого языка. Это понимали, между прочим, и сами предшественники. Вспомним, как сердился один из приятелей на „Письма русского путешественника“ за то, что Карамзин „хочет научить нас нашему родному языку, которого мы не слышали“. Предоставим еще слово современникам:, 11 июля 1785 года А. А. Петров иронически воображает друга Карамзина, пишущего на „русско-славянском языке, долгосложно-протяженно-парящими словами“.

Сам Карамзин (19 апреля 1787 г.): „Я лишен удовольствия много читать на родном языке. Мы еще бедны писателями. У нас есть несколько поэтов, заслуживающих быть читанными“.

Граф П. В. Завадовский высказывает, по всей видимости, мнение целого круга „государственных людей“, когда утверждает в 1800 году, что „история та только приятна и полезна, которую или философы или политики писали. Но еще наши науки и наш язык не достигнули до того: то лучше пользоваться чужим хлебом, чем грызть свои сухари“.

А ведь девятью годами раньше Я. Б. Княжнин, взяв в руки первую книжку „Московского журнала“, воскликнул: „У нас не было еще такой прозы!

Пройдет несколько десятилетий, и П. А. Вяземский запишет то, что как бы само собою разумелось для его поколения: „С „Московского журнала“, не во гнев старозаконникам будь сказано, начинается новое летосчисление в языке нашем… Эпоха преобразования сделана Ломоносовым в русском стихотворстве, эпоха преобразования в русской прозе сделана Карамзиным“. О том же-стихами:

…Язык наш был кафтан тяжелый И слишком пахнул стариной, Дал Карамзин покрой иной — Пускай ворчат себе расколы — Все приняли его покрой…

Итак, в конце XVIII и в начале XIX века кто только не замечает, что язык поэзии выработался (заслуга Тредиаковского, Ломоносова, Сумарокова, Державина и многих других); громко звучит и язык драматический (Фонвизин); однако труднее, позднее образуется новая проза, публицистика, особенно мучительно вырабатываются, „выговариваются“ современные понятия, метафизические абстракции… Не скоро шла языковая революция, но шла!

В. А. Озеров в 1810-м напишет Жуковскому: „Примером почтенного Николая Михайловича Карамзина и Вашим примером я уверился, что наш язык ко всем родам слога способен“.

Но сам Карамзин в ту же пору (по свидетельству друга-родственника П. А. Вяземского) „признавал трудность иногда выразить по-русски самую обыкновенную вещь, самое простое понятие“.

Позже сердитый Катенин вздумал уязвить Карамзина и вот что написал своему постоянному корреспонденту Николаю Бахтину: „Не другие к нему [Карамзину] приноровились, а, напротив, он сообразился с общим вкусом! Это ясно и неоспоримо… Время одно все сделало“.

Строки любопытные. То, чем Катенин хотел „снизить“ Карамзина (это видно по общему ворчливому тону письма), как раз поднимает, увеличивает его роль.

Можно было бы даже дополнить катенинский „упрек“: не один Карамзин — многие участвовали в ломке, освобождении литературного языка одновременно с ним: Дмитриев, Петров, Андрей Тургенев, Жуковский, Денис Давыдов, Батюшков, а рядом, за ними Целые отряды „карамзинистов“… И сверх того многие из их литературных противников („архаистов“), вольно или невольно, — важные деятели той же великой реформы языка… Наконец Пушкин!

Все это доказывает, что ломка была естественной, назревшей, необходимой, — Карамзин ярче, резче, чуть раньше выразил то, что многие сознавали; был он в этом деле революционером, новатором, но что же за революция с одним инициатором, исполнителем?

Мы не беремся даже вкратце представить здесь борьбу за новый язык; пока же вот что повторим: без обновленного литературного, языка невозможно было начать ту русскую историю, о которой мечтал Карамзин.

Меж тем как часто в книгах и статьях его языковое и историческое дело рассматриваются порознь: первое — по ведомству филологов, второе — историков… Мы же не устанем соединять: новый литературный язык — новая историография; живой язык письма-существенная причина того, что Карамзин был обречен на успех! Очень важная причина. Но — не самая главная! На вопрос „Что нужно автору?“ Карамзин (согласно Вяземскому) однажды ответил, что „таланты и знание, острый, проницательный ум, живое воображение все еще недостаточны“. Надо еще, „чтобы душа могла возвыситься до страсти к добру, могла питать в себе святое, никакими сферами не ограниченное желание всеобщего блага“. Мы же „за него“ припомним несколько иные строки —

Привлечь к себе любовь пространства, Услышать будущего зов…

Карамзин услышал. Дело в том, что российским читающим людям 1800-х годов нужна была такая история, которую он принялся писать. Очень нужна, и с каждым годом нужнее. Но неужели не требовалась при Татищеве, Щербатове? Да, требовалась; в течение XVIII века читали все больше, интересовались все большим.

Н. И. Новиков издавал „Древнюю российскую Вивлиофику“, где было множество старинных государственных документов, писем, „исторического чтения“. Десять частей первого издания (1773–1775) и двадцать частей второго (1788–1791) разошлись, хотя и не скоро. К прошлому интерес был немалый, несомненный (иначе, кстати, историографы XVIII века и не брались бы за дело), но все же не совсем тот интерес, как несколько десятилетий спустя. Разрыв во времени небольшой-зато годы какие!

…Чему, чему свидетели мы были! Игралища таинственной игры, Металися смущенные народы; И высились и падали цари; И кровь людей то Славы, то Свободы, То Гордости багрила алтари.

Пушкинские строки (1836 г.) кажутся стихотворным переложением карамзинской прозы 1802 года.

Зерцало веков, история представляет нам чудесную игру таинственного рока… Какие удивительные перемены! Какие чрезвычайные происшествия!

Французская революция, дворянский протест против Павла, похороны Суворова, где резко выразились национальные, оппозиционные чувства; приближающаяся к русским границам волна наполеоновских войн; 1812-й еще впереди, но его словно предчувствуют лучшие умы — Карамзин более всего.

Итак, в 1800-х годах ощутима (да не в одной России — у десятка народов, и в этом смысле Карамзин гражданин мира!) та общественная, национальная потребность, которая, конечно, не в один день развилась: потребность исторически осмыслить самих себя, свое место в родной и мировой истории, свое будущее, которое существует уже сегодня и требует, чтобы его разглядели…

Скажем по-другому (вслед за Ю. М. Лотманом): лучшим итогом столетнего российского развития после Петра были люди, определенный, численно небольшой, а по значению огромный слой русских людей — мыслящее меньшинство, великий русский читатель! Карамзин — один из них; его друзья — среди них; будущие читатели его истории — тысячи людей, которых он не знает лично, но ощущает, угадывает, слышит „будущего зов“.

Мы попытались ответить, определить причины карамзинского обращения в историки: угадана общественная потребность, создается новый язык… А затем исторический труд Карамзина будет уж сам по себе образовывать новый язык, развивать, обогащать зовущий, призывающий его „общественный спрос“. Однако до того Историю следовало написать.