"Геологическая поэма" - читать интересную книгу автора (Митыпов Владимир Гомбожапович)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ТРИНАДЦАТЫЙ ПАССАЖИР

1

…Не бойся, паря, коль не зарезал тебя сонного, то теперь-то уж не трону…

Валентин мучительно напрягся, пытаясь очнуться, однако старик, с обликом трудноуловимым, как это бывает во сне, продолжал бубнить свое, и все вокруг тоже имело вид сонного кошмара: неотчетливые, дремуче-черные стены… на них в пляске тускло-багровых сполохов шевелятся, то появляясь, то исчезая, страшные и явно одушевленные как бы лохмы пыльной паутины. На один краткий миг он почти было осознал, что и эти черные стены, и космы мха на них, свисающие из пазов между бревнами, и зловещие сполохи затухающего огня — все это сущая реальность и не что иное, как внутренность таежного зимовья, куда его накануне, поздним вечером, загнала непогода. А дальше опять все поплыло в бреду, обрело сходство с изображением на обрабатываемой в проявителе фотобумаге, когда ее рассматриваешь при мутном красном свете. В багровой полутьме снова возник старик, медно-черный, лохматый, диковатого облика, старательно правящий на оселке нож. И снова навалилась невыносимая, прямо-таки адская головная боль, сквозь которую продолжало неразборчиво и нудно просачиваться:

— …Золото…золото… Смолоду старатель я был первейший, и отец мой был старатель… Местов моих заветных никто не узнат… Все мое… Один было вызнал, да токо опосля того недолго прожил… Грех и муки принял я, а никому не выдал… Оно и посейчас мое… Не выдам, не-ет… Золотишко…

И, навязанное этими словами, возникло видение: берег таежной речушки с низкой надпойменной террасой [1], заросшей мелким кустарником, стена деревьев поодаль, густой подлесок; человек копает шурф, копает сноровисто, уверенно, ибо место сие он выследил, как выслеживают по следу зверя, — шел с низовьев, промывая русловые пески и по мере продвижения встречь течения убеждаясь, что золотых крупинок на дне очередного промытого лотка становится все больше; он копает увлеченно, с азартом охотника, настигающего зверя, и не подозревает, что из глубины подлеска за ним наблюдает тот, кто издавна привык считать эти места кровно своими. Копает старатель, с каждым ударом кайлы, с каждым штыком лопаты углубляя свою могилу… Вот уже с головой скрылся он в ней, только одно видно со стороны — как земляные губы отвала размеренно выплевывают грудки песка. И тогда таившийся до времени в подлеске, крадучись, приблизился к устью шурфа, вскрикнул дико и в клочья разнес картечью вмиг запрокинувшееся к нему, искаженное ужасом лицо. Ушел он не сразу — пришлось потрудиться, заваливая шурф со скорчившимся на дне телом, тщательно разравнивать, после чего разводить там большой костер, чтобы под углем и пеплом похоронить след копки и удобрить место для скорого роста травы… Валентина вдруг осенило: ведь дело-то происходит на прииске Забавном; ему самому нет еще и десяти лет, и вот сейчас разъездной киномеханик, появляющийся здесь считанное число раз в году и неизменно выпивший, крутит картину в тесной столовке, превращаемой в подобных случаях в клуб. Старая лента то и дело рвется. Механик, невнятно ругаясь, что-то там химичит нетвердыми руками, путает части, отчего действие фильма идет рывками, невпопад, превращаясь в совершеннейшую дичь…

— …Поди-ка докажи, что я убивец: у нас ить закон — тайга, медведь — свидетель… Исправники за золото, при мне найденное, спрашивали строго, да токо я-та не шибко под- далси им, властям-та… Не-е, паря, не знам, как оно в городе, а у нас в тайге спокон веку так: что нашел, то твое — белка там, аль кедрач, аль золотишко… Ну, томили меня сперва в кутузке, а опосля свезли надолго в края дальние, гиблые, под злой караул…

Старик все бубнил, бубнил, и бесконечная нить его рассказа все туже и туже обматывала голову Валентина, не давая ослабнуть мучительной боли.

— …Нашелси товарищ мне лихой… Спознал, что ведомы мне места золотые, да и говорит, бежим, мол… И третьего сомустил — парня здорового, глупого… Побегли мы, паря, и все тайгой, тайгой, с большой опаской… Ох, хлебнули лиха — ажник вспомнить страшно… И вот, паря, кады истощали, изнемогли в смертный конец, мы с молодым-та и говорим, что, мол, надо людей искать, каких ни есть, и поклониться им в ноги — наказывайте, как хошь, токо не дайте помереть голодной смертью. А старшой-та наш тута шибко осерчал, говорит, мол, таежному люду настрого велено убивать нашего брата, беглого, отрубать ему руки по край ладони да сдавать те отрубки начальству, и за это, мол, выдают им в награду куль муки. Так и застращал нас… А опосля тихонько говорит мне: думашь, зачем я сомустил с собой этого здорового дурака? Знал, сгодится он нам на мясо, кады крайность подойдет, — вот она и подошла… Ладно, сгодился нам дурак…

Картина, которую гнал сегодня пьяный киномеханик, становилась все более уродливой, и вот уже возникло нечто совсем уж жуткое, омерзительное, неотступно поясняемое гнусавым голосом старика, находившегося где-то тут же, совсем рядом, и в то же время — там, на экране. Стрекотал проектор, становилось все более душно, тесно, хотя никого с собой рядом Валентин не ощущал. Он был наедине со всем тем ужасом, что творился на замызганной простыне, пришпиленной к бревенчатой стене. Старик, только не совсем такой, как сейчас, а помоложе, и некто с серой мордой отощавшего волка вместо лица разделывали, рвали, жрали сырую человечину, и глаза их, глаза людоедов, сыто пьянели, опустошались, затягивались мутным сальцем.

— …Тока я-та, паря, не дурной, — тянул старик свой тошнотворный рассказ. — Сразу смекнул, что старшой и меня кончат, кады укажу ему золотишное местечко… Опередил я его, паря, — кады жилым-та духом мало-мало потянуло, враз сотворил ему карачун… Опосля, порубимши на куски, в костре пожег… А что не сгорело, то сложил утречком в евойные жа штаны и в малом болотце утопил… Кады споймали меня, первым делом давай пытать, где, мол, сотоварищи твои… Видать, чуяли что-тось… Токо где ихние следья-та? Нету их вовсе!.. Я тожно митькой прики-нулси — не видал, мол, не знаем… Мы ить тожа не пальцем деланы… Ну, закатали меня, болезного, пострашней прежнего… Однако ничё, ничё, не пропали мы, не загинули… и золотишко свое, еще отцом указанное, крепко помнили и таперича явились, значит, за ним… А ты спи, милай, спи… не просыпайси — тайге, ей лишние людишки ни к чаму… Гляжу, ты, паря, из этих будешь… из геволухов, по одежке твоей смекаю, по манаткам. Стало быть, для тайги нашей матушки вовсе вредный человек. Глазастый да рукастый. Борони бог, еще сыщешь ненароком тое золотишко, родителем нашим нам дарованное… А можа… сыскали уж, ай? Не знашь?.. Не знашь… И я тож… Не могу, никак не могу сыскать тое место. Видать, лукавый мне глаза-то отводит. Погляжу: вроде бы тое самое место, ан не то, не то… Ох, грехи наши, борони бог!.. Ну, спи, геволух… Оно и бравенько так-та: уснул человек — и уснул… никто его не трогал… слава богу, сам помер, сам. Так властям и скажем…

И тут стало темно и тихо. Замолчал кинопроектор, погас экран — так бывало, когда внезапно глох движок, дававший тот мизер энергии, благодаря которой возникала жизнь на белом полотне…

«А вот нет же! Не возьмешь!» — слепяще полыхнуло вдруг в мозгу — совсем как тогда, еще на той давней студенческой практике, когда Валентин, пытаясь обойти поверху скальный прижим над кипящей рекой Хангарул в хребтах Хамар-Дабана, как-то совсем неожиданно для себя оказался в совершенно непроходимом месте — на отвесной стене; ни тогда, ни позже он так и не смог понять, как он туда попал — просто лез шаг за шагом, а потом наступил такой момент, когда не стало пути ни вверх, ни вниз, ни вперед, ни назад, а внизу была полусотметровая пропасть. Вот. тогда-то, в порыве какого-то остервенения, взметнулись в голове эти слова: «Нет, выберусь!» — и впервые для него всерьез, по-настоящему началось то, что называется борьбой за жизнь… И вот опять эти слова, эта мысль, подобно проблеску молнии, и Валентин всем своим существом сжался в тугой комок воли и мышц, не умом поняв, нет, а уловив по-звериному ощетинившимся инстинктом, что вот она, совсем рядом, — бездонная пропасть, от которой в смертной тоске и страхе извечно отшатывается все живое.

…Ясность пришла не сразу. Окружающее высветлялось, вернее — овеществлялось, медленно, постепенно. Сначала Валентин осознал, что он лежит на чем-то прохладном, мягком, затем рука его наткнулась на шершавый ствол дерева. Приглядевшись, он различил в вышине над собой черные лапы ветвей, а меж ними — редкие звезды, этаких хрупких золотых паучков с беспрестанно шевелящимися лапками лучей. По вершинам деревьев широким неторопливым прибоем прокатывался успокоительный шум с хвойной шепелявинкой. Валентин понял, что лежит навзничь на влажном мху и глубоко, жадно дышит ни с чем по прелести и живительности не сравнимым ночным таежным воздухом, сыроватым после дождя, отдающим грибами, маральником, смолой и брусникой. Чуть скосив глаза, он смутно разглядел приземистый силуэт зимовья, темного, безмолвного и как бы выжидательно застывшего. Первая и естественнейшая мысль: «Что со мной случилось?»— повлекла за собой столь же естественный ответ: да, он перенес странную и быстротечную болезнь, ибо все еще подташнивало и голова разламывалась, однако мир постепенно обретал свою всегдашнюю устойчивость, избавленную от всего бредового.

Человек исключительно здоровый, Валентин привык безоглядно полагаться на свой организм, и этот первый в жизни и такой непонятный, неожиданный сбой встревожил его, вызвал доселе незнакомое чувство полнейшей растерянности. Но геология приучает мыслить аналитически, поэтому Валентин начал с того, что принялся прокручивать в мозгу события, непосредственно предшествовавшие странному недугу.

За минувший день Валентин в приличном темпе, с неутомимостью хорошо отлаженного автомата прошел около пятидесяти километров. До приискового поселка Гирамдокана, судя по карте, оставалось еще тридцать с чем-то. Валентин мог и предпочел бы одолеть их теперь же, в один прием, без передышки, однако зарядивший с утра дождь. все продолжал моросить, а подступившая ночь начинала размывать тайгу сумеречной чернотой. Хочешь не хочешь, а надо было, не мешкая долго, отыскать хоть мало-мальски укрытое место и начать шуровать капитальный костер, что, учитывая непрекращающийся дождь, грозило стать делом малоприятным и затяжным. Валентин прекрасно понимал, что не следует с этим медлить, и однако же вычислительная машина подсознания, которая вела беспрерывный экспресс-анализ окружающего, почему-то выдавала настойчивый совет не спешить. Он продолжал идти все тем же ровным, уверенно съедающим расстояние шагом и одним лишь чутьем удерживал под ногами давно заброшенную, незаметную тропу.

Лиственная тайга, и без того смиренная и скучная, заметно поредела, зато стал чаще попадаться кустарник, и речка по левую руку, почти до этого не слышная, заложив в очередной раз крутую петлю, придвинулась ближе, глухо ворча на перекатах. Привычно рыскающий взгляд скорее угадал, чем узрел в загустевших сумерках несколько толстых пней в стороне от тропы. Валентин тотчас же свернул к ним, на всякий случай тронул ладонью. Так и есть — рублено топором. Столь солидные деревья валят для строительства, а не для случайного костра, это понятно любому. Наверняка где-то неподалеку должна быть зимовьюшка, если, конечно, она еще уцелела. У самой реки ее вряд ли могли поставить, скорее всего она где-то справа, на возвышенности, укрыта под лесом, но от нее как-никак должна быть тропинка к воде. Он быстро пошел вперед, всматриваясь в стороны и под ноги. Попались еще пни со следами топора, как и те, первые. Тогда он уверенно взял вправо и, немного поплутав меж мокрых деревьев, набрел на низкую скособоченную избушку. Это было чистейшим везением, поскольку Валентин страшно спешил и, невзирая на рельеф, предельно спрямлял путь, — он шел строго по азимуту, в стороне от людских троп, издавна проложенных по долинам рек, через удобные перевалы. Стояло уже то время, когда, согласно пословице, все кошки серы, но даже в густоте сумерков ветхое строение резко отличалось от всего окружающего какой-то особенной безжизненностью и словно бы желанием стать как можно незаметней. Валентин отметил растущую у самого порога траву — безошибочное свидетельство того, что жильем этим пользовались мало. Охотничье зимовье, решил Валентин. Дверь поддалась со второго рывка, как бы испуганно вскрикнув, зовя кого-то на помощь, и сразу же вслед за этим предсмертно застонала проржавевшими петлями. За порогом стояла плотная, как вар, чернота, тянуло промозглым холодом и плесенью. В глубине что-то осторожно ворохнулось и тут же притихло.

Валентин извлек из насквозь промокшего нагрудного кармана резиновый мешочек со штормовыми спичками, чиркнул и, морщась от сильного режущего света, осмотрел внутренность зимовья. Против ожидания, оно выглядело сносно. Справа, вдоль всей стены, тянулись нары; напротив входа, в центре, стояла печь из железной бочки, попавшей сюда леший знает как и когда — скорее всего, еще задолго до войны, в пору большого шастанья полудиких старательских ватаг. Дров было столько, что становилось ясно: это уже запас для себя, а не предусмотренная пресловутым таежным этикетом добрая услуга тем, кто заглянет сюда после тебя. Начав растапливать печь, Валентин обратил внимание на то, что поленья сыроваты, — следовательно, заготовлены сравнительно недавно. Впрочем, горели они сносно, и к тому времени, когда он принес котелок воды и несколько сухих сучьев, в зимовье ощутимо потеплело.

Свет из неровного выреза в днище бочки падал на черную бревенчатую стену с лезущими из пазов клочьями мха и, отражаясь, придавал низкому тесному помещению мрачноватый облик не то топящейся по черному бани, не то деревенской кузни. Неустойчивый полумрак сменялся в дальних углах и под нарами холодной, словно бы липкой темнотой.

Не теряя времени, Валентин разделся и, удачно приспособив топорной работы скамью с подломанной ножкой, развесил перед огнем мокрый энцефалитный костюм. Теперь можно было позволить себе ознакомиться со своим кратковременным жилищем. И тут выявилось нечто странное — посреди притулившегося подле нар стола, сколоченного грубо, но надежно, стоял старательский лоток с высохшими остатками пищи, видимо каши. Валентин знавал рабочего, промывальщика шлихов, который кормил из лотка свою собаку, но чтобы подобным образом ел человек… Впрочем, чего ни случается на свете!.. Продолжая осмотр зимовья, он обнаружил на нарах козью доху, исстари именуемую в Сибири яманьей, хоть и поношенную изрядно, однако вполне еще добротную. Аккуратно сложенная, она явно была оставлена здесь на время, но никоим образом не брошена навсегда. Выходит, зимовье не столь уж и забыто. Что ж, приятно это сознавать… А вот следующая находка повергла Валентина в большое недоумение — в резком, будто бы от газосветной лампы, свете штормовой спички в углу над нарами тускло заблистал узорчатый оклад иконы, столь же темной, как закопченные стены. Это был предмет, который Валентину никогда еще не встречался в таежных зимовьях, да и не доводилось ему слышать ни о чем подобном. Своеобразная, однако, личность обитала здесь… Но размышлять далее на эту тему не было времени — закипела вода, и надо было заваривать чай, потом поужинать в темпе, досушить одежду и — коль уж приходится тратить попусту драгоценное время на эту ночевку — быстренько заснуть, сполна используя для отдыха каждую минуту, потому что завтрашний день, несмотря на всю свою неопределенность, должен был получиться нервным и хлопотным.

Действуя, по своему обыкновению, сноровисто и несуетливо, он уже минут через тридцать управился со всем и, одетый в сухую, даже еще немного горячую энцефалитку, пристроив под голову рюкзак, укрывшись ватником, растянулся на нарах.

В бочке-печи, упорно не поддаваясь огню, шипели и потрескивали сыроватые поленья, которых должно было хватить почти до рассвета. Угрюмые отблески на стене периодически разгорались и меркли. Снаружи доносился приглушенный слитный шорох дождя. Под этот располагающий ко сну звук Валентин без всяких усилий отключился от всех минувших и предстоящих забот, предварительно запрограммировав себя проснуться в четыре часа утра. Через минуту он уже спал сном здорового и хорошо поработавшего человека…