"Ученик" - читать интересную книгу автора (Джеймс Генри)

Глава 7

С тех пор они еще долго смотрели истине в глаза; и одним из первых последствий этого было то, что Пембертон решил выдержать все до конца. Морган изображал эту истину так живо и так чудно#180;, и вместе с тем она выглядела такой обнаженной и страшной, что разговор о ней завораживал, оставить же мальчика с нею наедине казалось его учителю верхом бессердечия. Теперь, когда у них обнаружилось столько общности во взглядах, им уже не имело никакого смысла делать вид, что ничего не произошло; оба они одинаково осуждали этих людей, и их высказанные друг другу мнения сделались между ними еще одной связующей нитью. Никогда еще Морган не казался своему учителю таким интересным, как сейчас, когда в нем так много всего открылось в свете этих признаний. Больше всего его поразила обнаруженная им в мальчике болезненная гордость. Ее в нем оказалось так много — и Пембертон это понимал, — так много, что, может быть, ему даже принесло пользу то, что ей в столь раннюю пору приходилось выдерживать удар за ударом. Ему хотелось, чтобы у родителей его было чувство собственного достоинства; в нем слишком рано проснулось понимание того, что они вынуждены непрестанно глотать обиды. Его мать могла проглотить их сколько угодно, а отец — и того больше. Он догадывался о том, что Юлик выпутался в Ницце из неприятной «истории»: он помнил, как однажды вся семья пришла в волнение, как поднялась самая настоящая паника, после чего все приняли лекарства и улеглись спать — ничем другим объяснить это было нельзя. Морган обладал романтическим воображением, взращенным поэзией и историей, и ему хотелось бы видеть, что те, кто «носит его фамилию» — как он любил говорить Пембертону с юмором, придававшим его чувствительной натуре толику мужества, — вели себя достойно. Но родители его были озабочены единственно тем, чтобы навязать себя людям, которым они, вообще-то говоря, были ни на что не нужны, и мирились со всеми их оскорблениями, словно это были полученные в сражениях шрамы. Почему они становились не нужны этим людям, он не знал; в конце концов, это было дело самих этих людей; внешне ведь они отнюдь не производили отталкивающего впечатления — они были во сто раз умнее, чем большинство этих мерзких аристократов, этих «несчастных хлыщей», за которыми они гонялись по всей Европе. «Надо сказать, что сами-то они действительно люди прелюбопытные!» — говорил не раз Морган, вкладывая в эти слова какую-то многовековую мудрость. На это Пембертон всякий раз отвечал: «Прелюбопытные… знаменитая труппа Моринов? Что ты, да они просто восхитительны, ведь если бы мы с тобой (ничего не стоящие актеры!) не портили им их ensemble,[14] они бы уже покорили все сердца».

С чем мальчик никак не мог примириться, так это с тем, что эта маравшая истинное чувство собственного достоинства растленность не имела под собой никаких оснований и взялась неизвестно откуда. Разумеется, каждый волен избрать ту линию поведения, которая ему больше всего по вкусу, но как могло случиться, что его близкие избрали именно эту линию — стали на путь навязчивости и лести, обмана и лжи? Что худого сделали им предки, — а ведь, насколько он знал, все это были вполне порядочные люди, — или что он сам сделал им худого? Кто отравил им кровь самым низкопробным из всех одолевающих общество предрассудков, назойливым стремлением заводить светские знакомства и всеми способами пробиваться в monde chic,[15] причем всякий раз так, что попытки эти были шиты белыми нитками и заранее обречены на провал? Истинные цели их ни для кого не были тайной; вот почему все те, с кем им особенно хотелось общаться, неизменно от них отворачивались. И при всем этом — ни единого благородного порыва, ни тени стыда, когда они глядели друг другу в лицо, ни одного самостоятельного поступка, ни одной вспышки негодования или недовольства собой. О, если бы только отец его или брат хотя бы раз или два в году отважились поставить кого-нибудь из этих пустозвонов на место! При том, что они, вообще-то говоря, были неглупы, они никогда не задумывались о впечатлении, которое производили на других. Надо сказать, что они действительно располагали к себе, так, как стараются расположить к себе евреи-торговцы, стоящие в дверях своих магазинов с платьем. Но разве подобное поведение можно было счесть достойным примером, которому надлежит следовать всей семье? Морган сохранил смутное воспоминание о старом дедушке по материнской линии, жившем в Нью-Йорке, повидаться с которым его возили через океан, когда ему было лет пять. Это был истинный джентльмен, носивший высоко подвязанный галстук и отличавшийся старательно отработанным произношением, который с самого утра уже облачался во фрак, так что неизвестно было, что он наденет вечером, и который имел — или, во всяком случае, считалось, что имел, — какую-то «собственность» и находился в каких-то отношениях с Библейским обществом.{5} Вне всякого сомнения, это была фигура положительная. Пембертон, и тот помнил миссис Кленси, овдовевшую сестру мистера Морина, особу нудную, как нравоучительная притча, которая приезжала на две недели к ним в гости в Ниццу вскоре после того, как он стал у них жить. Она была «чиста и изысканна», как любила говорить Эми, играя на банджо, и у нее был такой вид, как будто она не понимает того, о чем они между собою толкуют, и вместе с тем сама о чем-то старается умолчать. Пембертон пришел к выводу, что умалчивала она о своем отношении ко многому из того, что все они делали: это позволяло думать, что и она тоже была фигурою положительной и что мистер и миссис Морин, и Юлик, и Пола, и Эми легко могли стать лучше, стоило им только этого захотеть.

Но то, что они этого не хотели, становилось все очевиднее день ото дня. Выражаясь словами Моргана, они продолжали «бродяжничать», и как-то раз у них появилось множество причин для того, чтобы ехать в Венецию. Большую часть всех этих причин они перечислили, они всегда были исключительно откровенны и любили весело поболтать, особенно за поздним завтраком где-нибудь за границей, перед тем как дамы начинали «наводить красоту», когда, положив локти на стол, они чем-то заедали выпитые demi-tasse[16] и в самом разгаре семейного обсуждения того, что «действительно следует делать», неизбежно переходили на какой-нибудь язык, позволявший им друг друга tutoyer.[17] В эти часы даже Пембертону было приятно на них смотреть; он выдерживал даже Юлика, слыша, как тот ратует своим глухим голосом за «пленительный город на воде». В нем пробуждалась какая-то тайная симпатия к ним — оттого что все они были так далеки от будничной жизни и держали его самого в таком отдалении от повседневности. Лето уже подходило к концу, когда с криками восторга они выбежали все на балкон, возвышавшийся над Большим каналом; закаты были восхитительны, в город приехали Доррингтоны. Доррингтоны были единственной из всего множества побудивших их приехать сюда причин, о которой они никогда не говорили за завтраком. Но так бывало всегда: причины, о которых они умалчивали, в конце концов оказывались самыми главными. Вместе с тем Доррингтоны очень редко выходили из дому; а если уже выходили, то всякий раз — надолго, что было вполне естественно, и в течение этих нескольких часов миссис Морин и обе ее дочери по три раза иногда наведывались к ним в гостиницу, чтобы узнать, возвратились они или нет. Гондола оставалась в распоряжении дам, ибо в Венеции также были свои «дни», которые миссис Морин умудрилась узнать уже через час после приезда. Она тут же определила свой день, в который, впрочем, Доррингтоны так ни разу и не пожаловали к ней, хотя однажды, когда Пембертон вместе со своим учеником были в соборе Святого Марка — где, совершая самые интересные в их жизни прогулки и посещая церковь за церковью, они обычно проводили немало времени, — они вдруг увидели старого лорда в обществе мистера Морина и Юлика: те показывали ему утопавшую в полумраке базилику так, как будто это было их собственное владение. Пембертон заметил, как, разглядывая все эти достопримечательности, лорд Доррингтон в значительной степени терял облик светского человека; он спрашивал себя также, берут ли его спутники с него плату за оказываемые ими услуги. Но, так или иначе, осени наступил конец. Доррингтоны уехали, а их старший сын, лорд Верскойл, так и не сделал предложения ни Эми, ни Поле.

Однажды, в унылый ноябрьский день, когда вокруг старого дворца завывал ветер, а дождь хлестал лагуну, Пембертон, для того чтобы немного поразмяться и даже чтобы согреться — Морины страшно скупились на отопление, и холод этот был для него постоянным источником страданий, прогуливался со своим учеником взад и вперед по огромному пустынному sala.[18] От скальолового пола{6} веяло холодом, расшатанные рамы высоких окон сотрясались от порывов бури, и остатки старинной мебели не могли смягчить сменившей прежнее величие картины одряхления и распада. Пембертон был в дурном расположении духа, ему казалось, что теперь положение Моринов сделалось еще хуже. От этого неприютного холодного зала словно веяло предвестием беды и позора. Мистер Морин и Юлик были на Пьяцце, что-то высматривали там, тоскливо бродили в своих макинтошах под нависшими арками, причем даже макинтоши эти не мешали им сохранять светский вид. Пола и Эми не вылезали из постелей — скорее всего оттого, что так им было теплее. Пембертон искоса посмотрел на ходившего бок о бок с ним ученика: ему хотелось знать, ощущает ли мальчик все эти мрачные предзнаменования. Но Морган, к счастью для него, отчетливее всего ощущал сейчас, что растет и набирает силу и что как-никак ему пошел пятнадцатый год. Обстоятельство это приобрело для него большой интерес, и он построил на нем собственную теорию, которой не преминул поделиться со своим учителем: он был уверен, что еще немного, и он станет на ноги. Он считал, что положение должно измениться, что скоро он завершит свое обучение, будет взрослым, сможет что-то зарабатывать и приложит все свои знания к делу. При том, что по временам он был способен вникать во все тяготы своей жизни, наступали также и счастливые часы совершенно детского легкомыслия; не об этом ли говорила, например, его твердая убежденность, что он может теперь же поехать в Оксфорд, в тот колледж, где занимался Пембертон, и при содействии своего учителя добиться там удивительных успехов? Пембертон огорчался, видя, как, теша себя этими мечтами, мальчик почти не задумывается над тем, какими путями и на какие средства он всего этого может достичь; во всем остальном он выказывал достаточно здравого смысла. Пембертон пытался представить себе семейство Моринов в Оксфорде; и, по счастью, это ему никак не удавалось; но ведь если они не переселятся туда всей семьей, то тогда у Моргана не будет никакого modus vivendi.[19] Как бы мог он жить, не получая денег на содержание? А где же ему эти деньги взять? Он, Пембертон, может жить за счет Моргана, но как Морган сможет жить за его счет? Так что же с ним все-таки станет? Оказывается, то обстоятельство, что теперь он уже большой мальчик и что здоровье его начинает поправляться, только осложнило вопрос о его будущей жизни. Пока он был совсем слаб, внимание, которое ему уделяли, уже само по себе являлось ответом на этот вопрос. Вместе с тем в глубине души Пембертон понимал, что он может быть и достаточно крепок, чтобы выжить, но у него все равно не хватит сил на то, чтобы чего-то в жизни добиться. Так или иначе, мальчик переживал период пробуждения юношества с его торжествующей радостью, и все завывания бури мнились ему не чем иным, как голосом жизни и вызовом, который ему бросает судьба. На нем была рваная курточка, воротник которой ему пришлось поднять, но и в ней он наслаждался этой прогулкой.

Она была прервана появлением его матери в самом конце sala. Она сделала сыну знак подойти и, видя, как он послушно направился к ней по длинному залу, ступая по сырым плитам искусственного мрамора, Пембертон задумался над тем, что все это означает. Миссис Морин сказала мальчику несколько слов и проводила его в комнату, откуда только что появилась сама. Потом, закрыв за ним дверь, она быстрыми шагами устремилась к Пембертону. Что-то должно было произойти, однако самое изощренное воображение не могло бы подсказать, к чему все сведется. Она дала ему понять, что воспользовалась каким-то предлогом, чтобы удалить Моргана, и тут же, не раздумывая ни минуты, спросила, не может ли он одолжить ей шестьдесят франков. Когда же, не успев еще расхохотаться, он в изумлении на нее посмотрел, она объявила, что ей ужасно нужны деньги, что она находится в отчаянном положении, что ей это может стоить жизни.

— Сударыня, c'est trop fort![20] — рассмеявшись, вскричал Пембертон. — Как вы думаете, откуда мне взять шестьдесят франков du train dont vous allez?[21]

— Я думала, вы работаете, что-нибудь пишете. Выходит, вам ничего не платят?

— Ни гроша.

— Что же вы такой дурак, что работаете даром?

— Кому, как не вам, это знать.

Миссис Морин удивленно поглядела на него; потом она слегка покраснела. Пембертон увидел, что она начисто забыла об их условиях, если только можно было назвать условиями все то, на что он в конце концов согласился: она нимало не утруждала ими ни память свою, ни совесть.

— Да, конечно, я знаю, что вы имеете в виду, вы были очень милы. Но зачем же столько раз к этому возвращаться?

Она была до чрезвычайности учтива с ним все последнее время, начиная с того самого утра, когда после состоявшегося между ними резкого объяснения он заставил ее принять его условия — согласиться на то, чтобы Морган обо всем узнал. Когда она увидела, что ей не грозит опасность самой объясняться с Морганом, она не стала на него обижаться. Больше того, приписывая эту выпавшую на ее долю льготу благотворному влиянию воспитателя на ее сына, она однажды сказала Пембертону:

— Дорогой мой, как это важно, что вы настоящий джентльмен!

Теперь она, по сути дела, повторяла те же слова:

— Ну конечно же, вы настоящий джентльмен, от этого с вами все так просто!

Пембертон напомнил ей, что он ни к чему не «возвращался», она же повторила свою просьбу, чтобы он где-нибудь и как-нибудь достал нужные ей шестьдесят франков. Он отважился сказать ей, что если бы он и попытался достать, то он и не подумал бы их ссудить ей, чем сознательно грешил против правды, ибо в душе отлично понимал, что если бы у него эти деньги были, он непременно бы ей их отдал. Он обвинял себя искренне, и не без оснований, в какой-то фантастической, безнравственной симпатии к этой женщине. Если невзгоды странным образом соединяют людей в браке, то они также порождают и странные чувства. К тому же именно в силу развращающего дурного влияния, которое оказала на него жизнь с такими людьми, ему приходилось прибегать к резкостям, совершенно несовместимым с усвоенными им с детства хорошими манерами.

«Морган, Морган, в какие теснины я забрел ради тебя», — вырвалось у него, в то время как миссис Морин проплыла по залу назад, чтобы выпустить мальчика, жалуясь на ходу, что все так ужасно.

Прежде чем Моргана успели освободить, раздался стук в наружную дверь внизу, вслед за которым в дверь эту просунулась голова вымокшего под дождем парня. Пембертон увидел, что это разносчик телеграмм и что принесенная телеграмма адресована ему. Морган вернулся как раз в ту минуту, когда, взглянув на подпись (это была подпись его лондонского друга), он читал слова: «Нашел тебе хорошее местечко натаскивать состоятельного подростка условия соглашению. Приезжай немедленно». По счастью, ответ был оплачен, и посыльный стал ждать. Стал ждать и Морган; мальчик подошел совсем близко и впился глазами в Пембертона. Встретив его взгляд, тот протянул ему телеграмму. Им достаточно было обменяться этим многозначительным взглядом (так хорошо они знали друг друга), и за то время, пока посыльный ждал и с плаща его, образуя лужицу на полу, стекала вода, они все между собою решили. Пембертон написал ответ карандашом, прижав лист бумаги к украшенной росписью стене, и посыльный удалился. Когда он ушел, Пембертон сказал Моргану:

— Я не пожалею сил; я пробуду там недолго, заработаю уйму денег, и нам с тобой будет на что жить.

— Скорее всего состоятельный подросток окажется изрядным болваном, — заметил Морган, — и тогда вас продержат там долго.

— Ну так пойми, чем дольше меня там продержат, тем больше я скоплю денег на нашу с тобой старость.

— А что если и они не будут платить? — воскликнул Морган.

— Ну не может же быть два таких… — Пембертон замолчал; бранное слово едва не сорвалось у него с языка. Вместо этого он сказал: — Два таких стечения обстоятельств.

Морган весь вспыхнул, на глаза его навернулись слезы:

— Dites toujours,[22] две таких шайки плутов! — А потом, уже совершенно другим тоном, добавил: — Какой он счастливый, этот состоятельный подросток!

— Уж какое там счастье, если это болван!

— О, такие-то всегда самые счастливые. Нельзя же ведь иметь все сразу, не правда ли? — улыбнулся Морган.

Пембертон обнял его, положив ему руки на плечи.

— Но что же будет с тобой, что ты будешь делать? — Он подумал о миссис Морин, которая была сама не своя оттого, что ей не удавалось достать пресловутые шестьдесят франков.

— Я повзрослею. — И вслед за тем, словно в ответ на сделанные Пембертоном намеки, добавил: — Мне будет легче поладить с ними, когда вы уедете.

— Ах, не говори так. Можно подумать, что я восстанавливаю тебя против них!

— Так оно и есть. Одним своим видом. Ладно, вы ведь знаете, что я хочу сказать. Я возьму все в свои руки: я выдам сестер замуж.

— Ты еще, чего доброго, женишься сам! — пошутил Пембертон; он подумал, что доходящий до язвительной взвинченности шуточный тон может оказаться самым правильным, самым спасительным для них, что он облегчит им расставание.

Морган, однако, несколько нарушил его, неожиданно спросив:

— Послушайте, ну а как же, интересно, вы доберетесь до этого хорошего места? Придется ведь телеграфировать состоятельному подростку, чтобы вам выслали денег на дорогу.

Пембертон задумался:

— Не очень-то ведь им это понравится, не правда ли?

— Смотрите же, будьте с ними осторожны!

Пембертона вдруг осенило:

— Я пойду к американскому консулу; попрошу у него взаймы на несколько дней, покажу эту телеграмму.

Морган развеселился.

— Покажите ему телеграмму, а потом оставайтесь, а денег не отдавайте!

Пембертон вполне уже вошел в эту игру; он ответил, что ради Моргана способен и на такое; но мальчик сделался вдруг серьезным и, для того чтобы убедить своего учителя, что в действительности он так не думает, не только принялся торопить его идти в консульство (он ведь должен был ехать в тот же вечер, так он телеграфировал своему другу), но настоял на том, что сам пойдет туда вместе с ним. Они пробирались по извилистым спускам, переходили каналы по горбатым мостам, а потом, пересекая Пьяццу, увидали там, как мистер Морин и Юлик вошли в ювелирный магазин. Консул оказался человеком сговорчивым (как потом утверждал Пембертон, тут не столько помогла телеграмма, сколько внушительный вид Моргана), и на обратном пути они завернули в собор святого Марка, чтобы минут десять побыть вдвоем в тишине. Потом они вернулись к прерванной игре и принялись снова вышучивать друг друга. И когда миссис Морин, которой он сообщил о своем решении, пришла в ярость и, понимая, что ей теперь уже не удастся занять у него денег, принялась очень несуразно и вульгарно обвинять его в том, что он удирает от них, чтобы «ничего им не дать», Пембертон воспринял это как часть все той же игры. Вместе с тем он не мог не воздать должного мистеру Морину и Юлику, ибо, вернувшись домой и узнав ужасную новость, они оба отнеслись к ней так, как подобало людям светским.