"Мемуары" - читать интересную книгу автора (Герштейн Эмма)

КНИГА ЖИЗНИ


«Книга жизни» — так назвала Анна Андреевна Ахматова свою самую толстую записную книжку большого формата. Такое заглавие можно распространить на все 23 ее записные книжки, представленные в настоящем издании. Если полистать любую из них, они поразят своим смешанным содержанием. Тут встретятся стихи и цифры, списки отданных в журналы новых стихотворений, и другие списки, напоминающие о бывших сегодня посетителях, планы завтрашнего дня и отрывки прекрасной прозы, еще не видевшей света, библиография рецензий на свои ранние книги, и заметки, заготовленные для новой полемической статьи, выписки из прочитанных книг, беглые записи о поездках: Москва, Ленинград, Рим, Париж, Лондон… Но во всей этой смеси доминируют несколько больших творческих тем. Это — работа над незавершенной пьесой, главным образом, стихотворный «Пролог» к ней, новые строфы для «Поэмы без героя» и расширенная редакция воспоминаний о М.Л.Лозинском, в первоначальном варианте уже напечатанных. И еще одна совсем особая тема — портрет Николая Степановича Гумилева — поэта, друга, мужа. Да, это не дневник — в этих записях почти не встретишь личных или интимных признаний, не памятные деловые блокноты и не творческие рукописи. Это действительно книги жизни.


Все они отмечены общим отличительным признаком. Они велись только в последний период жизни их владелицы — 1958—1966 годы. Все помнят или знают, что этот исторический период (так называемая «оттепель») сопровождался огромным душевным подъемом в среде интеллигенции. После XX съезда КПСС, когда Н.С.Хрущев разоблачил преступную сторону правления И.В.Сталина, появились надежды на более свободную и нормальную жизнь. Возвращались из лагерей и ссылок бывшие заключенные. Среди них был и сын Ахматовой Лев Николаевич Гумилев, «Лева» или «Левушка», как его называет в своих записках Анна Андреевна. Он был полностью реабилитирован после семилетнего пребывания в лагере строгого режима, вторично осужденный Особым совещанием на десять лет в 1950 году. До этого Лев Гумилев уже прошел тяжелый путь: долгое следствие и заключение с последующей высылкой в еще строящийся Норильск (1938—1944). Эта трагическая эпопея отражена в «Реквиеме» Анны Ахматовой. Затем добровольное участие в Великой Отечественной войне, закончившееся в Берлине. Четыре года жизни в родном Ленинграде начались с упоительным ощущением свободы, но были грубо оборваны в 1946 году знаменитым мракобесным Постановлением ЦК ВКП (б) о журналах «Звезда» и «Ленинград». Содержащиеся в нем неслыханные поношения и оскорбления Ахматовой не могли не отразиться на судьбе Льва Николаевича. Он был исключен из аспирантуры, но упорно продолжал свои научные занятия, хотя его даже не пускали больше в читальный зал необходимой ему библиотеки ИВАНа (Института востоковедения Академии наук). В ноябре 1949-го за ним пришли с ордером на арест. По рассказу Анны Андреевны, после прощального благословения сына, она потеряла сознание. Очнувшись, услышала: «А теперь вставайте, мы будем производить у вас обыск». Когда гебешники ушли, Анна Андреевна стала импульсивно бросать в печь свои перемешанные бумаги, не разбираясь в них. Вряд ли в составе сожженного архива были какие-нибудь записные книжки. Кто же их вел в те времена?

Уничтожение огромной части бесценных ненапечатанных рукописей поэта было не единственной жертвой, принесенной Ахматовой в эти трагические дни. В то время, как над Л.Гумилевым велось следствие в Лефортовской тюрьме (сразу после ареста его увезли в Москву), Ахматова, оставаясь в полном одиночестве, решилась на отчаянный поступок. Она написала цикл казенно-патриотических стихов, среди которых было и славословие Сталину. Цикл был напечатан в «Огоньке» в начале 1951 года под заглавием «Слава миру». Но на участь сына это не повлияло: осуждение на 10 лет не потеряло своей силы. Ахматова осталась в странном двусмысленном положении. С одной стороны, ей стали предоставлять работу переводчика стихов, чтобы она не умерла с голоду. Еще через некоторое время, под давлением доброхотов-благожелателей, Литературный фонд сдал ей в аренду маленький коттедж в Комарове на общем участке с тремя другими писателями. С другой стороны, пресловутое Постановление ЦК не было отменено. Оригинальное творчество Ахматовой не печаталось. Несмотря на то, что переводческая работа расширила круг ее знакомых — это были редактора издательств или периодических журналов, где печатались ее переводы, все же она жила очень замкнуто. Изредка читала новые стихи самым близким друзьям и постепенно пыталась восстанавливать свои уничтоженные творения, припоминая, наново записывая, находя старые публикации. Но, конечно, записных книжек тогда вести не могла.


После смерти Сталина, когда первые волнения и страсти немного улеглись, Анна Андреевна стала делать попытки хлопотать о пересмотре дела сына. Организовать это было не так просто. Во-первых, хлынуло довольно много посетителей и трудно было попасть на прием к нужному лицу. А во-вторых, надо было решить, к кому обращаться, ведь общее политическое положение было еще колеблющимся. Наконец, в феврале 1954 года письмо Ахматовой было передано в условленный день в комендатуру Кремля на имя Председателя Верховного Совета СССР К.Е.Ворошилова. По словам его адъютанта, письмо Ахматовой в тот же день легло на стол высокопоставленного адресата. Но ответа не последовало. Он пришел только летом — не из Верховного Совета, а из Генеральной прокуратуры СССР. Сухой казенный ответ гласил: дело Л. Гумилева пересмотру не подлежит.

Это был страшный удар для Анны Андреевны. Она оказалась в тупике. Стало ясно, что ей, жертве Постановления, никакой поблажки не будет. Ее поддерживали только для виду, чтобы не создавать впечатления на Западе о том, что поэта загубили, но каждое напоминание о ней властям только обрекало хлопоты о ее сыне на неудачу. Тогда, все эти годы до 1956-го, когда состоялся уже упомянутый XX съезд, Ахматова обращалась ко многим влиятельным лицам, чтобы они своим авторитетом поддержали ее просьбы, вернее, чтобы они сами заступились за Л.Гумилева. И знатные люди охотно вмешались в это дело. Это были М.А.Шолохов, И.Г.Эренбург, академик В.В.Струве, член-корреспондент Н.И.Конрад, директор Эрмитажа М.И.Артамонов, доктор исторических наук, лауреат Сталинской премии А.П.Окладников, секретарь Союза писателей А.А.Сурков. Каждый из них с удивлением убеждался, что все его усилия наталкиваются на какую-то непробиваемую стену. А Лев Николаевич тем временем со своими односидельцами воображал, что все происходит из-за того, что мать не хочет за него хлопотать. Особенно, когда узнали, что Ленинградское отделение Союза писателей делегировало Ахматову на Всесоюзный съезд писателей, они там в лагере совсем растерялись. По их наивным представлениям Ахматова должна была тут же, на торжественном заседании съезда с участием правительства, крикнуть во всеуслышание, что у нее невинно осужденный сын, и все бы перепугались и сейчас бы занялись его делом. Между тем, такой выпад мог бы оказаться гибельным для него, а может быть, и для Ахматовой. Уж нашли бы способ, как избавиться от неудобных лиц. Вот эта больная идея и сделала отношения между Ахматовой и ее сыном такими напряженными, когда он вернулся в 1956 году. Мы к этому еще вернемся.

Образ жизни Ахматовой в атмосфере всеобщего оживления конца 1950-х—начала 1960-х годов тоже сильно изменился. Постепенно нее стали появляться все более широкие связи с издательствами и редакциями журналов и газет. Но, как уже говорилось, ей открыли дорогу только к переводам или тщательно отобранным редакторами отрывкам из ее новых стихов. Так стихотворение из пяти строф превращалось в восьмистишие, вырванное из середины, в другом — из пяти строф выброшены две средних и т. п. А записные книжки безрезультатно заполнялись планами будущих книг — поэтических сборников и мемуарных, большими кусками незавершенных исследовательских работ о Пушкине. Внешне пестрая новая жизнь Анны Андреевны не могла заслонить главного дела поэта: встречи с читателем, обнародования своих творений. Тут дело, как видим, обстояло совсем неблагополучно и напряженно. Даже в последние месяцы жизни Анна Андреевна испытывала всю тягость опального положения.

15 сентября 1965 года Анна Андреевна записывает:


Хренков просит к 21-му отобрать стихи в сборник в Лениздате. Как мне не хочется с ними возиться, как хочется от них отдохнуть, даже забыть. Это значит опять думать: «Нельзя» – «можно», «лучше это или то». Какие опустошающие мысли, как вредно быть собственным критиком, цензором, палачом…


Постановление ЦК ВКП (б) 1946 года так и не было отменено при жизни Анны Андреевны. Его продолжали изучать в средней и высшей школе, и это диктовало издательствам соблюдение высочайшей осторожности. Первая книга стихов Анны Ахматовой вышла только через 12 лет после постановления, в 1958 году. Ее готовили целый год. Она состояла из отдела «Стихи разных лет», то есть за период с 1909 по 1957 годы. Набралось 75 стихотворений. Треть сборника занимали переводы. Со свойственной ей самоиронией Анна Андреевна подарила мне его с надписью: «Остались от козлика ножки да рожки». Другие экземпляры этой тоненькой книжки Анна Андреевна подвергла обработке. Она заклеивала страницы, заполненные ее стихами 1950-го года, с их вымученным казенным патриотизмом, а на их место вклеивала страницы с собственноручно записанными новыми стихами. Эти экземпляры она дарила избранным людям, причем каждому доставались разные стихотворения. Таким способом Ахматова предполагала сохранить хоть какую-то часть своего нового творчества.

Следующая книга — «Стихотворения», изданная в 1961 году, гораздо полнее предыдущей. Но в помещенной в ней «руководящей» статье А.А.Суркова изложена вся казенная программа трактовки творчества Ахматовой в лукаво смягченной форме. Сурков причисляет Ахматову к некоторым послевоенным советским поэтам, в стихах которых «появились упадочнические нотки усталости и уныния… Коснулось это и Ахматовой, — напоминает Сурков. — В 1946 году эта тенденция подверглась строгому общественному осуждению». С таким напутствием читателю была представлена новая книга стихов Анны Ахматовой. Что ж удивительного, что в книгу попали под заглавием «1913 год» только фрагменты из неназванной там «Поэмы без героя». Полностью Ахматова у себя на родине так и не увидела свое центральное произведение. Один из театрализованных вариантов «Поэмы…», где героиней должна была быть О.Судейкина, Ахматова озаглавила «Исповедью дочери века» — века, еще острее обрисованного Ахматовой в отброшенном варианте из воспоминаний о парижской встрече с Модильяни в 1911 году:


…на высоких беззвучных лапах разведчика, пряча за спину еще не изобретенную ракету, к миру подкрадывалсяXX век.


Но уловить центральную идею «Поэмы…» читателю было очень трудно по отдельным фрагментам. Чего стоило Анне Андреевне это расчленение ее любимого детища, можно понять, прочитав ее заметку 1964 года: «Посмотрела Поэму в «Дне поэзии». От нее почти ничего не осталось. Это хуже, чем молчание».

Грандиозная тема Молчания проходит через все позднее творчество Ахматовой. Особенно сильно она выражена в незавершенной седьмой «Северной элегии», проникнутой мотивами отчаяния. В таком виде она уже после смерти автора напечатана в ряде издании 1970-х—80-х годов, но не воспроизводится эпиграф к ней. Это сентенция епископа Сенезского из его надгробного слова Людовику XV: «Народ не имеет права говорить, но без сомнения имеет право молчать!.. И тогда его молчание является уроком для королей ».

Подготовка последней прижизненной книги «Бег времени» опять принесла ее автору волнения, напряжение и обиды. Это можно видеть по «Запискам об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской, самоотверженно и квалифицированно помогавшей Анне Андреевне в этом трудоемком и угнетающем процессе. Уже во время своей предсмертной болезни Анна Андреевна составила список поправок и дополнений, озаглавленный «Для Лиды» (подлинник в последней записной книжке). Многие стихотворения оттуда напечатаны Лидией Корнеевной в ее книге «Памяти Анны Ахматовой», вышедшей в Париже 1974 году.

Не будет преувеличением сказать, что Анна Андреевна задыхалась под грузом огромного свода своих ненапечатанных сочинений, даже не всегда записанных — стихов, поэмы, незавершенной пьесы прозы и исследовательских статей. В первый период своей литературной жизни, принесший ей славу, она была избалована критикой и высоко ценила этот жанр. «Хорошая критическая статья, — записывает она, — это та, которую помнят десятки лет, которая предсказывает молодого или с совершенно ясной точки зрения оценивает завершенного писателя. Читать критику должно быть так же увлекательно, как разбираемое произведение».

В одной из записей она обронила: «Я — поэт 1940-го года». На других страницах она объясняет эту мысль, напоминая, что с 1925 года она писала очень мало стихов: «С 1935 г. я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому… Возврата к прежней манере не может быть… 1940 — апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки…» Не дождавшись критики на проскользнувшие в печать некоторые из этих стихов, и, наконец, став автором большой вещи, требующей резонанса, Ахматова сама набрасывает критический очерк своего творческого пути.

Начинает она как бы от третьего лица, но постепенно переходит на откровенный авторский обзор, написанный в виде тезисов. Приведем его здесь, чтобы он не затерялся для читателя в потоке библиографических списков, писем, телефонов и адресов знакомых и незнакомых, случайных бытовых памятных заметок.


I. Итак, поздняя Ахматова: выход из жанра «любовного дневника» («Четки»), — жанра, в котором она не знает соперников и который она оставила, м. б., даже с некоторым сожалением и оглядкой и переходит на раздумия о роли и судьбе поэта (Античные страницы, Борису Пастернаку), о ремесле («Бывает так», «Последнее стихотворение», на легко набросанные широкие полотна («Россия Достоевского», «Царскосельская ода», «На Смоленском»), которые утверждают равенство всего для поэта. Появляется острое ощущение истории («Русский Трианон», — в парке — карикатурная беглая зарисовка lt;нрзбgt; и первый слой воспоминаний (переулок).

II. Время доказало еще одно качество ее стиха — прочность. С выхода ее первой книги «Вечер» прошло полвека. Его знают по крайней мере четыре поколения читателей, часто и по-разному заглядывая в него.

III. «Клеопатра», «Данте», «Мелхола», «Дидона» — сильные портреты. Их мало, они появляются редко. Но они очень выразительны. Исполнены каждый по-своему. Горчайшие.

IV. «Есть три эпохи воспоминаний » открывает какие-то сокровеннейшие тайники души, м. б., даже переходя черту дозволенного.

V. Архитектуру сменяет музыка, воду — земля. Давно умолкли царскосельские водопады, шумят комаровские сосны, умирают люди, воскресают тени.

VI. 1940. «Мои молодые руки…», «Россия Достоевского…». «Путем всея земли» и начало «Триптиха» — в один год 1940.


«Триптих», начатый в 1940-м году, превратился в законченную «Поэму без героя», но продолжал развиваться и расти. «Поэма без героя» не оставляет Ахматову. В записных книжках содержится много текстов для той, которую она называет «Другая». О «Другой» Ахматова говорит часто, как о преследующем ее долге — раскрыть глубинное содержание «Поэмы без героя» или, как она ее называет, «Триптиха». Это наводит на мысль, что отсутствие критики создало у автора иллюзию, что это ее главное произведение осталось непонятым. Отсюда — постоянные беседы с отдельными слушателями или читателями, беседы, напоминающие скорее опрос мнений, чем обмен ими. В результате у Анны Андреевны появилось стремление самой объяснять каждому, каковы значение и смысл «Поэмы без героя». Мне казалось, что Ахматова для того пишет «Другую», чтобы сказать в ней то, что она хотела бы услышать от критики. Записные книжки, подтверждают эту мысль. Читаем:


Начинаю думать, что «Другая», откуда я подбираю крохи в моем «Триптихе» — это огромная, траурная, мрачная, как туча, — симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, то есть вернее обо всем, что нас постигло.


На мой взгляд (Э.Г.), это все уже есть в сквозной воздушной редакции «Поэмы…» 1946 года! Некоторые собеседники Ахматовой отвечали на ее устные комментарии в этом же духе. Например, мы встречаем такую ее запись:


Когда я читала одно из моих особенно длинных и подробных «объяснений» Ивановскому, он сказал: «Я чуть не крикнул посредине: «Перестаньте — не могу больше. Ведь то, что вы читаете, это та же поэма (скажем, «Решка»), но в прозе это невыносимо».


Иногда Анна Андреевна обобщает такие случаи, записывая:


…А есть еще такие, что не хотят, чтобы им объясняли. Они сами все знают. Объясняя, автор их как бы обворовывает.


Безусловно, Ахматовой была необходима критика такого класса, какой она встречала в начале своего литературного пути. Она замечает: «Предисловие М.Кузмина к "Вечеру" с легкими переменами могло бы быть предисловием к Поэме». Самым чутким и проницательным критиком для Анны Андреевны остается Н.В.Недоброво. Она записывает:


Прочла (почти не перечла) статью Н.В.Н. в «Русской мысли» 1915. В ней оказалось нечто для меня потрясающее (стр. 61). Ведь это же «Пролог». Статью я, конечно, совершенно забыла. Я думала, что она хорошая, но совсем другая. Еще не знаю, что мне обо всем этом думать. Я — потрясена.


На следующий день возвращение к той же статье:


Он пишет об авторе Requiem'a, Триптиха, «Полночных стихов», а у него в руках только «Четки» и «У самого моря». Вот что называется настоящей критикой.

Синявский поступил наоборот. Имея все эти вещи, он пишет (1964), как будто у него перед глазами только «Четки» (и ждановская пресса).


Одной из главных болезненных точек в деятельности Ахматовой было толкование западными славистами жизни и творчества Н.С.Гумилева. Там оно утвердилось еще со времен русской эмиграции первой волны. В этой среде было много личных врагов как Гумилева, так и Ахматовой, которую они помнили еще его женой. Отрицательное отношение к ним Анны Андреевны было уже известно. Но вот в 1965 году, 18 мая, Ахматова возвращается к этой теме в своей записной книжке:


Как всегда бывало в моей жизни, случилось то, чего я больше всего боялась. Бульварные, подтасованные, продажные и просто глупые мемуары попали в научные работы. Первый попался на эту удочку Бруно Карневали (Падуанский сборник предисловие), но он сравнительно легко отделался.

Второй жертвой стал С.Драйвер. Его случай тяжелее. Из-за этого вся его работа не может приобрести нужный тон. Вначале он говорит, что его объект — легендарен, а затем подробно рассказывает, как какую-то унылую молчаливую женщину постепенно бросает ее совершенно несимпатичный муж.


Упомянутый С.Драйвер — автор диссертации об акмеизме. Дальше Анна Андреевна делает ряд замечаний и советов автору частности, она упрекает его в забвении бешеного успеха поэзии Гумилева у молодежи 1910-х годов, а затем и 1930-х. Можно сказать, что это урок всем, кто хочет писать о жизни и стихах настоящего поэта:


С 1904 г. — по 1910 (начиная с «Русалки») можно проследить наши отношения, зафиксированные в «Трудах и днях» и абсолютно неизвестные «мемуаристкам» типа Неведомской и А.А.Гумилевой, и вообще моим биографам.

Нельзя просто сказать — напечатал «Романтические цветы» и посвятил их Ахматовой и… точка, в то время как это почти поэтизированная история его любви lt;…gt; его отчаяния, его ревности …

Тема музыкально растет, вытекает в «Жемчуга» и расплавляется в «Чужом небе» …

Весь цикл «Чужого неба» очень цельный и двойному толкованию не поддается. Это ожесточенная «последняя» борьба с тем, что было ужасом его юности — с его любовью lt;…gt;


Полемику с западными «Гумилеведами» Ахматова заключает так:


Итак, оказывается, что Гумилева нам описывают три дементные и ничего не помнящие старухи (А.А.Гумилева, Вера Неведомская и Ирина Одоевцева). Его стихи рекомендуются не любившим его Вяч. Ивановым и вообще ничего не понимавшим Валерием Брюсовым. Оба тщательно пропускают в его творчестве главное (ясновидение), закладывая основание здания непрочитанности. своды которого и до сих пор тяготеют над его стихами…


Эта унылая и в сущности однообразная картина всемирной пошлости, неожиданно прорезалась радостным впечатлением. Анна Андреевна приветствует его как важное событие — «La grande Nouvelle!». Речь идет о чтении мемуарной прозы Марины Цветаевой. Местами Ахматова ее критикует, но останавливается в изумлении перед другими строками:


То, что она пишет о Гумилеве (стр. 123) — самое прекрасное, что о нем до сего дня (2 сент. 1964 г.) написано. Хотя «Мужик» написан в 1917 после Революции. Как бы он был ей благодарен! Это про того непрочитанного Гумилева, о котором я не устаю говорить всем «с переменным успехом». Эту его главную линию можно проследить чуть не с самого начала.


Разделим радость Ахматовой. Перечтем редко у нас перепечатываемые строки Цветаевой о стихотворении Гумилева «Мужик»:


Есть у Гумилева стих — Мужик — благополучно просмотренный в свое время царской цензурой — с таким четверостишием:


В гордую нашу столицу Входит он — Боже спаси! Обворожает Царицу Необозримой Руси…

Вот, в двух словах, четырех строках, все о Распутине, Царице, всей той туче. Что в этом четверостишии? Любовь/ нет. Ненависть? нет. Суд? нет. Оправдание? нет. Судьба. Шаг судьбы.

Вчитайтесь, вчитайтесь внимательно. Здесь каждое слово на вес — крови.

В гордую нашу столицу (двеславных, одна — гордая: не Петербург встать не может) входит он (пешая и лешая судьба России!) — Боже спаси! — (знает, не спасет!), обворожает Царицу (не обвораживает, а именно, по-деревенски: обворожает) необозримой Руси — не знаю как других, меня это «необозримой» (со всеми звенящими в нем зорями) пронзает ножом.

Еще одно: это заглавная буква Царицы. Не раболепство, нет! (писать другого с большой еще не значит быть маленьким), ибо вызвана величием страны, здесь страна дарует титул, заглавное Ц — силой вещей и верст. Четыре строки и всё дано: и судьба, и чара, и кара. lt;…gt;


А если есть в стихах судьба — так именно в этих, чара так именно в этих, История lt;…gt; — так именно в этих. Ведь это и Гумилева судьба в тот день и час входила — в сапогах или валенках (красных сибирских «пимах»), пешая и неслышная по пыли или снегу. lt;…gt;

Дорогой Гумилев, породивший своими теориями стихосложения ряд разлагающихся стихотворцев, своими стихами о тропиках — ряд тропических последователей –

Дорогой Гумилев, бессмертные попугаи которого с маниакальной, то есть неразумной, то есть именно попугайной неизменностью повторяют Ваши — двадцать лет назад! – молодого «мэтра» сентенции, так бесследно разлетевшиеся под колесами Вашего же «Трамвая» –

Дорогой Гумилев, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам как писать стихи, историкам — как писать историю.

Чувство Истории — только чувство Судьбы.

Не «мэтр» был Гумилев, а мастер: боговдохновенный и в этих стихах уже безымянный мастер, скошенный в самое утро своего мастерства-ученичества, до которого в «Костре» и окружающем костре России так чудесно — древесно! — дорос.


После такого высокого понимания одного Поэта другим Поэтом становится ясным, что и у Ахматовой установились совсем особые отношения с Гумилевым. Они живут вместе, становятся мужем и женою, но делят взаимное общение между поэтическим видением мира и повседневным бытом. Поэтому Анна Андреевна и называет в своих записях отношения с Николаем Степановичем «особенными, исключительными», «непонятной связью, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями…» Она же является и героиней лирики Гумилева. «Для обсуждения этого рода отношений действительно еще не настало время», — решает Анна Андреевна.

В записях так много говорится о Гумилеве, что читатель сам будет размышлять об этом, вникая в слова Ахматовой. Я хочу остановиться только на теме страха и тревоги — постоянных спутников их совместной жизни. Об этом говорится в «Северной элегии» («В том доме было очень страшно жить…») и есть намек в письме Гумилева к ней из Слепнева: «Каждый вечер я хожу один по Акинихской дороге испытывать то, что ты называешь Божьей тоской. Как перед ней разлетаются все акмеистические хитросплетения. Мне кажется тогда, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби» [218]. В свое время, когда я, пишущая эти строки, не знала еще писем Гумилева, Анна Андреевна мне рассказывала, что было в Слепневе такое место, где Николай Степанович испытывал какой-то почти мистический ужас, и он нарочно ходил туда, чтобы закалять себя.

Есть еще один признак, который позволяет нам издалека догадываться о состояниях, которым они оба были подвержены. Ведь Анна Андреевна в стихах Гумилева всегда связана с лунным светом. В юности она страдала лунатизмом в полном его выражении. Мне говорила ее невестка (бывшая жена Виктора Горенко) со слов Инны Эразмовны — матери Анны Андреевны, что ее надо было забрать из Института (какого, моя собеседница не уточнила), потому что однажды ночью ее нашли в бессознательном состоянии лежащей на полу в церкви. А ведь Гумилев знал и полюбил Аню Горенко, когда ей было 14 лет. Вероятно в ту пору ее лунатизм еще ярко проявлялся. Признак «лунной девы» или «лунной женщины» всегда сопровождает образ Ахматовой в стихах Гумилева. Да и у него самого были странные отношения с луной. Это прямо бросается в глаза в том стихотворении, где он так верно предсказывает свою смерть. Я говорю не о пресловутом «Рабочем», пацифистском стихотворении, где говорится о крупповском рабочем, и не о стихотворении «Я и вы», а о другом, тоже из цикла к «Синей звезде», хотя и не из лучших («Ты пожалела, ты простила…»):

…………………………………… Когда-нибудь при лунном свете, Раб истомленный, я исчезну. Я побегу в пустынном поле Через канавы и заборы, Забыв себя и ужас боли, И все условья, договоры. И не узнаешь никогда ты, Чтоб в сердце не вошла тревога, В какой болотине проклятой Моя окончилась дорога.

Наконец, достаточно вспомнить его «Семирамиду»:


И в сумрачном ужасе от лунного взгляда, Мне хочется броситься из этого сада С высоты семисот локтей.

Вспомним, что по определению Ахматовой Гумилев был ясновидящим — «визионер, пророк, фантаст», и не станем дальше разгадывать тайну их отношений, которую может быть и не нужно разгадывать.

Была еще третья, главная, боль Ахматовой — это ее странные отношения с сыном. Здесь мы ограничимся только тем, что говорит об этом в своих записях Анна Андреевна. В другом месте я говорю об этом подробнее, так как близко стояла к этой стороне их жизни.

19 мая 1960 года Анна Андреевна записывает в Москве:


Сегодня приехал Лева — у него вышла книга «Хунну».


23 ноября 1962 года:


Лев защитил докторскую диссертацию.


23 июля 1963 года она пишет брату Виктору, живущему в Америке:


Передать твой привет Леве не могу — он не был у меня уже два года, но, по слухам, защитил докторскую диссертацию и успешно ведет научную работу.


Итак, в 1961 году произошла жестокая ссора. На днях (1994 год) я разговорилась об этом с Эдуардом Григорьевичем Бабаевым одним из любимых собеседников Ахматовой, еще с той поры, когда он был ташкентским школьником. Он вспомнил интересный эпизод, относящийся именно к лету 1961 года.

Это было в гостях у Надежды Яковлевны Мандельштам, жившей в Москве в Лаврушинском переулке, в семействе В.Б.Шкловского. Бабаев вышел на минутку на кухню покурить. Лев Николаевич Гумилев, с которым Анна Андреевна только что его познакомила сидел на табуретке и напряженно курил. В это время на кухню зашла жена Бабаева Лариса Глазунова. «А почему вы не идете слушать стихи?» — спросила она Гумилева. «Стихи испортили мне жизнь», ответил он. А из соседней комнаты уже неслось:


«Я к розам хочу, В тот единственный сад…»

Когда все разошлись, Бабаев долго шел с Гумилевым-сыном по Ордынке. Лева, начисто лишенный чувства собеседника, сразу начал втолковывать ему: «Говорят, что я вернулся из лагеря озлобленным, а это не так. У меня нет ни ожесточения, ни озлобления. Напротив, меня здесь все занимает: известное и неизвестное. Говорят, что я переменился. Немудрено. Согласен, что я многое утратил. Но ведь я многое и приобрел. У меня замыслов на целую библиотеку книг и монографий. Я повидал много Азии и Европы».

Лева даже не понял, что Анну Андреевну огорчало не отсутствие у сына живых интересов, а полная атрофия чувства любви и благодарности к людям. Так по поводу возвращения Иосифа Бродского из его высылки в Архангельскую область, Анна Андреевна записывает:


…ни тени озлобления и бояться которых велит Федор Михайлович. На этом погиб мой сын. Он стал презирать и ненавидеть людей и сам перестал быть человеком. Да просветит его Господь! Бедный мой Левушка.


…Прощаясь с Львом, Бабаев заметил, что он очень похож на Анну Андреевну. «Да, — ответил тот, — сходства у нас не отымешь». В действительности, это не доставляло ему никакого удовольствия. Он даже считал, что она — виновница всех его недостатков, приобретенных и, особенно, врожденных. В первые же дни возвращения на волю, он мне писал из Ленинграда 9 июня 1956 года:


Простите, что открытка, но если ждать, пока я соберусь купить конверт… во мне много маминых черт.


Как видим, не прошло еще месяца после его появления в Москве. И он не может преодолеть накопившееся у него предубеждение против матери. Однако, вскоре он отошел. В письме от 1 марта 1957 года он рассказывает, что сильно заболел, уже пять дней лежит в постели, и дальше:


Мама… с нею чудо. Она опять такая хорошая и добрая, как 20 лет тому назад. Веселая и остроумная. Я просто счастлив. Она за мной ухаживает и кормит диетой.


Когда в последнем августе я гостила у Анны Андреевны в Комарове, она мне сказала: «Я бы хотела помириться с Левой». Я ответила, что, вероятно, и он этого хочет, но боится чрезмерного волнения для нее при объяснении. «Да не надо объясняться, — живо возразила Анна Андреевна. — Пришел бы и сказал: "Мама, пришей мне пуговицу"».

Я имела основания больше не вмешиваться в Левину жизнь и не приняла замаскированной просьбы ко мне Анны Андреевны. Но вернувшись в Москву, я рассказала об этом разговоре Надежде Яковлевне Мандельштам. «О, это можно устроить, — оживилась она, хотя не преминула сделать замечание: Ахматова, мол, никогда не пришивала ему пуговиц. В задачу примирения Анны Андреевны с Левой она включила весь круг новых и, действительно, милых друзей Ахматовой, но тут надо было действовать гораздо спокойнее. А они дотянули до времени, когда Ахматова уже слегла. Тогда стал разыгрываться спектакль на тему — пускать или не пускать его к матери, убьет он ее или успокоит своим появлением. Мне кажется, что тут никакой альтернативы нет, и такого же мнения был и лечащий врач. Эта женщина-врач говорила, что радость свиданья лучше, чем постоянная сдерживаемая боль из-за нелепого разрыва. Но в обсуждение этой проблемы включились даже соседи по палате, и все они вместе так запутали Леву, что, придя в больницу, он смяк, испугался и ушел, не зайдя в палату. В тот же день он позвонил мне по телефону, плакал, что не решился повидать, в общем-то умирающую мать, а заодно избегал и меня уже много лет, считая виноватой. В чем? В том, что я годами скрывала от него в своих письмах в лагерь, что Анна Андреевна наслаждается жизнью, процветает и забыла о нем. Между тем, больная и слабая Анна Андреевна оказалась гораздо здоровее психически, чем все остальные. Не дождавшись никаких посредников, за четыре дня до смерти, она сама послала Леве через Мишу Ардова только что вышедший «Бег времени» с нежной надписью: «Леве от мамы. Люсаныч, годится? 1 марта 1966 г.». «Вы знаете, что это такое? — спросил Лев Николаевич. Это — ласка, то, чего я добивался все эти годы…» (М.В.Ардов предоставил мне право воспользоваться его записью.) А фраза Ахматовой напоминает еще о предвоенных годах, когда они все жили на Фонтанке, и Анна Андреевна много занималась соседским мальчиком Валей. Она обучала его французскому языку, а ребенок никак не мог овладеть произношением слова le singe (обезьяна). Каждую минуту он вбегал в комнату, выкрикивал что-то совершенно невнятное и ликующе спрашивал: «А это годится?» Видимо, Анна Андреевна напоминала Леве о том времени, когда они жили так бедно, трудно, но нежно берегли друг друга.

Этот подарок и эта, такая «своя», надпись отражает примиренное состояние души Анны Андреевны в последние недели ее жизни. У нее даже появился новый творческий импульс, на этот раз к прозе. 2 декабря 1965 года, уже в больнице, она записывает:


Кто видел Рим, тому больше нечего видеть. Я все время думала это, когда в прошлом году смотрела на него прощальным взором и во мне зрела 66-я проза. А ярко-синяя вода била из его древних фонтанов, как из щелей, куда пробралось море.


22 января 1966 года:


Хочу простой домашней жизни. А прозу почти слышу.


Уезжая осенью из Комарова, она прощалась с ним с таким особенным чувством:


За окном день торжественной нестерпимой красоты, богослужебная красота все свершившей природы.


Происходит ее слияние, вернее, проникновение в таинство Жизни.


Москва, 1994