"Мое Королевство" - читать интересную книгу автора (Ракитина Ника Дмитриевна, Ольшанская Елена...)

Ракитина Ника Дмитриевна Ольшанская Елена Александровна Мое Королевство

Мое королевство


Эта повесть создавалась в соавторстве с.


Михаилу Боброву и Черному Ярлу Валле с благодарностью

Глава 1.

— Ну, я тебе не завидую, — скептически хмыкнуло длинноногое, синеглазое, беловолосое чудовище одиннадцати примерно лет от роду. В педагогических списках оно проходило под вполне человеческим именем Саша Миксот. То, что чудовище не завидовало, было вполне понятно. Воспитывать примерно сорок таких же обормотов целый месяц — это ж лучше утопиться, удавиться и прыгнуть с маяка. Саша Миксот восседал на руинах волейбольной стойки и ковырял сандалькой песок. Взлетали пыль и мелкие камушки. Сашка морщил нос: чихать при будущем начальстве казалось ему невежливым. Начальство с гордым прозванием "Александр Юрьевич" — молодой человек девятнадцати лет на вид, со спортивной фигурой и русыми волосами — стояло рядышком, прислонившись к столбу, с видом мрачным и кровожадным. И пыталось понять, кой черт сунул его головой в эту петлю.

— А в чем, собственно, дело?

— А вон, — сказал Сашка, пыльной дланью указывая на дальний конец двора. Там, в окружении букета девушек, стоял еще один молодой человек, только брюнет, и ленивая улыбка сияла на породистом лице. — Это твой младший воспитатель. Милорд Сорэн младший… то есть старший, Гай, потому что младшего ты сам воспитывать будешь.

— А милорд Сорэн будет воспитывать лично меня, — сказал Александр Юрьевич хмуро.

— Почему?

— Ну, ты же сказал, что он мой воспитатель.

Сашка все же чихнул.

— Чего к словам придираешься…

Александр Юрьевич непедагогично повертел шеей, сдернул ненавистный галстук и оборвал на рубашке верхнюю пуговицу. Ребенок смотрел на эти манипуляции совершенно квадратными глазами.

— Тебя мама как называет?

— А вам зачем? — Миксот слегка отполз по стойке в сторону, освобождая пространство для стратегического маневра.

— За надом.

Дитяти посопело, гордо закинуло белобрысую маковку:

— Мама зовет Лаки, а прочие — Александр Валентинович, эсквайр.

— Ну вот что, эсквайр Александр Валентинович, поди-ка ты к моему воспитателю и передай ему от меня лично…

Что именно нужно было передать, Александр Юрьевич уточнить не успел. Лаки сорвался с насиженного места и понесся по двору, вздымая пыль. При этом он размахивал руками и голосил. Из этих воплей, если нормальным языком, следовало, что милорду Сорэну надлежит перестать распускать хвост, перья и лапы, оставить в покое барышень… ну и так далее. И что это личное распоряжение мессира Ковальского, свято блюдущего чистоту нравов во вверенном ему коллективе.

У мессира Ковальского медленно отвисала челюсть.

И пока он думал, какими словами будет отвечать за наглость «эсквайра», Гай Сорэн приблизился и встал, сложив на груди аристократически красивые руки с длинными пальцами. Ногти на правой руке были тщательно отполированы, а левая пряталась под локтем.

— Ну? — сказал милорд Сорэн.

— Баранки гну.

— По морде хочешь, что ли? — поинтересовался Гай печально.

Александр Юрьевич пожал плечами.

— Можно и по морде, — согласился он. — Только потом. Дети кругом, у тебя реноме испортится.


Реноме младшего воспитателя не пострадало. Во всяком случае, не настолько, чтобы сказаться на отношениях с прекрасным полом. Автобус подпрыгивал на лесной дороге, в открытые окна нахально лезла лещина, стучали по крыше шишки, заставляя барышень пригибаться, а Гай с видом мужественным и бравым говорил, что это пустяки, и если что, он всех пригреет под своим крылом. Барышни млели. И хлопали глазками: и анютиными, и Наташиными, и даже Верочкиными, — этакий стрекочущий букет. Второй младший Сорэн, Кешка, затесавшийся в педколлектив, декламировал гнусные стихи и обещал все рассказать деду. А Лаки Валентинович, эсквайр, успевший возомнить себя фаворитом, шепотом обещал ему поддержку начальства.

— Убью, — не оборачиваясь, пригрозил Александр Юрьевич.

— И тебя посадят.

Препираться старший воспитатель счел ниже своего достоинства. Тем более что в сложившейся ситуации был виноват сам. Ровно неделю назад, утром 12 июня, мессир Ковальский (Хальк для друзей) в очередной раз убедился, что домой нужно пробираться окольными партизанскими тропами. Чтобы не встретил тебя никто. А уж тем более активистка курса патриотической филологии Эйленского университета Ирочка Шкандыба, тощая и стриженная, словно жертва первой мировой. А она встретила и налетела в лучших традициях ветряной мельницы.

— Александр! Ну что ты ходишь со смурной рожей?! — немедленно затарахтела она. — Что ж теперь, не жить, что ли? Страна нуждается в воспитателях… мы нуждаемся! Там такие условия, там море, палатки, и кормят пять раз в день! Редиска свежая! Да тебе на твою стипендию… сколько прополете, столько сожрете… съедите. А еще поместье. Дре-евнее! Если дождь, можно и там жить. — При этом руки Ирочки так и мельтешили перед глазами, и Хальк подумал, что еще немного — и вместо поместья будет глазная клиника.

— Не трещи. Какое поместье?

— Для юных дарований. Которые к нам потом без экзаменов поступят. А ты будешь их воспитывать и лелеять, потому что мужчин не хватает.

— Кому?

— Идем!!

Со склонов, окружающих улицу Подгорную, белыми головками кивали одуванчики, и Хальк неожиданно понял, что уже разгар лета — первого лета без Алисы. Что уже полгода, нет, даже больше — как жены нет. Пятого ноября… А он живет, он даже что-то пишет, и учеба идет своим чередом, и письма Дани… И если Клод, муж Сабины, появится в городе, он, Хальк, сумеет с ним заговорить. Все происшедшее просто нелепая, трагическая случайность. И если бы Алиса и он не были доверчивыми дурачками… В прошлом году, в начале ноября, Сабина, Алисина сестра, пригласила Алису с Хальком погостить в столицу. Клод Денон, муж Сабины, отличался четкими жизненными принципами. Он твердо знал, что варенье к столу следует подавать в креманках, а масленку — с оттаявшим маслом и без крышки. Еще Денон полагал, что единственный разумеет, каким следует быть писателю. Алиса… оставалась вечным вызовом для Клода. И они с приятелем Рене решили подшутить, разыграть сцену из Алисиной повести. Чтобы доказать неудобной и строптивой девице всю глупость ее притязаний. А Хальк… Хальк и поцеловал-то Дани (еще одну из этой столичной компании) всего один раз. Или два. И, задержавшись с ней, пропустил весь спектакль. Кто знал, что Рене будет целить в Алису, кто знал, что на арбалете сорвет тетиву… Засыпанное мокрым снегом кладбище и плачущие розы на свежем земляном холмике. Сколько можно! В самом деле… И ловить на себе сочувствующие, но больше любопытствующие взгляды. Конечно, Алиса была старше его на восемь лет. А теперь все равно. Через восемь лет они сравняются в возрасте.

И когда Ирочка Шкандыба привела Халька в деканат и, представляя мрачному мужику, сказала:

— Вот, Александр Юрьевич будет воспитателем, — Хальк не возразил.


…Приехали.

Двухэтажная усадьба с мезонином и каминными трубами стояла на взгорке, среди сосен, белая-белая, как чужая сметана, и отражалась в пруду. По которому плавали лебеди вперемешку с листьями кувшинок. Прямо картинка из "Живописной Метральезы". К крыльцу вела обсаженная можжевельником аллея, где странного вида мужик садовыми ножницами подстригал кусты. Автобус остановился, задрав тот бок, где ступеньки, и Гай Сорэн, пылая наследственным благородством, стал выгружать барышень, умудряясь одновременно и выносить сверху, и подхватывать снизу. Барышни повизгивали, и им хриплым басом отозвался из хозяйственных построек сторожевой пес. Судя по глубине и мощи тембра, не меньше, чем мастиф.

— Управляющего нету, — объявил мужик, вытирая садовые ножницы о штаны характерным жестом, и указал ножницами же за плечо: — А ваша мадама там.

"Там" простиралось за усадьбу, лесочек и кусок пустого пляжа с жидкими кустиками белесой травы. Как раз на взгорке между лесочком и песочком горделиво выстроились штук пятнадцать разноцветных палаток, две песчаные канавки с полосой дерна посередине и высокая мачта с блоками. И ни живой души кругом. Если не считать вороны, которая ходила вокруг мачты и лапой, аки курица, рыла землю.

Лаки растерянно блымкнул глазищами. Полез в карман и, щедро посыпая пред собой бисквитными крошками, заголосил:

— Цыпа-цыпа-цыпа!

Ворона скособочила голову, взмахнула крылами и тяжело полетела к морю. А на «цыпа-цыпа» из-за палаток выскочила Ирочка, растрясая в руках развернутое бархатное полотнище знамени, мокрое от воды. Судя по всему, Ирочка только что его выстирала.

— Здрасьте, — сказала она. — Приехали?

Лаки, как самый шустрый, даже рта не успел раскрыть, а Ирочка уже выдала кучу распоряжений. И про рюкзаки, и про «девочек», и про картошку, которую надо варить и чистить, а она тут совсем одна, а…


— Сказоцку! — дурным голосом голосил Кешка Сорэн. Удивительное сочетание имени и фамилии. Викентий Сорэн звучало куда лучше, но в девять лет называть ребенка Викентий? Это только Ирочка с ума сошла… Кешка сидел среди сурепки, в междурядье, и лицо его под белой панамочкой было нахальное до безобразия. Он уже успел всем вокруг рассказать, что это грех — заставлять детей работать, что они все своей учебой заслужили заслуженный отдых, что он вообще не раб на плантации. Кешка вяло выдернул очередную редиску и кинул за плечо. — Ска-зоц-ку!!

Кешку поддержали. Лучше митинговать, чем работать. Лагерное начальство не успело отреагировать на мятежные вопли. Словно в вожделенной Кешкой «сказоцке», как из-под земли возник всадник.

Конь, встав на дыбы, казалось, замер в воздухе. Утреннее солнце скользило по рыжей атласной шкуре, высвечивая каждый изгиб. Конь был прекрасен до онемения. И стало ясно, что прополке редиски опаньки. Народ завизжал, сбежался; коню стали тыкать в морду хлебными корками от завтрака, сахаром и даже редиской. Зверь подношения деликатно принимал, хрупал редиску и сахар, не лягался, не кусался, так что даже Ирочка вздохнула с облегчением. Особенно когда господин управляющий улыбнулся ей с седла и огладил коня по холке. Ирочка совсем расцвела. Как будто это ее огладили. А младший воспитатель Гай, неохотно поднявшийся из борозды — Сорэны сроду не работали на земле руками! - мрачно заявил, что верхом на такой скотине любой мужик выглядит в три раза выше и благороднее. Вместо ответа господин управляющий снисходительно похлопал по голенищу короткой плетью. Гай отвернулся.

— Дети! — спохватилась Ирочка. — Ну-ка скажите дяде «здрасьте». Три-четыре!

Дети крикнули. Конь шарахнулся. Предвидя последствия, подскочил Хальк. И первыми словами, с которыми обратился к нему управляющий, были:

— Уберите ее.

— Кузен сегодня пугливый, — высказался Гай, зыркая синими глазищами из-под низко надвинутой кепки, и непонятно было, кого он имеет в виду. Ирочка обиделась, сама отошла и с видом национальной героини стала дергать сорняки. Ей не мешали.

— Феликс Сорэн, управляющий, — представился всадник.

Еще один, подумал Хальк обреченно.

Начался обязательный ритуал рукопожимания. Несмотря на жару, пыль и пот, в нем умудрилось поучаствовать все мужское общество, кроме Гая. Кешка вообще напросился на лошадь — как родственник! — действительно вырос втрое и поглядывал на всех сверху вниз, не в силах сдержать щербатую улыбку.

— По телеграфу передали, — сказал управляющий, — будет гроза. Возможно, град и ураганный ветер. Так что палатки стоит закрепить, а лучше вообще снять и на ночь перебраться в поместье.

— А мы вас не стесним? — Ирочка забыла про обиду.

Феликс Сорэн засмеялся. Гай скрипнул зубами. Он всегда волочился за барышнями, носил узкие брючки, пижонствовал — в общем, пнулся из себя, стараясь выглядеть благородно и романтично. А этот мерзавец Феликс делал что хотел, никогда ни на кого не оглядывался — и при этом выглядел так, что Гаю локти оставалось кусать от зависти. Хальк тоже выглядел. Что-то у этих двоих было общее, от одной наседки вылупились, что ли? Хотя и нет. Глаза у Феликса не синие… то есть, не серые. А зеленые. И волосы короче, лицо жестче… и вообще в семье как выродок, ни на кого не похож. Гаю мучительно захотелось покурить. Несмотря на все вопли Ирочки, что при детях ни за что и никогда… она и сама курила, но тайком, подальше от воспитуемых, свято блюдя свои же приказы.


…Кот возлежал. На вышитой гладью дорожке, украшавшей лестничные перила. Томно, как руан-эдерская княжна; растянувшись на добрый метр. И сиял зелеными очами. Между балясин, покачиваясь и развевая шоколадной шерстью, свешивался хвост. Лапы вытягивались, то растопыриваясь внушительными когтями, то светясь младенчески-розовыми подушечками через палевую шерсть. Судя по всему, котяра был еще и полосат. Лаки застыл в священном трепете.

— Ой! Уведите меня! А то счас поглажу!

Барышни заверещали. Почему-то они верещали все время…

— Нельзя, нельзя, кот чужой!..

А очень хотелось. Лаки осознал, что если сию минуту не запустит руки в эту шоколадную, волнистую шерсть, жизнь его будет прожита бессмысленно.

— А я у хозяина спрошусь, — Лаки засопел.

В это время над крышей дворца ударил гром. Кот лениво дернул ухом, словно отгоняя настырное насекомое. Девицы запищали и кинулись вверх по лестнице. Ирочка, свесившись через балюстраду, орала:

— Окна, окна закрывайте!

— Счас как вдарит, — мечтательно изрек Кешка. Но Лаки не покачнулся. Главное — кот.

— Киса, — сказал он. — Ты подожди. Я сейчас.

И бросился в путаницу переходов.

Изнутри усадьба была почему-то гораздо больше, чем снаружи. Планировку учинил какой-то явный псих-архитектор, потому что разобраться в ней даже с третьего раза не представлялось возможным. Лаки, распустив крылья, несся по коридорам, пахнущим старым деревом, пылью и сырой побелкой. «Эсквайр» чихнул на бегу и понял, что окончательно заблудился. А кот мог и не дождаться. Это побуждало к решительным действиям.

— Дядя Феля! — заголосил Лаки. Эхо заскакало между стенами, звякнули мелкие стекла в витражных окошках. Как бы в ответ над усадьбой опять громыхнуло, басом загудела жестяная крыша. И прямо перед собой в открытую форточку Лаки узрел пылающий старый дуб на задворках дома.

— Ой, — сказал Лаки. — Па-ажар!!

Но ему никто не ответил. Стояла душная предгрозовая тишина, в которой треск огня казался чем-то ненастоящим. Лаки зябко поежился.

Он уже третий раз пробегал по одному и тому же коридору, не в силах уразуметь данное обстоятельство. Наконец уперся в жиденькую на вид дверцу, со всего маху пнул ее сандалей и тоненько взвыл. Дверца оказалась дубовая.

Как ни странно, она распахнулась. Лаки справедливо почел это наградой за пожар, боевые раны и вожделенного кота и, хромая, вошел. Дернулось пламя свечей. Сидящие у длинного стола люди в древних одеждах замолчали и уставились на ребенка. А ребенок вежливо пригладил чуб и невинно спросил:

— Дядя Феля, а можно котика погладить?


…Парень лет семнадцати, разгребая животом тину у берега, чувствуя, что рубашка высыхает от жары прямо на мосластых плечах, выбрался из воды. Пугнул лягушку, перекрестился на колокольню, торчащую из-за низеньких городских стен, выжал подол и стал одеваться дальше. Много усилий для этого не потребовалось: гардероб составляли холщовые, узкие штаны — или денег на ткань не хватило, или портной оказался ворюгой — и клинок, который был слишком длинен для палаша и слишком широк для шпаги. Штаны попытались сползти, когда клинок был привешен к бедру, и молодой человек подсмыкнул их веревочкой. После этого почесал коротко стриженные и слегка позелененные тиной космы и перебросил через плечо связанные шнуровкой стоптанные сапоги. Вода продолжала стекать с низа рубахи, и ее хозяин морщился и вертелся, как окунутый в лужу кот, только что не вылизывался. Он задрал голову, посмотрел на парящее в небесах солнце, прикинул время и решительным шагом двинул к отдельно стоящей слегка обрушенной башне перед запертыми городскими воротами.

Снопы солнечных лучей сквозь прорехи крыши высвечивали комки пыли и паутины и мышиный помет, скопившиеся на чердаке. Совсем не так романтично, как по вечерам со свечой. Парень сплюнул на последнюю ступеньку, задел клинком стену, но два молодых обормота, упоенно передвигающие по грязному полу камешки, даже не обернулись на шаркающий звук.

— Поместье вот здесь, — субтильный подросток с прозрачным личиком придворного поэта и сальными волосенками водрузил перед собой изрядный кусок гранита с блестками слюды. — А вот здесь море, — безо всякой брезгливости он соскреб с голой пятки собеседника шматок грязи и плюхнул позади камня. Собеседник задумчиво почухал обритую наголо синеватую макушку. Добавил свой камешек слева от гранита и пояснил, что это сарай и повешенного нашли именно здесь.

— Какого повешенного? — удивился «поэт». — Мы же договорились, что он утонул. С горя.

— С какого? Дочь барона призналась ему в любви.

Субтильный поэт злобно откашлялся. Пока он кашлял, бритый друг успел изложить свою версию событий. Герой обсуждаемой повести оказался наемным убийцей, таким знаменитым, что все его знали в лицо, предлагали наперебой работу, а потом баронесса, убежав от папы, составила сбиру компанию. Добычу делили на троих.

Тип на чердачной лестнице непотребно заржал. Ему ответило взбесившееся эхо, от которого с балок посыпались летучие мыши и мусор. Бритый дернул шеей и подскочил.

— Т-тать!! — завопил он, заикаясь не хуже наемного убийцы из своей истории. — Я д-думал, ст-тража!

Тип с клинком жестом заставил его заткнуться.

— Жара — это ваша работа? — спросил он, разглядывая камешки.

— В Шервудский бор грядет великая сушь, — провыл поэт. — Солнце убило бор на три дня полета! У-у!!

Завывания оборвались затрещиной. Поэт грянулся носом в камешки, нарушив диспозицию и залив кровищей усадьбу, сарай и море.

— Гад, — бритый дернул себя за оттопыренное ухо.

— Не гад, а Гэлад, Всадник Роханский, милостью Корабельщика Канцлер Круга, — это прозвучало, как «эсквайр» после имени безродного бродяги. Тощий Гэлад вытянул нож из сапога, висевшего за спиной, и лениво вонзил в неприметную щепку между камешками.

— Ярран будет?

Поэт двумя пальцами зажал нос и гнусаво ответил.

— Тогда брысь.

Парочка повиновалась.

Гэлад пересек загаженный чердак, отпихнул останки сундука от окна и взглянул на город. Эрлирангорд, столица Метральезы, лежал перед ним, словно на ладони: путаницей улочек и замшелыми черепицами крыш, чахлыми липами; изогнутой, как змея, крепостной стеной с редкими вкраплениями расползшихся башенок — Хомской, Магреты, Кутафьи. Эрлирангорд был похож на позеленевшего от старости горыныча. В самой середине его — над грязной речкой Глинкой, впадающей на севере во Внутреннее море — торчала зловещими уступами под блеклое небо Твиртове, столичная цитадель, обитель Одинокого Бога. В голубых сполохах Дневных молний над цитаделью скалились едва различимые издалека химеры с прорезями насмешливых кошачьих глаз. У тварей был повод смеяться. Ведь в каждой вспышке неестественных этих молний умирала и корчилась чья-то душа. "Творец ненаписанных сказок…" Губы свело болью, сжало виски, холод пошел вдоль хребта. Так умирали волею Бога пущенные под нож крылатые роханские кони.

Гэлад беспощадно напомнил себе, что каждое слово, начертанное творцом, которому больше пятнадцати, по воле Одинокого, сжигает творца. Пятнадцать — граница, предел, после которого сказка глупого ребенка может сделаться оружием. Кто же станет дожидаться, пока оружие куется против тебя? Слова рвались на волю, а выпускать их было нельзя… Всаднику исполнилось девятнадцать. И за четыре года немоты он отыскал средство, способ уцелеть в захваченном мире, оставаясь самим собой. Если божественное возмездие разделить на многих, каждому достанется по чуть-чуть. Плохо, больно, но не смертельно. И плевать на Статут, согласно которому дворянин-создатель обязан принять наказание в одиночку и с достоинством. Плевать, что приходится якшаться с простолюдинами, жить, как собака под забором. Зато молнии Твиртове не выжгли душу. И слова его сказок — живые. Записанные слова. Пусть Одинокий Бог подавится.

Гэлад сверху вниз взглянул на махающих руками щенят. Обсуждают его, злодея. Ну, пусть. Жара облепляла холодом.

— Ярран?

Вкрадчивые мягкие шаги. Женские. Черный плащ с капюшоном, узкое платье с золотой тесьмой по подолу и зарукавьям. Голос…

— Это я, мессир.

И лукавый взгляд из под ресниц. Айша Камаль. Ненаследная принцесса, Бархатный Голос Руан-Эдера. Если пройти Дорогою Мертвых, через солончаки, выжженные степи и ядовитые заросли Халлана, то, может быть, на самом краю окоема, над слабо соленым Внешним Морем откроется тебе великий и древний, как сказка, дивный город Руан-Эдер. Канцлер помотал головой. Ошметки высохшей тины полетели в разные стороны.

— Мессир, э-э, изволил влезть в Глинку? — спросила чернокосая Айша, отряхивая рукав.

— Изволил, — буркнул мессир. — Куда делся этот урод?..

— Который, мессир?

— Ярран, — буркнул Гэлад.

— Он нужен мессиру?

— Ясен пень.

Канцлер извлек из второго сапога и разгладил на стене покоробленный обожженный лист пергамена:

— Вот это я нашел на кухне нашего Мастера Лезвия. Бездельник повар хотел поджечь этим дрова. А… проходите, господа магистры!


…Жара стояла такая, что хотелось сесть прямо посреди улицы на раскаленную, как сковорода, мостовую и так сидеть, не двигаясь, не открывая глаз — пока косматый солнечный диск не увалится за пыльные тополя. Ночью будет гроза… Клод Денон представил, как замрет оцепеневший воздух, как навалится на город давящая тишина, и молния — длинная и золотая — располосует небо такой вспышкой, что померкнут все другие, те, которые над Твиртове. Это было так здорово и так недостижимо, что он только скрипнул зубами.

Клоду было тридцать три года от роду, но благородная седина уже посеребрила черные кудри. Когда из пыльного шкафа вылетает отоварившаяся шубой моль в возрасте Христа, мерцает болотными глазами и заунывным голосом вещает сентиментальные стихи… собственно, Клод мог пренебречь мнением окружающих. Во-первых, Денон был Адептом, что само по себе имеет вес. Адептам — сиречь приспешникам Одинокого Бога — стихи читать дозволено во всяко время и любые. На то они и Адепты, чтобы знать, как удерживать в границах разрешенного Божие и не только Слово. А, во-вторых, у Клода была Сабина. Спору нет, неприятно, когда жена дворянина является не только его женой; но человеку верующему в таких вопросах с Богом следует соглашаться. Ну, спит Краон с Сабиной, и очень даже прекрасно. Можно спокойно заниматься ребелией. И жене приятно, и Богу угодно, и совесть чиста.

Тетки у колодца судачили о мужьях, младенцах и ценах на хлеб и рыбу. Тонкая струйка воды плескала в каменный замшелый сток, под который подставлялись кувшины и ведра. Тетки не торопились. Под липами было прохладно, жара не располагала ни к спешке, ни к хозяйственному рвению. Чуть поодаль, в пыли, с курами и шелудивой собачонкой возились дети. При виде Денона они бросили играть в щепки и окружили его, голося и протягивая чумазые ладони. Денон, памятуя, что "господин должен быть щедр, суров, но справедлив, и благороден", сыпанул горсть медяков. Завязалась ленивая, но вполне злобная драчка, которая закончилась так же быстро, как и началась: чья-то мамаша без лишних слов окатила мелюзгу водой. Досталось и Клоду. Вода щедро окропила замшевые сапоги и тувии. Тетка бросилась извиняться, крича, что она все выстирает и вычистит. Денон поморщился. Черт принес его в этот квартал, черт бы побрал скотину немытую Гэлада, который, видите ли, не может обсуждать серьезные дела за столом, за вином… ему, видите ли, присутствие Сабины мешает! Нежный какой; в конце-концов, Сабина законная жена, и Клод не позволит всякому хаму обзывать ее треской сушеной и, глянув на нее, морщиться так, будто Сабина не женщина, а бутыль с уксусом. Клод вызовет этого нахала на поединок, и пускай рассудит Бог.

Эрл застыл, пылая праведным гневом, а тетка меж тем стянутым фартуком оттирала пятна с его сапог.

— Оставьте, добрая мона, — проговорил Денон с улыбкой. И прибавил, что все пустяки, и в такую жару он был бы счастлив, если бы ему подали напиться.

Под нос немедля ткнулось с десяток кувшинов, от некоторых разило прокисшим вином и плесенью. Тетки наперебой затрещали, сетуя на жару и переживая за здоровье мессира и неполитые огороды.

— А правду врут, жарища эта неспроста, вот как Бог свят, правду! Это все они, писаки! Руки бы повырывать и вставить!.. — Денон брезгливо поморщился, когда матроны уточнили, куда следует вставить. — Грамотеи!

— Вчерась одного такого грамотея кнутами пороли на площади. Верещал, как Мартин кошак по весне. И пра-авильно! Нечего порчу возводить!

— Да не, бабы, они упрямые. Вон у Стафаны девка, Мета. Уж она ее лупила-лупила, ободрала, как козу, неделю на лавку присесть не могла, а как зажила задница!.. У-у, ведьма косая. Поглядела на меня, взяла щепочку, сажи нашкребла… ну, писарь наш так чернилы разбавляет… и давай корябать. Тестамент Стафанин разодрала на листочки, а он у ей на свадьбу дареный.

— Накарябала?

— А то! Меня овод укусил, окривела.

— Дай поглядеть.

— Перебьешься. И про мужика моего… Я, говорит, тебя счас опишу, и тебя покрасят. И точно, змеюка! Как сглазила. Упал со стропил и башкой в лохань с охрой. Вешать их надо, бабы, вот что.

— Как же, вешать! А церковь пролитие крови воспрещает.

— Тогда палить. Эй, мессир хороший, вам что, сплохело? Стафана, ну-ка, плесни на него!

— Пшли вон, дуры! — заголосил Денон что есть мочи и рванулся прочь.

К стоящей у городских ворот башне он подходил с опозданием, но не торопясь, потому как человеку его возраста и положения спешить несолидно. Сапоги высыхали, влага оставляла разводы на нежной палевой замше. Денон злился. Не прибавили доброго расположения духа и замечания двух неприличного вида оболтусов: один бритый с оттопыренными ушами, по второму плакали продавцы лечебных пиявок. Оболтусы хихикали и язвили по поводу бла-ародных дворян, которые позволяют себе…

— Заткнитесь, — велел Гэлад, свесив из окна неопрятную голову. — И препроводите.

Денон был ему благодарен. Хотя искренне недоумевал, к чему Кругу — этакому гнилому подобию рыцарского ордена — вообще нужен Канцлер. Понятно еще, если бы речь шла о нем, Клоде. У него происхождение, опыт, стратегический склад ума. Он бы мог все возглавить, как надлежит. Вот взять мессира Рене Краона, Одинокого Бога, — у него Орден. Адепты гроссмейстеру в рот смотрят. А эти… создаватели. Вцепились в абсолютный текст, как репей в собачий хвост, и делают вид, будто бы у них его писать получается. Богоборцы хреновы, открыватели Ворот. Ну да, чего-то они добились, Одинокий их молниями не поражает. С другой стороны, на всех дураков молний не напасешься. И сдать бы их давно Канцелярии, чтоб не мучились, но что-то же иногда шевелится в душе. А Рене — в мыслях Денон изредка позволял себе фамильярность по отношению к почти что члену семьи — присвоил себе право творить мир только по своему образу и подобию. Для прочих же литературных талантов выбор прост. Стукнуло пятнадцать — или пожалте не писать, или превратитесь в молнию над цитаделью. Или в бездарность. И у Денона согласия не спросили ни Бог, ни его враги… Эрл споткнулся о щербатую ступеньку. Факел бы зажгли, уроды… Он перекрестил рот, пригладил волосы и выбрался на чердак.

Дивясь легкомыслию Капитула, он озирал загаженный пол, но местечки почище уже расхватали. Клод вытащил из-за обшлага обширный батистовый платок, расстелил его на грязных кирпичах и с кряхтением сел, подбирая скьявон.

— Гай бы сдох от зависти, — высказался кто-то из молодых обормотов. Речь шла об ужасном аристократизме Сорэна. Идиотская семейка, чуть что — дуэль, а у ихних женщин шеи в поклонах никогда не гнулись. И только Феличе — выродок — служит у Яррана домоправителем. Клод метнул в обидчика огненный взгляд и промахнулся. Канцлер прокашлялся, сплюнул под ноги, растер босой пяткой и призвал мессиров к тишине.

— Ну, значится, так, — возвестил он, оглядывая враз наклоненные макушки приспешников. — На повестке дня, дети, вопросов у нас два. За неимением Яррана, Мастера Лезвия, начнем с разгрома типографии в Ле Форже и того, почему мессир Денон, как местный отцеп… тьфу, прецептор, оному не воспрепятствовал. Прошу, мессир, оглашайте.

— А что, разгромили? — прозвучало из полутьмы бархатное глубокое контральто.

Денон вздрогнул. И подумал, что на этой помойке, оказывается, иногда вырастают диковинные цветы.

— Разгромили, Айша, разгромили.

— А… э-мнэ… буквицы там, рамки всякие-э…

— А буквицы, — ядовито встрял узкоглазый обтерханный трубочист из Митиной слободы с гордым иноземным именем Виктор, — буквицы он, мессир, стало быть, утопил.

— В нужнике?

Капитул предвкушающе затаил дыхание.

— Не в нужнике, — сказал Денон, багровея. — В бадье с молоком.

Неприличное хихиканье в углу было зажато ладонью.

— Инсургент… т-тать!..

Клод подергал скьявон за рукоятку.

— …в результате чего, — продолжал Канцлер, — столь необходимые Кругу причиндалы оказались проданы вместе с молоком на Тишинке, в Кидай-городе и на Савеловском Подворье, наборщик арестован, а вот он — Канцлерский тощий перст с траурной каемкой под ногтем уткнулся Денону в лоб, — он пальцем не пошевелил. А мог! С такими-то связями.

— У вас, Гэлад, тоже связи.

— Да-а? — развеселился тот. — Я вам, как Канцлер, заявляю, что вы должны возместить убытки. Денежные и моральные.

— Капитул вас не поддержит.

Капитул нестройно загудел.

— Поддержит, — неуместным для такой благородной дамы голосом пропела Айша. Достала из мешочка на поясе что-то загадочное, по виду напоминавшее крохотный деревянный ковшик с янтарной длинной ручкой, и стала заталкивать в него мелко порезанное коричневое сено из другого мешочка. Высекла кресалом искру, сено задымилось, Айша сунула ковшик ручкой в рот и, блаженно прижмурившись, добавила, что Денон, как человек порядочный и благородный, следующий листок "Утра рыцаря" выпустит за свои деньги.

— И пенсион семье наборщика, — хмуро уточнил Виктор. — Потому как повесили его с утра.

Установилось тягостное молчание. На Клода никто не смотрел. А благородный мессир прямо чувствовал, как, не взирая на жару, пол сквозь батистовый платочек холодит зад. Сейчас они ему устроят судилище. Холопы. Дернул же его черт… Он подсчитал в уме грозящие убытки и ужаснулся. Сабина будет в ярости. Никаких вердийских кружев и клубники со сливками. Чулки будет штопать.

Лестница заскрипела. Кое-кто потянулся к оружию — на всякий случай. Гэлад наставил на отверстие в полу свой недопалаш. Но воевать не пришлось.

— Здравствуйте, господа.

— Каменный гость, — непочтительно сказали все из того же угла. Денон подумал, что потом, когда Капитул закончится, надо будет выяснить, какая зараза там сидела, и морду набить. Впрочем, сравнение оказалось не только ехидным, но и точным. Молодой коротко стриженый мужчина с тяжеловатой фигурой и застывшим лицом поднялся в отвор. Одет он был, несмотря на жару, в упелянд с бобровой подбивкой, стоявший коробом от золотого шитья; тяжелая цепь с гербом поддерживала плащ; юфтевые сапоги нахально загибали носы, окованные медью. Ярран, мессир Лебединский, милостью Господней барон Катуарский и Любереченский, он же магистр и Мастер Лезвия Круга, оглядел сборище и коротко извинился за опоздание.

— Перейдем ко второму вопросу, — ядовито продолжил Канцлер. — Вам знакомо вот это, мессир?

Ярран бегло оглядел всученный пергамент, свободной рукой вытирая потный лоб. Давно перевалило за полдень, но солнце жарило все так же нестерпимо.

— Где вы это взяли? — глухим голосом спросил барон. Гэлад слабо покраснел:

— Скажем так, одолжил. Позволите зачитать?

Мастер Лезвия снова вытер лоб:

— А потом вы спросите, кто это написал?

— Однако, — хмыкнули из угла.

— И кто это написал? — спросил Всадник.

— Моя невеста, мона Алиса да Шер. Только это не имеет значения, — Ярран вытер лоб беретом, который стискивал в руке, и отбросил его, как ненужную тряпку. — Читайте.

— Дрожь… дрожь прошла по земле, — начал Гэлад неровным голосом, приспосабливаясь к почерку, — …это в ее глубинах вставал прекрасный Индрик-зверь. Посыпались камни и мелкие комья…

Потянуло внезапным холодом. В воздухе вот только щедро одаряемого солнцем чердака повисла зернистая серая муть, застящая то ли стропила дырявой крыши и небо над ней, то ли личное зрение каждого из собравшихся.

— …с переплетенными травинками, и все воды двинулись навстречу повелителю. Засеребрились родники, вспухли ручьи, — все более уверенно читал худой Роханский Всадник, — …всколыхнулась застоялая болотная вода, и в зеркалах озерец, испятнивших землю, переплелись молнии и радуги.

Мастеровой с иноземным именем Виктор выглянул в узкое окно. Голубые Дневные молнии над Твиртове вдруг рассекло золотым, и почти сразу, заставив человека отшатнуться, громыхнул гром. Гэлад повысил голос:

— Женщина вместе с конем укрылась от ливня под вязом. Тяжелые капли шлепались, заставляя поочередно подпрыгивать резные листочки, и иногда каскады воды прорывались сквозь отяжелевшие ветки, делая темнее серо-черную куртку женщины и такую же темную льснящую шкуру коня — огромного, с широкой холкой и тяжелыми бабками, заросшими мохнатой шерстью, с широкими копытами, увязающими в земле. Струи воды бежали по морщинистому стволу, по лицу и волосам женщины, и она отирала их насквозь промокшим рукавом.

Теперь уже грохотало и сверкало вовсю, некоторые слова терялись за грохотом, сквозь прорехи крыши летели теплые тяжелые капли. Фиолетовые строчки стали стекать с пергамента, и чернокосая Айша догадалась укрыть и его, и подмокающего Всадника плащом. Гроза свершилась раньше ночи, свершилась неожиданно и невероятно, забив голубое сверкание над цитаделью плоско легшими золотыми молниями, похожими на лес.

Индрик-зверь шествовал, высекая молнии, по поднебесным чертогам, и навстречу ему, протяжно гремя, катилась по булыжникам Перунова повозка.

Ливень этот, вскипающий на лужах пузырями, буйствовал куда дольше, чем положено таким ливням, и когда женщина поняла, что стоя под деревом, сделалась такой же мокрой, что и в открытом поле — вскочила в седло.

И лишь только было произнесено последнее слово, лишь только люди на башне вспомнили, что умеют дышать, последняя золотая ветка ударила в верхний уступ Твиртове, сбивая шатровую крышу, к кислому запаху в воздухе примешалась гарь, а потом, невзирая на монолитную серую стену льющего из туч дождя, над крепостью радостно заскакал огонь…


Глава 2.

— А вот спорим, — Кешка задумчиво огладил голое пузо. — Спорим, что я в тумбочку залезу.

— Задаром?

— Ща! За пряник.

— Ну, лезь.

Условно воспитательская комната медленно наполнялась. Входящие занимали сперва высокие с кожаными спинками стулья, потом, когда стулья закончились, растеклись по подоконнику, кровати с железными шишками и совсем не дворянскими перинами и угнездились на ореховом комодике с завитушечками, который Кешка почему-то окрестил тумбочкой. Пестрое общество незаметно сглатывало буржуйский быт, таяли рюшечки, салфеточки, бисквитные котики и жилистая герань на окне. Герань, впрочем, исчезла вполне обыкновенно: решая квартирный вопрос, ее просто своротили на пол. Останки растения собрали в горшок, а землю подошвами хозяйственно заскребли под коврики. До Кешкиного заявления разговоры бубнились по углам, не пересекаясь. Александр Юрьевич, пробуя расчистить себе дорогу к розетке, балансировал с ведром воды в правой руке и кипятильником в левой. Общество презрело макароны по-флотски и собиралось гонять чаи. С пряниками. Но ведро, в которое бухнули целую пачку окаменевшей заварки, будет кипеть час, а есть пряники Кешке хотелось немедленно.

— Ну лезь, лезь, — сказал Александр Юрьевич с ленивой издевкой, втыкая вилку в гнездо.

Кешка постоял, поежился, как перед прыжком в холодную воду, потом сложился вчетверо и унырнул в ящик.

— До конца не задвигайте, а то задохнусь. И пряник давайте.

— Дети! — воззвал Александр Юрьевич, — принесите Кеше пряник. А ты сиди, кто ж тебе потом поверит…

Кешка заголосил, что судьба к нему несправедлива, но ор его, казалось бы, мощный, потонул в истеричном визге врывающихся девиц. Складывалось впечатление, что бежит табунок принцесс, преследуемый ма-аленькой мышкой. Процессию завершала Ирочка — мокрая и слегка навеселе.

— Какой ужас! — воскликнула она, когда девицы чуть-чуть рассосались по мебели. — Так и льет. — Ирочка вытерла влажное лицо. — Истомин, закройте форточку немедленно! Молния шаровая влетит.

— Уже влетела, — буркнули из-за занавески.

Кешка с криком выскочил из комода. Он всю жизнь мечтал увидеть шаровую молнию.

— Обманули маленького? — Кешка посопел. — Молния где? И мой пряник!

Кто-то из девиц утешил ребенка шоколадкой. Ирочке сунули полотенце и пообещали, что вот-вот будет чай.

— Просто жуть, — сказала Ирочка. — Мы там боимся. Мы тут посидим.

— А где Гай? — вопросил Сорэн-младший ревниво.

Стали подсчитывать друг друга. Обнаружилось, что не хватает Гая, нескольких девиц, Лаки и Юрочки Доценко, который убежал за пряником. Ирочка приняла решение пока не беспокоиться. Все равно двери усадьбы заперты изнутри, и окна в такую грозу раскроет только сумасшедший. А она не сомневалась во вверенном ей обществе.

В ведре наконец забулькало. Вереницей потянулись жестяные кружки, разномастные чашки и глиняная пиала устрашающих размеров. Не хватало только серебряного блюда эпохи правления Безобразной Эльзы. Но из блюда чай пить неудобно. Александр Юрьевич половником разливал черную жидкость и в каждую емкость самолично бросал кусочек рафинаду, приговаривая, что сахара мало, а любителей много.

— Ну, Хальк! — капризно надулась Ирочка, заглядывая в чашку. — Воспитателям положена двойная порция. За вредность.

Александр Юрьевич булькнул ей в чай еще кусок, произнеся историческую фразу:

— Солдат ребенка не обидит.

Кешка вынул зубы из вожделенного пряника и спросил невнятно:

— А почему Хальк?

Мессир старший воспитатель поперхнулся кипятком, едва не опрокинув кружку себе на колени.

— Дети, — взмолился он ненатурально, — дети, вы же «сказоцку» просили.

Дети загалдели, кто-то выключил свет, Кешка выволок из облюбованного ящика несколько поломанных хозяйских свечей. В комнате было тепло, гроза за окнами казалась далекой и не мокрой. Уютно потрескивали свечи, с которых Кешка послюнявленными пальцами снимал нагар. Глаза слушателей были внимательны, и Хальк почувствовал, что не просто так эта сказка, что-то будет… в воздухе сгустилось предощущение. Впервые он без боли вспомнил Алису. Только на Ирочку не смотреть… и хорошо, что Гая нету. В некоторых людях цинизм — как физическое уродство, совершенно непереносимо.

Только это будет не сказка.


…Полукруглое окно с витражными вставками по углам было распахнуто, вишневый свет Ночных молний заливал пространство, и казалось, что покой все еще в огне. А еще это походило на вспышки рекламы, и хотелось зажмуриться и покрутить головой, чтобы перед глазами перестали плавать цветные пятна.

На широком деревянном подоконнике стояло блюдо с вплавленной в мед виноградной кистью. По краю блюда ползала осоловевшая, совершенно счастливая оса. Оса была пьяная в тютельку и никак не желала понять, что уже настала ночь. Несколько раз с гуденьем подлетала на отяжелевших крылах и тут же шлепалась обратно.

— Вечно все ищут обходные пути. Нет, чтоб прямо полететь.

Одинокий Бог зачерпнул разбавленный соком мед и, щелчком сбив с ложки осу, с наслаждением всосал содержимое вытянутыми в трубочку губами. Янтарная липкая капля упала на клочковатую бороду.

Был одет Рене Краон по-домашнему, в вытянутый красный свитер и болтающиеся на жилистых ляжках посконные штаны, запросто сидел на подоконнике, качал босыми ступнями. Вспышки раскрашивали киноварью золотые, как у Христа, непричесанные волосы.

— И что мне с вами делать, Алиса?

Женщина плечом потерла щеку. Руки у нее были связаны за спиной. Сквозь лохмотья просвечивали синяки. Светил «фонарь» под глазом, распухла губа… в целом, мелочи.

— Мона Лебединская, волей Моей баронесса Катуарская и Любереченская, ну чего вам еще не хватает?! Зачем сбегать от жениха?

Он прошлепал к поставцу, щурясь от недостатка освещения, поднес к носу скипучий пергамен:

"12 июля, 1389 года. Эрлирангорд… Находясь в здравом уме и твердой памяти я, (тут перечисление титулов)… завещаю все свое движимое и недвижимое имущество, заключающееся в… (это список, желаете заглянуть?) благородной моне Алисе да Шер (Рене хмыкнул), моей нареченной невесте, с правом владения, распоряжения, дарения и передачи по наследству…" Личная рука мессира Лебединского, между прочим. Ну, ниже печати Канцелярии Твиртове, нотариуса, личная печать барона и вензели. А вот это, — Одинокий помахал вторым листком, — распоряжение Епархиального управления Канцелярии о признании законным и действительным оглашения помолвки, состоявшегося во второе воскресенье июля в храме Краона Скорбящего на Рву.

Алиса молчала.

— Девица Орлеаньская! Готовитесь стерпеть пытки и даже смерть и ни словом не выдать соратников? — Рене хмыкнул. Трогательно поджал ступню: пол был холодным. — Поймите же! Этот мир создан единственно по Моему образу и подобию. В нем нет для меня тайн. И никто вас спасать не будет. Даже если очень захочет.

Они плавали во вспыхивающем и медленно затухающем вишневом киселе, и ей просто нечего было ему возразить.

— Хотите знать, как оно есть? — Одинокий Бог снова взгромоздился на подоконник. Щедро развел руками, задевая блюдо. Утонула ложка. Возмущенно зажужжала вернувшаяся на мед оса. — Вот это все придумано мной. И я совершенно не собираюсь этим делиться. Конечно. Всегда найдутся недовольные, несогласные, считающие мой мир неправильным. Убогим, серым. Но, раз уж он есть, значит, соответствует абсолюту. И поэтому я должен тебя убить.

Рене вытащил ложку за черенок, облизал ее и пальцы.

— В конце концов, у меня есть формальный повод. Поджог Твиртове. Впрочем… Помнишь: "Вначале было Слово. И Слово было у Бога, и Слово было Бог"? Так вот, это не фигура речи. Это реальность, данная нам в ощущение. Даже нет, не так. Мир Слова и мир вещей существуют вроде сами по себе, абсолют обычно проявляется сюда незаметно и естественно, следуя закону кармы. Но этот мир отличается тем, что Слово, универсальное, ритмизованное заклинание, абсолютный текст, который есть где-то там, может ворваться в реальность и взрывом, безо всякой видимой причины. Вот как ты, например. И перевернуть все, да так, что ни один из нас не уловит изменения. Говорят, храмы Кораблей были точками стабильности… сохраняли память о предыдущих эпохах. Знаешь, я извел их под корень, и людей, и храмы. Понимаешь, Корабельщик говорил, что каждый человек — это корабль. Не раб Божий — корабль! Разве я мог это стерпеть?

Он потер глаза. Голос звучал глухо, устало. Словно Одинокий Бог в самом деле нес на себе всю тяжесть мира.

— Так вот, чтобы изменить… все… сразу… Взрывом… Вторжением… нужно одно единственное: тот, кто откроет ему ворота…


…Дверь была сломана. Самым зверским образом. Видимо, неизвестные злодеи делали это долго и с упоением, под покровом ночи выдирая из нее замок. Золотились под солнышком рыжие щепки, широкий луч проникал в дыру, оставшуюся от хитрого устройства, и Гай, сидя перед дверью на корточках, морщился, потому что луч этот бил ему прямо в глаза. Замок валялся тут же, сверкал начищенными деталями, нагло отрицая версию о корысти бандитов. Рядом с замком, возя сандалькой по сырым доскам террасы, стоял Кешка. Голова у Сорэна-младшего была повинно опущена, он сопел, пыхтел и глотал слезы. И молчал, как партизан. А Гай, пылая педагогическим рвением, рассказывал брату, какая тот скотина, каторжник, вахлак и оболтус. Это ж додуматься! Чужая вещь, музейная, можно сказать! В общем, счас он позвонит в город, и за Кешкой приедет полиция.

— Так что иди и собирай вещи.

Кешка поднял на старшего брата несусветно красивые, полные слез глаза.

— Сам ты каторжник. Я на тебя жаловаться буду.

Гай по-птичьи заглянул в дыру одним глазом. Непонятно, что он там увидел, только обрадовался Кешкиным словам как-то не по-хорошему.

— Иди-иди, жалуйся, — сказал он. — Кто тебе поверит, бандиту. Я еще деду напишу, как ты кузена тут подвел. И вообще.

Кешка наконец заплакал. Но просто так плакать он не умел, не тот это был ребенок. Вместе со слезами на Гая обрушились яростные вопли.

— Феодал! — орал ребенок, размазывая сопли по щекам. — Деспот! Ты!.. Краон недобитый!

— Чего?

— Того! — рявкнул Кешка и бросился прочь.

Гай только плечами пожал. Не побежит он следом, пускай Кешенька и не надеется. Вот побегает и назад вернется, тогда Гай ему пропишет… и за замок, и за прочие художества. Он поднял с пола раскуроченный механизм, задумчиво покачал на ладони. Внутри замка что-то откликнулось мелодичным звоном. Гай ощутил прилив бессильного бешенства. Потом услышал скрип досок под чужими шагами. Опять эти обормоты. Гай поднял глаза. Над ним с непередаваемым выражением на лицах стояли двое: Саша Миксот, эсквайр, и старший воспитатель. Вдалеке, на травке, с удобствами расположились остальные.

— Вот, — нервно изрек Гай, протягивая замок. Голос трагически дрогнул. — Варвары. Ты знаешь, что он мне сказал? Что я Краон недоделанный. Хотел бы я знать, что это такое.

— А это, — охотно пояснил Саша Миксот, — это такой дядька.

— Саша, — с тоской безнадежной допытывался Хальк. — Ну зачем вы это сделали?

— А че?! — возмутился Лаки. — Я один, что ли?

Он еще постоял, дожидаясь, когда его начнут ругать, но мессиры воспитатели сидели на крыльце и в полном отупении пялились друг на друга. Не ждали они от ребенка такой простоты. Ребенок пожал плечами, перепрыгнул через перила и исчез вместе со всей компанией.


…А может, это были и не лютики. Маленькие, желтенькие такие. От них у Кешки рябило в глазах. С высоты лошади, где каждый мужчина благороднее раза в четыре, все равно, лютики это или "куриная слепота". Кешка втянул в себя остатки слез и принялся искать платочек. Потому как вытирать нос коротеньким рукавом затруднительно и неприлично. Кешка вспомнил вдруг, что он сын благородных родителей и вообще мужчина. Через плечо покосился на дядюшку. Когда он ворвался к мессиру управляющему с воплем: "На почту! Сейчас же! Или умру!", такие мелочи его еще не тревожили. Мессир Сорэн не стал добиваться причин этой спешки, молча оседлал Мишкаса и повез горе семьи Сорэнов в потребном направлении. Поскольку Феличе и сам принадлежал к означенной семье, то знал: лучше сразу действовать. А уши отодрать можно и позже.

— Спусти, — мрачно потребовал Кешка. — И отвернись.

— Деру дашь?

— Не, — Кешка все же вытер нос ладонью и стал спиной.

Мишкас с аппетитом хрумкнул цветочками.

— Не поедем, — сказал Кешка и тяжело вздохнул.

Дядюшка тоже вздохнул, слез с лошади и уселся на обочине с таким видом, что Кешка ощутил муки совести. Дергает занятого человека: то еду, то не еду…

— Я не ломал. Ну, почти…

— Ну, скажи мне, детище, зачем ты Гая Краоном обозвал?

— А он обиделся? — с надеждой спросил Кешка.

— Кто? Краон?

— Краон не мог обидеться, его Александр Юрьевич выдумал.

Мессир Феликс подался вперед, обхватывая руками колени.

— Погоди. Говоришь, выдумал?

Кешка почесал комариный укус на колене и взахлеб выложил всю сказочку. С такими подробностями, каких в ней и не было. Воображение у ребенка работало. Феликс задумчиво кивал головой, в положенных местах широко распахивал глаза, а иногда даже подбирал отвисающий подбородок. И Кешка старался вовсю. И тяжело вздохнул, когда история закончилась.

— В общем, вывез он ее на пустошь, и там, это… — в Кешкином голосе пробилась слеза.

Мишкас дожевал траву с одной обочины и перешел к другой, но Феличе не заметил выбрыков гнедого. Так и сидел. Громко голосили в траве кузнечики. Полуденное солнце жарило вовсю. Феличе поежился от озноба и встал.

— Поехали, дружок.

Он помог Кешке забраться на высокую спину Мишкаса и повел коня под уздцы. Это был хороший способ не оказаться с Кешкой лицом к лицу.


— Племянник сказал, что вы сожгли мои свечки.

Хальк покраснел. И пообещал на выходных съездить в поселок и возместить ущерб. Управляющий величаво отмахнулся: мол, не стоит. На коленях у него, свисая массивным задом, дрых тот самый котик. Отмахивался ухом от комаров. Мессира управляющего комары, похоже, не беспокоили. Невкусный он, что ли… Хальк завистливо вздохнул.

— Мы, наверное, завтра палатки опять поставим. Вам от нас одно беспокойство.

Сорэн улыбнулся. Улыбка эта была такая, что Хальк почувствовал себя очень неуютно. Уж лучше бы обругал.

— Ну отчего же, — сказал Сорэн вежливо. — Вовсе нет. Мне интересно. Дети у вас замечательные.

Хальк онемел. Не понимал он, что может быть замечательного в сорока с лишним обормотах, которые орут, дерутся, жгут хозяйские свечки и ломают хозяйские же замки, а по ночам хороводами отправляются на ловлю привидений. Вот только сегодня, вот совсем еще недавно он собственноручно изловил в коридоре компанию полусонных барышень. Барышни крались шумно, с повизгиваниями, с нервным хихиканьем, и топотали, как стадо сусликов. Предводительница каравана, тринадцатилетняя Лизанька Воронина, освещала путь классическим фонарем: горящей в бутылке с отбитым дном хозяйской свечкой. Завидев Халька, девицы спешно свечку задули, да было поздно. В пылу разборок выяснилось, что барышни ловили привидение. Являлось оно им. В саване с кружевами (и в лаптях с оборками, проворчал совершенно озверевший Хальк, но его не услышали). Имя призраку было, чего уж проще, Клод Денон безвинно убиенный. Этот Денон охотился на невинных девиц, жутко стонал и вообще… Упокоить его можно было только клубничным вареньем, причем обязательно в серебряной ложечке. Ложечку Воронина стащила из буфета в парадной столовой. Теперь надо было возвращать.

— Вот, — сказал Хальк. — Привет от замечательных детей.

Ложечка была красивая, с эмалевым черенком. По зеленой траве, под небывало ярким небом, шел паренек и играл на флейте. Мелко и тщательно выписанные детали включали даже черты лица и травинки. Феликс Сорэн с равнодушным видом спрятал ложечку в карман. И попросил не расстраиваться из-за мелочей: детям свойственно так легко всему верить. Особенно если это таинственные приключения и сказки.

— Знаете, а в вашу последнюю сказку весь лагерь взахлеб играет. У Викентия мозги набекрень.

— Извините. Я не хотел.

— Напрасно.

— И вообще, это не сказка!

Сорэн перестал гладить кота. Широкая, но все равно аристократически красивая рука замерла над пушистым загривком. Кот недовольно дернул хвостом, потянулся, щуря глазищи и выпуская когти. Управляющий за шкирку снял кота на пол.

— Брысь, — сказал он и встал. — Слушайте, вина хотите?

Хальк замялся. С одной стороны, вино — это чудно, с другой — пьянствовать правила запрещали. А, с третьей, как только здесь зазвенят рюмки, прискачет Ирочка. У нее на зайцев нюх.

— Лучше чаю.

Феличе сходил в дом и вернулся, неся на вытянутых руках нечто. По виду это нечто более всего напоминало помесь самовара с кофейником, сверху заботливо прикрытое кружевной салфеткой. Феличе водрузил бронзовое чудище на стол, принес чашки.

— А… это что?

— Чаеварка.

Из выгнутого носика в чашку полилась черная, глянцевая при свете керосиновой лампы жидкость. Запахло пьяной вишней.

— Эдерский мускат, — сказал Феличе. — Урожай семьсот двенадцатого года.

— Это когда бунт Мелешки?

— Вы историк? — Феликс покачал в ладони чашку.

— Филолог.

— Ну-ну. А в воспитатели как попали?

Прикрытая колпаком матового стекла лампа мерцала, ночные бабочки летели на свет. Хальк молчал. Объяснять не хотелось. Это выглядело бы, как оправдание, а он не чувствовал себя ни в чем виноватым. Видимо, Ирочка права. Рано или поздно все проходит, абсолютно все, даже смерть перестает казаться чудовищной и непоправимой. Человек — такая скотина, что ко всему привыкает. Он вдруг подумал, что, как ни странно, легче ему стало только после злосчастной этой сказки.

— Так получилось.

— Хорошо получилось, — со странным удовлетворением отметил Феликс. — Кстати, возвращаясь к племяннику. Он мне сегодня понарассказывал… Это что, пассивный пласт эйленского фольклора? Я таких легенд не припомню.

— А вы из Эйле? — Хальк ощутил, что начинает злиться. Феличе кивнул и небрежно прибавил, что нынешняя работа для него — что-то вроде развлечения. Способ приятно и нехлопотно провести лето, не особенно мучаясь от безделья. А вообще-то у усадьбы есть хозяин. Между прочим, владелец одного из столичных издательств.

— Вы ведь пишете? Хотите, я возьмусь пристроить ваши рукописи? Но только стихи.

Хальк залпом допил вино. В голове шумело. Он не понимал почти ничего из этой странной беседы. Почему стихи? Это издательство что, ничего другого не печатает? Может, ему взяться дамский роман написать? Да, это будет здорово, тетки на кафедре изящной словесности разом заткнутся.

— А сказку нельзя? Это же не легенды, я сам…

— Нельзя, — сказал Сорэн. — Ни при каком раскладе. Даже и не думайте.

Было в его голосе что-то, что заставило Халька моментом протрезветь. Озноб пробежал по спине.

— Почему? — чувствуя себя последним дураком, тем не менее, спросил он.

Феликс откинулся к плетеной спинке стула. Скрестил на груди руки. Помолчал. Потом сказал осторожно:

— Видите ли… Саша. Это все очень красиво, это заставляет ощутить… я не знаю, как сказать. Убогость нашего мира, серость, собственную тупость и трусость. Это красиво и очень страшно. Но пока только на словах. А вот если вы запишете… все эти ощущения можно смело помножить на десять. Не слишком ли? И потом. Вы же слушали курс философии. Помните, как там про бытие и сознание?

— Сознание вторично.

— Ерунда, — сказал Феличе убежденно. — Вот вы представьте хоть на минуту, что своим сознанием вы определяете чужое бытие. И не надо далеко ходить за примерами. Весь лагерь живет теперь вашим сознанием… созданием, если хотите. Но они дети, они веселятся, они не могут долго задумываться о всех… обо всем, что там всерьез. Они ловят призраков и ругают вашего коллегу Краоном. И это закономерно. Вы же не хотите, чтобы сорок пять детей и трое взрослых испытывали такую же боль, какую испытываете вы.

Мотыльки летели на свет. Пахло приближающимся дождем. Малиновая молния расколола небо над террасой. У Сорэна невольно дернулась щека.

Хальк видел все это, как через стекло.

— Я. Не. Понимаю.

— Смерть моны да Шер… я соболезную. Простите.

Хальк встал, с шумом отодвинув стул.

— В-вы!.. Кто вам?!..

— Неважно. Кстати, вот вам лишний повод задуматься над тем, как кончаются в жизни страшные сказки. Не придумай вы такого, кто знает, может, она осталась бы жива.

— Прекратите! Я не верю!

— И правильно, — Феликс вдруг широко, ослепительно улыбнулся. Как будто и сам углядел ущербность своих доказательств. — Не верьте. Когда вам скажут. Когда прочтете. Даже когда увидите собственными глазами — все равно не верьте. Есть только иллюзия. Смерти — нет.


Глава 3.

…Непонятно, питал давний мастер отвращение к супруге, теще либо ко всему человечеству сразу или стремился устрашить, потому что сам всех в упор боялся, но надо признать, что ему удалось: любой, кто встречался с химерами Твиртове лицом к лицу, испытывал брезгливое отвращение и страх. Не потому, что в этой мифической тварюшке (в каждой по-своему) были смешаны черты змеи, козла и льва — сами по себе эти звери если и устрашающи, то вовсе не отвратительны. Но безвестный мастер учинил с их чертами такое, что может привидеться только в кошмарном сне. А еще он нетвердо понимал, что есть химера, этот мастер, и потому прибавил каждой чешуйчатые бронзовые крылья и грифоний клюв. Из клюва свисало раздвоенное змеиное жало, и создавалось впечатление, что вымышленная зверушка дразнится или облизывается, схрумкав очередную жертву. А может, это был стилизованный огонь. Кстати, последнее сомнительно, так как химеры Твиртове пыхали огнем вполне настоящим. Неведомый умелец проложил в каменных телах тончайшие трубочки, и стоило залить масла зверюшке под хвост и ткнуть в нос зажженным факелом, как из клюва начинало извергаться короткое, но весьма ощутимое пламя. Ночью зрелище могло быть вполне феерическим — три уступа зловещих теней и на равных расстояниях огни. Только вот жителям столицы с воцарения Одинокого Бога любоваться не приходилось — все забивали проклятые молнии.

Из каморки, где Кешка прятал тряпки и мел, послышался слабый стон, и мальчишка споткнулся о каменные кольца химерьего хвоста.

— Ох, извини, — произнес он. Нашарил завалявшийся в мешочке у пояса сальный огарок.

Тот едва осветил закуток, шалашик щеток у стены, позабытый в древние времена строительный мусор и — заслонившегося рукой человека.

— Ты кто? — спросил Кешка шепотом. — Что ты тут делаешь?

И снова стон. Кешка вспомнил какие-то разговоры внизу про воровку, пробравшуюся в Твиртове, про адептов… неужели она тут прячется? Он втиснулся в каморку — та была невелика, но и Кешка в свои двенадцать лет был вовсе не богатырь, поместился. Двери слегка притворил — они с таким визгом проехались по камню, что, казалось, перебудили пол Твиртове, — задул огарок и спросил тихим шепотом:

— Тебе помочь?

— А ты кто? — голос был сдавленный, словно на грани стона и слез.

— Я за химерами прибираю, чищу.

— Как в конюшне?

Кешка хихикнул и разозлился.

— Они живые, понятно? Дура ты! Вот придет истинная хозяйка — и проснутся.

Он зажал рот рукой. За эти слова запросто угодишь в нижние казематы. А там и на костер. Бог Одинок, и он же Велик, и никого не может быть рядом. Дурочка опять застонала, громко. И Кешке сделалось стыдно. Ну и страшно, хотя на уступы по ночам не рискуют заглядывать даже стражники: легенды легендами, а как вдруг?.. Мальчишка протянул руку в темноте, уткнулся в теплую мокрую щеку:

— Больно?

В дверном проеме полыхнула молния, выхватила из темноты и словно залила кровью женское лицо.

— Тебя как… звать? — спросила беглянка.

— Кешка. Викентий. Но чаще — «щенок» и… — Кешка проглотил бранное слово. — Только я тут один работаю. Они боятся.

— Это правда… про химер?

Кешке вдруг до смерти захотелось рассказать, все, что он слышал и знает, но трезвые рассуждения перевесили. Мало ли что сотворили с девчонкой адепты, вдруг истечет кровью. И пить может хотеть. Кое-что у него тут припрятано… и надо подумать, как ее вывести из цитадели — утром обыщут и здесь.


…Патент, отмеченный большими печатями зеленого воска, висел у самой двери. Хозяйка цветочной лавки, хотя и неграмотная, безмерно им гордилась и пересказывала наизусть любому, кто хотел услышать. А услышать хотели многие — это была единственная на весь город "божественная цветочная лавка", и закупались в ней и цвет рыцарства Твиртове, и дворяне из провинции. По случаю жары тетушка Этель, страдавшая одышкой и ожирением, из своих комнат на задах лавки не выходила, предоставив все дела семнадцатилетней племяннице Роде, своей единственной родственнице и наследнице. Рода была Кешкиной подружкой, если, конечно, считать основой дружбы валяние в угольном подвале и совместное поедание черствых пирожков с повидлом, которых можно было купить дюжину на пятак у булочника на углу. Бледный Кешка дождался, когда уберется очередная недовольная покупательница, и шмыгнул в лавку. Рода привычно улыбнулась:

— Мессир?

— Рода! — Кешка положил локти на прилавок, совершенно случайно заглядывая в глубокий вырез ее кофточки. — Понимаешь, мне надо пристроить сестру. Она приехала из деревни, и заболела. В Твиртове я ее взять не могу, назад отправить — тоже.

Рода мило покраснела, откидывая со щеки прядь волос.

— Надеюсь, это не одна из тех жутких болезней…

— Что ты! — перебил Кешка. — Она попала под карету, а потом кучер еще избил ее кнутом.

— Какой ужас! — ахнула Рода.

— Конечно, я не хотел бы, чтобы тетя Этель про нее знала.

— Конечно! Я… — Рода, предаваясь раздумьям, по привычке зажала прядь в зубах. — Приводи ее, только задами. Я постелю ей на чердаке.

Кешка облегченно вздохнул.

…Отсутствие его заметили и даже сильно выругали, но приколотить не успели, потому как Кешка был нужен везде и сразу, а потом, чистя толченым мелом крыло третьей справа на нижнем уступе химеры с гордым именем Оладья, мог размышлять обо всем в свое удовольствие.

— Викентий, к тебе пришли! — голос старшего слуги Уступа был сладок, как мед. Кешка вздрогнул: обычно такой важный человек не обращал на него внимания.

— Здравствуй, Викентий.

Высокий мужчина в сером плаще адепта и синей рясе шел к нему от дверей. В каменном нутре Оладьи родился тихий рык и крыло дернулось, оцарапав мальчишке руку острым краем.

— Ох, я и не знал, — незнакомец широко улыбнулся.

— Тихо, тихо, — Кешка погладил бронзовые перья. — Это какой-то древний механизм. Когда попало срабатывает.

— А ты осведомленный.

Не понять было, упрек это или похвала.

— Адам Станислав Майронис, — представился священник, — глава прихода Стрельни.

Это был приход, где жила Рода.

— Я хочу с тобой поговорить.

Кешка опустил тряпку в ведро и вытер о штаны измазанные руки.

— Где бы мы могли присесть? Хорошо здесь, правда?

Ударила молния, и незнакомец прикрыл глаза.

— Мешают, да?

— Я привык.

— Спустимся вниз? Мессир управляющий был любезен отпустить тебя со мной до вечера.

Кешка сглотнул. Видимо, это не простой священник, раз с ним любезен сам мессир управляющий. Впрочем, со священниками опасно быть нелюбезным — Бог, он рядом.

Сидя в аккуратной беленой комнатке полуподвального кабачка, Кешка пытался заставить себя не дрожать. Может, это после жары на улице. Предупредительный кухмистер накрыл на стол и удалился, осведомясь перед этим, не угодно ли еще чего его почтенным гостям. Священник отправил его небрежным взмахом руки.

— Ешь, что же ты.

— Я не голоден.

Мессир Адам Станислав прищурился:

— Мальчишки всегда голодны. Я, по крайней мере…

Он не стал продолжать. Кешка через силу проглотил несколько кусков.

— В каких отношениях ты находишься с девицей Донцовой?

Кешка вцепился руками в скамью.

— Мы… мы дружим.

— Я тебя напугал?

Глаза священника были совсем близко, и зрачки в них плавали, как у кошки.

— Н-нет.

— Сегодня воскресенье, девица Донцова приходила к исповеди в церковь Огненностолпия. Я там служу.

Кешка помнил эту церковь, заходил в нее с Родой несколько раз, и покупал свечи для тети Этель, когда та просила. Когда-то, тысячу лет тому, это была церковь Кораблей… Одинокий Боже, о чем он думает. Ходила к исповеди — значит..!

— Ведь девица Донцова предлагала исповедаться и тебе. А ты сказал, что сходишь в капеллу Твиртове. Ты сходил?

— Д-да.

— Зачем ты лжешь мне, мальчик?

— Я… н-не успел. М-меня…

Адам Станислав положил руку на Кешкино плечо.

— Ничего страшного. Ты мог бы прийти к исповеди теперь. Ко мне.

Кешка дернулся и опрокинул свечу.


В маленькой церкви волнительно пахло воском и ладаном, на дымных столбах лежали солнечные лучи. Кешка хотел преклонить колени перед алтарем — рисунком по мокрой штукатурке во всю стену — Одинокий Бог, то ли возносящийся на огненном столпе, то ли снисходящий на оном к благодарной пастве; но Адам Станислав подтолкнул его к дверце в закристию.

— Девица Донцова призналась мне, что совершила добрый поступок.

Мальчишка оборотил к священнику мокрые глаза:

— Но вы же… обязаны соблюдать тайну исповеди!

— Дитя, не кощунствуй. Это постулат еретической веры. Нашему же Господу должно открывать любое деяние — и благое, и злое. А не узнай я — как бы я мог оказать помощь твоей болящей сестре? Ведь она сильно расшиблась? Может, ей надобен лекарь? И облегчение души, если, по воле Одинокого, она умрет?

Кешка вцепился зубами в ладонь.

— Я не прав? — Адам Станислав распахнул окованную медью дверь, и Кешка очутился почти в полной темноте. Только некоторое время спустя глаза смогли выхватить углы какой-то мебели, пробивающиеся в щели ставен лучи, неподвижную фигуру в кресле у стола.

— Где… она? — этот голос словно придавил Кешку к полу.

— Мальчик нам не доверяет. Я могу его понять.

Худой мужчина в кресле вскинул голову (Кешка сумел различить только движение, не черты лица, но все равно знал: это он, его исчезнувший опальный брат, Феличе, Феликс…). В ладонях его, сложенных перед грудью, стало разгораться сияние — словно затеплилась свеча, словно он держал пушистый огненный шарик. А в этом шарике… да, в этом шарике проступал, светился серебром кораблик, покачивался на малиновых, как шелк, сотканных из сияния же волнах. Кешка задержал дыхание. Это было так невозможно, нелепо, волшебно…

— Я знаю, ей нужна помощь. Помоги.

Слова дались мужчине с трудом, Кешка вообще подозревал, что тот не умеет просить — только приказывать.

— Ты догадался, Кешка, — кивнул священник. — Это Хранитель. Мы очень рискуем и у нас мало времени.

— Какая болтушка, — сказал Кешка горько…


— А я вас искала, — воспитательным тоном объявила Ирочка. — Александр Юрьевич, вы мне нужны.

Полная луна, проглянув сквозь облака, залила террасу зеленоватым светом. Луна была большая и пухлая, как тронутая плесенью плюшка, и Ирочка в своем сарафане с оборочками на ее фоне казалась крупной летучей мышкой. Хальк потряс головой, пытаясь прогнать наваждение. Наваждение не прогонялось. Наваждение отжало перекинутый через локоть купальник и плюхнулось на плетеную скамеечку перед столом. Только теперь Хальк заметил, что управляющий исчез. И унес с собой лампу. А чаеварка осталась. Хальк в растерянности уставился на бронзовое это чудовище: то ли под стол спрятать, то ли сделать вид, что он тут вообще ни при чем.

— Ой, какая прелесть, — сказала Ирочка, пожирая чаеварку глазами. — Антиквариат. Мне перед управляющим неловко, свалились ему на голову. Да, так вот… — Ирочка дернула носом: из покинутых чашек тянуло пьяной вишней, а бутылки не наблюдалось. Ирочка с сомнением посмотрела на Халька. — Гай сейчас придет.

— Зачем?

— Как зачем? — удивилась Ирочка. — Планерка у нас.

— В два часа ночи?

Ирочка передернула плечиками:

— Я вас не понимаю! Должны же мы обсудить… посоветоваться… вы все равно не спите!

— А очень хочется! — Гай появился и широко зевнул. На нем была байковая пижама с медвежонками, и выглядел он трогательно "до не могу".

— Садитесь, мальчики.

Следующие пятнадцать минут Ирочка развозила о серьезности поставленной перед ними задачи, о воздействии на юные умы… и обо всем прочем, чем славилась кафедра педагогики Эйленского университета. Гай вяло зевал. Хальк, ни на что не надеясь, повернул ручку чаеварки. Но того, что накапало в чашку, вполне хватило, чтобы эти минуты пережить.

— Короче, — сказал Гай. — Чего надо?

— У вас, мальчики, безобразие творится. Дети бегают сами по себе.

— А ты хочешь, чтобы они сами по мне бегали?

— Я хочу, — пояснила Ирочка терпеливо, — чтобы их досуг был занят. Умственно-полезной и развивающей общественной деятельностью.

— Они отдыхать хотят, — сообщил Гай. — И я хочу. И вот он — тоже хочет.

Хальк поднял глаза. Луна отразилась в них. С такими глазами идут на крест. Но дети — это же не крест, это же счастье, подумала Ирочка. И большая ответственность. Так что повод затоптать в себе угрызения совести у воспитательницы имелся.

— В общем, так, мальчики, — она хлопнула по столу ладошкой. — Дети у вас бесхозные, катаются на чужих лошадях и играют в несанкционированные игры. А мы, как педагоги, обязаны взять все под контроль и руководство. Пускай играют. Но под присмотром. Поэтому вы, Саша, сейчас напишете примерный сценарий этой вашей… сказки, мы выберем актив, распределим роли и будем работать. Вот вы, Гай, кем хотите быть?

— Спящей красавицей.

Ирочка шмыгнула носом, помолчала и разревелась. «Мальчикам» стало стыдно. Сидят тут, мучают бедную девушку… она же не виновата, что такая дура.

И они стали набрасывать примерный сценарий.


Глава 4.

…Адам Станислав в раздумье погрыз кончик пера. Эта привычка сохранялась у него с детства, и он ничего не мог с ней поделать. Губы у него уже были черными, и отмыть их потом стоило больших усилий.

"Иногда актом воли является следовать обстоятельствам," — записал он на полях. Отложил погрызенное перо, вернулся к последним строчкам трактата. "Никто из предстоятелей за всю историю Церкви не отвергал постулат, что человек — суть Книга, которую пишет Господь. Здесь возникает кажущееся противуречие со свободой воли, дающей личности возможность творить свою — да и чужие Книги — по-своему, иногда в согласии с божественным замыслом, а иногда в полном его отрицании. Господь не мог, создавая абсолютный текст, не заметить этой ловушки. Признание такового вообще отвергает основы вероучения." Адам Станислав прислушался. По дому гуляли летние сквозняки, разгоняли душный вечерний воздух. Пахло маттиолой из сада. Покачивалась тяжелая занавесь на полуоткрытой двери. К трактату возвращаться очень не хотелось. Он подумал, что вымучит еще десяток строчек и попросит у экономки чаю. Замечательная женщина его экономка: молчаливая и совсем неграмотная. "Суть же не в самом тексте, а в приближении оного к божественному замыслу, что позволяет ему в зависимости от такового с большей или меньшей вероятностью и точностью воплотиться в тварном мире. Полное созвучие текстов человека и божества есть резонанс, каковой согласие…" Мелодия родилась, как ландыш в лесной глуши, выпорхнула из-под крышки виржинели робким ароматом, развернулась и взлетела. Предстоятель замер. Почему-то чудился летний дождь — такой, когда сквозь тучи солнце: "царевна плачет." Только кроме солнца и дождевых капель падали ландыши, душистой грудой устилали и траву, и голую землю.

Он сорвался с места и бесшумно закрыл в соседней комнате окно. Комната была погружена в темноту, светилась в подсвечнике виржинели единственная свеча, бросала блики на желтоватые клавиши. Женские пальцы бегали по клавишам робко, словно выискивали, высвобождали мелодию, которую не знали сами, но чувствовали… Потом женщина обернулась.

— Я вам помешала?

— Нет. Играйте.

— Я не умею.

Ее ладонь нежно скользнула по клавишам, Алиса вздохнула и захлопнула крышку виржинели.

— Ну, тогда я распоряжусь насчет чая.

Адам Станислав понял, что готов по-мальчишечьи вопить от беспричинной радости. Легкий хмель, дымка, готовая вот-вот раскрыться, ощутимое сквозь нее дыхание божества. Такое состояние длилось все эти дни, что Алиса жила у него, оно было глупым и опасным, но он ничего не мог с собой поделать. Их молитвы услышаны. Впрочем, одернул Стах себя, в этом мире бывают услышаны все молитвы.

Тихая, как крупная мышь, ключница разлила чай, выставила на крахмальную скатерть молочник и сахарницу, свежие булочки под салфеткой и застыла, глядя на священника голубыми преданными глазами.

— Идите, Эмма. Подогрейте для моны лекарство и проследите, чтобы она легла не позже полуночи.

Алиса надулась. Он же, озорно сверкнув глазами, прибавил:

— Я приду поцеловать на ночь дорогую племянницу.


Алиса, кривясь, хлебала лекарство. Стах, подтащив к кровати тяжелый стул, сидел и смотрел на нее.

— Я прочитал.

Она поперхнулась и долго откашливалась, потому что Адам Станислав не решился ударить ее по спине. Он сполоснул чашку и принес воды.

— Пейте осторожнее.

Алиса смотрела глазами загнанного зверя.

— Я должен был понять, почему вы плакали ночью.

— Это не ваше дело.

— "Доблестный рыцарь! Придворные дамы сомневаются. Во избежание кривотолков я повелеваю вам собственноручно возложить венец королевы любви и красоты на вашу избранницу." Вам… вашей героине так нужен этот венец?

— Я никогда и ничего не придумываю, — Алиса отодвинулась, пряча лицо в колени, прикрытые одеялом. — Вы спасли меня, чтобы я сочиняла. Зачем вам… то, что я пишу? Вы… получите деньги?

Стах привстал, словно действительно собираясь поцеловать ее в лоб.

— Разве вы не верите в бескорыстие поступков?

Алиса рывком вытащила из-под подушки тетрадь:

— Эти — верят. Я — нет. Кто там кричит?

Он выскочил в выходящий на улицу кабинет, до половины высунулся в окно. И едва там не остался. Потому как уличный мальчишка голосил звонко и доносно:

— Почтенные горожане! в эту пятницу! на Ордынском поле! повелением Одинокого Бога! большой! летний! турнир!!…


— Ребенок, отстань.

Лаки засопел. Иногда он вспоминал, что лет ему всего одиннадцать, и можно не строить из себя взрослого и дать волю эмоциям. Он подождал, пока очищенная картофелина плюхнется в воду, и опять подергал Халька за рукав.

— Дя-адь Саш… А дальше чего было? Интересно же…

Деваться от ребенка было некуда. С одной стороны — он же и сидел, с другой стороны подпирал Халька аристократическим плечом старший Сорэн-младший. Это только на земле руками Сорэны сроду не работали, а на лавочке очень даже… Нож у Гая так и мелькал. Края лавочки занимали девчонки, повизгивали, когда брызги от очередной вкинутой в чан картофелины попадали на голые коленки. Компания с противоположной лавочки это заметила и особенно старалась. В общем, без идейной поддержки трудовое мероприятие превращалось в полное безобразие. Завершали круг почета вокруг котла Мета и Пашка Эрнарский, сидя на хлипких табуреточках посреди замощенной дорожки. Над всем этим покачивала разлапистыми крыльями акация, в воду сыпались мелкие листочки и солнечные зайчики.

— Суп с зеленью и с мясом, — изрек Пашка, заглядывая в котел. Эрнарский — это была не фамилия, а роль. Если Гая вне игры никто не звал Краоном, то к инсургенту Пашеньке роль прилипла насмерть. Но мятежный барон не обижался. Разве что на «барана». — Ну, хлеб у нас будет, а зрелища?

Хальк мрачно подумал, что картошку они и воспитательским составом могли почистить, не упарились бы. А дети пусть играют… подальше!

— Правда, Александр Юрьевич, — протянул кто-то из девиц. То ли Верочка, то ли Анюта: вся такая томная, что Хальк никак не мог запомнить, как ее зовут. — Про любовь!

— Морковь, свекровь, — промычал очень похоже Пашка. — Про интриги давайте, нечего этих дур слушать.

— Про королеву турнира! — рявкнула Мета и чисто девичьим жестом воткнула ножик в безвинную картофелину.

Хальк порадовался, что Пашка сидит по другую сторону котла: Мета отличалась бешеным темпераментом.

— Так, дети! Если мы через пятнадцать минут не дочистим котел, то Ирина Анатольевна нас… э-э… сожрет. Вместо картошки. А если мы постараемся, то вечерком, у костерчика… с этой самой картошкой…

— Если печь, так зачем чистили?! — ахнула Мета.

— В общем, в едином трудовом порыве будут вам и рыцари, и свекровь, и королева турнира. Ясно, э-мнэ?


Дети в подвале играли в больницу:

Зверски замучен сантехник Синицын…


…Ристалище было пустое, как стол. Дождик шуршал в выгоревшей траве, лениво полоскались вымпела, тяжело всплескивали под редкими порывами ветра гербовые штандарты. На противоположной трибуне, под навесом, дамы укутывали вуалями сложные прически. Высокие энены замужних мон вздымались гордо, как храмовые крыши.

— Вон, — сказал оруженосец Гэлада, указуя Яррану костлявым перстом куда-то в гущу этого цветника. — Поглядите, ваша милость.

— Не тычь пальцем. Неприлично.

— Прилично. — Тот, как ни в чем не бывало, грыз крепкими зубами леденцы и каленые орешки, накупленные у торговок перед входом за медный хозяйский грош. — Это ж мона Сабина, нашего, значит, сильно одинокого Бога…

— Заткнись, дурак! Нашел место… — В подкрепление слов Ярран отвесил внушительную плюху. Оруженосец подавился леденцом и умолк. Задумчиво потрогал передний зуб. Зуб шатался.

За препирательствами они не заметили, как трибуны наполнились, утих перепуганный дождик, и трубы герольдов возвестили начало. За ограждением, у шатров, возникла легкая суета, потом на поле, в сопровождении не менее десятка оруженосцев, выбрался рыцарь. Конь под ним был роскошный, белый, мел хвостом порыжелую травку и косил сквозь броню огненным глазом. Рыцарь коню вполне соответствовал, вот только, на придирчивый взгляд Яррана, вооружение было слегка тяжеловато. Но не менуэт же танцевать. Герольды огласили имя. Гэладовский оруженосец поперхнулся. Рыцарь Ордена Бдящей Совы…

— И этой, как ее?.. Пелерины зияющей?

— Элерины, — процедил Ярран сквозь зубы. — Сияющей. Не прикидывайся дураком большим, чем ты есть. Дочерний орден в честь известной эрлирангордской святой, дозволено именным Указом Одинокого Бога. Это ж адепты…

— Чьи?

— Не мои! — отрезал Ярран мрачно.

— Ну и пускай, — объявил оруженосец, ладонью отирая мокрое лицо. — Пускай адепт. Все равно продует!

— Почему?

— По кочану и по капусте. Адепт придоспешенный на четырех ногах и то спотыкается.

Значительность мысли повергла Яррана в полное отупение. Он уставился на Гэладова оруженосца круглыми стеклянными глазами. Видимо, сегодня с утра Гэлад пребывал в хорошем настроении… Ярран вспомнил, как встрепанный и помятый, не иначе как спросонья Всадник вломился к нему в дом — ну как и застал только! — и страшным шепотом стал предупреждать, что турнир подстроенный, все там куплено-перекуплено, и чтобы Ярран даже не вздумал!.. Вот свернут ему там шею — тогда пожалуйста, а раньше — ни-ни. Потом Гэлад осведомился насчет Феличе, получил сдержанные объяснения относительно вольностей мессира управляющего поведения, огорченно покивал и отрядил собственного оруженосца за Ярраном присматривать. Чтобы тот, в угаре семейных неудач, не наворотил лишнего.

Адепт "сияющей пелерины" между тем проехался по ристалищу, пару раз вздернул коня на дыбы, что на мокрой траве было не вполне безопасно. Поединщик для него не находился. Дамы роптали и подбадривали. На трибуне, отведенной простлюдинам, откровенно издевались, свистели и улюлюкали. Это было оскорбительно. Ярран привстал.

— И не вздумайте. — Твердая рука опустилась ему на плечо. — Сядьте, мессир.

Ярран оглянулся. Осунувшийся, с черными полукружьями под глазами, позади стоял Феличе. И лицо у него было такое, что Яррану разом расхотелось как спорить с ним, так и высказывать упреки.

— Смотрите лучше, — сказал Феличе и опустился на скамью. Ярран услышал короткий сдавленный вздох. Сделалось жарко. Потом он увидел, как на ристалище выезжает рыцарь, трубы герольдов взвыли; сшиблись, выметывая из-под конских копыт грязь и комья травы, тяжеленные, закованные в броню, как крепостные тараны, кони. Красиво, как в запредельно невозможном сне, взмыл в серое небо чей-то щит. Стало очень тихо, женский вопль вспорол воздух, набежали, засуетились слуги, мнишки из близлежащего храма Иконы Краона Всех Кто Печалится, кровяные пятна засыпали песком. Рыцарь Бдящей Совы стоял, тяжело опираясь на копье, смотрел, как кладут на носилки и уносят прочь поверженного противника.

— Кто был? — спросил Ярран глухо.

— Денон, — ответил Феличе.

— Пошлите узнать, не нужно ли ему чего.

— Не нужно, — сказал Феличе. Ярран обернулся в ужасе. — Да жив он, мессир, не беспокойтесь. Полежит дня два и встанет.

Суета улеглась, победителю воздали положенное, опять запела труба.

— Я скоро, — сказал Феличе, нехотя поднимаясь со скамьи…


— Ну ты, волчья сыть, травяной мешок! — Легонький Кешка дал шенкелей, отчего на взмокшем лбу боевой лошади вздулись синие вены. — Давай, щеми его!

— Сам щеми, — сказала лошадь и скинула нахального наездника в травку у крыльца. — А мы попить желаем и этого… свежего сена.

Кешка воззрился на Лаки с нескрываемым ужасом.

— Тебя кормили полчаса назад!

— Так я ж не пони, — резонно возразил Лаки, припадая ртом к носику погнутого чайника, стоящего тут же, на крылечке. — А турнир — дело тяжелое. Ну, скажите ему, Сан Юрьич!

— Проглот, — констатировал Кешка. Потом на его пыльной мордашке возникла ехидная ухмылка. Хальк уставился с любопытством. А Сорэн-младший перескакнул перила веранды, ухватил с подноса заботливо нарезанный Ирочкой к обеду хлеб, щедро посыпал солью ломоть и вернулся к Лаки.

— На, лошадка, кушай.

Хальк прыснул в кулак. И объявил, что Лаки, как боевой конь особой роханской породы, питается в условиях рыцарских турниров исключительно карамельками. И вообще, они тут гопцуют, всю траву вытоптали, а боевые схватки где?! Халтура, граждане! Граждане засопели. И принялись объяснять, что из Пашки Эрнарского рыцарь, как из помела балерина, и они в том не виноваты. Пашка с легким сотрясением мозгов и совести лежал под яблоней и театрально стонал. На лбу, под наложенным Метой ледяным компрессом, выспевала синяя гуля.

— А вот если бы вы, Александр Юрьевич, написали, что Денон победил, — начал Кешка сварливо.

— То под яблоней лежал бы ты. Я вам защиты показывал? Показывал. А вы?

Рыцаря вздохнули. Пашка укрыл лице за полотенцем.

— Барон, вставайте, — объявил ему Хальк, откладывая тетрадку. — Вас ждут великие дела.

Мессир управляющий, сидя на подоконнике своего кабинета, наблюдал за происходящим со смятенным лицом.


Противник был безоружен. Ну разве можно считать серьезным оружием и оружием вообще деревянный клинок в отведенной чуть в сторону руке? Парень шел по ристалищу — так, словно бы погулять вышел. Всех доспехов — кольчужка и кожаная с воронеными накладками перчатка. Ветер трепал светлые волосы. Ярран ощутил ужас. Тяжелый, душный, как в ночном кошмаре, страх. Вот сейчас, не дожидаясь сигнала герольдов, Рыцарь Совы двинет коня… и все. Схватки не будет. Какая тут схватка, это же убийство чистой воды. Или это преступник? Был же когда-то закон, благородный, красивый обычай Последнего Боя, когда победившего безоговорочно и свято ждало помилование… Правда, касался обычай только дворян, а по виду этого сумасшедшего к благородному сословию причислит только брат по разуму…

— Дурак, — пробормотал Ярран сквозь зубы. Почему-то испытывая странную, щемящую жалость.

— Святой, — возразил оруженосец.

У щитов, ограждавших ристалище, на мгновение мелькнула худая, ссутуленная фигура Феличе, Ярран увидел его лицо — замершее, словно в ожидании непоправимого. Труба пропела, сумасшедший с деревянным клинком остановился, вскинул голову, ловя глазами вынырнувшее из-за туч солнце. Потом Ярран увидел, как надвинулась на стоящего здоровенная махина закованного в броню рыцарского коня… и тут случилось странное.

Потом, перебирая в памяти подробности этого дня, Ярран готов был поклясться, что тогда, на очень короткий миг, дерево в руках у пешего сверкнуло тусклой сталью. И ему казалось, что если спросить у Феличе, то узнает все наверняка, но спросить Ярран отчего-то стыдился. Он помнил: Рыцарь Совы упал. Грянулся так, что ристалище загудело. Сразу стало тесно и суетно от набежавших мнишек, которым рыцарь, живой, кстати, и здоровый, принялся отвешивать комплименты. Трибуны орали. Победитель стоял посреди перепаханного конскими копытами поля, озабоченно разглядывая щербатины на деревянном лезвии клинка.

— Вот она, сила слова, — пробормотал Феличе, выбираясь из давки. Для этого потребовалось здорово поработать локтями и глоткой: простолюдины, которых, в силу разных причин, на трибуны не пускали, облепили щиты плотной упрямой толпой. Феличе шипел, отпуская тычки и ругательства, в лицо ему дышали перегаром и кислой капустой, и все то время, покуда он прокладывал себе путь на свободу, его не покидало ощущение нереальности происходящего. Того, что он видел, просто не могло быть. Не потому, что чудеса и Божий промысел этому миру противопоказаны и не бывают, а просто… просто это вещи иного порядка. То, что не вписывается в здешнее мироустройство. Мелькнула шальная мысль: началось. Мелькнула и пропала. Феличе толкнули в спину, и он, поглощенный размышлениями, ничком полетел в мокрые подорожники. А когда поднялся и выбрался к трибунам, на ристалище все уже было убрано и творилось то, чего ради, собственно, собиралась сюда вся женская половина Эрлирангорда.

Выбирали королеву турнира.

Не считая себя особым ценителем женской красоты, подходящих кандидатур Феличе не видел. Ну, разве что вон та, в левой ложе… под вуалью, такой густой, что это позволяло надеяться на некоторую смазливость черт. Или вот эта, в эдерских шелках… пожалуй, да… но красотка замужем, крылья чепца торчат, как крепостные стены, поди подступись… Победителя турнира можно было только пожалеть.

Вот, пошел, заткнув деревянный клинок за пояс, с золотым узким венцом в руках. Дурачок… За что, значится, боролись, на то и напоролись. Отсюда, снизу, Феличе было отлично видать Яррана. Хозяин был бледный, как вуалька на королевином венце. Оно и понятно. Феличе хмыкнул. Не каждый день у тебя на глазах творится чудо. Причем чудо такое, о котором ты сам наяву грезишь и не знаешь, как осуществить. А тут приходит какой-то сопляк…

О, нашел. Похоже, с верноподданническими инстинктами у него все в порядке. Жаль. Феличе увидел, как парень остановился перед трибуной, на которой в высоком кресле, в окружении дам сидела мона Сабина. Постоял, задумчиво глядя, как оседает на гладком золоте водяная морось, пошел по ступеням.

Не может быть. Не здесь! Феличе в ярости рванул воротник. Казалось, сквозь мутное небо, сквозь пелену дождя и напряженное молчание трибун проступают — лиловые по белому, необратимые, как молитва, косые летящие строчки чужого почерка, и вслед им меняется мир, оплывает свечой, превращается в невозможную сказку. Только потому, что кто-то верит. И твердо знает, что будет так. И творящейся перемены не отследить и не вспомнить, потому что вот, минута ушла, и невозможное уже есть…

У Сабины вытянулось лицо. Побелели щеки, и веснушки, столь тщательно выводимые огуречным соком, проступили пугающей рыжиной. Победитель обогнул ее, курятник фрейлин, и там, далеко, в глубине трибуны, Феличе увидел вдруг женскую фигурку в поношенном сером платье с чрезмерно длинными рукавами и чепце. Восприятие мира сместилось, и лицо приблизилось. Так ясно, как это никогда не бывает наяву, Феличе увидел длинные янтарины глаз и великоватый, закушенный рот…

— Алиса! — закричал он и ломанулся сквозь толпу.

Время дрогнуло и потекло.

Над ристалищем, дрожащая и сияющая, вставала в сером небе радуга…


Глава 5.

Перед рассветом прошел дождь. Со стрехи в забытую на перилах веранды чашку срывались тяжелые капли. В чашке плавала сморщенная вишня: вчера опять пили чай. Хальк пальцем подцепил вишенку, сунул в рот и остолбенел. Вывернув из-за угла, по огибающей дом веранде плыла, будто крейсер, дева. Утренний ветерок взвевал упругие шелка открытого платья, шевелил медные локоны, играл муаровым шарфом соломенной шляпки, которую дева несла в руке. Вторую руку отягчал букетище огромных, как капуста, бело-розовых пионов. Только по этим пионам, собственноручно ободранным в хозяйском палисаднике, Хальк и догадался, что это Ирочка.

— Это вы мне их подсунули? Ой, доброе утро, Саша.

Если бы у Халька была шляпа, он бы ее стянул.

— Будем считать, что мы помирились, — Ирочка мило порозовела. — Через четверть часа я жду вас у центральной клумбы.

Хальк ужаснулся. Видимо, подумал он, управляющий подсчитал убытки вкупе с пионами и желает получить сатисфакцию у этой самой клумбы. Но оказалось, что у клумбы через четверть часа произойдет построение наиболее активных участников позавчерашнего турнира, премированных поездкой в город. Поездку вызвался обеспечить управляющий, а они, как педагоги…

— А за дитями кто будет смотреть?

— Ваш заместитель.

Заместитель этот, черный лицом и молчаливый, рисовался в дальнем конце веранды. Понимал важность момента, стервец.


…А на каждом эклере было по клубничине. Невоспитанный Лаки тут же цопнул ягоду и возмутился, почему одну положили, а не десяток. Феликс улыбнулся и снисходительно заметил, что фрукты будут в конце. Пусть уж Лаки потерпит. Тем более, что сейчас принесут горячий бульон с гренками, шоколадные блинчики, взбитые сливки, мороженое и фруктовую воду. Ирочка забеспокоилась. А "наиболее активные участники турнира" повеселели и принялись занимать места. В общем, банкет удался.

Вышли осоловевшие, щурясь на полуденное солнце. Над черепичными крышами колебался воздух.

— Поедем домой? — надевая шляпку, спросила Ирочка.

Дети нестройно загалдели.

— Кататься, — улыбнулся Феличе. — Праздновать — так праздновать.

Они опять набились в длинную, оттенка слоновой кости «каталину», понеслись, хохоча и падая друг на друга, когда улица ныряла вниз. Было странно точно заново узнавать знакомые улицы, вспоминать названия, угадывать, какой дом, какое дерево бросится сейчас навстречу, и сидят ли страждущие кошаки в подворотне Заревой Брамы, откуда ощутимо потягивает валерьянкой…

Коты сидели. В положенных количествах. В воротах клубилась толпа верников, сладкий запах ладана плыл над тополями. Звонили к мессе, весь июнь литании в честь сердца Иисуса, трепетали огоньки свечей. «Каталина» увязла в толпе, как оса в мармеладе. Феличе заглушил мотор. Дети завозились, стремясь вырваться на свободу.

— Сидеть, — железным тоном объявила Ирочка. — Сейчас старшие сходят и все выяснят.

— Вот и покатались, — скандально начал Кешка. Подергал Халька за рукав: — Дядь Саш, я с вами!

— Ага, без тебя мы заблудимся.

— Сядь, ребенок, — сказал Феличе. Спорить с кузеном младший Сорэн не отважился.

Они пошли навстречу толпе, смешались с людским потоком, проникли в узкое пространство ворот. Сильнее всего Хальк опасался, что их с Феличе разнесет в разные стороны, но тот легко ввинчивался в людское варево, и оно раздавалось, оставляя им проход. Потом неожиданно, враз, иссякло, и Хальк с Феличе оказались на пустой мостовой, перед железной оградой, зарослями пышных пионов и ирисов за нею, каменными ступеньками к распахнутым настежь церковным дверям. Там было пусто, в глубине, пахнущей воском и ладаном, золотенько дрожали свечи, на ступенях лежали солнечные пятна.

— Присядем, — сказал Феличе. — Мне нужно с вами поговорить.

Хальк прослушал приглашение; стоял и таращился на церковный фасад, на икону, выставленную в розетку над порталом. Что-то было не так. Небо, чертящие синеву голуби… потом он догадался. Вместо Девы Оранты с иконы смотрел средних лет мужик с мечом и в латах, к коим никак не подходила золотистая кудреватая бороденка и кроткий, аки у горлинки, взгляд. Тоже мне, Архистратиг Рене… Хальк вдруг подумал, что в этом мире, с такими вот… мнэ-э… иконами, совершенно нет места ни Ирочке, ни лагерю и палаткам… а вот Феличе вписывался чудесно.

Бледная молния вспорола небо над шпилями колоколен.

Заслонив спичку лодочкой ладони, Хальк закурил:

— Скажите… Скажи. Ты ведь не просто так.

— Да, я хочу с тобой поговорить.

Хальк оступился, сломав каблуком цветочный стебель, сел. Ступенька оказалась прогретой и шершавой.

— Ну конечно, — сказал Хальк. — О чем мы будем говорить?

— Я расскажу тебе сказку.

— А-а, интересно… Один мой друг, граф де ля Фер…

— Нет, не так.

Александр заглянул Феличе в глаза и увидел, что они резко, неожиданно синие.

— Ты зачем на ристалище полез? С деревянным мечом?

Хальк скучно доломал стебель, повертел в руках розовый, похожий на капусту пион. Полетели брызги.

— Проповедник, — произнес он, — Хранитель, аватара Господа на земле. Ну что ты лезешь не в свое дело?

— Вообще-то оно — мое… дело, — с расстановкой произнес Феличе, — но не будем заострять. Я сказку обещал.

Над мощеными уличками Старого Эйле лениво точился знойный летний день. На обласканных солнцем ступеньках было прозрачно и тоже невыносимо жарко, пахло примятой зеленью, в цветах копошились и гудели насекомые. Отчего же холодно так?

— Один человек однажды сочинял сказку. Детское желание могущества, бессмертный король и все такое. А потом прочитал ваше… ваши… прочитал, в общем. Знаешь, ревность — это ужасно; в особенности, когда ревнуешь не к женщине, а к тексту.

Феличе говорил, а Хальк сидел и слушал, и почему-то чувствовал то, чего чувствовать никак не мог. Это было, словно, ну пусть не пишешь — ощущаешь текст, и он возникает рядом с тобой, и чужие придуманные чувства, мысли, восприятие делаются живыми. Твоими. И привкус на языке — сладость и яблоки. До отвращения.

Феличе не ждал ответа. Он рассказывал. Про костры, расстрелы, молнии над Твиртове, про серый и тусклый мир, про клинки из дерева, которые могут с приходом Посланца превратиться в сталь. Про Одинокого Бога, что перекраивал, сотворял свой мир, будучи твердо уверен, что все оно там, в сказке, выдумка и совсем не страшно.

— А вы, Хранитель миров, воплощение Господа, этого, вашего, Корабельщика? Куда вы смотрели?!

Глаза Феличе — зеленые, нет, все-таки синие — на загорелом неправильном лице:

— Я нашел Алису. Ту, что способна все исправить. Я заставил мессира Яррана свернуть на дорогу, которой он никогда не ездил. Там были в снегу отпечатки подков и раненая женщина. Мы подобрали ее и привезли… домой.

Хальк тупо уставился на рассыпанные по коленям и на ступеньки розоватые лепестки.

— Мессир барон Катуарский… Каменный Гость… картон раскрашенный… он зачем понадобился? — Александр знал, что спрашивает совсем ненужное, не то, но спрашивать то — просто не хватило отваги. — Когда она, А-алиса, пропала, почему он ее не искал, не беспокоился?

Феличе улыбнулся:

— Ну, может он и беспокоится, мечется по Эрлирангорду, весь Круг на ноги поднял, волосы на себе рвет. Ты ведь еще не писал про это. А знаешь почему? Ты не хочешь об этом писать. Ты не хочешь даже там, в сказке, ни с кем Алису делить.

— Я не понимаю…

Управляющий встал, провел по волосам ладонями, потянулся, отряхнул брюки:

— Пойдем? У нас еще есть дела.

Александр Юрьевич тупо смотрел ему в спину.


…Розы были ослепительны. Хотелось зажмуриться и так стоять, вдыхая сладковатый с кислинкой запах. Но в цветочных магазинах столбенеть как-то не принято.

— Заверните, — сказал человек, подбородком указывая на цветы.

Девица за прилавком очнулась от зимней спячки. Равнодушным взглядом обшарила покупателя с ног до головы — видимо, оценивая на предмет платежеспособности. Скривились вампирически алые губы.

— Сколько?

— А сколько есть?

Она оглянулась на стоящее в глубине ведро.

— Ну… штук пятьдесят.

— Вот все и заверните.


Снег все сыпал и сыпал, сугробами оседал на ресницах, превращая мир в расплывчатую, радужную сказку. Предательски ровным ковром ложился на обледенелую землю.

— Молодой человек, вы бы цветы укутали. Померзнут ведь…

Он оглянулся. По дорожке семенила, шаркая войлочными сапожками, бабуля-божий одуванчик. Доисторическая шляпка с вуалькой, потертое пальто. Пенсне, каких теперь и не помнят.

— Все равно померзнут, — с неожиданным ожесточением сказал он. — Не жалко.

Старушка пожала плечами.

— Кладбище там. — Указала затянутой в кожу перчатки сухонькой лапкой. Мужчина вздохнул.

— Кабы все было так просто…

Хальк сбросил руку Феличе со своего плеча. Над могилой Алисы плакал деревянный ангел.

— Дети ждут, — переглотнул Хальк.

— Ирина Анатольевна повела их на карусели.

— Почему я вам поверил?

— Глупо было становиться у вас на дороге. С самого начала глупо. Только постарайтесь, чтобы этот мир не ухнул туда весь. В средневековье очень непросто жить… без привычки.

Феличе вынул из вазы увядшие цветы, вылил позеленевшую воду, стал старательно протирать вазу изнутри. Хальк подумал и присел на низкую скамью.

— Вы… ты сказал о Ярране… что он — раскрашенный картон, — медленно проговорил Феличе. — Нет, он икона. Когда начиналось… правление Одинокого Бога… считай это знанием. Или предчувствием. Мы успели раздать имущество Церкви по верным людям. Чтобы потом… было на что воевать. Барон… мессир Ярис был одним из таких людей.

Ваза в руках Сорэна и так сверкала хрустальными гранями, можно бы уже остановиться…

— Алиса, — продолжал Хранитель. — Она… я обещал мальчишкам из Круга Посланника, Знамя… маленькое такое, обыкновенное чудо, способное… вывернуть этот гадский мир! Вернуть ему радугу. Вот просто… — он крутнул вазу. — Александр Юрьевич, пожалуйста. Там за бузиной кран есть.

— Да, я знаю.

Хальк сполоснул вазу, обстоятельно набрал воды, так же обстоятельно обрезал длинные цветочные стебли, оборвал нижние листья, поставил розы в хрусталь.

— Но чуду тоже нужен хлеб, и крыша над головой. И какая-никакая защита от любопытства адептов Элерины Сияющей… привез вельможный барон дуру-невесту из провинции, какой с нее спрос. Брак политический и деловой, прикрытие. И чувств никаких. Тем более, по роду убеждений и действий мессир Ярис может в любой момент сдохнуть, простите.

— Хорошо устроился.

— Что?

— Хорошо устроился, говорю, — Хальк, словно Понтий Пилат, стряхивал зелень и воду с ладоней. — Поди удобно тебе за иконой.

Гнать в бой мальчишек. Использовать чужую жену…

Сорэн мог защищаться. Мог объяснить, что Хранителям не дано открывать Ворот между Словом и Миром. Не дано написать ни строчки. Что он — эталон, ходячая матрица, сторож-пес у чужих дверей… Что его дело — сберечь созвучие, резонанс объективного мира и абсолютного текста. И если те пойдут враздрай, вернуть изначальное. Почти изначальное. Потому что даже Хранителям не дано дважды войти в одну и ту же реку. Что в любой строчке Алисы или того же Халька чуда больше, чем в его божественном деянии; да у всякого из Круга… а недостает мастерства изменить весь мир, так хватит на крупицу: опиши — и кого-то покрасят. Феликс отвернулся. Молча поправил в вазе цветы.


…Роза в хрустале была, как кровавая рана. Алиса запнулась об нее взглядом и остановилась. Чудес — не бывает. И упаси нас Господь от таких чудес. Рядом с розой на столешнице лежали общие тетрадки…


Я не буду это писать, сказал себе Хальк. Я не хочу… не хочу чувствовать, как между моей мертвой женой и Хранителем дрожит и протягивается нить, как стеклянисто вибрирует воздух… и все это превращается не то в любовь, не то в угодную Хранителю сказку. Сказку о том, как побежден Одинокий Бог… сволочь Рене, конечно, но он хоть пишет сам, не загребает жар чужими руками. А этот их Хранитель — просто какая-то Василиса Премудрая, "мамки-няньки, собирайтеся, снаряжайтеся…" Мне в этой сказке куда симпатичнее жены старших царевичей. Пусть и безрукие в сотворении сорочек и хлебов, зато не перекладывающие работу на чужие плечи. Или именно в этом умении — заставить кого-то сделать свою работу — и состоит высший талант волшебника? К черту Феличе! Беда в том, подумал Хальк, что я просто не могу не писать. Тогда… ну, тогда я состряпаю очень веселую сцену, совсем не о том, что нужно этому проклятому Сорэну. Там будет Гэлад, Всадник Роханский, милостью Корабельщика Канцлер Круга, этот непричесанный безродный эсквайр… посмещище и амант всех будущих читательниц. С ним не соскучишься. Именно он устраивает все на свете заговоры, выходит (почему-то так решили детишки) на турнире против Рене де Краона, таскает девушек по ночам в покрывале… То есть, в одеяле. Говорите, не таскал еще? Будет. Я писатель, я обеспечу.


…- Огни, плошки гаси-ить!!..

Пряничное окошко было открыто по случаю жары, и голос ночного сторожа, помноженный на стеклянистый звук колотушки, доносился чисто и звонко. Захлопывались окна и двери лавок, протарахтела по брусчатке одинокая карета. Быстро темнело. Сполохи над Твиртове стали из голубых малиновыми, далекие и отсюда совсем не страшные. Над ребристыми, словно вырезанными из черного бархата крышами вставала розовая, дырчатая, круглая, как головка сыра, и такая же огромная луна. Отогнав настырного комара, Алиса уже собиралась закрыть окно, когда сверху, с крыши, послышались стук и чертыхание, и сорвавшаяся черепица, проехавшись по жестяному желобу, бухнулась в сад.

Следом пролетело еще что-то объемистое и темное и закачалось на уровне окна. Алиса отпрянула. Лишь секунду спустя она поняла, что это парень болтается на веревке, а веревка не иначе привязана за фигурную башенку, украшающую угол крыши. Трубочисты разлетались… Он висел на фоне луны и медленно поворачивался. Луна мешала разглядеть его во всех подробностях, стало ясно только, что он тощий и встреханный. И, кажется, неопасный. Алиса отставила подвернувшийся под руку кувшин для умывания, которым собиралась незнакомца огреть.

— Ослабеваю! Руку дай… — просипел он задушенным голосом.

Алиса рывком втащила незадачливого летуна в спальню.

— Ну? — не давая опомниться, спросила она.

Парень стоял, преклонив колени, и тяжело дышал.

— Высоты боюсь! Никто не поверит.

— Тогда зачем лез?

— За тобой.

Возможно, он сказал бы еще что-то, но тут в двери стала ломиться разбуженная стуками экономка. Сцена становилась классической. Алиса одним движением захлопнула окно, полагая, что через него Эмма веревки не заметит, и тем же движением закрутила ночного гостя в пыльную камку балдахина. Он сопел там, чихал и возился, пробуя устраиваться, но она надеялась, через складки ткани это не очень слышно. Алиса подбежала к двери и растворила ее.

— Ах! — Эмма, в шали, наброшенной на ночную рубашку, и чепце, испуганно пробовала заглянуть через Алису в спальню. Двери были узкие, Алиса стояла стеной. — Тут что-то стукнуло!

Алиса на показ зевнула:

— Мышь. Я запустила в нее туфлей.

— Мышь! Ах! — ключница сделала шаг назад. — Не может быть. Завтра же одолжу у соседки кошку. Ах! У нее такая кошка!

Алиса зевнула еще шире, намек был более чем понятным.

— Ах, мона. Извините меня. Но такой грохот, такой грохот…

Алиса захлопнула дверь. Парень в балдахине сипел и кашлял. Оказалось, что он умирает от смеха.

— Ах, мона! — он сложил руки у живота и возвел очи горе. Алиса зажала рот ладонью. — Это ваш дракон? Я думал, адепты серьезнее. Или она убивает вязальной спицей?

Алиса вытряхнула наглеца из занавески, села на кровать и отчеканила:

— Эмма — добрейшее существо. Она готовит потрясающий сливочный крем и чудесные мармеладки. И если однажды придушила мышь в стакане, это не повод ее оскорблять. Понял?

Кажется, ей удалось его уесть. Желтоватые глаза вытаращились, и гость немо шмякнулся рядом. Алиса помахала у него перед носом растопыренными пальцами:

— Ну не убивайся так. Это чисто женский способ ловли мышей. Берешь стакан, кусочек сыра и монетку… И перестань валяться в моих простынях!

Хохот был бешеный. До рези в животе и выжимаемых на глаза слез. Он заставлял осыпаться пыль и штукатурку, звенел слюдой в оконных рамах, и наконец обрушил кувшин для умывания с прикроватного столика. Воду они вытерли покрывалом, почти наощупь, потому что свеча тоже не выдержала и погасла. А потом, держась друг за друга, ждали в лунных сумерках, не прибегут ли на звук.

— Что вы себе позволяете?.. — наконец осведомилась Алиса гневным шепотом.

— Эт-то интересно… — гость искоса уставился на нее, продолжая сидеть на подоле ее ночной рубашки. И рук не убрал. — Гэлад, Всадник Роханский, Канцлер Круга.

— "Алиса, это пудинг. Пудинг, это Алиса. Унесите пудинг".

Всадник Роханский с готовностью сцопал Алису на руки и, хмыкнув, осведомился:

— Куда унести прикажете?

У Алисы язык отнялся от возмущения. А Гэлад покрутился с нею по комнате и направился к окну. И лишь когда он перекинул через подоконник ноги, Алиса нежно заметила:

— Будь что будет, но летать я не умею.

— А-а… а почему?

— А должна?

Канцлер устроился поудобнее, посадил Алису рядом и в свете луны стал настойчиво разглядывать. Алиса повернула голову, чтобы ему было удобнее.

— Ну, и хорош ли мой профиль в лунном свете?

— Спать я с тобой не буду. А для герба сойдет.

Алиса сползла с подоконника и закуталась в занавеску.

— Если собрался говорить мне гадости — убирайся.

— И не подумаю.

Канцлер прибрал в дом босые пятки, всем своим видом показывая, что он здесь надолго. Потянул за занавеску, вынуждая Алису делиться.

— Радость моя, — патетически сказал он. — Уговаривать тебя я не хочу. Но если сложить два и два, выходит, что ты и есть обещанное знамя.

Реакция Алисы была банальной до безобразия. Открытый рот и вытаращенные глаза. По счастью, темнота это скрыла. А Канцлер, пользуясь ее молчанием, легонько попинал Алису в бок и изъял еще кусок занавески. Закутал ноги и с наслаждением вздохнул.

— Кем обещанное?

— Давай еще раз, — Канцлер приготовился загибать пальцы. — Стрелкам не обломилось. Раз. Пожар в Твиртове. Два. От адептов ты ушла. Три. Радуга потом. Ты считай, считай… Магистр наш спятил.

Алиса обеими руками подобрала голову. Из окна дуло, и занавеска защищала гораздо хуже, чем ожидалось. Да еще и Канцлер, ворюга!

— Ваш магистр спятил, а я здесь причем?!

— А при нем, Ярране, невеста, — ласково объяснил Гэлад. — Опять же, турнир этот. Человек, можно сказать, очами души в тебе узрел…

Очень хотелось сказать, кто и чего там узрел, но Алиса промолчала. А Гэлад подсчитал факты и сунул Алисе под нос крепко сжатый кулак. То ли угрозу, то ли полный список божественных деяний.

— В общем, давай, собирайся.

Алиса подышала на застывшие пальцы:

— В общем, иди отсюда. Это раз.

Канцлер подозрительно уставился на загнутый ею палец.

— Я людям обещалась. Это два.

— Это раз! — заорал шепотом Всадник. — Людям!.. ты знаешь, что это за люди?!

— Хорошие люди.

Канцлер сбросил с себя занавеску и забегал по спальне, натыкаясь на разные предметы, маша руками и хватаясь за волосы.

— Дура!

Алиса обогнула его по стеночке и наконец-то устроилась в постели. Подоткнула подушку. Пусть себе бегает… Она решила, что может даже задремать. А Канцлер со злобой пнул подвернувшуюся под ноги табуретку, боком плюхнулся на кровать, молниеносно заткнул Алисе рот кружевным чепчиком, закатал ее в одеяло, взвалил на плечо и, рысью проскакав по лестнице, пинком открыл входную дверь.

— Мессир, вам помочь? — спросили из темноты.


— Да это одеяло весит больше, чем она, — сказал Борк, еще один из девяти магистров Круга, принимая ношу. — Я чувствовал, что этим кончится. Мы куда ее тащим?

— Черт, черт и черт! — Гэлад стукнул пяткой в булыжник.

Ночь была изумительная. И цветочками пахло, и дегтем, и мышки летучие порхали в лунном свете — розовом, как персик. А магистрам нужно было решать, что делать с упрямой дурой. Которая, кстати, не шевелилась. Борк перекинул сверток с плеча на плечо, мазнули по блестящей от жира голой спине его вороные собранные в хвост волосы. Всадник припомнил недавний разговор с Алисой. Вот уж у кого профиль был хорош в лунном свете, так это у Борка — острый, как клинок. Жаль, что не он Посланец. Монеты были бы!..

Они нырнули в подворотню и распечатали одеяло. Гэлад сунулся туда, отпрянул и в четвертый раз сказал:

— Черт.

— К Айше!


— По-моему, мы заблудились.

Дом выпирал углом так, что со стороны казалось: по улочке пройти нельзя. На самом деле, можно было, только вот к вывеске книжной лавки, что помещалась наверху, привешен был мертвяк, и покойницкие босые ноги болтались над головой. Болтались уже с полгода, возмущая ворон своей несъедобностью: смолы для висельника не пожалели. Сочетание мертвяка с книжной лавкой было весьма назидательно, в духе времени. Но привлекал посетителей не он и даже не лавка, а винный погребок под нею, в который хаживали адепты Ордена Лунной Чаши, потому как там было вкусно, весело, дешево и далеко от Твиртове.

Гэлад предусмотрительно нагнул выю, дабы покойницкие ноги не проехались по затылку. Но ног не случилось. По глазированному кирпичу стены вились петуньи, луна светила сквозь прорезную вывеску и скворчали цикады в привядающей траве.

Покойник исчез, но окошечко на задах осталось, и в него-то по очереди ломились магистры, оглашая ночную тишину зверским шепотом и ароматом медвежьего жира с Борковых плеч. Минут пять ломились, а когда среди кованых завитков показалось заспанное лицо, первыми словами Гэлада были:

— А висельник где?

Айша запихала под чепчик косы и, оглушительно зевнув, попыталась захлопнуть створку. Канцлер сунул под раму локоть.

— Борк, одеяло!

— У меня есть, — сонно сказала Айша.

— Такого — нет.

Руан-Эдерская принцесса заинтересовалась и пошире открыла глаза, а створку дергать перестала.

— А при чем тут мой висельник?

Канцлер едва не свалился с лесенки. Айша же сморщила нос, пытаясь унюхать привычный запах смолы. А пахло цветами.

Борк пнул Гэлада в поджарый зад и посоветовал принять груз изнутри. Айша посторонилась. Она тоже не понимала, куда девался ее покойник, и потому мессирам не препятствовала.

— А у вас тут кто? — спросила она, глядя на длинный сверток, бережно протаскиваемый в окно.

— Королева, — буркнул Гэлад, — так что помогай. А то будет новый труп. Вместо пропавшего.


— Ты одна? — осведомился Всадник, подозрительно оглядывая в спальне углы. Не вызывало сомнений, что сейчас он зажжет свечу и пройдется по сундукам и гардеробам, а после еще заглянет под кровать. Не то чтобы Гэлад ревновал, а книжная лавка доходу не давала, и надо же на что-то жить отставной принцессе… но сегодняшние события требовали конфиденциальности. Мона Камаль со смирением пережидала обыск. Только заметила, что мессиры оплатили комнаты на неделю вперед, и она блюдет условия сделки. А впрочем, могут искать. Она вытащила из парчового, расшитого мелким жемчугом мешочка ключи и вручила их Гэладу.

Состоялся короткий обход дома. А когда Всадник закрыл прокопченную дверцу духовки, Айша опять зевнула и кротко заметила:

— А сейчас, мессиры, принесите мне в спальню бадью с кипятком, а сами ступайте во двор к колодцу и приведите себя в надлежащий вид. Услуги прачки вы мне не оплачивали.

Рука Гэлада судорожно потянулась к кошельку.

— Идите, мессиры, — повторила мона выразительно.


— Боже, какая тощенькая! — Айша хлопнула ладонями, не подозревая, что повторяет мысль Борка. — Королевы такие не бывают. Взбрело же мессирам…

Умытые и благообразные мессиры, вытянув на середину спальни мосластые ноги, поглощали вино и гренки, причем на Борке красовалась рубашка, выданная Айшой из домашних запасов. Алису устроили на кровати, и она зыркала глазищами из подушек. Пока магистры полоскались у колодца, дамы успели прийти к взаимопониманию. Айша клятвенно пообещала, что утром Алиса сумеет вернуться туда, откуда ее похитили. Ночью путешествовать опасно: адепты, бандиты, караулы… причем все они друг от друга не сильно отличаются.

— Ведь ваш добрый человек вернется не раньше утра?

— Это кто "добрый человек"? — просипел Всадник Роханский: умывание у колодца не пошло ему на пользу. — Это Майронис добрый человек? Да я такой сво… простите, моны…

— Предатель, — Борк выставил по-птичьи голову из широкого воротника. — И нашим, и вашим. Сперва Корабельщику кадил, а после, как храмы жечь стали, так первый походню поднес. И свидетели есть.

— А покойник! — фыркнула Айша, указуя пальчиком за окно. — Его рук дело! Странно, что меня саму на этих книгах не спалили. Лавку на треть ополовинили. "Индекс запрещенных, индекс запрещенных"!.. — передразнила она. — А теперь есть нечего!

Алисе пришло в голову, что бедная мона питалась исключительно книгами, а ныне, в результате государственных катаклизмов, книжки есть запретили. По какой причине Айша страдает неимоверно. Но Майронис тут причем?

— Я же вам говорил! — произнес Гэлад, воздевая гренку. — А вы не верили. Представляете, из каких лап мы вас вырвали?

— Мы — это кто?

Следующие полчаса выбалтывались повстанческие тайны. Голова у Алисы пошла кругом, и не сдавалась она только из принципа. Единственное, что она усвоила — это что есть какой-то Круг, который существующим порядком дел недоволен и борется мистическим путем.

— Лучше булыжником, — сонно изрекла Алиса. Глаза у Канцлера загорелись.

— Вот! — возопил Гэлад, вскакивая и опрокидывая пустой, по счастью, кувшин. — Я им говорил! Канцелярия за так платить не будет! Сорок золотых!.. Вот когда ты напишешь все, что предсказано…

— Ты меня и сдашь, — завершила Алиса, и Канцлер был уязвлен этим безмерно…


Глава 6.

"Что там светится? Душа… Кто ее зажег?"

Ах, как прорисовывался замысел, проступал сквозь рутину обыкновенности, и все разрозненные отрывки сбегались, неожиданно находя свое, единственно предназначенное, да что там, предначертанное место — словно кусочки в мозаику, словно стеклышки, отвечающие лакунам свинцовой оплетки — еще не все подобраны, но уже виден витраж… Еще раз повторим сказку. Вот найдена Ярраном в снегу раненая женщина — ты, Алиса. Вот он стругает сосновый меч, а ты требуешь у него правды — про этот мир, про Круг — какой правды? И уходишь — не взяв из положенного тебе имущества ничего, даже меча. Стоит великая сушь. Гэлад, Роханский Всадник, любимец женщин, грязнуля, сорви-голова, собирает Капитул. Мальчишки-создатели еще не чувствуют, не знают, что обещанное чудо — уже здесь. Жалуется на судьбу Клод Денон. И зачем только вылез, подумал Хальк. Не сцеплен в тексте нигде и ни с чем, разве что утолить мою ржавую месть. Клод, муж Сабины, твой шурин, Алиса, одна из причин твоей преждевременной гибели… Сказка, дальше! Гэлад-Всадник зачитывает перед Капитулом кусок пергамена, найденный в Яррановом очаге. Что повару понадобилась растопка — это я сгоряча. Не мог он такого, накладно выходит. Тогда каждый кусок берегли, стирали старое… такое умное слово: палимпсест. Дальше! Написанное тобой, Алиса, звучит вслух, делая Слово — Миром, абсолютный текст — реальностью, обрушивая на Эрлирангорд золотую истину грозы. От молнии вспыхивает Твиртове. И Одинокий Бог Рене де Краон узнает, что он теперь не одинок.

Они охотятся, они хватают тебя — как? где? неважно… а потом тебе удается бежать. И глупый мальчишка Кешка доверчиво отдает тебя прелатам Кораблей. Я не имею права этого писать, но не писать — все равно что плясать с горячей картошкой за пазухой. Хальк пишет сказку про то, как Алиса пишет сказку, как Хальк… если поставить два зеркала друг напротив друга и между ними свечу… Сабина когда-то рассказывала — про зеркальный коридор в бесконечность. Вообще-то я знаю, что это Грин, "Джесси и Моргиана". Да нет, еще раньше, в детстве, у меня была азбука, а на обложке — мишка и кукла, читающие эту же азбуку, на обложке которой… не понять, почему, но влечет! Мы с тобой заблудились между зеркалами. И если я не выдержу, ты, Алиса, откроешь ворота, чтобы впустить — в Мир — свое Слово. В твой Мир. А я? Сквозь зеркальный коридор — в Твой теперешний Мир — свое Слово? Сказки торопятся навстречу? Нет. Они нагоняют одна одну, как Ахиллес черепаху: половина расстояния, половина половины… и никак.


Хальк мыл в прибое ладони. Тер и тер одна о другую. Ладони были шершавыми, в мозолях — то ли о налипшей соли, то ли от меча.


Мой милый, без пяти минут бакалавр филологии, собиратель эйленского фольклора, ты медленно, но верно сходишь с ума.

В той каморке за дубовой дверцей, о которую, вожделея котика, ссадил ногу Лаки Валентинович, эсквайр, хранятся старые щетки… подойти и спросить:

— Уважаемый управляющий. Или, может быть, Хранитель? Где вы прячете некрасивую вздорную женщину Алису? Где начинается зеркальный коридор? Отпустите ее. Вы ведь говорили, что в моих строчках больше чудес, чем в божественных деяниях? Отпустите Алису, и я преподнесу вам все эти чудеса!


…Роза в хрустале была, как кровавая рана. Алиса запнулась об нее взглядом и остановилась. Чудес — не бывает. И упаси нас Господь от таких чудес. Рядом с розой на столешнице лежали общие тетрадки. Так, сказала себе Алиса, спокойно. Она прекрасно помнила каждую. Даже ту, которая сгорела в печке вместе с ядовитым бельтом. Когда она жила в другом мире. В доме Халька. Рукописи не горят?

А все возвращается на круги своя? В жилище мессира Яррана, случайного жениха?

— Феличе! — колокольчик задребезжал, как пьяный, едва не теряя медный язычок, но Алиса этим не удовлетворилась. Прямо-таки заорала: — Феличе!!

Мажордом, как всегда, был где-то рядом. По крайней мере, появился очень быстро. Алиса указала на стол:

— Что это?

— Подарок, с позволения моны.

— Где вы это взяли?!

Еще секунда, и она вцепилась бы в ослепительную сорочку мажордома и начала его трясти. Но только прикусила ладонь.

— Они настоящие, мона.

Феличе взял несколько тетрадей со стола, протянул Алисе. Одна… нет, этой она не помнила. Да и не могло у нее такой быть — не по средствам провинциальной учительнице. Голубой тисненый сафьян, бронзовые накладки уголков, эмалевый медальон-кораблик в середине обложки…

— Чье это?

— Ваше, мона.

Кожа обложки была теплой на ощупь. А внутри — живые гладкие страницы. Совершенно пустые. Оставляющие на пальцах белую пыль от прикосновения.

— Маленькая…

— Вам не понравилось, мона?

— Что вы, Феличе. Очень!

— Тогда напишите что-нибудь. Все равно, что.

Алиса взглянула исподлобья и отчеканила:

— Я никогда и ничего больше не напишу.


Белая башня нависала над долиной, над одетым дюнами берегом. Оттого, что стояла на горушке, казалась еще выше. Вьющаяся среди сосен дорога густо заросла хвойным молодняком, ежевикой и переплетенными травами, ею, видимо, не пользовались очень давно. Кони ступали медленно и осторожно — они запросто могли переломать ноги на такой дороге. Алиса зажмурилась и вцепилась в поводья — она всегда до обморока боялась высоты.

Вблизи было видно, что башня вовсе не белая, а скорее серая, сложенная из булыжников и грубых плит, облизанных огнем. Пристройка к башне, которая только сейчас стала видна из-за старых ракит и тополей, вообще почти сгорела. Копоть покрывала стены, противно пахло мокрой золой. Запахи не успели выветриться, или — держатся годы? Балки обрушились, от дверей и окон остались только проемы. Поверху на карнизе проросли, кивали головками пышные ромашки. А внутри, кроме балок и битого кирпича, ничего не было.

— Что это? — спросила Алиса, опершись на руку Феличе и соскальзывая с седла.

— Церковь, мона. И маяк.

— Как это?

— Это еще до Одинокого Бога, мона. Вы слышали про Корабельщика?

Алиса неуверенно улыбнулась. Да, когда-то они с сестрой Сабиной придумали такую сказку. Не записали даже. Про запретное море и уплывшие в неизвестность корабли. И про человека, который однажды вернулся. Вот что напомнила ей подаренная Феличе тетрадь… Сон, книжный рынок, фолиант, который она взяла в руки, едва не уронив от тяжести… узоры и музыка, дорога в другие миры… Книга… выпуклый кораблик на бархатной синей обложке.

— Это сказка.

— Идемте, мона, — он повел ее внутрь, аккуратно огибая кучи мусора. Алиса подняла голову: в башне не было перекрытий, она уходила вверх, сужаясь в перспективу, лестница вилась над головой — ажурная спираль в небо. В маяке — должен быть фонарь…

— Там каменная плита… была. На ней зажигали огонь.

— А теперь?

— Корабли почти не ходят. Волей Господней.

Его лицо зло дернулось. Впрочем, полумрак — может, кажется.

Они остановились возле мраморной чаши. К чаше вели ступеньки, в чашу набились земля и мусор, прошлогодние листья плавали по черной от грязи воде.

— Это не сказка, мона. Помните? "Каждый человек — это корабль."

Он свел над чашей ладони. Алисе показалось, он держит большой малиновый елочный шар. Такой, где дом и зима внутри, и если качнуть — пойдет снег… Нет, не так. Малиновые волны, и на них кораблик…

— Бери, не бойся.

Алиса взяла свет в ладони. Это только сон, подумала она. Мажордомы такого не умеют. Такого не бывает.

"Эта сказка, шарик хрустальный…" У нее в ладони лежала брошка — алый стеклянный кораблик с серебряной искрой внутри, с тысячей искорок от упавшего сквозь отсутствующую крышу луча.

— Все равно… я без него, без Халька, ничего не напишу, — произнесла Алиса упрямо. — Никому это не нужно.

Феличе сгорбился:

— Хорошо. Все будет, как ты захочешь. Я, Хранитель Кораблей, даю тебе в том свое слово.


…Алиса ходила по большому круглому покою, от стены к стене, как запертая внутри себя кошка. Она не помнила, как здесь оказалась, и покоя этого прежде никогда не видела, да и разглядывать не хотела. Хорошо, что мебели мало, не наткнешься. И где-то на краешке сознания плавало изумление — покой огромный, на всю круглую башню, а потолок беленый и низкий. Впрочем, вскоре это тоже перестало ее занимать. В покое было окно. Возможно, не единственное, но это выделялось для Алисы — под окном стоял широкий стол с пачкой пергаменов, чернильницей и очиненными перьями. И кто-то — или что-то — очень настойчиво подталкивало ее писать. Наклонившись, Алиса вывела фразу: "По покою металась, все больше уставая, большая кошка", — но фраза поразила ее банальностью и была вычеркнута. Пергамен полетел в угол. Возможно, он очень драгоценный и за него можно купить две тягловые лошади и козу, но Алису никто не ограничивал. Швыряйся хоть до посинения. Все равно, глянув через минуту, найдешь на столе новую ровную стопку, перья очинены, а на концы насажены металлические оголовья. "Потрясатель копья, потрясатель пера…" — пробормотала Алиса, глотая слезы. Кошка рвалась наружу из глубины вод.

Минуло какое-то время. Она поняла, что сидит на высоком готическом стуле, между спиной и жесткой спинкой аккуратно вдвинута подушечка, а у левого локтя дымится чашка с горячим какао.

"Зеленый попугай сидел в клетке, — нацарапала Алиса. — Попугай большой, а клетка средняя, и непоместившийся хвост свисает наружу…" Этот попугай материализовался в голове, среди нарисованных прутьев — живой попугай. Неясно было, пугаться или смеяться, она резко перечеркнула написанное, и пергамен — разве такое возможно? — разорвался, повис клочьями плоти. Потом настала ночь. Во всяком случае, свечка светила прямо в глаза, шарик желтой волшебной пыльцы… а голова лежала в высоких подушках или на чьих-то коленях… рядом сидел с тетрадкой Феличе… да, она вспомнила! Ее тетрадка с корабликом. Она же осталась… там… у человека, про которого ей доказали, какая он сволочь. У нее же нет поводов не верить. "Сомнения порождают ересь, а ересь должна быть…"

— Записывай! Записывай!

Алиса никак не могла понять, кто это говорит. Не могла повернуть голову, и свеча горела — в лицо; и подушки… все тот же круглый покой. Маяк. При чем тут маяк?

— Говори. Не останавливайся. Говори.

Затухали молнии над Твиртове, захлебываясь дождем.

"Все души, что сгорели, вернутся из пепла… Все сказки… Несправедливо."

— Я… так… не хочу.

Распухший язык ворочался во рту. Алиса вдруг подумала, что разучилась говорить, и в пруду навсегда останется непослушная кошка, и Хальк…

— Хальк.

— Говори!

— По мосту…

— Дальше!

— Там мост… там мост из дождинок… из горьких детских слезинок…

Из радуг… из сонных звезд… из чаячьих спинок… мост…

Губы не слушались. Но слова… летели сквозь открытое окно… как теплые чаячьи перья. И очень хотелось, и немоглось заплакать.

— Пиши! Ну, пиши же!

Майронис? Она сходит с ума.

— Прекратите это.

— Где? Где мой кораблик?

Алиса сжала в ладони леденцовую драгоценность и перевела дыхание.

— Дальше.

— Да. Сейчас.

В комнате порозовело. Словно разожгли камин. Или рассвет. Или — где-то далеко-далеко — пожар.

— …Прикоснуться не к небу, не к снам — щекой к твоим волосам.

Голос неожиданно отвердел, и Алиса сама удивилась этому. Бешеный бег коней, черен меча в ладони.

— Не знаю: к горю ли, к радости

Распахнулись Ворота Радуги!

Она еще успела увидеть, как Феличе шевелит губами, повторяя записанные слова.


Как это происходит? Просто приближается квадратное окошко. Как аквариум, где за толстой стенкой плавают чьи-то чужие мысли, поступки и дела. А потом приходит день, приходит срок, и истончившаяся преграда рвется или просто тает. И этот чужой мир — он уже в тебе, он — ты, и слова, проходя сквозь тебя, становятся плотью. Что в этом виновато — фаза луны, чужой незнакомый запах… это лишь толчок, возможность; но и врата, и привратник, и фильтр на этих воротах — ты сама. Ты решаешь, какие порождения выпустить в мир и облечь словами… И тусклая елочная игрушка вдруг взрывается радугой! И идут травяные дожди, и кто-то задыхается и умирает от счастья — от того, что тобою написано. Или от боли — а выбираешь ты. И сам взрываешься с придуманным миром, и вырваны с корнем нити марионетки… Но буря затихает, и моря возвращаются в свои берега, и твои врата к тебе закрыты, а костер, абсолютный текст, ждет. И ты бросаешь в него, как ветки, все, что можешь найти, вырвать, вынуть, извлечь из себя и из других — странный поворот дороги, и слезинку, и смешную детскую песенку… все, все падает в костер, и ты отдаешь, отдаешь иногда до цинизма, потому что и чье-то (может и твое) последнее дыхание — тоже туда. Сломанная рука мертвого, стон отвергнутой любви… то, что не придумаешь ни за что и никогда, что должно быть истинно — иначе никуда не годится сотворенное тобою слово. А потом ждать, каждый раз боясь, что ничего не случится, что врат не будет.

Радуги сияли. Путались с пронизанным солнцем дождем. И небо было ослепительно синим и глубоким, и в нем плыли величественные, как на картинах Чюрлениса, воссиянные солнцем облака.

Мы, мы все были волшебными воротами, пусть калиточками, пусть щелочками из мира в мир, и когда кто-то из нас погибал — это как разбитый елочный шарик, мертвое чудо. Но мы были вместе, и радуги вскипали в поднебесье, и поили серый мир. Он глотал сотворенный нами разноцветный дождь, глотал беспощадно, но в этот раз, хвала Корабельщику, сумел напиться. Пей нашу кровь, пей нашу радугу — не жалко. Мы оторвем и раздадим кусочки души, все равно ее станет больше. Времена перемешались, и стоя на осколках, я дарю всем охапки сирени. Взахлеб. Радуги — полными пригоршнями. В небе — Врата!..


"Ваша страшная сказка становится нашей страшной былью, и вы думаете, я буду просто стоять и смотреть?.."

Хальк поймал себя на том, что опять беседует с придуманным героем. И у Феличе есть повод удивляться и спросить: разве он такой злодей? Он же никогда не пойдет на то, чтобы использовать женщину втемную. Даже для блага нации. Стоп, не было тогда такого понятия — «нация». И вообще что-то не так. А, поймал это Хальк, врет Хранитель, не могли Алису схватить в Эйле. В Эрлирангорде — запросто. Но между столицей и Эйле — сутки поездом… Паровоз в средневековье, смешно… Тяжелая капля упала с крыши в выбитую под окном ямку. Сегодня проходят испытание будущие рыцари. С утра заявился совершенно злобный Гай и осведомился, неужли же, чтобы стать рыцарем, обязательно лезть в мокрую крапиву? А Ирочка уперлась в этих испытаниях и вечером станет изображать королеву-мать, лупить детей при свечках деревянным клинком по плечу и опоясывать ремешком с этим же мечом, привешенным к оному. Верх идиотизма. Хальк обещался написать жалованные грамоты… Пиши-пиши, художник, по линиям руки… что-то, не помню что, есть реальность, данная нам в ощущение. А если в ощущение дана нереальность, что тогда? Или грани сместились — и как повернешь… Что это он тут нарисовал? Хальк, отнеся на вытянутые руки, разглядывал вырванный из блокнота, измятый и немного обгорелый по краям листок: оградка, мраморная роза на камне. "До свидания, глупышка Икар. Вон над кладбищем кресты, словно крылья. Нас на нем похоронили с утра. Нас хотели завести, но забыли." Оптимистично и весьма жизнеутверждающе. Но почерк… загнутые кверху спятившие строчки. Через месяц она сама не могла прочесть, что написала. Но не было же у нее этих стихов!.. Нереальность в ощущение. Хальк высунулся под дождь. Особенно нетерпеливые оруженосцы, заране потирая голые локти и коленки, ломились к крапиве. Охота пуще неволи. Сказка… да. Одно дело, когда твоя сказка пусть за полустертой, но гранью. За окошком, за прогибающейся преградой. Пусть в снах. Пусть в не оживающих строчках. Пусть в почти не страшных картинках перед глазами. Но если она ломится в мир с упорством сбрендившего поезда? Как в старом фильме: ворвавшийся в квартиру паровоз. Рваная дыра в стене и тупое черное рыло среди сентиментальных кошечек. И что же мне делать со всем этим, Господи?! Впрочем, ты все равно не ответишь.


Глава 7.

…Алисе показалось, что Феличе держит над ней зонтик, огромный, черный, на точеной деревянной ручке. Какие зонтики в пятнадцатом веке! Она потрясла головой и засмеялась. Дождь бил по растянутому между хвоями плащу, а пряди дыма, подымаясь кверху, закручивались и перемешивались. Временный привал. Что же ей объясняли? Что мир похож на дырочки от сыра, на решето? Что в заповедный город Руан-Эдер так же легко шагнуть, как на уступ Твиртове? Тогда зачем они едут под солнцем и под громыхающим летним дождем? И каждый вечер со зловещим постоянством (как в давно позабытом мире одной девушке — платок) приносят ей книгу с цвета слоновой кости страницами, чернила и очиненное перо.

— Государыня, — Канцлер, привстав на колено, держал сложенный из пергамента кораблик, — вам письмо.

Алиса улыбнулась краешками губ, развернула, и неровные строчки ударили по глазам.

"Алиса! Не знаю, где и когда отыщет Вас это письмо…" А потом она бездумно смотрела на свою пустую ладонь, из которой клюквенными ягодками выкатывалась кровь. Гэлад стоял на коленях рядом, чертыхался, пробуя перевязать… сетка царапин, словно Алиса разбила рукой окно. Но нет в этом мире оконного стекла! Из него только толстостенные цветные кубки и маленькие, кривые и страшно дорогие зеркала.

— Что это, Всадник?

— Мона… священники Кораблей называли это Вторжением.


"Рыцарь мой…" Алиса сперва не поняла, что буквы исчезают с листа. Вернее, впитываются в него, как кровь в бинты, а лист все такой же чистый и гладкий. И тут она осознала, что пишет в зыбком свете костра свое письмо прямо в таинственную книгу: ту самую, с корабликом на синей обложке. Она окунула перо в чернила и попыталась написать что-то поверх, на уже очистившейся странице. Не получилось. Чернила упали кляксой и скатились, как скатывается с листка дождевая капля. Государыня оглянулась. И увидела окаменевшего Феличе.


Письма Хальку и от него… свитки в кожаных футлярах, свернутый из листка голубок, исцарапанный буквицами кусок коры… "Рыцарь мой…" Странная дорога. промелькнувший витраж, мальчик в серой куртке возле холмика в траве, лежащая возле собака… рябина на снегу… взрытая подковами грязь… запах сена над заливными лугами, крупная водянистая звезда… город, похожий на сонного, позеленевшего от старости горыныча. Гребни крыш, запах смолы, навоза и меда. Город Эрлирангорд, без боя открывший свои ворота.

…Церковь была маленькая, домовая, в нее не поместилось и части войска, только магистры. Со стен поспешно отскабливали фрески, и из-под сползающих чешуек проступало другое — чей-то лик, ветошок, плачущие над крестом ангелы. И хрустальный кораблик-хорос позванивал на цепях. Вздымался хорал. "Господь, твердыня моя, прибежище мое…" Кружево высоких голосов и тяжелая с прозеленью басовая волна. Запах воска, запах ладана, в золотых ореолах свечи. Жар. Освящали оружие. А после, в пустеющей наве Алиса, шагнув к наалтарной чаше, пустила в воду свой кораблик, и он поплыл, отражаясь, гордо распустив малиновые паруса.

Алиса смотрела на Твиртове. В доме недалеко от цитадели решали, как ее штурмовать, магистры; висели над крышами Эрлирангорда паутинные радуги. А молний не было. Они захлебнулись в дожде. А может, в слезах и крови.

Нас не ждут ни почести и ни слава. А собственно, чего ждать от религиозной войны? Посланец — это короткая жизнь и, часто, позорная смерть. И, в лучшем случае, добрая людская память. Много? Мало? А разве у нее спрашивали, заставляя писать эту сказку? Майронис, седой предстоятель Кораблей, с кем-то ругался, когда Алиса жила у него, ругался с остервенением, так, что нельзя было не услышать. С кем-то очень знакомым, а вспомнить не получается. Тот говорил:

— Не нужна мне сказка, если такой ценой!

А Майронис ответил:

— Мы свою сказку не выбираем.

Твиртове нависала над городом, уходя в голубое небо, пронизанное радугами врат, и в перистые облака. Твиртове казалась нереальной. Словно ее вот тоже выдернули из какого-то другого мира, из-под чужого неба… И Алиса совсем не удивилась, когда химеры стали с треском и грохотом выдираться из своих каменных гнезд…


Делегация состояла из двух обормотов — Кешки и Лаки. Остальные обормоты таились за дверьми, голосили шепотом и топотали, как нетрезвые слоны.

— Что? — спросил Хальк хмуро. Не хотелось ему сейчас видеть эти рожицы, вообще ничьи не хотелось. Попытка написать что-нибудь жизнеутверждающее обернулась ужасом броневой атаки, и герой — веселый мальчишка, вдруг понимал, что жизнь совсем не такая, как ему хочется, как обещали и как он привык верить. Чересчур много этих как… в конце концов Хальк писатель, распутается в словах, просто все взаимосвязано. И только сирень в чайнике — приятно и, по крайней мере, красиво. Этот его герой, гимназист, собирался подарить сирень своей девчонке, ничуть не похожей ни на Алису, ни на Дани.


Мир в теплом круге настольной лампы был безопасен и прост. Часть стола, раскрытая тетрадь, ручка, небрежно брошенная на недописанную страницу. Хальк выцедил последние капли из проклятой антикварной чаеварки. Так станешь пьяницей. Рука дрогнула, и рубаху окропило вишневое. Банально до оскомины. А юноша уже сидел в вычурном кресле с атласной обивкой, подтянув к подбородку худые колени, ноги у него были чересчур длинные, едва поместился. Темно-русые волосы падали на лоб. Сидел, ласково теребя кортик в бархатистых ножнах. А рядом, на краю стола, стоял чайник — обыкновенный белый чайник, даже без цветочков: широкий носик, откинутая ручка. А из чайника лезла сумасшедшими гроздьями, пенилась сирень. Откуда? Выпускной бал, конец июня. Юноша усмехнулся серыми глазами:

— Ты забыл. Майнотская сирень цветет всегда. Кроме зимы, конечно, — уточнил он.

— Нет такого города — Майнот.

— Есть. Ты забыл.

Хальк задохнулся то ли от боли в голове, то ли от немыслимой надежды. Игла прошла через сердце, вниз, заставив похолодеть пальцы.

— Послушай.

Губы пересохли и не повиновались. Хальк покачал в руке чашку — она была пустой. Тогда он выволок из чайника сирень и стал пить из носика.

— Ты что! — возмутился собеседник. — Я обещал ее Лидуше!

Почему Хальку кажется, что перед ним мальчишка? Года на два младше, не больше. Молодой — он сам.

— Послушай. Я… предлагаю тебе сделку.

Юноша в кресле сощурился удивленно и недоверчиво:

— Разве ты дьявол?

— Может быть, это неправильно, — продолжал Хальк, стараясь не останавливаться, — может, ты проклянешь меня за это, но в той войне, что начнется завтра… выживешь ты…

— Ты что! — двойник покрутил пальцем у виска.

— Не погибнешь… на болоте… Станешь взрослым, писателем.

Юноша крутанул кортик:

— Я стану морским офицером. Как прадед.

— И потом, потом ты найдешь одну женщину. Я не могу, а ты… у тебя получится. Правда, там другой мир, средневековье. Но ведь писателю можно. Защити ее! Даже от меня, если понадобится, — сказал он, словно бросаясь в омут. — Ладно?

— Ну… — парень выкарабкался из кресла. — Как я ее узнаю?

Я предал, сказал себе Хальк. Один раз, когда я был действительно нужен, когда мог спасти… Алиса, я тебя предал. Я и поцеловал-то Дани всего один раз. Или два. Совсем ненужную мне женщину. И опоздал. Ну кто знал, что Рене будет целить в тебя? Кто знал, что на арбалете сорвет тетиву? И засыпанное мокрым снегом кладбище, навечно данное мне в ощущение, и плачущие розы на земляном холме. Сколько можно! В самом деле… И чтобы исправить невозможную для исправления ошибку, я с тупым постоянством обреченного раз за разом спасаю тебя, Алиса, в сказке. Совсем не веря в то, что смерти нет. Совсем не веря, что в пустоте, в ничто рождается действительность, что Слово может стать Миром. И Христос, и Корабельщик, обещая надежду, лгут одинаково.

— Даг, ты ее узнаешь. Узнаешь. Обязательно. Ее зовут Алиса. А, вот. Ты пройдешь по мосту. Я напишу, напишу про Мост, связующий берега и времена. Там будет маяк, такой, как здесь, только ближе к Эрлирангорду. Ну, тот, на который Алису привозил Хранитель. Чтобы подарить кораблик. Даглас, Даг, ну пожалуйста… Будь счастливей меня.

— Какое смешное имя… — парень стоял, перекатываясь с пятки на носок, словно очень спешил и в то же время не мог уйти. Сгреб свою сирень, засунул в чайник. — Это я? Прости, я обещал, ребята ждут.

Будет лес. Осенние листья. Атака, в которой, кроме Дага, не выживет никто. Смешной, он похож на кузнечика.

Хальк очнулся. Было темно. От окна тянуло предутренним холодом. Хальк наощупь зажег лампу и увидел, что свечной воск закапал недописанную страницу.


Кешка и Лаки хором запыхтели.

— Александр Юрьевич. Ну, завтра последний день.

— А вы обещали!

— Что обещал? — поинтересовался Хальк неприветливо.

— Ну, обещали.

— Или говорите — или брысь!

Детишки убоялись угрозы.

— Обещали сходить на маяк! — дружно выкрикнули они. Взяли Халька в клещи и затараторили, не давая ему слова вставить. Что Ирина Анатольевна с девочками парадный ужин готовят, и никто не будет им мешать, и младший воспитатель гуляет где-то, а их и немного совсем, и вести они будут себя до отвращения хорошо, вот честное-пречестное слово!

— Мол-чать, зайцы! — Хальк положил руки им на плечи.

Чего киснуть, в самом деле, убивать невинных героев пачками. Уж лучше вправду сходить с детками на маяк. Последний день, и пусть уж утомятся и дрыхнут, как суслики, чем устроят королевскую ночь и перемажут чужие простыни зеленкой. Хальк скорчил "педагогическое лицо", а потом неожиданно подмигнул:

— Ну, давайте. Одна нога здесь… Еда, одеяла. Собраться самостоятельно! Я проверю.

Кешка с Лаки порскнули ошалевшими воробьями, и за дверью раздался дружный радостный вой. Хальк не стал прислушиваться. С отвращением посмотрел на стопку исписанных листов. Герой был похож на него самого, только моложе и честнее. Нельзя таких убивать. Феличе… Хальк пожал плечами. Они уезжают завтра, и плевать на все: и на игру, и на рыцарей, и на свою странную сказку.


Как-то так случилось, что на эту дорогу их не заносило. Все больше торчали в море, на полях с редиской и в прибрежном лесу, налегая на землянику, а теперь и на чернику, отчего языки делались, как у кумайских сторожевых псов, и заставляли Ирочку пугаться неведомой заразы. В начале были, конечно, сделаны попытки заманить к маяку Халька или хотя бы Гая… или сбежать самим. Но дотуда далеко, хватились бы непременно, и что сталось бы с беглецами — страшно и вообразить. Усыпанный меловыми камешками проселок тянулся среди негустого соснового бора, а потом по голому полю между двух придорожных канав, заросших бурьяном и всяким полевыми цветочками. Были они на удивление пестрыми, словно кто-то раскидал брызгами послегрозовую радугу. Хальк знал только некоторые: полевые гвоздички-"часики", высокий желтенький царский скипетр, кровавик и базилик. В бору воспитанники швырялись шишками, а тут Мета взялась плести венки, и ей дружно помогали, с корнями выпалывая стебли. Пришлось умерять ретивых. Под хитрый шепоток, спрятав руки за спину, Мета с невинным видом подобралась к любимому воспитателю, велела ему остановиться, нагнуть шею и закрыть глаза. Хальк оказался увенчан самым крупным и разлапистым венком, а детишки радостно завопили. Обижать Мету — себе дороже, пришлось терпеть. Хальк только потихоньку выдергивал из венка травинки и жевал на ходу. Будь он лошадью — умер бы от счастья. Прошло часа полтора, но развесистая белая башня все так же украшала горизонт. А они-то собирались скоренько добежать, осмотреть, поваляться на песочке, искупаться как следует и вернуться к обеду… Ничего, когда дети с ним, Ирочка не волнуется. Какая-то птица парила в вылинявшем небе, раскинув крылья. Ребятишки заспорили, сокол это или ястреб. Спорить они так могли до посинения, поскольку и того, и другого видели разве что на картинках. Но, по крайней мере, этот спор приятно разнообразил дорогу.

Мета, повиснув на Хальковой руке, начала энергичную историю о привидениях, Лаки попытался добиться какой-то информации о Краоне. В общем, Хальк не скучал. И почти вздохнул с облегчением, когда подошли к развалинам.

— Смотреть или купаться? — спросил он у своей армии.

Армия изжарилась и вспотела и большинством голосов решила лезть в море. Хальк приглядывал за ними, сидя среди обломков камней, прислонившись к нагретой солнцем стене. Сами собой закрывались глаза.

— А вы чего не купаетесь? — Мета подскочила, забрызгав его водой с длинных волос.

— Не хочется что-то. В другой раз.

Мета посмотрела озабоченно и ничего не спросила. Тактичная девочка, спасибо ей. Мальчишки повели себя по-другому, подкрались, повисли гроздью и с воплями и пыхтением повлекли в сероватую соленую воду. Хальк боролся, как лев, и в результате все оказались мокрыми с ног до головы и довольными, а рубашку и брюки пришлось разложить на камешках для просушки.

Над маяком кричали чайки. Ныряли, взлетали с серебристой бьющейся рыбой, и ни они, ни вопли резвящейся малышни не нарушали тишину. Странную, извечную, пропитавшую эти стены. Хальк тронул ладонью теплый камень. На ладони остался белый след.

— Аль Юрьевич? — Кешка снизу вверх заглянул ему в глаза. — Так полезем?

— А не боишься, что перекрытие рухнет? Или сов?

Кешка тряхнул шоколадными худенькими плечами:

— Не-а. Я дворянин. Мне нельзя бояться.

— Ясно, — Хальк вздохнул. — Эй, компания! Оделись, обулись!

— У-у, — надулся Пашка Эрнарский. — А в маяк?

— Туда и идем. Не хочу, чтоб вы ноги посбивали.

Перекрытия внутри сохранились замечательно. И винтовая лестница тоже. Дерево стало серебристым от старости, но даже не прогнулось, когда Хальк попрыгал и сплясал на нем. И все равно воспитатель обтопал каждую ступеньку, а задранные лица следили за ним со вниманием и — немножко — обидой.

— Безопасность — прежде всего, — назидательно сообщил Хальк. — Обедать будем наверху.

— Ур-ра-а!!

— К перилам не подходить!

Живой вихрь едва не снес Халька с лестницы. Воспитатель в чем-то даже понял Ирочку.

А внутри маяка было пусто и в общем-то неинтересно. Солнце сеялось сквозь узкие, лишенные стекол окна. Дети, отпихивая друг друга, выглядывали в них, ахали: "Усадьба! Как на ладошке! А море! Парус там! Не, чайка! Сам ты парус!" Потом поднялись к фонарю. Хрустальный, немного побитый шар все еще покоился на оси. Хальк объяснил, что внутрь вставляли сначала масляный, а потом электрический фонарь, а хрусталинки усиливали свечение. Предприимчивые детишки предложили прилепить на нужное место и зажечь свечку, и огарок сыскался в чьем-то кармане, но Хальк отговорил — все равно солнце, толку чуть. С ним согласились и, до опупения налюбовавшись окрестностями, спустились на ярус ниже обедать.


…и я понимаю, что сказка эта, тусклый елочный шарик с прочерками синих и малиновых молний внутри, для меня важнее, чем вот эта жизнь. Может, это неправильно, но иначе я не умею. Этот — необласканный радугой мир — для меня живой. Единственная моя сейчас реальность.


От всадников пахло страхом. Они — для того, чтобы выехать из Хальковой страшной сказки — были чересчур уж настоящими. Порванные кольчуги, побитая кираса, у одного на перевязи рука. Запаленные кони. В потрепанных ножнах мечи. Глаз отсюда не было видно. Но Хальк знал, что живет в их зрачках: звериное, вызывающее жалость и ужасающее одновременно. Как застарелый запах крови от бинтов, муть, гной. Эти не боялись сами, но жажда, не утоленная ими, могла заставить убить. Некнижный, вот такой, овеществленный ужас. Дети, кажется, тоже почувствовали это и молчали. Смотрели на Халька. Всхлипнула, потерлась головой о его плечо Лизанька. Хальк осознал, что ищет, где им укрыться, или что-то, чтобы навалить на люк в полу. Полусумрачная зала была отвратительно пуста. И оружия никакого. Разве… битая бутылка против меча. Класс. А эти… солдаты… подъехали, медленно слезали с коней, устраивались под стеной. Мелькнула мыслишка: отдохнут и уедут. Так хотелось в это поверить! Затаиться и ждать. К закату о них начнут беспокоиться. Нет, учитывая мнительность и способность Ирочки впадать в панику — часа на два раньше. Глупо.

Что ему делать — с детьми за спиной? Выскочить:

— Я вызываю вас на поединок! Ценою — моя и их жизнь!

Он, в отличие от этих, железного меча в руках не держал. Да и полагаться на милосердие таких…

Теперь он жалел о прочности ступенек!

— Что же вы! — сверкнула глазищами Мета. — Выскочить — и в окошки. В разные стороны. Арбалетов там нет.

Хальк, прячась, выглянул: действительно нет. А я отвлеку их, выйду. На нем повисли гроздьями с двух сторон, на Мету посмотрели обвиняюще. Да, они худенькие, маленькие, пролезут в нижние бойницы, а воспитатель?

А он во все глаза глядел на того, с пораненной рукой. Вот где привелось встретиться. Ave, мессир де Краон, Одинокий Бог.

Ну вот, все просто. Алиса! Если, чтобы встретиться с тобой, нужно умереть, я готов.

Он повернулся к детям. Подмигнул как можно беззаботнее.

— Мета умница. Вы выскочите и побежите в разные стороны. За помощью, — уточнил он, подавляя бунт в зародыше.

Помощь… Полтора часа туда, полтора обратно. Гай, Ирочка, в лучшем случае, управляющий с ружьем. Против этих всех.

— Ясно, дети?

Они смотрели. Может быть, все понимая и прощаясь. Потом, как мышки, посочились вниз. Слава Богу, здесь никто не косил луга. Трава ему по грудь. А им — пожалуй, с головой. Побегут. Он помнил, как бегает, перебирая ножками, птичка коростель. Точно мышка пробежала. Только быстро-быстро колышется трава. Хальк тряхнул головой. Штопор лестницы. Парапет. "Анна! Анна! Не едут ли наши братья?!"

— Эй, Краон, поговорим?!


И все же его молитвы были услышаны. В облаке пыли приближалась погоня.

Женщина не скакала впереди всех — было видно, что она вообще совсем недавно научилась ездить конно. И над ней не развевалась орифламма. Только ветер рвал седеющие короткие волосы. И запрокинутое лицо стало намного старше — словно она прошла дорогами всех их сказок. Хальк видел ее лицо так отчетливо, будто между ними были не три яруса башни, будто они стояли — дотянуться рукой.

— Алиса!!..

Ветер сорвал слова с губ, донес. Адепты, возившиеся под стеной, обернулись.

Двери… двери внизу, тяжелые, запертые на засов… продержались. Летя в щепы под мечами.

— Сто-ять! — Краон тяжело выпрямился. Под прицелом арбалетов, зная, что не уйдет. Кешка выскочил, как Пилип из конопли, повис на шее у кузена. Так Хальк и чувствовал, без этого не обойдется. Но машкерад! Кольчуга, поножи, латные перчатки. Черт, это же настоящее все! Это не из музея, не синематограф.

— Алиса! — заорал Краон. — Алиса! Иди сюда. Одна! Можешь с мечом, — видимо, он усмехнулся. — Все — стоять! У меня заложник!

Хальк испытал настоятельную потребность всадить бельт ему в задницу. Хотя бы кирпич! Зашарил рукой по парапету. Как назло, ничего не попалось. Хальк перегнулся вниз, чтобы лучше видеть.

— Т-ты, ведьма! — проорал Краон. — Ты еще помнишь, что такое порох?

Алиса сползла с коня. Словно была ранена или очень устала. И сделала шаг к нему. Подняла голову. Взгляды ее и Халька встретились. Она сделала еще шаг. Да что ж это! Удержите же ее! Вы мужчины или кто?!

— Феличе! — заорал Хальк. — Не пускай ее!

Они окаменели. И адепты и, стало быть, Круг.

— Канцлер!

У того рука в перчатке слиплась на поводьях. Каждая жилочка ныла, но он тоже закаменел. Воздух дрожал. Воздух срывался то грозой, то радугой. Сумасшедшее лето. Сколько мне лет? Девятнадцать?

Алиса шла. Да что я, помереть должен, чтобы ее остановить?!

— Слушай, — сказал Краон. — Я Бог, и я еще раз предлагаю тебе выбор. За его жизнь. Слово дам, что не буду преследовать. Можешь его забрать. И жить долго и счастливо, и умереть в один день. Зачем тебе это королевство? Эти марионетки? — он кивнул на остальных. — Они же все придуманы. Мной и этим, — он обернулся на Халька. — И ты тоже. Ты мертва. А он трус. Он мог тогда меня остановить.

За спиной Алисы полыхнула радуга. Женщина шла.

— Дура! — закричал Хальк. — Не иди! Не смей ему верить!

Море ударило в подножие маяка. Рассыпалось солеными брызгами. Алиса была совсем близко от Краона — на расстоянии меча. Хальк вскочил на парапет. Головы задрались к нему, кто-то тоненько ахнул.

Сказку вам?!

Он ступил на стеклянный прогнувшийся воздух. Мостик. Росинки. Чаячьи перья. Смерти нет.

Сзади полыхнуло, опалило затылок. А под ногами… рельсы. Две колеи среди рудой травы. Руда. Кровь. Блестящие полосы, две параллельные прямые, соединяющиеся в бесконечности.