"Таежная богиня" - читать интересную книгу автора (Гарин Николай)Часть первая ДипломНеожиданно Никита проснулся. Настольная лампа равнодушно высвечивала на часах два ночи. Пятиэтажная общага утробно бухала низкими частотами какого-то бесконечного ритма, отчего казалось, что ты находишься в чреве огромного корабля с работающим на полную мощность двигателем. Из коридора занудно и монотонно доносилось: “Люська, ну, открой... ну, Люсь...” Однако Никита проснулся не от этого естественного фона любого студенческого общежития. Он проснулся оттого, что во сне с ним что-то произошло, нечто важное и значительное. Перебрав в памяти все события прошедшего дня, Никита начал было сомневаться в ощущении, но в груди опять что-то сладко шевельнулось. “С чего бы? — он потянулся за сигаретами. — Что за нечаянная радость?” Еще раз перебрав в памяти все, что было накануне, он скривил губы и медленно вложил в них сигарету. Никиту трудно было удивить. Наоборот, он сам последние полгода упорно искал, чем удивит комиссию на защите дипломной работы. Пять лет назад, поступив в знаменитую Строгановку, он то и дело удивлял группу, курс, да и все училище, своими необычными и многогранными способностями. Замкнутый, неразговорчивый, невысокого роста, строгий в лице и поступках, он приехал учиться, и учился на совесть. Его прозрачная, волнующе-трепетная живопись не оставляла равнодушным никого. Особенно хороша была графика. Обычные учебные рисунки, казалось, были наполнены музыкально-колокольным звоном. Это восхищало преподавателей. Высокомерных искусствоведов озадачивала его самобытная философия искусства вообще и изобразительного в частности. Никита уверенно рассуждал о предназначении художника как некоего пророка общественной морали и индивидуальной нравственности грядущего времени. Изобразительный ряд, говорил он, это окно в будущее, независимо от тематики произведения. Главное, страстно рассуждал Никита на семинарах, нравственная позиция художника, его готовность вырвать собственное сердце и вложить в картину. Многие открыто смеялись, кто-то как будто понимал его, остальные были равнодушны и безучастны. Хвалили, завидовали, любили, ненавидели и в конце концов привыкли. И вот теперь ждали, чем же он удивит на дипломе. По большому счету Никите это было безразлично. Он искал через искусство себя, смысл жизни, некую гармонию; не формальную, не композиционную или колористическую, а истинную гармонию, что-то вроде абсолютной модели будущей жизни. Главное для него здесь в Москве, в главном художественном училище страны, попытаться выразить ее художественными средствами, а именно через живопись... Иногда Никите казалось, что он чувствует “аромат” этой гармонии, ощущает напряжение ее “поля”, ее близкое присутствие в ином, может быть, даже неземном воплощении, но как увидеть, как вытащить это ощущение на свет Божий?.. Почти пять лет он приближался к задуманному, всесторонне готовил себя, избегал суетного, постороннего, безмятежного. Тренинги, многочасовое, а порой и многодневное созерцание оригиналов великих произведений, изучение технологий приготовления красок, техники наложения их на холст, эмоциональная и духовная настройка и многое, многое другое... Наконец пришло время, или, как считал Никита, — его момент истины. Время-то пришло, а результатов никаких. Все пять месяцев с начала дипломирования в полной готовности простоял на мольберте чистый холст. Его комнатка была завалена эскизами: сотни листов, изрисованы десятки квадратных метров бумаги. Сначала Никита ждал, работал и ждал. Потом начал беспокоиться, что не приходит, не появляется тема, та единственная и главная, через которую он выразит, покажет и докажет свою концепцию идеальной модели. И вот теперь он в отчаянии. Кафедра поглядывала исподлобья. Его перестали понимать даже те, кто ранее понимал, или делал вид, что понимал. Процентовки проходили без него. Напряжение нарастало. И вот этот сон... А может, и не сон? Нет, ощущение, что лед треснул, пришел в движение, появилось именно во сне. Так и не раскурив сигарету, Никита встал, отыскал глазами в изумрудной батарее пустых бутылок заначку — полбутылки портвейна. Налил в стакан и, заложив за спину подушку, удобно уселся. “Ну вот, теперь начнем с самого начала...” Никита закрыл глаза, чтоб легче пришло то, что привиделось, однако, вспомнив о сигарете, он торопливо достал спичку и чиркнул по коробку. Головка сначала зло зашипела где-то внутри себя и лишь потом взорвалась рваным, лохматым пламенем. И словно в ответ, в голове Никиты тоже произошла вспышка. То, что Никита успел увидеть, поразило. Нет, всей картины он не увидел, увидел очертание, некий лик, даже не совсем лицо, а лишь то ли лукавый, то ли раскосый прищур огромных глаз. Видение мелькнуло и пропало. Никита вновь схватился за коробок и истратил почти весь его запас, но ничего подобного больше не повторилось. “Что за хренотень?!” — проговорил он уже вслух и зажег последнюю спичку. Но и она ему не помогла. Пламя, гибко вильнув, вытянулось, ярко светя и немного потрескивая на самом кончике. Никита закурил и рассеянно потянулся к стакану. Равнодушно, точно воду, выпил вино и, откинувшись на подушку, закрыл глаза. Что бы это значило?.. Почему лицо?.. Чье лицо?.. Женщина... Огонь... Глаза... Ему стало казаться, что он уже видел это лицо, вернее глаза. Но где, когда? Опять замелькали страницы памяти. Никита перебирал их, перетряхивал весь свой нехитрый архив, пока не забрался в далекое детство и не наткнулся на рабочую тетрадь отца. Своего отца Матвея Борисовича Гердова Никита едва помнил. Он пропал, когда маленькому Никите было всего шесть лет. Матвей Гердов родился в сороковом году. После войны они жили втроем с матерью и бабушкой. В то послевоенное время по домам ходили художники, как правило, — бывшие фронтовики, которые за незначительное вознаграждение, а то и просто за еду и постой рисовали на клеенчатых скатертях “картины”. Они изображали беленькие домики в одно окно на берегу небольшого голубого пруда с двумя лебедями, а по углам толстых голубков с алыми розами в желтых клювах. Иногда рисовали жирных кошек с зелеными, стеклянными глазами и огромными бантами на шеях. Эти “произведения” вывешивались на стенах и хоть как-то красили убогие интерьеры послевоенных жилищ. Одного из таких художников бабушка пустила в их дом квартирантом. Это был калека, вместо правой ноги у него болталась подсунутая спереди под ремень штанина. Крепкие, жилистые руки цепко держали самодельные, грубо сколоченные костыли. Художник устроился на чердаке. Там было просторно и вполне сносно для временного летнего проживания. Пологая лестница с широкими ступенями и крепкими поручнями была для него вполне удобной. Прежде чем увидеть их нового квартиранта, Матвей его услышал. Стук костылей, когда тот поднимался по деревянной лестнице или ходил у себя на чердаке, тревожил и бабушку, и маму, они замирали и смотрели на потолок с состраданием и опаской. Но больше всего этого стука боялся Матвей. Когда же он увидел, кто поселился у них на чердаке, его пробила дрожь. Мальчику показалось, что у них поселился злодей из сказок. Высокий и сутулый квартирант походил на кривое дерево с подпорками, а перекошенное, морщинистое лицо с маленькими тусклыми глазками казалось Матвею таинственным и зловещим. По утрам, громко стуча костылями, одноногий художник уходил на заработки, а вечером, чудом удерживая себя в вертикальном положении, возвращался пьяным и еще более угрюмым. Потом всю ночь сверху доносилось его жуткое бормотание, вскрики, ругань и наконец невыносимый храп. Мама ежедневно укоряла бабушку, что та пустила этакое чудовище в дом. Та оправдывалась, приговаривала, что, мол, ничего, потерпим до осени, а там и расстанемся. Квартиранта звали Антонычем. По утрам, спустившись с чердака, он закидывал за спину плоский деревянный чемоданчик на широком ремне и, подпрыгивая, гулко стуча костылями, удалялся на промысел. Вот этот-то чемоданчик и волновал Матвея. Мальчик догадывался, что в нем краски и кисти, но как они выглядят, какого цвета, как их замешивать, красить?! Он любил рисовать, когда была бумага, а не было — рисовал на песке на берегу речки, углем на плоских камнях или заборах, но вот чтобы красками — не доводилось. Не доводилось и видеть, как это получается. Страх к квартиранту сменился у маленького Матвея интересом. А через неделю-другую Антоныч сам предложил внуку хозяйки отправиться с ним на работу. Матвей долго сомневался, но интерес переборол, да и работа оказалась рядом с их домом, художник расписывал печь в избе его приятеля Вовки Митина. Антоныч даже доверил нести Матвею заветный чемоданчик, который оказался не таким уж и легким. В нем что-то побрякивало, переворачивалось и булькало. Матвею хорошо запомнился их первый рабочий день. Тогда, зайдя в избу, Антоныч значительно нахмурился и молча стал гладить ладонями бока огромной печи. Затем смочил ее какой-то тягучей жидкостью, после чего огрызком карандаша нанес пометки и склонился к чемоданчику. Все, кто был в доме, расселись вокруг и не дыша наблюдали за каждым его движением. В чемоданчике оказалось множество мятых грязноватых цилиндриков, сплющенных с одного конца и с крышечкой на другом. Однако когда Антоныч начал выдавливать их содержимое на палитру, промасленная фанерка словно вспыхнула от ярких цветных червячков, которые лениво выползали из этих грязных цилиндриков. Разноцветные червячки важно укладывались отдельно друг от дружки и замирали в причудливых позах. Матвею никогда не доводилось видеть ничего подобного. Не успел Матвей налюбоваться сочностью и чистотой цвета, как на червячков грубо набросилась кисть и начала их давить, перемешивать, размазывать по палитре, смоченной пахучей жидкостью. Антоныч работал быстро. Вскоре из разрозненных мазков на боковине печи появились зеленые деревья странного вида, над ними голубое в ватных клочках небо, а в самом углу около печной трубы желтое солнце с длинными, слегка ломанными лучами. Матвей был поражен. Он не сводил восторженных глаз с кисти, которая то и дело накладывала на печь все новые и новые краски. Мальчик проникался цветом и готов был многое отдать, чтобы самому хоть раз попробовать что-нибудь раскрасить. Он уже по-другому смотрел на невзрачные, мятые цилиндрики, которые выдавали из себя волшебные цвета. С того дня так и пошло. Утром, едва раздавался перестук костылей на чердаке, Матвей уже был на ногах. Наспех перекусив, он поднимался наверх к Антонычу, взваливал на себя чемодан, и они отправлялись на работу. Ни мать, ни бабушка, зная увлечение мальчика рисованием, не возражали. Постепенно, внимательно наблюдая, как Антоныч размечает свое будущее “произведение”, как подбирает цвета, как накладывает мазки, Матвей стал замечать, что ему хочется поправить рисунок Антоныча, изменить цвет, картину сделать более нарядной, забавной, интересной, но он боялся сказать даже слово. Однажды, расписав до половины большую клеенку одной из заказчиц, Антоныч перебрал за обедом молодой браги и неожиданно уснул. Он завалился прямо под стол и, вытянув единственную ногу, засопел. Просидев несколько минут подле неподвижного Антоныча, Матвей жадно схватил кисть и палитру, и рисунок на клеенке стал меняться. Мальчик так и не понял, как все произошло, время будто остановилось. Опомнился, когда картина была завершена. Вместо овального прудика появилась река со скалистыми берегами, как у них в Сысерти, пышные березки стали прозрачнее, сквозь листву виднелось небо, домик подрос и стал двухэтажным, как у Черепановых, их соседей. Появился резной забор, но самыми нарядными и красивыми стали цветы, которые выглядывали из-за забора. Цветы были и по углам картины вместо жирных, круглых голубей. Спросонок Антоныч долго смотрел очумелыми глазами на празднично раскрашенный пейзаж, пока наконец не понял, что перед ним совсем не его работа. Тяжело дыша густым перегаром, он подтянул к себе испуганного Матвея, глянул на его перепачканные красками ладони и тут же без замаха ударил по лицу. Опрокидывая ведра, тазы и стулья, мальчик отлетел в дальний конец избы и замер. Боли он не чувствовал, а чувствовал, как ни странно, другое, что-то трепетное, радостное, зародившееся в этот момент внутри, что-то светлое и легкое. Это потом, когда пройдут годы, Матвей поймет, что именно тогда он впервые почувствовал себя начинающим волшебником. Когда, смешав несколько красок, можно сделать праздник на обыкновенной клеенке, нарисовать простую ромашку, оживить и сделать ее сказочно красивой. Когда в темной убогой избе по твоему желанию вдруг вспыхивает радуга, а над ней огромные, невиданной красоты бабочки. Или когда уставшие от горя и нужды глаза людей становятся по-детски теплыми и доверчивыми. Все это будет потом. Несколько дней после случившегося Антоныч не брал с собой Матвея. Ходил один, гулко постукивая костылями и погрохатывая чемоданчиком с красками. Стал чаще и сильнее напиваться, драться с собутыльниками, увеча всех, кто подворачивался под руку, ломая об их головы свои костыли, разбивался в кровь сам. С наступлением осени сильно простыл, слег и уже больше не поднимался. Схоронили бедолагу, так и не узнав ни его фамилии, ни откуда родом. Остался лишь чемоданчик с красками. А Матвей продолжал рисовать. Рисовал в школе, оформляя классные стенгазеты. Рисовал сочно, смело, самобытно, удивляя одноклассников и учителей. Все предрекали ему большое будущее, но судьба распорядилась иначе. Едва поняв, откуда это ночное видение с женским лицом, Никита бросился на вокзал. Через семь часов скорый поезд мчал Никиту домой. Вытянувшись во весь рост на верхней полке, Никита смотрел в окно, за которым непрерывной размазанной картиной плыли перелески Подмосковья, мелькали дома, речушки и снова лес. До защиты осталась ровно неделя, семь дней. “Сутки туда, сутки дома и обратно, — рассуждал он, глядя на густеющие сумерки за окном, — главное — найти ту тетрадь! Тетрадь, тетрадь...” Спать не хотелось. Было легкое возбуждение, от которого не сиделось и не лежалось. Думать Никита боялся. Боялся спугнуть едва наметившееся ощущение выхода из тупика, надежду, что могла бы вырвать его из застоя, из затянувшихся терзаний по поводу главной работы за пять лет учебы. В предыдущую ночь, после того, что приснилось, он так больше и не заснул. Вот и теперь соседи по купе недовольно поглядывали на странного парня, который то и дело бегал в тамбур покурить, а если забирался на свою полку, то без конца ворочался. Чтобы не напугать мать неожиданным приездом за неделю до защиты, Никита сразу отправился в Сысерть к бабушке. Маргарита Александровна, разменявшая восьмой десяток, отнеслась к внезапному приезду внука весьма спокойно. Ни о чем не спрашивая, она накормила Никиту и стала стелить ему за печкой постель. — Не-е, бабушка, я на чердаке... — Пошто так? — удивилась Маргарита Александровна. — Надо. Хочу почитать отцовские тетради. Там все по-прежнему, как было? — Никита поднял на бабушку покрасневшие от бессонной ночи глаза. — А почему там должно что-то измениться? — вопросом на вопрос ответила та и внимательно посмотрела на внука. Вот теперь она удивилась. Приехать из Москвы и, не заходя домой, сразу к ней, вернее, к тетрадям отца... Значит, наконец-то понадобились тетради Матвея, ее единственного сына, давно пропавшего где-то в горах на Севере. Через полчаса Никита уже рылся в груде хлама, скопившегося на чердаке за много лет. Легко отыскав небольшой сундук с вещами отца, он погрузился в пыльные, умершие, как и отец, вещи. Все они были аккуратно и любовно уложены, и лишь пыль да запах говорили об их заброшенности. В основном это было снаряжение геолога-полевика далеких шестидесятых годов, затертые, выбеленные солнцем и потом штормовки, растрескавшиеся сапоги, геологический молоток, полевая сумка, тетради... Вот в какой-то из них и находилось то, ради чего Никита приехал. Ему было лет семь или восемь, когда, играя здесь, он неожиданно наткнулся на этот деревянный сундук, обитый ржавыми полосками железа. Сундук был не заперт, хотя сбоку был врезан красивый замок. Вот тогда, перелистывая толстые, в коленкоровых обложках тетради своего отца, он впервые увидел, как здорово тот умел рисовать. Рисунки были на каждой странице. Карандашные, чернильные, в различных техниках. На одной стороне разворота тетради шел сложный текст с цифрами и непонятными знаками, а на другой рисунки. Это были наброски фрагментов каких-то горно-таежных ландшафтов, образцов пород, минералов, птиц, зверей. Были изображения людей с раскосыми глазами в странных меховых одеждах. На рисунках они охотились с луками и ружьями, рыбачили с лодок. Были изображены их конические хижины из шкур, собаки, дети, олени, медведи и многое, многое другое. Это стало первым пособием по рисованию для маленького Никиты. Он дни проводил на чердаке и перерисовывал в свой альбомчик рисунки отца. Получалось плохо, но зато он раскрашивал цветными карандашами, и ему это нравилось. Все рисунки были ему более или менее понятны, кроме одного — изображения некоей женщины. Это был странный портрет. Он выглядел так, как будто уже законченный карандашный рисунок отец зачем-то стер ластиком, но не до конца, осталось легкое, прозрачное изображение, точно прикрытое просвечивающей тканью. Тем не менее рисунок хорошо читался. Лицо женщины было необыкновенно красивым. Тогда, глядя на него, маленький Никита догадался, что отец нарисовал этот портрет, чтобы любоваться этой женщиной, отчего мальчика охватило чувство ревности, он захлопнул тетрадь и убрал ее подальше. Вот это-то лицо и приснилось ему два дня назад в Москве. И сейчас, торопливо отыскивая нужную тетрадь, Никита свежо и ясно представлял этот рисунок. Из-за него он приехал сюда, чтобы открыть для себя некую тайну, давний секрет отца, а может быть, и свое будущее. — Ложись, Никитка, — неожиданно донеслось снизу, — ложись, родимый, утром и найдешь, че ищешь-то. — Маргарита Александровна болезненно переносила чрезмерную трату электроэнергии. Ее страсть к экономии была известна. — Огонь-то зря не жги, родимый, выключай огонь-то... — Хорошо, бабуль, все, ложусь, — громко проговорил внук и принялся искать свечу. Когда вспыхнул живой огонек и погасла лампочка, на Никиту вязко и мягко навалилась темнота. Прикурив от свечи, он откинулся на спинку старого дивана и закрыл глаза. Хотелось попривыкнуть к полумраку и немного перевести дух. — Дом-то не спали куревом, — опять донеслось снизу — Не спалю, бабуль, — не открывая глаз и не напрягая голоса, отозвался Никита. Сидя с закрытыми глазами, он чувствовал, как нарастает волнение. “Вот будет смешно, если вся эта затея с поездкой лопнет, — мучился сомнениями Никита, — бросить все на целых три дня!” Но навстречу сомнению росло другого рода волнение, от которого немного знобило. Это волнение шло от стен чердака, его углов, от каждой доски, щелей. Никита это чувствовал и удивлялся, почему с этим чувством не появляется страх к непонятному. Открыл глаза. Чердачное пространство сбежалось к огню и закружилось у маленького пламени. Старые гнутые стулья, шкаф, этажерка, ящики, коробки — все превратилось в причудливые существа, которые замерли, затаились в ожидании чего-то необычного и таинственного. Никита потянулся к сундуку, достал две последних тетради и стал листать. При свете свечи по-другому заговорили рисунки. Это удивило Никиту: он не сразу догадался, что ряд рисунков были выполнены, вероятнее всего, при свете костра или, как сейчас, свечи. Многие из них приобрели призрачные черты и уже не казались столь реальными. Было что-то не так. Никита это чувствовал, вертел тетрадь и так, и этак. Самыми странными были рисунки, выполненные в технике прозрачной акварели с последующей карандашной доводкой. Их надо было смотреть как-то иначе, думал Никита. Но как? Да и сами изображения напоминали абстракции, крепко построенные композиционно. В этих абстрактных рисунках угадывались силуэты гор и людей, каких-то острых скальных расколов и то ли тяжелых туч, то ли дыма... Неожиданно Никита поднял тетрадь и посмотрел рисунок на свет. Тотчас изображение изменилось. Поменялась композиция, малозаметные детали вышли вперед, а светлое, незначительное пятно, что было посередине, стало живым костром. Ожили и зашевелились люди в странных длиннополых одеждах, они будто приблизились к огню, который, странно выгибаясь, бросал золотистые отсветы на скалы и их плоские лица... — Че-ерт! — вырвалось у Никиты. Он опустил тетрадь, оглянулся, протер глаза и снова взглянул на рисунок. Все было по-прежнему на своих местах — абстракция, бледненький акварельный рисунок... Вновь поднял и взглянул на свет через рисунок... “Что за ерунда!” Сознание отказывались верить. Никита поежился. “Глупость какая-то. Или переутомление, или, — он еще раз оглянулся, — может, все еще сплю?” И тут его словно слегка тряхнуло: “А что же тогда с портретом?” Когда он добрался наконец до заветной тетради и, открыв ее на нужной странице, дрожащими руками поднял рисунок, увиденное превзошло все ожидания. У Никиты перехватило дыхание. Женское лицо с небольшим разворотом зеленовато светилось, оно было прозрачным. Эта прозрачность давала рассмотреть за ним некое очертание гор, деревьев, скал, и снова людей. Поворот головы, волевой подбородок, взгляд несколько раскосых глаз придавали величественность и властность невиданной по красоте женщине. Никите показалось, что в какой-то момент на ее губы легла снисходительная улыбка, а голова чуть качнулась, как бы приглашая его с собой... в тайну. Никита впился глазами в рисунок. Его детские впечатления сильно отличались от теперешних. Странное лицо никак не могло быть нарисовано с натуры. Нет и не могло быть такой натуры, да и техника рисунка какая-то странная, никому не известная и может быть использована только вот для таких волшебных эффектов. Штрихи карандаша при близком рассмотрении были плавными и напоминали легкие волны на воде. Они дрожали и покачивались от каждого колебания пламени свечи, отчего лицо, казалось, дышит, а если тетрадь медленно поворачивать или наклонять к свету, то оно и вовсе оживало. Вдруг скрип ступеней оборвал мысли Никиты. Он опустил тетрадь и подошел к лестнице. Охая, на чердак поднималась Маргарита Александровна. — Никитушка, ты бы задул свечу-то. Ненароком уснешь, и сгорим в огне. — Да ну, что ты, бабуль, я же сказал — еще немного, и лягу, — взволнованно, все еще под впечатлением рисунка проговорил Никита. — Ты ить михеевский-то дом помнишь, у реки, так в марте сгорел. Васька-то их, идол, и поджег. Кроме его, и некому было... — Маргарита Александровна остановилась на середине лестницы и отступать, пока внук не погасит свечу, не собиралась. Никита это понял и с огромным сожалением и... облегчением вернулся к столу и задул свечку. Лежа в постели, он еще и еще раз перебирал в памяти виденное. Его никак не покидало ощущение сказки. Будто он все еще продолжает спать. Никита опять представил прекрасное лицо и вновь не поверил, что оно может или могло существовать в природе, уж больно оно неземное. Как отец мог такое увидеть или придумать? Живое, дышащее, с величественным взглядом... Никита проспал до полудня. Встав, он тут же бросился к сундуку. Теперь, глядя на рисунки отца, он уже сильно сомневался в том, что ему привиделось ночью. Дневной свет снял с них загадочность, сделал рисунки беспомощными, простыми и наивными. Никита смотрел через них и на солнце, но никакого эффекта. Ждать следующей ночи он не мог, через три часа поезд. Торопливо перекусив и собрав сумку, он уже хотел было выходить из дома, но решил все же прихватить с собой парочку тетрадей. Спускаясь с чердака, Никита почувствовал, что что-то забыл. Вернулся. Внимательно огляделся. Ничего. Но едва сделал несколько шагов к лестнице, как его опять что-то удержало. Перекладывая в сундуке вещи, он переставил и ветхий фанерный чемоданчик. Он знал еще с детства, что там хранятся краски отца, с тех пор и не открывал. Сейчас же он вдруг взял и открыл его. Мятые, мутные тюбики были плоскими, почти пустыми, а если что в них и осталось, то высохло и превратилось в камень. Тем не менее от этой ненужной груды повеяло чем-то теплым и уютным. Никита брал то один тюбик, то другой, пытаясь прочесть, что за цвет и чьей фабрики продукция, но ни на одном из них не было ни единой буквы, или они стерлись. Однако пальцы уже откручивали тугие колпачки, а глаза угадывали цвет. Незаметно для себя Никита отбирал желтые тона и клал в карман, не зная, зачем это делает, ведь в Москве у него всего достаточно. Когда Никита вернулся в Москву, оставалась ровно три дня до защиты дипломных работ. — Ну, ты даешь, Ник! — влетев в комнату, выдохнула Валерия Садовская, перевела дыхание и добавила: — Все его ищут, с ног сбились, а он!.. Ты где был?! Тебя же не допускают к защите!.. — Ну и что, — спокойно проговорил Никита. — Как это что?! — взвизгнула девушка. — Твой обожатель Астапчук такую истерику в деканате закатил! Теперь — что ректор решит... — Лер, все будет хорошо... — Никита оторвался от этюдника и медленно повернулся к гостье. — Все будет хорошо, — повторил он устало и немного иронично. Вот за это легкое высокомерие к суете и мнимым трудностям, за этот независимый серо-голубой взгляд, за жесткие широкие скулы, за монументальность и аристократизм в осанке многие девчонки на курсе преданно смотрели на Никиту, мечтали о нем и тихо ненавидели друг дружку. Сходила с ума и Валерия — избалованная, холеная и капризная дочь высокого московского чиновника, по праву одна из красавиц на курсе. Сходила с ума и бесилась оттого, что этот парень, далеко не красавец из зачуханной уральской деревни, никак не поддается ей, не приручается. Мало того, ведет себя так, как будто делает одолжение, позволяя находиться с ним рядом и говорить. Это красноречивое благоволение Никиты обижало и взвинчивало самолюбие Валерии. В первые секунды встреч ей еще удавалось смотреть на него с вызовом и превосходством, помня о своем социальном положении. Лера высоко вскидывала бровь, эффектно выгибала спину, отчего немалая грудь становилась еще убедительнее, и некоторое время смотрела на него свысока. Но потом происходило что-то непонятное. Натолкнувшись на его взгляд, девушка сникала и даже как будто уменьшалась в росте, скукоживалась, превращаясь в обыкновенную молоденькую бабенку, молящую глазами о проявлении к ней жалости, снисхождения и покровительства. В такие мгновения Лера ненавидела себя, проклинала свою бабью сущность, но ничего не могла с собой поделать. Она отрывалась от земли и благоговейно уносилась в серое небо его глаз, млея от предвкушения волшебства. И нередко это волшебство наступало — его стальные глаза превращались в олово, потом в ртуть, отчего у Леры сбивалось дыхание и она, приоткрыв рот и широко раздувая ноздри, начинала шумно втягивать в себя воздух. А когда Никита соблаговолял слегка приобнять ее, у девушки отнимались ноги, внизу живота становилось жарко и влажно... — Ты что, не понимаешь, что тебя запросто могут отчислить из училища? — уже гораздо мягче прозвучал ее голос. Взгляд девушки блуждал по лицу Никиты, по его плечам, груди, в который раз отмечая ее мощь, опускался ниже, еще ниже и еще, пока не упирался в привлекательную возвышенность под пряжкой его ремня. Глаза Леры туманились. Глубоко вздохнув, как перед погружением в воду, девушка неуверенно шагнула к Никите. Ватные ноги едва держали ее, а руки... одна потянулась к шее, другая к пряжке, вернее чуть ниже... — Э-э, милая, не сейчас, не сейчас, подожди, Лерочка... — с легкой усмешкой проговорил Никита. — Что значит... подожди? — как во сне лепетала девушка. — Ты что, хочешь, чтобы я тебя придушила, да, жлоб несчастный? К нему всей душой... — горячо шептала она, все плотнее прижимаясь к Никите. — И телом, — добавил уже вовсю смеющийся Никита. — А он, гад неблагодарный... — Лерочка, — он все же слегка обнял девушку, — у меня появилась тема, значит, есть шанс. — Да какой шанс, если тебя не допускают, — немного трезвея, вскинула голову Лера. — Ну и что, кто мне запретит выставиться?! — В смеющихся глазах Никиты по-прежнему не было ни тревоги, ни страха. Он продолжал жить по своим законам. — Ну, хочешь, я своего папика подключу? — выдала неожиданно девушка. — А вот этого не надо, милая, — на мгновение глаза Никиты блеснули холодком. — Ну, хорошо, а где ты будешь писать? Не в этом же публичном гадюшнике! — А где прикажешь? — снова смеясь, проговорил Никита. — Слушай, а давай к нам на дачу, — помедлив, предложила Лера. — Сейчас там никого, у меня ключи, жратвы навалом. Возьмем кира, и к мольберту, а?! Вот это было интересное предложение. Никита уже как-то бывал на этих министерских дачах и был поражен их роскошью, покоем и уютом, а также красотой этих необыкновенных мест на берегу Клязьмы. — Надо подумать, — отведя взгляд в сторону, сказал он. — А что думать-то! — запальчиво воскликнула девушка, схватившсь за Никитино плечо. — Ну, хорошо, хорошо, пожалуй, на этот раз ты права. — Ур-ра!!! — Да не-ет же!.. — через минуту кричала на вахте в телефон Лера. — Это на “Соколе”, Первый Балтийский переулок, — диктовала она кому-то адрес общежития. — Минут через сорок придет уазик, — вернувшись в комнату Никиты и все еще светясь от радости, заявила девушка. — У тебя холст-то ого-го! — и опять потянулась к юноше. — Ну, если уазик и через сорок минут... — улыбаясь в ответ, Никита соблаговолил впустить Леру в свои объятия... После полудня они подкатили к шикарной, утопающей в молодой зелени даче в два этажа с видом на реку. Никита расположился на просторной веранде. Это было лучшее место для работы. Обилие естественного света, ни единого постороннего звука и упоительный запах начавшегося лета будили в Никите нетерпение и творческий зуд. Закрепив на мольберте холст, нагромоздив на палитре горы красок, разложив веером кисти, он отошел в другой конец веранды и, обхватив себя руками, замер. Для каждого художника это самый главный момент в работе. Это всегда мучительные и сладостные мгновения. Мгновения, когда холст перед тобой девственно чист и ты понимаешь, что любая линия, пятно или даже точка нарушит, сломает, извратит нерожденный идеал. Гораздо проще потом, когда холст перепахан, повержен в хаос и ты начинаешь из него выкарабкиваться, исправлять, тянуться к тому желаемому, что представлял до того, как взялся за карандаш или кисть. Валерия наблюдала за Никитой через выходящее на веранду кухонное окно. Она готовила ужин. Накрывая стол, девушка то и дело отрывалась от своего занятия и с восхищением и немного страхом смотрела на жесткое, сосредоточенное лицо Никиты, на его руки. “Странный этот Гердов, — застывая то с тарелкой, то с чем-то еще в руках, в очередной раз рассуждала Валерия, — странный и какой-то... загадочный, что ли”. С самого начала Никита стал для всех воплощением некоего героя-победителя. Сильный, независимый, талантливый, он покорял девичьи сердца своим равнодушием и недоступностью. Для многих Гердов был точно пришельцем из какого-то другого мира. Никита, казалось, совершенно искренне удивлялся, когда на очередной вечеринке кто-нибудь из девочек начинал плотнее прижиматься к нему, намекая на возможность полной близости. Гердов удивленно поднимал брови и, чуть отстраняясь от девушки, очень вежливо говорил: “Не сейчас, барышня, не сейчас, не здесь и не со мной, простите...” После этого барышня начинала люто ненавидеть его и... еще сильнее любить. Валерия в свои тогда семнадцать была пресыщена вниманием сверстников из “нужных”, по мнению папы, семей. Она успела попробовать все, что могло предложить время и положение капризной “золотой” девочки. Но когда на втором курсе они остались одни с Никитой и он взял ее просто, грубо и больно, Валерия поняла, что до этого все было детством и баловством. В ту ночь в его маленькой общаговской комнатенке он ломал ее до хруста, мял, как глиняную, распластывал ее тело, точно сочень, подбрасывал куда-то к потолку, нежно целовал и возвращал на место. Тогда, в ту их первую ночь, она поняла, что значит быть женщиной, как сладко ей быть. Поняла и то, что такое настоящий мужчина. А Никита тем временем продолжал колдовать над своим холстом. Все чаще, отложив тяжелую палитру, он отходил от мольберта и долго вглядывался в полотно, потом, вдруг схватив кисть, начинал ожесточенно искать нужный цвет, лихорадочно размешивая краски, подливая растворитель, после бросался к холсту и делал то, что подсказывали ему глаза, руки и сердце. Время от времени, подглядывая и слушая, как поскрипывают под Никитой половицы, Валерия загадочно улыбалась краешками губ. Она вспомнила, как после первого курса на пленэрной практике ребята спорили о будущем, делясь друг с другом, кто о чем мечтал и чего желал добиться. Конечно, говорили о мастерских, о членстве в Союзе художников, о признании, о богатой клиентуре, конечно, о деньгах и о многом другом. Никита сидел, слушал и вроде как понимающе кивал. А когда дошла очередь до него, он всех поразил, заявив, что его мечта — найти клад. Тогда Лера хохотала до слез, и ей было немного стыдно за Никиту. “Почему клад?” — сквозь смех спрашивали ребята. И когда успокоились, Никита, продолжая улыбаться, стал выкладывать свои соображения. — Клад, милые мои, можно найти где угодно. — Как это — где угодно?! — А так. Вот, например, развалины старой церквушки или монастыря. Покопайся вокруг как следует — обязательно найдешь что-нибудь ценное. Монахи были мудрыми людьми. По обычаю предков, все мы доверяем лишь земле-матушке, а никаким не чулкам и не банкам. По достоверным источникам, после прихода советской власти люди спрятали до девяноста процентов своих ценностей. Смекаете, недоверчивые мои? До девяноста! Незаметно ребята перебрались поближе к Никите. А тот, глядя куда-то в небо и покусывая травинку, продолжал говорить негромко, спокойно и уверенно, точно рассуждал сам с собой. — Известный, к примеру, факт — до 1917 года в России двадцать лет чеканили золотые рубли, а иностранные монеты имели хождение всегда. На руках у россиян было столько же изделий из благородных металлов, сколько у жителей всех стран Европы, вместе взятых. То есть в земле до сих пор лежит не один бюджет страны. — Так ты предлагаешь заняться черной археологией?! — не выдержал кто-то из парней. — Во-первых, я никому и ничего не предлагаю, а во-вторых, к вашему сведению, по данным ООН, черная археология входит в десятку самых прибыльных занятий. По статистике, кажется, Британского музея, девяносто девять процентов всех археологических находок совершаются любителями. А наша страна особая. Такого количества кладов, как у нас, нет больше нигде в мире. Ведь что такое припрятанные ценности? Это знак опасности, нависшей над их хозяином. А с опасностями в России всегда был перебор. Где, скажите мне, сокровища, к примеру, Тамерлана, Кучума, казна Ермака, Пугачева, Колчака? По карманам разошлась?! Нет, дорогие мои, все это где-то в определенных местах лежит, потеряно и забыто. Притихшие ребята вдруг разом, перебивая друг друга, загомонили. — А как ты собираешься искать? С чего начнешь? Чей клад, Кучума или Ермака? Может, нам всем вместе поискать? Эй, а давайте записываться в кладоискатели! Никита, запиши меня! И меня! И меня тоже! Лере тогда было интересно, что же ответит Гердов. Удобно развалившись на траве, подложив руки под голову, продолжая улыбаться, он ответил, что чтобы найти клад, мало знать историю и географию, надо иметь две самые главные вещи для этого дела, первое — это почти религиозную веру в то, что ищешь, и второе — фантастическое желание отыскать. — Гердов, ты сумасшедший, неужели думаешь найти, а? — Я найду, — сказал он тогда буднично, а потом добавил, громко смеясь: — Обязательно найду. Все ему вдруг поверили. “Этот клад найдет и вообще добьется всего, что пожелает”, — подумала тогда Лера, и ей стало немного страшновато оттого, что она может всерьез влюбиться в этого самоуверенного, дерзкого парня. Тогда Никита еще больше отдалился от остальных. Его уважали, завидовали таланту и... сторонились. Это было почти четыре года назад. Глядя, как сосредоточен Никита, Лера боялась прервать его работу и позвать к столу. Наконец, когда солнце стало заходить за вершины деревьев, а фиолетовые тени бесшумно вползли на веранду, она подошла к Никите сзади и, обняв, плотно прижалась. — Пойдем, трудяга, я покормлю тебя. Никита был голоден, он ничего не ел с утра, но сейчас даже мысли не допускал, чтобы прервать на несколько минут работу. — Погоди, не время, милая, — проговорил он рассеянно и сделал движение, освобождаясь от ее объятий. — Но ты же должен поесть, — горячим шепотом возразила Лера. — Ты ешь, я потом... после, не мешай... Валерия попробовала поласкать его, ее быстрые пальчики заскользили вниз по футболке, заскочили за ремень, резинку плавок... — Лер, я же сказал, не мешай, потом... Девушка, точно не слыша, нырнула под руку, державшую тяжелую палитру, и, опустившись перед Никитой на колени, стала расстегивать молнию. — Мы же одни, Ник... — Сударыня, — жестче перебил ее Никита и, отложив кисть, перехватил нетерпеливую руку девушки. — Вы злоупотребляете положением хозяйки дома. У Леры хватило ума и выдержки не надерзить гостю. Вспыхнув, она вскочила и унеслась в гостиную. Проклиная Гердова на чем свет стоит, глубоко оскорбленная, она залпом выпила стакан вина, затем кинулась на широченную софу и, уткнувшись в подушку, тоненько, по-щенячьи заскулила... Никита не сводил глаз с холста. Он впервые в жизни писал, почти не понимая, что он делает. Писал без единого эскиза, не сделав даже маломальского наброска будущей композиции. Чья-то воля в нем руководила процессом. Она замешивала, подбирала нужный цвет, водила рукой, накладывая мазок за мазком. А то, отложив кисть, брала мастихин и снимала только что наложенную краску, потом опять пальцы сжимали кисть, и снова цвет. Время остановилось. Никита ничего не видел и не слышал. Голод, который вначале еще как-то давал о себе знать, утих. Он не заметил, как дневной свет сменился светом электроламп, как через некоторое время опять появился мягкий, теплый солнечный свет, а лампочки погасли. Никита чувствовал, как с каждым взмахом кисти для него открывался новый мир, мир застывшей музыки и поэзии, мир гармонии цвета и фактуры, мир, совпадающий по ритму с его собственным душевным ритмом. Это было наслаждение, которого он никогда не испытывал. У Леры моментально слетели остатки сна, когда, едва открыв глаза, она услышала все то же монотонное поскрипывание половиц на веранде. “Это что, он уже проснулся или вовсе не ложился?!” За ночь Никита слегка потемнел лицом, осунулся, движения стали чуть медлительнее, однако глаза горели ярче обычного. Набросив на плечи плед, Валерия украдкой наблюдала за Никитой и никак не могла понять, что же движет им. Не желание же успеть выставиться со всеми вместе! Тогда что? Осторожно ступая по скрипучим половицам, она подкралась к Никите со спины и впервые взглянула на холст. Увиденное ее обескуражило. По периферии полотно темнело от крупных и сложных по цвету мазков. К центру светлело, и мазки были мягче и мельче. Однако сам центр был не тронутый, не было даже карандашного наброска. “Что он замыслил?” — думала девушка, затаив дыхание, но спросить не решилась. Так же осторожно ступая, она вернулась на кухню и включила чайник. Весь оставшийся день Никита проработал, даже не присев. Выпил на ходу чашки три кофе, не взяв при этом в рот ни крошки. Ни спрашивать о чем-либо, ни говорить с ним Валерия так и не осмелилась. На следующее утро девушку испугал вид Никиты. По замедленным и неуверенным движениям, по тому, как он держал палитру и кисть, как искал цвет, как отходил от мольберта и как возвращался, как плотно были сжаты его губы, а на щеках ходили вздувшиеся желваки, Валерия поняла, что Никита на пределе. Она тихо прокрадывалась, ставила на стул перед мольбертом кофе и так же тихо удалялась. Через каждый час она приносила новую чашку. Ближе к вечеру Лера перехватила взгляд Никиты и содрогнулась. На нее смотрели глаза больного или сумасшедшего. Они, казалось, должны были прожигать своим огнем все, на что натыкались. Это был другой Гердов. Он усох, стал тоньше, появилась сутулость, а потрескавшиеся губы все время шевелились, точно говорили с кем-то. “Что-то не ладится у него?!” — подумала Валерия. Понаблюдав, как Никита то накладывал краску на полотно, то с ожесточением снимал ее мастихином, она поняла, что у Гердова не получается нужный цвет. И еще, как ни странно, у Валерии возникло впечатление, что, кроме них, на веранде появился еще кто-то... Она опасливо огляделась. Никого. Однако по спине пробежали колкие мурашки. “С ума сойдешь с этим Гердовым!...” — девушка перешла на кухню, и ей сразу стало спокойнее. ...Когда очередной раз стемнело, Никита обнаружил, что закончился кадмий лимонный, охра и желтый средний. Выругавшись про себя, он попытался выдавить еще сколько-нибудь из тощих тюбиков, но тщетно. И как-то легко вспомнил про старинные краски, что прихватил из фанерного чемоданчика отца. Он достал эти помятые, потемневшие от времени небольшие цилиндрики, перочинным ножом вспорол им свинцовые рубашки и извлек окаменевшие золотистые комочки. С помощью двух столовых ложек мелко раздробил, а потом и вовсе превратил в порошок. Полученную цветную пыльцу он долго и тщательно перемешивал со свежей краской на палитре и только тогда с предельной аккуратностью и осторожностью стал наносить ее на холст, как нечто крайне драгоценное и хрупкое. Через минуту он почти не дышал. Его лицо светилось, губы улыбались, он будто парил над холстом. Если бы в эти мгновения кто-нибудь увидел Никиту, то без колебаний решил, что у парня все же съехала крыша. ...Ночью Валерию словно кто-то тронул за плечо, и она проснулась. Открыв глаза, девушка прислушалась. Половицы на веранде не скрипели. “Наконец-то...” — с облегчением подумала она, но все же решила встать и убедиться, что Гердов действительно уснул. Лера не сразу обратила внимание, что воздух во всем доме еле заметно светится. Она прошла в гостиную. На диване, свернувшись калачиком, по-детски подложив под щеку ладони, спал Никита. Осторожно поцеловав в висок, Лера укрыла его пледом. Пройдя на кухню, она в недоумении остановилась, глядя на окно, выходящее на веранду — оно светилось желтовато-зеленым светом. Это странное, неестественное свечение пугало и в то же время манило. Переступив порог веранды, девушка точно вошла в некое светящееся вещество. Потолок, стены, сам воздух трепетали и волновались, отчего казалось нереальным и все вокруг. У Валерии опять возникло ощущение, что рядом с ней еще кто-то есть. Она огляделась. Никого. Девушка обошла веранду, заглядывая во все углы, не обращая внимания на холст. Однако когда она подняла глаза и посмотрела на полотно, ее словно ударило током. Валерия застыла на месте, она даже не решалась моргнуть... И чем больше смотрела на картину, тем все дальше отрывалась от реального, земного, материального. Ей казалось, что картина, от которой исходило это странное желто-зеленое свечение, становится шире, выше, обволакивает ее своим светом, втягивает в себя. А она не сопротивлялась, погружалась в изображение без страха. Ей было легко и комфортно. Вокруг вырастали очертания заросших черных скал. И вот уже она маленькая, вместе с какими-то бронзоволикими людьми, одетыми в меховые одежды, стоит на коленях перед огнем, за которым... У Леры задрожали руки, губы, все тело... Из огня на нее смотрели властные раскосые глаза женщины необыкновенной красоты. Казалось, она что-то тихо говорит. Валерия напрягла слух, но не услышала ни единого звука. “Ты кто?!” — с трудом разлепив губы, наконец проговорила завороженная Лера, забыв, что перед ней картина. “Я?!..” — высокомерно вскинув соболиную бровь, проговорила картина и беззвучно засмеялась. Но нет, это не прозвучало, и Валерия не услышала, это вошло в нее как-то иначе, сразу в сознание и память. Ошеломленная Валерия видела, как изображение шевельнуло губами, качнуло ресницами, вздохнуло. После этого лицо стало мерцать, и Лере показалось, что это был не женский лик, а странный, неестественный огонь. Так, пораженная невиданным зрелищем, Валерия простояла на коленях до тех пор, пока чернота за окном не стала бледнеть, превращаясь в серость, потом в холодную голубизну; наконец вершинки деревьев и кустов вспыхнули золотом. Тотчас изображение будто выключилось. Лера смотрела на полотно и не узнавала того, что только что было перед ней. Вместо необыкновенного видения перед ней была странная, дробная и хаотичная композиция. Да, угадывался рваный абрис огромной пещеры, силуэты черных людей, распластанных на земле ниц, отражение огня на скальных выступах, но центральная часть выпадала, там было пусто... — Никита, пора, опаздываем, — Валерия осторожно потрепала Гердова за вихры и пошла на кухню заваривать кофе. Виденное ночью никак не укладывалось в голове. Она уже дважды подходила к картине и даже трогала бугорки отвердевающих мазков, и еще больше сомневалась, что виденное ночью было явью. Войдя в кухню, заспанный Никита сразу потянулся за дымящейся чашкой. Его изможденный вид, помятость и рассеянный взгляд красноречиво говорили о перенесенных перегрузках. Глаза то потерянно блуждали, то сами собой закрывались. Маленькими глотками он отпивал горячий напиток, морщил лоб, хмурился, точно пытался что-то вспомнить. — Ну, — осторожно начала Лера, — успел, нет? — Она смотрела на Никиту с таким восторгом, с каким смотрят на звезду эстрады или экрана. — Угу, — не открывая глаз, ответил Никита. — “Угу” да или “угу” нет? — игриво спросила девушка. — Ты же видела, — продолжая хмуриться и шумно отхлебывать бодрящий напиток, проговорил он. — Слушай, Гердов, — по-женски, не в силах больше держать в себе, тихо и торжественно произнесла Валерия, — а кто Она такая?! Едва девушка это проговорила, как Никита распахнул глаза и подобрал ноги. Он впился в Леру таким же взглядом, с которым вечером дописывал холст. От этого взгляда у девушки перехватило дыхание. — Давай собираться, — проговорил он через некоторое время, точно не слыша ее вопроса. — Да, — очнулась та и, взглянув на часы, добавила: — Через пятнадцать минут машина. Не говоря ни слова, они доехали до училища, втащили свои работы на второй этаж, где на стенах уже пестрели разноцветьем холсты дипломников. Так же молча принялись развешивать свои. Если работа Валерии еще как-то поместилась со всеми вместе на основной стене выставочного холла, то свое полотно Никите пришлось расположить на довольно неудачном, плохо освещенном месте в торце помещения, там, где обычно выставлялись посредственные работы или размещали тех, кто опоздал. Наконец, с задержкой на добрый час, появилась высокая комиссия. Студенты, заметно волнуясь и бросая последние критические взгляды на свои работы, стали неохотно разбредаться кто куда, в ожидании результатов. Валерия отправилась в столовую, а Никита побрел в читальный зал. Усевшись за стол, он с облегчением опустил тяжелую голову на руки и тотчас уснул. “...Молодец, ты все правильно сделал, мальчик, все правильно!..” Маленький Никитка стоял возле стола и с трепетным ожиданием смотрел, как заросший огромной рыжей бородой отец разглядывает его рисунки. “Вот тут ты неплохо березовое полено нарисовал, похоже, похоже, а вот собака немного кошку напоминает, но тоже неплохо... Ей бы нос сделать подлиннее, хвост колечком и ушки вот так... вот так, — дорисовывал он рисунок сына, — вот теперь собака как собака. А вообще ты молодец!..” — он протянул руку и грубовато погладил радостного Никитку по голове. Отец пропал. Стало темно, а по голове кто-то продолжал гладить и шептать на ухо. — Проснись, Гердов, пора, нас ждет приговор!.. Ой, а слюны-то натекло, слюны. Сейчас, погоди, платок достану. — Валерия вернулась из столовой и тормошила Никиту. Тот, мало что понимая, оторвал голову от затекших рук, глянул на прозрачную лужицу возле ладони, смахнул ее рукавом и поднялся. В холле второго этажа, где выставлялись дипломники, уже вовсю шло обсуждение, вернее подводились итоги, обобщались результаты всего потока. Когда Никита с Валерией вошли, как раз началось зачитывание оценок. — Отличных работ оказалось гораздо меньше, чем мы надеялись, — начал декан, — зато порадовали те, от кого мы никак не ожидали. Так, например: Карелов Анатолий с его “Может быть...” или Гошин Евгений “Оранжевый рай”. Работы крепкие, будем рекомендовать на конкурс. Далее зазвучали фамилии, названия работ и оценки. Валерия округлила глаза и с ужасом взглянула на Гердова, когда в числе отличных работ назвали и ее фамилию. Однако Никита был невозмутим, он никак не походил на изнывающего от волнения и страха студента. Он разглядывал за окном клены, которые, как в немом кино, махали ему руками-ветками. — ...Ну и, наконец, Гердов Никита!.. — проговорил декан и стал молча искать его глазами в толпе студентов. Нашел, взглянул и снова опустил глаза в ведомость. — Не скрою, ждали, что оный талант и на сей раз удивит училище, но, — он высоко поднял плечи, — увы, это единственная тройка на сегодня. Ну вот, коллеги подсказывают, что это вообще первая тройка за последние два года. Что случилось?! Работа беспомощная, слабая, безликая, неинтересная... По дороге в общежитие в одной руке Никита нес свое произведение, как огромный средневековый щит, а в другой — холщовую сумку, в которой колотились друг о дружку два больших “портвейна”. Не доходя до общежития, он присел на низенькое металлическое ограждение, выпил одну бутылку и только тогда продолжил свой путь. Зайдя в комнату, Никита почувствовал долгожданную легкость в мыслях и тяжесть в ногах, поставил холст прямо у двери, повернув лицевой частью к стене, не раздеваясь, рухнул в ямообразную кровать и отрубился. Ему снился какой-то бурелом событий, винегрет лиц, предметов, обрывки слов, ветви, листья, рты, глаза, слова, машины, и опять все по кругу в каком-то калейдоскопе, пока не раздался стук в дверь. Стук был деликатным, но требовательным. Карусель остановилась, потом, когда стук повторился, она и вовсе пропала, стало темно. После третьего стука Никита оторвал голову от подушки и открыл глаза. Окна зияли черными безднами с редкими далекими огнями, а на столе, отвернутая к стене, горела настольная лампа. Дверь в четвертый раз настойчиво отстучала, точно зная, что дома обязательно кто-то есть. “Что за бред, свои вошли бы с первым стуком, значит, кто-то посторонний, — оставаясь все еще пьяным, подумал Никита, вздохнул и негромко крикнул: — Про-шу!” Пока дверь открывалась, Никита опустил на пол ноги, сладко зевнул, потянулся, энергично взъерошил волосы и только после этого повернул голову и посмотрел на вошедшего. В дверях стоял невысокий, лет сорока — сорока пяти мужчина. Хорошо и со вкусом одетый, с диагональным зачесом темных с проседью волос, сквозь которые просвечивала лысина. Вид портили две вещи — излишняя мохнатость бровей, из-под которых не очень убедительно поблескивала пара влажных огоньков, и великоватый нос. “Скорее армянин, чем еврей... Где-то я его видел?” Никита сдвинул брови, но проговорил приветливо: — Чем обязан? — Добрый вечер, господин Гердов, — приятным голосом проговорил гость и слегка кивнул головой. — Вы позволите? — И, не дожидаясь ответа, прошел к столу, развернул стул и, расстегнув пуговицы на пиджаке, осторожно сел. Сел, как на что-то хрупкое и не совсем приличное. — Так чем обязан? — повторил Никита и, не сдержавшись, снова сладко зевнул. — Простите. “Определенно где-то я его уже видел!” — На просмотре, на просмотре вы могли меня видеть, — прочитал Никитины мысли гость и, услужливо улыбаясь, добавил: — Сегодня утром, я был в составе комиссии. — А-а, да, да, да... Ну и... пришли утешить, сообщить о пересмотре решения... — Судя по специфическому амбре, — гость помахал ладонью перед своим мощным носом, — вы уже попробовали себя утешить. “О-о, гость-то слегка хамит!” — отметил про себя Никита, а вслух задал все тот же вопрос: — Итак, сударь?.. — Пусть будет Георгий Андреевич, дорогой Никита. А вас, ничего, что по имени? — Сойдет, — ответил Никита, и ему стало скучно. Он полез в свою тряпичную сумку, извлек вторую бутылку портвейна и поставил на стол. — Если не возражаете... Неожиданно дверь без стука отворилась, и в проеме возникла вихрастая голова, обладатель которой сочувственно проговорил: — Никита, привет, я слышал... ой, добрый вечер (это уже относилось к гостю)... Правильно ли я понял... — Правильно, правильно, — вдруг ответил за Никиту гость и махнул рукой, приглашая вихрастого пройти в комнату. — Как вас зовут, юноша? — Стас! — Послушайте, милый Стасик, — гость красивым движением достал из внутреннего кармана пухлый бумажник, двумя пальцами извлек из него голубоватую купюру и протянул Стасику, — сходите-ка, милый человек, да купите бутылочку “Арарата”, да в три звезды, дорогой, непременно в три. — Но я... — А сдачу оставите себе. Да, и шоколадку не забудьте... Гость так светился добротой и щедростью, что Стасик покорно кивнул и, выхватив денежку, исчез. — Ну, а теперь главное, дорогой Никита, — торжественно, склонив голову набок, как на поминках, проговорил гость. Он снова полез в бумажник, и на стол легли пять стодолларовых банкнот, — здесь пятьсот. — Оп-па! — вырвалось у Никиты. Не долив стакан, он поставил бутылку и уставился на деньги. — Я, мой милый Никита, покупаю вашу дипломную работу, — сказал гость и горделиво вскинул голову, точно совершал благороднейший поступок. Никита продолжал смотреть на деньги. В переводе на рубли это была приличная сумма для студента. — Это за тройку-то?! — За нее, милый, за нее... — Странно, оччень стран-но, не находите?! — Никита снова взялся за бутылку. — Нисколько... — гость скосил глаза на хозяина комнаты. Он долго с каким-то то ли сомнением, то ли подозрением разглядывал Никиту, точно собираясь еще что-то сказать, но вдруг снова достал бумажник, и к первым пяти купюрам добавилось еще пять того же достоинства. — Уважаю тех, кто знает себе цену, — с той же торжественной ноткой проговорил гость. — Это, надеюсь, должно вас утешить? Не правда ли? — Он откинулся на спинку стула, наблюдая за произведенным эффектом. Вот теперь Никита раскололся, рассыпался на несколько маленьких Никит. Один из них спешно переводил доллары в рубли и дивился удаче, другой прикидывал, куда потратить столь внушительную сумму. Всплыли старенькая бабушка, мать с ее квартирой, давно требующей ремонта, надо бы новых красок, кисти, холст, еще этюдник, джинсы, или на Соловки, давнюю мечту, пописать там закаты, да мало ли куда можно целую тысячу долларов потратить!.. Третий предлагал положить в банк на проценты. Но был и такой Никита, который тихо и нудно ныл, корил своих близнецов за жадность. — Нет, — вдруг проговорил Гердов, — нет, не правда. — Однако! — Гость опять уперся взглядом в столь несговорчивого и, как ему начинало казаться, жадного до денег молодого художника. — Ну, подумайте сами, — Никита взялся за стакан, — некий студент-дипломник получает “уд”, его работу называют бездарной и... — Но мы-то с вами знаем, молодой человек, что это не так, — перебил гость. — Это во-первых. А во-вторых — кто называет? Я, милый мой Никита, седьмой год присутствую на подобных защитах и поражаюсь дремучести и непрофессиональности ваших педагогов. Надеюсь, вы слышали, есть такое мнение, что в преподаватели идут либо неудачники, либо те, которые так и не поняли сути профессии... — Но... — Это не только мое личное мнение, дорогой Никита. Позвольте, я продолжу? Так вот, поверьте, я знаю, что говорю. Здесь учат ремеслу, вооружают, так сказать, инструментарием, готовят рисовальщиков и живописцев, а художниками становятся лишь единицы. Вернее сказать, они таковыми уже приходят от самой матушки-природы, если угодно, от Господа Бога... Им нужно окружение, атмосфера искусства, так сказать, чтобы разобраться в себе и понять, кто они и зачем. И вы, мне кажется, поняли... Или очень близки к этому. Ведь что такое настоящий, талантливый, гениальный художник, — гость закинул ногу на ногу, забыв о зыбкости сиденья, — это, с вашего позволения, что-то вроде электропредохранителя, да-с, молодой человек, который одной клеммой, то есть рукой, держится за Бога, а другой — за нас грешных. И вот через этот предохранитель на нас, убогих, с неба идет высокое и чистое, а снизу через него же шпарит грязное и низкое. Одно жаль: эти предохранители недолговечны — быстро сгорают и выходят из строя. Особенно те, которые более тонкие и чувствительные. Вспомните судьбы великих художников, поэтов... — гость встал и заходил по маленькой комнатенке. — Вы, милейший, не можете это не понимать. Я представитель крупнейшей бельгийской фирмы, по роду службы большую часть времени провожу в Москве. Дома в Брюсселе я имею личную и весьма неплохую галерею. У меня чутье, понимаете ли, нюх на молодые таланты. Все ваши работы, начиная со второго курса, у меня. Каждая из работ занимает не менее семи квадратных метров, и это в центре Брюсселя!.. А ваши “Грезы юности” вообще на отдельной стене с индивидуальным микроклиматом и за небликующим стеклом. Никита слушал весь этот, как ему казалось, вздор через пелену нового опьянения и дивился, как складно накручивает этот блистательный гость... — Вот ваш коньяк, — ворвался в комнату Стасик Пилипенко, слегка запыхавшийся, но счастливый от немалой сдачи, что осталась у него в кармане. — Очень вовремя, молодой человек, очень, — оживился гость и, послав Стасика мыть стаканы, взялся за бутылку. — Рекомендую, дорогой Никита, рекомендую “Арарат”, причем именно трехзвездочный. Ощущение, как от созерцания Ван Гога или Поля Гогена — в оригинале, естественно, честное слово!.. Влетел Стасик с тремя мокрыми стаканами. Гость достал белоснежный платок и, прежде чем взяться за бутылку, тщательно вытер свой стакан. — Ну что, господа художники, я предлагаю выпить за истинный талант, найти и раскрыть который — это тоже талант, и неизвестно, что заслуживает большей славы, — закрутил тост щеголеватый гость и, не чокаясь, закрыв глаза, сделал первый глоток. Никита время от времени поглядывал на пухленькую кучку долларов и разрывался на части. Голоса внутри него крепли и требовали быть разумным и рациональным. Когда еще привалит удача, когда еще случится вот такая халява? Но вместе с голосами был еще смех, хриплый и тихий. Этот едва различимый смех перекрывал его разумные мысли. — Ну так как, уважаемый? — проговорил гость. Он поставил стакан, отломил от плитки квадратик и поднес ко рту. — Да никак, — неожиданно для самого себя произнес Никита. Не обращая внимания на хваленый коньяк, он выпил второй стакан своего портвейна и очень взбодрился. — О-о, а мне это начинает еще больше нравиться, дорогой мой! Ваше упорство и торг вполне, как говорится, понятен и уместен, мало того, это, если быть предельно откровенным, делает вам честь. Тогда мне остается выложить все карты и, так сказать, как Бог даст. — Это что, — не выдержал быстро пьянеющий Стасик, — это за что такие деньги, Никита, ты что-то продаешь? — Потом, молодой человек, потом. Вот смотрите, — гость опять повернулся к Никите, — мое последнее предложение. — Он в третий раз достал бумажник, и кучка намного выросла. — Здесь, дорогой вы мой Никита, три тысячи, в переводе на ваши рубли сегодня это небольшое состояние. Никита допил портвейн, посмотрел на гостя так, будто только что увидел его у себя в комнате, потом на обомлевшего Стасика, у которого рот был открыт в молчаливом вопле, и только потом перевел взгляд на край стола, где возвышалась пачка иностранных денег. Голова стремительно туманилась. — Сударь, вы издеваетесь. Вы слепы и ничего не смыслите в живописи. Посмотрите на этот “шедевр”, — Никита сделал неуверенные шаги в сторону двери, опасно покачнулся, но вовремя схватился одной рукой за дверную ручку, а другой с трудом перевернул картину. Едва это произошло, как комната наполнилась каким-то странным свечением, настольная лампа, точно от стыда, почти погасла, а все пространство засверкало, будто от мельчайшей золотистой пыли. Гость соскочил со стула. — Нет, Никита, я, н-нет, без нее... — мучительно делая глотательное движение, проговорил гость, не отрываясь от полотна, — я н-не могу, не могу уйти без эт-той картины... Никита очнулся оттого, что его опять тормошили, выталкивали из сна. — Гердов, вставай, тебя академик Анисимов хочет видеть! Слышишь, нет? Вставай! Отец договорился о пересмотре работы... Ну, конечно, и вино, и коньяк, — Валерия обозревала захламленный стол, продолжая расталкивать Никиту. — Как ребенок, честное слово, нельзя одного оставить. Вставай, мойся быстрее, машина ждет. И холст. А... где холст?! Эй, Гердов, куда холст дел?! Где он?! — Как где?! — Никиту аж подбросило на кровати. Он вскочил и уставился на то место, где накануне стоял “Спящий огонь” — так он назвал свою картину. — Ты что, продал?! — Валерия встала и попятилась от Никиты. Она таращилась на Гердова, отказываясь верить. Никита ватными руками стал раскидывать вещи, заглядывая под стол, кровати, вывернул наизнанку шкаф, потом бросился в двести шестую к Стасику Пилипенко, вспомнив, что тот еще оставался в комнате, когда он отрубился. — Никита, эй, что, что случилось?! — Валерия кинулась следом, прекрасно понимая, что произошло — пропала картина, и даже не картина, а что-то большее, большее, чем представляет даже сам Никита. — Стас, Стас вчера с нами был, — через плечо бросил тот, выбегая из комнаты. — Погоди, — Валерия успела схватить его за рукав, — Стас разве с вами был?! Ты что, не знаешь?! Ах, да!.. — Валерия, крепко держа Никиту, опустила глаза и поежилась, как от холода. — Стас Пилипенко... умер, не приходя в себя. — Как умер? Что ты несешь?! — Ректору из милиции звонили, еще утром — машина его сбила на Дмитровке. Что он там делал ночью?!.. Никита обхватил голову руками и застонал. Валерия, немного остыв, побежала к телефону. Не прошло и часа, как приятного вида мужчина расспрашивал Гердова о странном ночном госте и подробностях их разговора. Никита не мог представить, что утрата холста так сильно его расстроит. Но более всего он был в шоке от гибели соседа, интуитивно связывая его смерть с пропажей картины. Сидя по-турецки на своей кровати, Никита тупо глядел в противоположную стену, за которой была комната Стасика. Однако в голову лезли и лезли фрагменты мыслей и ощущений, пережитых во время работы над “Спящим огнем”. Теперь он был уверен, что кто-то водил его рукой, замешивал нужный цвет и накладывал мазки. Он помнил, что, когда сопротивлялся чужой воле и писал, как ему хотелось, невидимая сила заставляла брать мастихин и снимать нанесенную на холст краску. Или потом, когда он невообразимо устал и полностью отдался чужой воле, стало немного легче, хотя и тревожно. И вот теперь им опять манипулируют. “Что происходит? Что случилось? Неужели крыша поехала?!” — с тревогой думал Никита, глядя на стену. — Нет, ни в деканате, ни на кафедре не знают никакого Георгия Андреевича и говорят, что никого постороннего на просмотре не было, — запыхавшись, прямо с порога выложила Валерия и подсела к Никите. — Слушай, Лер, шла бы ты домой, — неожиданно проговорил Никита и как-то странно посмотрел на девушку. — Не-ет, я тебя одного больше не оставлю. Папик весь свой отдел на уши поставил. Сказал, к вечеру найдут твоего ночного гостя, если только он не успел из Москвы удрать. К вечеру, когда Никита немного успокоился и даже смог поспать несколько часов, действительно поступила интересная информация. Оказывается, ночью произошел еще один несчастный случай — на этот раз в гостинице “Интурист”. На седьмом этаже выгорел номер некоего господина из Бельгии. Почерневший труп бывшего жильца прижимал к себе остатки сгоревшего тубуса с клочком холста какой-то картины. Через день Никита навсегда уезжал из Москвы. С тяжелым сердцем, горечью и обидой, злостью на себя и тревогой он возвращался домой. Забросив в купе вещи, он вышел на перрон покурить. Ему показалось, что кто-то за ним наблюдает. Людей на Казанском вокзале было много, и уследить, кто именно смотрит, было сложно. Но когда поезд пошел и Никита уже с площадки бросил взгляд на перрон, по спине пробежали мурашки: у информационного щита стоял ночной гость и грустно и насмешливо смотрел на Никиту... Именно тогда Никита остро почувствовал, что больше не будет ему покоя, пока не выяснит, что же произошло за эти последние дни. Приехав домой, Никита, как мог, объяснил матери, что учебу закончил, диплом выдадут позже, и на следующее утро укатил в Сысерть. И опять Маргарита Александровна приняла его без удивления, с пониманием и полным спокойствием. Ее волновали не столько успехи внука, сколько его здоровье и настроение. Видя, что внук взволнован, она не стала задавать вопросы и, зная главное лакомство Никиты, занялась стряпней. А Никита, обняв бабушку, сразу поспешил на чердак. Теперь он не стал спешить. Прикасался, перебирал вещи отца медленно и крайне осторожно, как археолог древние черепки. Он сдувал пыль, протирал и надолго погружался в записи или осмотр вещей. Теперь все было важно. Он понял, что тайна случившегося находится здесь, в отцовских вещах, неспроста так сработали старинные краски. Он медленно и осторожно перелистывал страницы, читал все, что можно было прочесть. Никите лишь чуть-чуть приоткрылся тот старый мир, а он уже утонул в геологических и географических терминах, мансийских названиях рек, горных вершин, странных имен. Маршруты были искусно вычерчены и снабжены поясняющими рисунками. Прошло не менее недели, прежде чем Никита почувствовал плавный переход отца от деловых записей к неким странным размышлениям о сакральности культуры манси, таежных духах и божествах. Его поразил самодельный мансийско-русский словарь объемом в половину тетради, многочисленные записи рассказов, легенд. Перед ним открывался непонятный мир. Этот мир не просто отличался от того, в котором находился Никита, он был совершенно другим. Никита знал, что расспрашивать бабушку про отца — дело не простое. Единственный сын Маргариты Александровны, радость и утешение, теперь память о нем — то, чем она живет. Как замковый камень в арочном проеме держит свод, так и память о сыне держит ее на плаву, помогает жить дальше. — А что рассказывать-то?.. — нахмурив брови, проговорила бабушка. В ее морщинках на мгновение мелькнули и радость, и горе, и нежность, и суровость. Как может мать рассказать о своем сыне за несколько минут или даже часов, если она видит его всего и сразу с момента рождения и до последнего дня. Если перед ее глазами и маленькое тельце, беспечно посасывающее пустышку, и подросток с кровоточащими коростами на острых коленках, и зрелый мужчина, на лице которого сомнение и отчаяние. Это невозможно. — Ну, к примеру, что самое главное было в папе? — сузил вопрос Никита, точно поняв, как трудно бабушке что-то выделить из судьбы отца. — Главное, говоришь, — Маргарита Александровна подняла правую бровь и чуточку прищурилась, будто всматриваясь в прошедшие годы. — Главное, пожалуй, что он был безупречно честен и строг к себе. Болезненно воспринимал несправедливость. И с твоей матерью он поступил честно... хотя это, пожалуй, лишнее. Никита весь напрягся, когда бабушка заговорила. Ему казалось, что если уж она заговорит, то он обязательно узнает что-то ценное, что ему поможет понять и разгадать тайну вещей и рисунков отца. Однако бабушка удивила его другим: — Ты лучше поговори со старым другом отца — Толей Захаровым. Он сейчас главный в том самом институте, который они с Матвеем заканчивали. Встречу с Анатолием Ивановичем Захаровым, бывшим другом и коллегой отца, Никита решил не откладывать и на следующий день отправился в Свердловск. С автовокзала доехал до цирка, там повернул на улицу Куйбышева и через несколько минут был у мрачноватого, в стиле “фабричного модерна”, как он определил для себя, кирпичного здания горного института. Одна из секретарш ректора не очень любезно, видимо приняв визитера за одного из местных студентов, ответила, что Анатолий Иванович занят и навряд ли освободится до вечера. Никита приехал на следующий день — та же картина. На третий день, не спрашивая важных секретарш, прошел сразу в кабинет. Войдя, он немного растерялся. Человек десять высоколобых мужчин неохотно оторвались от бумаг, разложенных на длинном столе, и c удивлением посмотрели на вошедшего. Затем перевели взгляд на скуластого, с большими залысинами председательствующего, сидевшего в торце стола. — Я Гердов, — неожиданно для себя громко проговорил Никита и тут же пожалел о своей дерзости. Повисла пауза. — Никита?! — изумился мужчина с залысинами. — Он порывисто встал, тихо извинился перед коллегами и пошел навстречу Никите. Это был довольно высокий, с сединой на висках мужчина. Его лицо было как будто знакомо Никите... — Ух, ты какой! Ну-ка, дай я на тебя посмотрю! Да-а, старик, не ожидал, не ожидал! Меня-то узнаешь, нет?! Товарищи, — обратился он к коллегам, — сделаем перерыв на часок. Так узнаешь, нет?! — опять переключился он на молодого гостя. Никита глядел на друга отца и завидовал. Думал, что вот таким же статным и красивым мог бы идти к нему навстречу отец. Потом Никите показалось, что тот не так уж и рад ему. Плоский, гибкий, слегка косолапый, с крепким рукопожатием, он не очень-то походил на ректора, скорее на бывшего военного. В его походке, рукопожатии, даже дыхании чувствовалась сила. Однако Никита видел в глазах бывшего друга отца растерянность и как будто стеснение. — Ну, давай, садись и рассказывай, что и как у тебя. Я слышал, что ты в Москве, на художника учишься, или окончил? А как бабушка, Маргарита Александровна, как она? Как мать? Если что нужно, говори, не стесняйся, чем могу, помогу, — скороговоркой выговаривал он. — Я, Анатолий Иванович, хотел бы про отца кое-что узнать. — Про отца? — переспросил Захаров и, развернув один из стульев, тяжело сел. — Про отца — это хорошо, — в раздумье проговорил он, продолжая разглядывать Никиту. — Ты похож на него. А вот у меня две дочери — с ноткой сожаления добавил Анатолий Иванович. — Может, чайком тебя угостить? — Нет, спасибо. Вы ведь дружили с детства. Мне интересно, почему он умел и любил рисовать, а поступил на геофизический? — добавил Никита. Захаров встал, подошел к окну и, закинув руки за спину, долго молчал. Минуты через две, продолжая смотреть в окно, тихо заговорил: — То, что мы с твоим отцом играли в разные там детские игры, по большому счету дружбой назвать нельзя. Скорее были приятелями, соседями. Твой отец с самого детства был странным пареньком. Был застенчив, молчалив, углублен в себя, точно постоянно что-то решал в уме. Когда твоя прабабушка взяла в дом квартиранта — фронтовика-калеку, ну ты, наверное, слышал от бабушки или от матери, — Анатолий Иванович повернулся к Никите, — Матвей, помню, замкнулся еще больше и стал реже выходить на улицу. Он ходил с этим одноногим по домам, носил его чемоданчик с красками. Сначала мы смеялись над ним, потом перестали обращать внимание. Когда калека напивался, твой отец дорисовывал картины, и делал это здорово. В тех домах, где они рисовали, будто бы светлее становилось, а люди добрее. Так все говорили. Моя мать покойная заказала как-то им печь расписать, — Захаров высоко поднял плечи, — калека отказался, а Матвей нарисовал бабочку на цветке. Нарисовал, когда калека валялся пьяным в соседнем доме. И веришь, нет, как живые получились и цветок, и бабочка. Моргнешь, стебелек качнется, а у бабочки шевельнутся крылышки. Ночью пойдешь во двор, а она светится в темноте, переливается, как перламутровая. Зимой сядешь подле, смотришь на нее, и теплее становится, подойдешь ближе и украдкой цветок понюхаешь, будто тот на самом деле живой. После этого к Матвею отношение изменилось. Когда дрались пацаны, даже улица на улицу, Матвея никто не трогал. — А сейчас, — не выдержал Никита, — сейчас где она, та бабочка? — Ну, что ты, милый, столько лет прошло! Еще в пятидесятых, когда печь перекладывали... Жалко было до слез, — Анатолий Иванович надолго замолчал, оставаясь в сладком прошлом. — Так почему же он в геологи пошел? — спросил Никита. — Почему? — Захаров оторвался от окна и подошел к гостю вплотную. — Видишь ли, мой хороший, в нашей стране мы всегда жили и живем под каким-нибудь лозунгом “Даешь!”, “Все на борьбу!”, “Ударим!” и так далее. Когда мы заканчивали школу, страна остро нуждалась в полезных ископаемых. Горные институты и техникумы буквально трещали от желающих. Конкурсы были огромными. Учиться на геолога было чрезвычайно престижно. В честь геологов сочинялись песни, снимались фильмы, ну ты понимаешь... А художников не баловали. Да еще эта волна бездарных живописцев, что ходили по домам. Над ними смеялись, издевались. Одним словом, я и сам не ожидал, что среди счастливых первокурсников встречу Матвея — твоего отца. Вот так все и вышло. Вместе учились, вместе домой на выходные ездили. Анатолий Иванович отвечал так, будто заранее предвидел вопросы. Никите стало понятно, что бывший друг отца знает про него что-то очень важное, но не говорит. От него попросту хотят избавиться, так и не ответив на главный вопрос. А ведь именно Захаров был последним, кто видел отца живым. — Ну, что, будем прощаться? — просящим голосом проговорил Анатолий Иванович, словно догадавшись о Никитиных мыслях. — У меня, дорогой Никита Матвеевич, совещание не завершено. Никита продолжал сидеть. Он понимал, что пришел в неудобное время, что из-за него томятся в приемной коллеги Захарова, что рабочий день на исходе, но не мог встать, тело не подчинялось. — Анатолий Иванович, если я сейчас уйду, то больше никогда не приду. Понимаете, я почти не помню отца. Я должен о нем знать все, что знаете вы. Вы ведь сами будете мучиться оттого, что так и не сказали мне... главного. Захаров долго стоял, разглядывая Никиту невидящими глазами, потом на минуту вышел в приемную, вернулся и снова встал у окна спиной к Никите. — Своих отцов ни я, ни Матвей так и не дождались с фронта, — опять тихо заговорил Захаров, — где их схоронили, да и схоронили ли? А мы росли и завидовали тем, у кого они были. Завидовали даже тогда, когда сильно подвыпившие отцы приятелей давали своим отпрыскам крепкие подзатыльники. А нам эти подзатыльники казались лаской. Ты прости меня, Никитушка, — Анатолий Иванович повернулся к гостю, — прости, я действительно не хотел говорить тебе все, поскольку это все не очень приятно слышать. Ни твоей матери, ни бабушке я, разумеется, никогда не говорил и не сказал бы, а вот тебе придется, — он тяжело вздохнул. Он раскрыл пачку сигарет, взял одну себе, протянул Никите, звонко щелкнул зажигалкой и сделал глубокую затяжку. Курил Захаров вкусно. Он словно наслаждался неким деликатесом. — Мы жили по соседству через два дома, постоянно общались, учились в одной школе, потом в одном институте, вместе в лесу, на реке, но если я делился своими мыслями, то Матвейка никогда. Он слушал, качал головой, поддакивал, но что было у него на душе, никто не знал. В первую экспедицию, это была преддипломная практика, после четвертого курса поехали вместе. Это был Северный Урал, — Анатолий Иванович опустил глаза, сгорбился, стал чаще затягиваться, — отряд разбился на звенья по три человека. Кроме меня и Матвея, в наше звено попал Мишка Борисенко, маленький ловкий парень из соседней группы. Наша задача заключалась в том, чтобы мы прошли по Восточному склону между Становым хребтом и Пихтовым увалом... Ну, в общем, обыкновенная работа коллектора — сбор, описание и фиксация образцов пород и так далее, для тебя это не важно. Что мы тогда знали о Севере? Да ничего. Тайга, да и только. Ни климата, ни природных неожиданностей, ничего. Да и сейчас-то там тайна на тайне. На третий или четвертый день увлеклись, образцы пошли интересные, и погода вроде располагала, и вот не заметили, как почти на самый Пихтовый забрались. Тут-то нас и накрыла неожиданно тучка. Словно в молоко нырнули, вытянутую руку едва видно. Мишка — тот раньше спустился, его очередь была ужин готовить, а мы, что называется, влипли. Стоим, не знаем, что делать, стрелка компаса точно издевается, крутится в разные стороны. Я предлагаю в одну сторону идти, Матвей в другую. Выбрали компромиссный вариант, пошли осторожно. Дорога сначала вниз пошла, а потом снова вверх. С час прошли. Останцы скальные стали попадаться, раньше мы их даже издали не видели. То поднимемся, то вниз пойдем. Смотришь, что-то темнеет вдали, ну, думаешь, скала какая-то, шага два сделаешь, а это камень обыкновенный — и так далее. Сколько-то еще прошли, только чувствуем, как все стало меняться, по сторонам потемнело, а впереди, наоборот, светлее стало. Еще сколько-то прошли, и вот на тебе, — туман отступил, и перед нами скала странная выросла. Выгнутая полукольцом, что-то вроде огромной подковы, воткнутой в землю. А в ее широком проходе истуканы деревянные, вогульские идолы стоят, почти весь проход загородили. Одни из них высокие, другие низкие, старые и совсем свежие, и грубо вырубленные, и более аккуратной работы. Тряпицы выцветшие на них накручены и на головах, и на туловищах. И в самой скале то там, то сям тряпочки видны, из щелей торчат. Признаюсь, такой дикостью повеяло, что стало страшновато, точно в каменный век попали. Но интерес взял свое, достал я фотоаппарат и стал снимать. Отличная, кстати, тогда у нас трофейная “лейка” была. А Матвей словно застыл. Стоит как по стойке смирно, и ни одного движения. Потом отошел, стал осторожно рассматривать узелки, что торчали в скальных трещинах или были камнями придавленны. Там оказались монеты, причем еще царской чеканки, старые серебряные кольца, кусочки шкур, колокольчики, ну и другая всячина. Я снимаю, а твой отец на полном серьезе достал свой платок вложил туда сколько-то монет и, завязав в узел, сунул в одну из щелей. Я посмеялся и предложил развести костер из тех истуканов, которые лежали на земле. Отличные, говорю, дрова. Однако Матвей начал горячо возражать. Честно скажу, не помню, что он говорил, только вдруг взялся эти гнилушки поднимать и ставить рядом с крепкими. И вдруг, откуда ни возьмись, появилась женщина. Странная такая, смотришь на нее — вроде как девушка молодая, моргнешь — старуха седая. Снова моргнешь — и опять молоденькая... Голова непокрытая, волосы в две аккуратные косицы заплетены и соединены между собой цветной ленточкой. И одежда на ней странная — длинный суконный халат с пришитыми цветными тряпочками на рукавах, плечах и подоле, а на шее амулеты. Смотрит на нас ровно, без какого-либо удивления или участия. Мы обомлели. Стоим, разглядываем ее, у меня поджилки трясутся. А она плавно так обошла нас, потом подошла ко мне, долго и с каким-то бесстрастным прищуром посмотрела мне в глаза. Тот холод, с каким она смотрела, до сих пор помню, — Анатолий Иванович поежился и нарочито игриво рассмеялся. — Я никак не мог взять в толк, откуда она появилась. До скалы было шагов десять — пятнадцать, не могла же она в два шага преодолеть это расстояние. Выходило, что она стояла вместе с истуканами, когда мы подходили. Выходит, так. Потом она подошла к Матвею. Обошла его, как и меня, долго смотрела в глаза и вдруг взяла его за руку и повела к каменной “подкове”. Провела его через истуканов, под аркой, и то ли мне показалось, то ли на самом деле на той стороне за скалой-подковой стало светлее. Здесь, где истуканы, сумрачно, а там чуть ли не солнце светит. Пока я настраивал фотоаппарат, смотрю, а старуха Матвею на ноги чуть ниже колен какие-то то ли ремешки, то ли поясочки подвязывает. Сначала на одну, потом на вторую ногу. Я поднял камеру и снял. Потом твой отец встал на колени, низко опустил голову, а старуха несколько раз прошла вокруг него, не отрывая руки от его волос. После чего она стала водить пальцем по левой ладони Матвея, словно “сорока-ворона кашу варила...”. Затем надела ему на голову кольцо, а на шею повесила длинные бусы с каким-то бронзовым знаком, похожим на распятого медведя. Я все снимаю на “леечку”, видимость отличная. Весь этот странный обряд занял минут двадцать — тридцать. Так же за руку она привела Матвея обратно. Все это время старуха не обращала на меня ни малейшего внимания, будто меня и не было вовсе. И вдруг пропала, так неожиданно, словно испарилась. Едва ее не стало, Матвей молча повернулся и пошел прочь от скалы. Пошел уверенно. Я за ним. Прошли метров двести, и внезапно, точно в сказке, туман исчез. Светит вечернее солнышко, птички вовсю стараются, кузнечики трещат. Оглянулись, а за спиной облако белое, плотное, неподвижное. Молча дошли до места стоянки, поели Мишкиной каши, и все молча. Борисенко с ума сходит, трясет нас, спрашивает, что это мы такие пришибленные пришли, а мы молчим. Матвей по привычке, а мне и сказать нечего — все думаю о пленке, вот когда проявлю, тогда, думаю, и расскажу, что да как было. Анатолий Иванович достал из книжного шкафа пузатую бутылку, два низких бокала и наполнил каждый из них на треть. — Это не все, Никита. Раз уж ты решил узнать — изволь дослушать. Конечно, то, что рассказываю, не только тебе, но и любому другому бредом покажется, но я рассказываю именно так, как было на самом деле, дорогой. Никита пожал плечами. У него действительно никак не укладывалось в голове — и порхающая бабочка, и старуха, и обряд... По меньшей мере, странно. А что будет, когда он выпьет? — Я никогда и никому этого не рассказывал, да и тебе, не будь ты сыном Матвея... Во-первых, никто бы не поверил, а во-вторых, когда, приехав домой, я проявил пленку, там ничего не было. — Захаров протянул бокал Никите. — Давай за отца твоего, как говорится, царство ему небесное! — и первым выпил ароматную жидкость. — Через день-два после встречи с девушкой-старушкой просыпаемся, а снаружи у палатки кто-то громко и нахально разговаривает, бренчит посудой, ну и так далее, то есть ведет себя по-хозяйски. Думаем, кто-то из наших ребят нас навестил. Вылезаем, а там два крепких мужика в черных телогрейках. “Зэки!” — ударило в голову. Испугались крепко. А те гогочут, давятся нашей едой, в рюкзаках роются. Нам говорили, что где-то в этих краях лагеря, но чтобы вот так на воле встретиться с живыми зэками!.. Короче говоря, наелись они, лежат, в зубах ковыряют, нас разглядывают. А мы стоим, как осиновые листочки трясемся. “Ну, что, — говорят, — силой у вас брать ничего не будем, в тайге свой закон”, — и достают карты. Короче говоря, проигрались мы им вчистую, в одном трико и босиком остались. А те ржут, по земле катаются. Мы и играть-то толком не умели, да и умели бы... Потом один из них и говорит Матвею, мол, а что это у тебя за цацки такие смешные, и показывает на бусы, старухой подаренные. Тот снял с шеи, протягивает. Они опять в хохот, пока Мишка Борисенко им не пояснил, что, мол, бусы из бирюзы, как-никак, а ценность. Да и знак бронзовый тоже, мол, археологическая редкость, и тоже ценится. Тогда они посерьезнели. Ставь, говорят, на кон, продолжим. Вот с этих-то бус мы все и отыграли. Они, правда, забрали с собой остатки еды, кое-что из одежды, деньги, почти все спички, но бусы Матвею оставили. Благородные урки попались. Анатолий Иванович поднялся и закурил. Постоял у окна, глядя куда-то в городскую серость. Несколько раз заглядывали секретарши, но он даже не реагировал на их деликатные покашливания. Прошлое, по всему, его сильно зацепило и не хотело отпускать. После небольшой паузы он продолжил: — В конце экспедиции мы должны были выйти к поселку Няксимволь, там была наша база. При этом притаранить на себе изрядное количество горных образцов. Был уже август, начались затяжные дожди. От грибов, поскольку другой еды не было, воротило. Варили одни маленькие шляпки подберезовиков и, зажмурившись, глотали их, не прожевывая, иначе бы стошнило. Дорог не было. Сначала шли по ориентирам — ручьи, вершинки сопок. Потом аномальные зоны кончились, “включился” компас, и пошли по азимуту. Но к концу недели так вымотались, еле ноги тащили. Каждый образец за спиной, казалось, по пуду весил. С картой и компасом Борисенко колдовал. Он все сокращал и сокращал наш путь, ну и досокращался. Где-то в районе озера Турват вляпались в болото. Оно начиналось постепенно. Вначале пошла низина, заболоченность, потом глубже, еще глубже, и сами не ожидали, как оказались посередине ужасной топи. Перепрыгиваем с кочки на кочку, если такое медленное перешагивание или переползание можно назвать прыжком. А они, зар-разы, стоит только на них встать, начинают медленно погружаться в бездонные хляби. Длинная трава на кочках точно волосы на головах водяных чудовищ, бр-р-р... Сначала не удержался суетливый Борисенко и с жутким криком медленно погрузился в черноту. Сразу все болото проснулось, зашевелилось, почувствовав добычу. А Мишка визжит, хватает за “волосы” эти кочки, рвет их, а догадаться от рюкзака избавиться не может. Я ему свой шест сую, он не видит, орет... Тут и меня качнуло, едва успел рюкзак сбросить, как пошел боком в эту кашу. До сих помню это мерзкое ощущение, когда тебя всасывает в вонючую жижу. Анатолий Иванович снова сморщился и взялся за бутылку. Налил в оба бокала и, кивнув Никите, торопливо выпил. — По пояс меня втянуло, — продолжил он, — волосы дыбом, ну, думаю, и пожить-то не пришлось, ну и так далее. А Борисенко уже по грудь. Он все же как-то смог от лямок избавиться, да и орать стал меньше, хрипит, фыркает, глаза таращит. Матвей шел далеко сзади, он самое тяжелое нес. Я кричу ему, зову на помощь, а он уже тут, схватил Мишку за руку, тащит на себя, мне кричит, чтобы я не барахтался. Но как тут не будешь барахтаться, когда тебя кто-то там внизу за ноги схватил и тянет... Не успел опомниться, как уже в этой жиже по грудь. А она сыто булькает, раздувает пузыри, точно электролампочки, те лопаются прямо перед лицом, брызгая гнилью, обдавая утробной вонью. Когда Матвей начал меня вытаскивать, я почувствовал, что сейчас порвусь на две части. Болото так в меня вцепилось и не хотело отпускать, что я был почти уверен, что половина меня так и останется в нем. И откуда тогда в твоем отце такая силища взялась? Но главное, что Матвей сам не проваливался, мало того — его ноги были замочены только до тех подвязок, что нацепила ему старуха-вогулка. И потом, когда выбирались из болота, Матвей так и не замочил даже коленей. Сам он этому не удивлялся и на мои вопросы только пожимал плечами. — Анатолий Иванович, — после возникшей паузы нарушил молчание Никита, — а как погиб мой отец? — Да, да, да, — спохватился Захаров. Он резко встал и суетливо зашагал взад-вперед по кабинету. — Но прежде я хотел бы добавить про рисунки. Увлечение рисованием у твоего отца не просто осталось, а стало еще большей страстью, чем геология. Он рисовал всегда и везде. Я к чему это говорю, — Анатолий Иванович снова сел и налил понемногу в бокалы. Никита догадался, что Захаров таким образом готовится сказать главное. — Раньше свои рисунки он охотно показывал, а после этой экспедиции стал рисовать по-другому, или, точнее сказать, другое, совсем другое. Многие стали считать, что он попросту разучился рисовать. Какие-то абстракции, знаки, ни на что не похожие. Портреты, если рисовал, были какими-то уродливыми, плоскими, хотя не мне судить. После практики Матвей много просиживал в библиотеках, интересовался исключительно этнографическими материалами. Нет, диплом он написал и неплохо защитил, но новое увлечение было, как говорится, налицо. Это я сказал к тому, что он все время был занят. Все время с альбомом или тетрадью. — Альбомом?! — вырвалось у Никиты. — Ну да, такой большой, с твердыми корочками и на тесемках, ты должен знать, подобные я у многих художников видел. — А что, он и красками писал? — вновь спросил Никита. — В тетради карандашом, насколько я помню, и чернильной авторучкой, были такие, а в альбоме только красками и еще цветными мелками на темной бумаге. — Но у бабушки нет этих альбомов, — опять вырвалось у Никиты. В его голосе были и сожаление, и удивление, и обида. — Не знаю, не знаю, — пожал плечами Анатолий Иванович, — может, он все это хранил у Фомичева, был у него такой приятель, художник. Матвей часто пользовался его мастерской на Луначарского. Во всяком случае, он мне как-то об этом говорил. — Анатолий Иванович, — мило прозвучало из-за двери, — мы ушли. — В дверном проеме светились две женские головки. — А? Что? Да, да, идите, идите, — спохватился Захаров и глянул на часы. — А который час? Семь! Вот это да! Никита, уже семь. — Но вы еще не рассказали, э-э... — Да, да, я помню. Эх, чайку бы сейчас, да девочки ушли... ну да ладно. — Несмотря на выпитый коньяк, волнение все же овладело Захаровым, и Никита это видел. Бывший друг отца, сдвинув брови, быстро заходил по кабинету, резко поворачиваясь. — Это было осенью шестьдесят седьмого года, — начал Анатолий Иванович. Он перестал ходить и остановился у окна. — В районе Березова. Я только-только защитил кандидатскую и с группой инженеров готовился к эксперименту по прослушиванию газоносных пластов в этом районе. Работа не клеилась. То одного не было, то другого. Что-то из приборов забыли, генератор барахлил, в общем, себя и людей измотали... А тут еще страшная радиотелеграмма — в районе озера Балбанты при взрывных работах погиб начальник партии. Так я узнал о гибели твоего отца. — Анатолий Иванович резко повернулся и прошел к шкафу. Открыв дверцу, он долго, часто чертыхаясь, что-то искал в нем. Потом продолжил поиски в своем столе, но, так ничего и не найдя, вернулся к Никите. Сев на прежнее место, продолжил: — Вылетели на гидросамолете, были тогда такие. В комиссию вместе с представителями прокуратуры, исполкома взяли и меня, вернее, я напросился. На озере были большие волны, и при посадке, как потом выяснилось, у самолета лопнула какая-то важная тяга. Короче говоря, возникла проблема с обратной дорогой. Пока добирались до расположения партии, стемнело. — Анатолий Иванович закурил. Но теперь он курил без особого удовольствия, торопливо, в кулак, как подросток. — Твой отец лежал на столе для промывки проб в дощатом сарае. Мы с ним не виделись несколько лет, поэтому меня тогда удивил его вид. Большая рыжая окладистая борода, очень худой... Лицо и грудь в пороховых отметинах, глазницы — глубокие ямы. Он то ли закладывал, то ли разряжал заряд вместо кого-то, вот и... Тогда я не сразу заметил трех вогулов — двух низеньких мужичков и женщину, что все время стояла в голове покойного. Честно говоря, было не до них, когда перед тобой такое, а вот уже потом, когда тело твоего отца пропало, я стал припоминать. — Как пропало? — вырвалось у Никиты. — Что значит, пропало?! — А вот так, пропало, и все, мой мальчик, — Анатолий Иванович снова порывисто встал и, в очередной раз закурив, заходил по кабинету. — Мы его потом до снега искали и по весне всю реку прошарили. — Подождите, подождите, Анатолий Иванович, — Никита тоже поднялся со своего стула, — мне говорили, что его схоронили, и даже есть могилка... А выходит?.. — А вышло, Никитушка, так, что мы не могли ждать, пока самолет отремонтируется, холодильника не было, а тело ждать не будет, не зима, надо было его оперативно доставить хотя бы в Саранпауль. Вот и повезли водой. Эти двое мужичков с вогулкой взялись за два дня доставить. Поплыли на своей лодчонке и все трое пропали, и тело твоего отца тоже. Даже лодку не нашли. У Никиты в голове зашумело, а потом возникло ощущение, что он это как будто уже знал раньше. Он не заметил, как стал вышагивать по кабинету вместе с Захаровым. Потом Никита в раздумье сел на свое место, пытаясь собрать воедино только что полученную информацию. — Конечно, такое мы не могли сообщить ни твоей матери, ни бабушке. — Анатолий Иванович с минуту помолчал, а потом тихо добавил: — Но и это не все, Никитушка. Когда я вернулся домой, то решил собрать всех, с кем в студенчестве Матвей так или иначе дружил или был в приятелях. Хотел оформить фотогазету... И не нашел ни одной фотографии с твоим отцом, сделанной после четвертого курса, то есть после той экспедиции на Северный Урал. И у остальных не оказалось фотографий Матвея. А на общей, выпускной, вместо твоего отца белое пятно. Вот это, дорогой мальчик, до сих пор не поддается никакому объяснению. Чертовщина! Пропали даже рисунки, которые он дарил нам на прощание. Если бы кто мне рассказал такое, я бы не поверил. Никита был ошеломлен. Он сидел, придавленный таким грузом, который не только подняться не давал, но и мало-мальски вздохнуть. Как он будет теперь носить эту ношу, как будет жить с ней дальше?.. — А где... где это было все?! Вы мне покажите на этой... на карте, где эти места... где отец... — Э-э, милый мой, ты это брось! — Анатолий Иванович подскочил к Никите. — Ты не представляешь, что это за гиблые места! Хватит одного Гердова, хватит... — А вы бы как поступили на моем месте?! — У Никиты запершило в горле. Он, наверное, впервые так остро почувствовал сопричастность трагической судьбе своего отца, которого едва помнил. В нем проснулось и заговорило кровное, родственное... Захаров отвернулся. Сгорбившись, он подошел к окну, за которым уже вечерело, и надолго замолчал. Он вспомнил, как с матерью в сорок восьмом они поехали искать могилку отца. Как ходили от села к селу по пыльным смоленским дорогам, по местам недавних боев, где смертью храбрых погиб гвардии старший сержант Захаров Иван Степанович. Ходили, вглядываясь в выцветшие, выгоревшие, вымытые дождем фамилии на деревянных пирамидках. Анатолий Иванович помнит, как чуть ли не каждую ночь тихо плакала мать, как она молила Бога, чтобы он помог отыскать могилку отца. Потом еще два года они ездили, но так и не нашли, где остался лежать их папка. — Уральские горы, Никита, — устало, бесцветно заговорил Анатолий Иванович, — возникли от столкновения двух крупнейших массивов земной коры в период формирования материков. Наползая друг на дружку, они вздыбили ландшафт, породив этакий жуткий шрам на лике Земли. Образовалась целая цепь хребтов с высоченными вершинами, которые протянулись с севера на юг на две с половиной тысячи километров. Тогда и зародились локальные аномалии, микроклиматы, “энергетические зоны”, “черные котлы” — загадочные, атипичные явления. Эти горы содержат в себе гигантские запасы не только полезных ископаемых, они составляют некие узлы нетрадиционных ноосферных явлений. То, что не так давно открыли в Тибете. Особенности этих явлений отложились на культуре людей, которые заселили те края. За многие тысячелетия эти люди привыкли, сроднились, если хочешь, с этими аномалиями, живут с ними в гармонии, согласии и дружбе. Мы же, придя туда, попадаем точно на другую планету. Нас не понимает ни природа, ни люди, как, впрочем, и мы их. Ничего так просто не отдает Урал, всегда приходится платить, и очень дорого. Возьмешь, к примеру, на рубль, а заплатишь пять, а то и больше... — Анатолий Иванович остановился и посмотрел на часы. — Ну, что, Никита Матвеевич, будем собираться домой? А карты я тебе подберу. Но и разговор наш помни. Как Никита добирался до Сысерти, не помнил. Всю дорогу он был как во сне. Люди уступали дорогу, место в автобусе, отводили взгляды. Если бы он мог увидеть себя в зеркале, то не сразу бы узнал, кто перед ним. Он уже был другим — лет на сто повзрослевшим. Вновь обрел и потерял отца, узнал невероятное о странной смерти и пропаже тела. И то, что Урал — не самое безобидное место на земле. Что даже для таких авторитетных людей в науке, как Захаров, это все еще непознанная планета, Terra incognitа. Переступив порог бабушкиного дома, Никита поднял глаза и ахнул. За кухонным столом, мирно попивая чаек с Маргаритой Александровной, сидела Валерия, Лерка собственной персоной. “Все, — подумал Никита, когда, радостно повизгивая, девушка повисла на нем, — все, сейчас голова лопнет, кусками разлетится по дому и он наконец-то приобретет прежний покой”. Одна бабушка, как всегда, оставалась невозмутимой и трезвомыслящей. — Садись, внучек, поешь, на тебе лица нет, — Маргарита Александровна налила для Никиты огромную кружку молока. — Смотри, что я тебе привезла! — Валерия оторвалась от Никиты, кинулась к куче вещей, сваленных прямо у порога, и начала в них рыться. Здесь были и огромный рюкзак, и немыслимо раздутая сумка, и еще две поменьше, и этюдник, и чехол с рыболовными удочками, и палатка-двухместка в чехле, и дамская сумочка. — Это твой, твой, негодник! — замахала она перед Никитой плоской грязно-синей книжицей с вдавленным словом “Диплом”. — Твой! Папик все сделал, — гордо и торжествующе продолжала прыгать от радости девушка. Никита как во сне что-то ел, пил, через силу улыбался, но сил становилось все меньше и меньше, пока бабушка не скомандовала: — Ладно, все, давайте отдыхать. Я ужасно устала, да и вам пора в кровать, — произнесла она и первой поднялась из-за стола. — Э-э, нет, девонька, ты останься, здесь будешь спать, на моей кровати, а я на лавке лягу, — довольно строго проговорила Маргарита Александровна, видя, как Валерия пошла было за внуком, — я, знаешь ли, старых правил. Как бы ни был утомлен Никита, сон не шел. Лежа на старом, с иссохшей, растрескавшейся кожей диване, он снова и снова восстанавливал в памяти разговор с Захаровым. Часа в два ночи он набросал схему дальнейших действий. Первым делом Никита решил найти художника Фомичева и поговорить с ним. Только вот где его искать? Неожиданно заскрипела лестница. Никите никак не хотелось именно сейчас видеть Валерию, поэтому он вздохнул с облегчением, когда в проеме показалась голова бабушки. Маргарита Александровна поднялась, отдышалась и, присев рядом с внуком, положила свою сухонькую ладошку на плечо внука. — Будешь искать отца? — неожиданно проговорила она. — Буду, — через небольшую паузу твердо, точно клятву, произнес Никита. Бабушка наклонилась и поцеловала его в висок. Высокую двустворчатую дверь на последнем этаже старого дома на улице Луначарского открыл молодой парень, который представился учеником Фомичева. Парень заявил, что Аркадий Сергеевич сейчас на пленэре в деревне Старая Утка и вернется дней через пять-шесть. Целую неделю Никита провел в томлении. Пять-шесть дней, через которые якобы должен был вернуться Фомичев, растянулись на две недели. Наконец могучую дверь мастерской Фомичева открыл маленький, тщедушный, лет под шестьдесят человечек с богатой мимикой и манерными движениями. Это и был сам Аркадий Сергеевич. Его пегие всклокоченные волосы походили на застывший взрыв, а белая борода, напротив, на плоскую штыковую лопату. Между “лопатой” и “взрывом” на маленьком носу плотно засели толстые очки в черной оправе. Длинный, почти до колен, свитер крупной вязки висел на нем, как на гвозде. “Репей в очках”, — подумал Никита. — Гердов, Гердов, — дважды повторил Репей, закатив после этого сильно увеличенные линзами глаза, — а, Гердов! Ну, что же ты, миленький, сразу-то не сказал, что Гердов?! — Хозяин толкнул тяжелую дверь. — Проходите, милый, проходите. А я думаю, что за Гердов, какой Гердов, а это тот самый Гердов. Как же, как же!.. — Его игривый голос, мимика и суетливость были забавными. Мастерская показалась Никите не просто большой — огромной. Комната в три высоченных окна скорее походила на спортивный зал, чем на мастерскую. Однако в этом “зале” не сразу можно было найти свободное место. Вдоль стен высились стеллажи с папками, холстами, гипсом, какими-то вазами, кореньями. Посредине комнаты стоял похожий на гильотину огромных размеров пустой мольберт. К стенам, стеллажам, каким-то коробкам и ящикам повсюду были приставлены батареи подрамников, картин, по углам — пучки багетов. Высоченный потолок позволил хозяину смастерить в углу просторную антресоль, где разместилась кухня, или, как назвал ее хозяин, приглашая туда пройти, — капитанский мостик. И действительно, с антресоли пространство мастерской казалось еще больше. На кухне все было обустроено толково. Мебель и оборудование были расположены плотно, компактно, удобно, отчего антресоль дышала уютом. — Гердов, Гердов, — продолжал повторять и поглаживать руками бороду художник Фомичев, — как же, как же! Как-то я вспоминал Матвея. Вспоминал, царство ему небесное! Ну а ты чем занимаешься, младший Гердов, или еще не определился? — Да так, пока собираюсь, — угрюмо ответил Никита. Ему вдруг стало обидно за отца, что тот дружил с этаким смешным и странным человеком. — Ну-с, молодые и красивые, вам предлагается хороший коньяк, холодная водка, пиво или?.. — Да ничего не надо, Аркадий Сергеевич. Я бы хотел посмотреть на работы отца, что у вас хранятся. Хозяин мастерской замер. Потом глубоко вздохнул и огорошил Никиту: — И ты за работами Матвея? — Что значит — и я?! — в свою очередь удивился гость. Валерия держалась за перила и поглядывала то на одного, то на другого. Никита до этого не говорил о цели их визита. — Месяц или два назад, а если точнее, — Репей закатил кверху глаза и схватился за бороду, — перед пленэром, получается, около месяца назад, кто-то уже спрашивал про эти работы. Подождите, подождите... Приходил такой носатый... из этих, ну из солнечных мест. Да, точно, приветливый, солидный и очень интеллигентный. Он сказал, что хочет статью написать о твоем отце, и просил показать работы. — Какую статью?! — Никита едва присел, но тут же вскочил со стула. — Статью, чуть ли не в “Декоративное искусство”. — Ну и что вы ему показали? — А что казать, если почти все работы твоего отца пропали, сразу после его смерти, — голос хозяина заметно дрогнул, он вжался в самодельное креслице и стал еще меньше и смешнее, — я ума не приложу, зачем и кому нужны были этюды твоего отца. Да-с, милый юноша, этюды пропали, все до единого. Они были совсем сырыми, и над ними надо было работать и работать. Все работы лежали в одной папке. Я все ждал Матвея. Не скрою, ждал и надеялся, что он доработает этюды и напишет свои картины. Выставит и взорвет Союз художников! Да, молодые люди, в этих этюдах была взрывчатка, я ее чувствовал. Они были написаны так, как никто из художников никогда не писал. — Художник Фомичев обмяк, лицо вытянулось, даже его пегие вихры как-то улеглись, и голова стала меньше походить на репей. — Вы бы знали, что было на них, на этих этюдах! Да я завидовал ему, что теперь скрывать, когда жизнь, считай, прошла. Прошла бездарно, бесцельно и, в общем-то, мимо. — Хозяин мастерской втянул голову в плечи, пальцы сцепил в замок. — Когда появился Матвей, молодой, без художественного образования и с таким напором, таким горением, жаждой новизны, познания, я растерялся. Если честно, то сначала я его не понял. Какие-то плоскости, нагромождения, абстракции... Так не пишут... Я ему говорю, что, мол, зритель не поймет, ну и так далее... А он смеется. Отвечает, что зритель — это вторично. — Вы сказали — почти все? — осторожно спросил Никита. — Ну да, все, кроме двух почти законченных работ. Они-то и пропали после визита этого журналиста. — Опишите мне его, ну, этого, кто приходил, подробнее, пожалуйста, — заторопил Никита художника. — Зачем описывать, я его хорошо помню и сейчас набросаю. Через минуту с листа ватмана на Никиту смотрели умные и ироничные глаза... Армянина! — Как?! Он же сгорел! — вырвалось у Никиты. — Кто сгорел? Вы, простите, о чем? — переспросил художник. — Вы про Матвея? — Нет, нет, это мы о своем, — упавшим голосом проговорил Никита и повернулся к Валерии: — Ничего не понимаю! — Помощник отца сам видел!.. — низким голосом проговорила девушка, сообразив, кого имеет в виду Никита. — Ладно, Аркадий Сергеевич, спасибо, — сказал Никита и стал спускаться с “капитанского мостика”. — Подождите, молодые люди, а чай? — Потом, в следующий раз, — Валерия виновато улыбнулась Репью, — извините, мы очень спешим. После визита к художнику Фомичеву у Никиты голова совсем пошла кругом. Он думал, что, наверное, вот так люди и сходят с ума. Никита перестал разговаривать и с Валерией, и с бабушкой. Он боялся их вопросов, боялся проговориться, высказать свои мысли. Все это касалось только его. Через день совершенно неожиданно Маргарита Александровна получила телеграмму из Косого Брода, где жила ее младшая сестра Клавдия Александровна. Бабушку просили срочно приехать, поскольку ее сестре стало значительно хуже. Никита с Валерией проводили Маргариту Александровну на станцию и посадили в автобус. — Я с тобой, Ник, — заявила девушка, когда вечером Никита стал подниматься к себе на чердак. Все это время он старался не смотреть на Валерию, отводил глаза и гнал от себя прочь мысли о возможной близости. Но когда Валерия, кутаясь в одеяло, стала заманивать к себе Никиту, тот не выдержал и, выкрутив лампу, сдался ей в плен. — Что это? — Никита откинул одеяло и сел на край дивана. — Ты о чем? — сонно, не открывая глаз, проговорила Валерия и недовольно отвернулась к спинке дивана. — Ложись давай, спи. — Погоди, кажется, внизу кто-то ходит. — Что? Кто ходит?! — с Валерии моментально слетел сон, она подскочила и села. — А вот слушай, — уже шепотом проговорил Никита, — слышишь? Валерия напряглась, но ничего, кроме стука ходиков, не услышала. — Нет, ничего не слышу, — так же шепотом, но уже более расслабленно ответила девушка и сладко зевнула. — Ложись давай, никого нет, не выдумывай, я сама дверь на крючок закрывала, — проговорила она и легла. Никита весь превратился в слух. Внизу кто-то ходил! Шаркающие шаги напоминали шаги бабушки. “Когда это она вернулась? С чего бы?” Вдруг что-то громко сбрякало и покатилось по полу. “Нет, это не она! — по спине Никиты пробежали мурашки. — Тогда кто?!” Он потянулся к лампе, висевшей над столиком, которая включалась путем вкручивания лампочки в патрон. Но снова замер. Внизу скрипнули дверцы шкафчика, где у бабушки хранилась праздничная посуда. Зазвенели бокалы, рюмки, вазочки... — Лежи тихо, я сейчас, — на ухо Валерии проговорил Никита и медленно поднялся с дивана. Но не успел он взяться за лампу, как внизу с грохотом упал мешок с картошкой, что стоял на лавке у окна, и по полу, гулко стуча, покатились картофелины. Едва затих этот шум, как дом содрогнулся от еще одного могучего удара — это рухнула набок бочка с водой и по полу с плеском ринулся водяной поток, сметая все на своем пути. Пройдя сквозь щели в досках пола, вода забарабанила о железные листы в подполе. Никита застыл на месте. Внизу происходило что-то невероятное: двигались стулья, позванивали стаканы, капала вода. Со звоном вылетело кухонное окно. Вдруг скрипнула лестничная ступенька. Кто-то поднимался на чердак. Когда пискнула следующая ступень, Никита уже достал из сундука нож отца и потянулся к лампе, намереваясь зажечь ее в момент, когда скрипнет последняя ступенька. Его била крупная дрожь. “...Девять, десять”, — продолжал отсчитывать шаги Никита. Как ни странно, страх стал отступать. Четче, острее заработала голова. Как только даст о себе знать пятнадцатая ступенька, он включит свет, и все станет ясно. Он будет драться, кем бы ни была эта тварь. “...Одиннадцать, двенадцать... — наступила пауза, — что за черт, почему он не поднимается выше? Ах, да! Он хорошо видит в темноте, а с двенадцатой ступени как раз виден весь чердак!” И Никита крутанул лампочку. Темнота взорвалась ярким светом. Никита бросился к лестнице. Однако она оказалась пуста. Куда он делся? Не мог же спрыгнуть с такой высоты и бесшумно! Осторожно, продолжая сжимать в руке нож и готовый к любой неожиданности, Никита стал спускаться с чердака. Мокрый от пота, он дошел до кухни, нашарил выключатель и включил свет. От увиденного у Никиты открылся рот. С минуту, выпучив глаза и озирая все вокруг, он стоял не шелохнувшись, ничего не понимая. На кухне и в бабушкиной комнатке был полный порядок. Все вещи были на своих местах. Бочка с водой, мешок с картошкой, стулья, посуда, даже кот Степан, по-хозяйски развалясь на бабушкиной кровати, с недоумением глядел на застывшего вдруг Никиту. — Ник, ты выключишь наконец свет или нет?! — будто из другой жизни, послышался недовольный голос Валерии. Никита большой тряпичной куклой опустился на стул, обхватил голову руками и закачался из стороны в сторону, как от невыносимой боли. Потом встал и медленно, как в бреду, поднялся на чердак. Взялся за лампу и уже хотел было ее погасить, как по спине опять пробежал холодок — отцовская тетрадь, которую он закрывал перед сном, была открыта. “Фантастика!” — Лер, а Лер! — с дрожью в голосе проговорил Никита. — Слушай, ты сегодня ляжешь или нет?! — раздраженно пробормотала в ответ та. — Ты тетрадь открывала?! — Какую тетрадь? Ник, ты почему не спишь и меня мучаешь? Никита точно помнил, что закончил читать на сорок первой странице, а тут была двенадцатая. Посмотрел на спящую Валерию, но спрашивать больше не стал, а присел к столику и уставился на странный рисунок. Рисунок действительно был странным. На странице двенадцать был изображен этот, бабушкин, дом на фоне заросших лесом скал. Дом очень удачно был вписан в уютное горное ущелье, с небольшой речушкой, кудрявыми кедрами, лиственницами. Вокруг дома было много деталей, тонко нарисованных пером. Никита достал из сундука старинную лупу и стал внимательно разглядывать эти детали. Его удивило их множество, утонченно проработанных, казалось бы, незначительных для рисунка. “Вот это да!” — вырвалось у Никиты. Хотя что тут особенного? Тетрадь для полевых работ, и, как черновик, вся изрисована. Здесь были и собаки, и птицы, и какие-то вещи, а на двенадцатой странице отец взял да и нарисовал свой родной дом, вписав его в горный пейзаж, ничего странного. Под рисунком дома была изображена какая-то схема, похожая на лабиринт. Сначала Никита не обратил на нее внимания, но потом представил план дома и мысленно наложил этот лабиринт-схему на план. Через минуту, схватив тетрадь, он уже спускался со ступенек. Дойдя до входной двери, он развернулся и пошел обратно, не отрывая взгляда от тетради. Поднимаясь по лестнице и дойдя до двенадцатой ступеньки, он остановился и попрыгал, вызвав жалобный скрип досок. Память тотчас напомнила этот звук: именно здесь остановился Кто-то. Взглянув на схему, Никита медленно развернулся на сто восемьдесят градусов и уперся взглядом в доски, которые закрывали стык крыши с пристроем, клиновидное пространство, зашитое со всех сторон. Эти доски находились ровно перед глазами. От предчувствия чего-то необыкновенного Никиту слегка затошнило. На плохо гнувшихся ногах он принес из кладовки гвоздодер и топор. Трясущимися руками Никита стал отдирать нижнюю доску. Гвозди вылезали из древесины с диким визгом и треском. Валерия опять проснулась. Глядя на Никиту с нескрываемой ненавистью, она наспех закуталась в одеяло и пробежала вниз, чуть не сбив его на лестнице. А тот, как ни в чем не бывало, продолжал отдирать застаревшие доски. Под толстым слоем светлой пыли в нише лежал большой пакет, перевязанный крест-накрест узкой лентой. Никита долго не решался его развязывать. Он положил на него руку и закрыл глаза. Едва он это сделал, как увидел отца, с мягкой улыбкой дорисовывающего его детские рисунки. “Ну вот, вот так, и тогда кошка будет походить на собаку...” Открыв глаза, Никита потянул за кончик бантика... Брякнул крючок, скрипнула дверь, потом мягко хлопнула, закрываясь. “Лера, — подумал Никита. — Странно, куда это она?” Никита отложил пакет, спустился вниз и включил свет на кухне. Дверь была заперта на крюк. Войдя в бабушкину комнату, он увидел безмятежно спящую Валерию. Сверху в пакете лежал пожелтевший лист, на котором в самом центре мелкими буквами было написано два слова, от которых внутри Никиты все оборвалось: “Здравствуй, сын!” И чуть ниже — дата. Число, месяц и год стояли нынешние. Никита потряс головой, оглянулся назад, точно за спиной стоял кто-то, готовый разразиться смехом. Встал, прошелся до проема и обратно. Снова взял лист, стал вертеть, разглядывая его с разных сторон. Нет, все правильно. Дата была поставлена давно. — Ну ладно, — немного успокоившись, проговорил вслух Никита и, отложив листок, взялся за свернутую в несколько раз карту, лежащую в пакете сверху. Когда развернул, вновь ахнул от изумления. Карта Урала на плотной коричневой бумаге походила на старинную гравюру с тончайшей проработкой сопроводительных рисунков. На ней не было ни масштабной сетки, ни высотных цифр, ни условных обозначений. Реки, их берега со скалами, деревьями, избушками, зверями и птицами были нарисованы так, как в старину художники изображали по обе стороны улиц фасады домов. Кое-где в узких лодочках плавали странные люди, а под лодками рыбы... Эту карту можно было поместить в раму, повесить на стену и любоваться как произведением искусства. Однако сложные рисунки и знаки делались явно не для эстетики, надо было разбираться и разбираться с ними. Но когда Никита присмотрелся, его лицо еще больше вытянулось, а брови поползли вверх, — это была не вся карта, а только ее часть! Один из краев был грубо и неровно оборван и напоминал профиль какого-то существа. Кроме того, хребты и реки обрывались как-то нелогично. Перевернув карту, Никита обнаружил надпись отца — “Прошка Лаплах”. Он стал вертеть карту дальше, но больше никаких сведений не было. Почему так странно?! Может, в остальных бумагах что найдется? Аккуратно сложив карту, Никита отложил ее в сторону и взялся за альбомы. Их было несколько. Все они были из плотной бумаги, похожей на теперешнюю акварельную, слегка затертые, с тщательно проклеенными вручную торцами, отчего листы хорошо перелистывались и накрепко держались единым блоком. Эти альбомы были из другого времени, неторопливого, строгого и надежного. Затаив дыхание, Никита открыл первый альбом. Это было прикосновению к отцу-художнику. Прикосновение через двадцать лет. Шероховатость бумаги, ее запах, тепло... Никита снова на секунду почувствовал себя маленьким, неловким, беззащитным. Ощущения прошлого и настоящего поменялись местами. Он закрыл глаза и тотчас почувствовал, как на голову легла тяжелая рука и ласково потрепала волосы. “Папа?!” — вырвалось у Никиты, и он открыл глаза. Тряхнув головой, он оглянулся и только тогда взглянул на первый рисунок. Сначала Никита подумал, что альбом следует развернуть, поскольку непонятно, что было изображено. Какая-то абстрактная композиция, без темы, без какой-либо другой зацепки. Первое, что он узнал, была фактура меха и камня. Мех был красивый, пепельного цвета, а камень замшелый. Но вот за мехом и камнем, как это бывает на рисунках для детей, где нужно отгадать какое-то изображение в густоте веток, проступили силуэты людей в странной одежде и позах. Перспектива на рисунке была обратной, как на иконах. Чем больше Никита вглядывался, тем больше погружался в какое-то иное, втягивающее в себя пространство. Никита с удовольствием блуждал в лабиринтах рисунка, который из плоского превращался в объемный, появлялись тени, планы. Ему пришлось буквально вырвать себя из столь странного состояния и перевернуть следующую страницу... Валерия уснула не сразу. Треск отдираемых Никитой досок стоял такой, что ни о каком сне не могло быть и речи. И потом, когда все стихло, ей стало любопытно: что же такое Гердов еще задумал? С Никитой явно что-то происходило. Он все больше и больше от нее отдалялся. Хотя, если честно, особенно-то он и не был близок. Всегда и во всем инициатива шла от нее. Когда учились, девушке было приятно, что Никита Гердов, самый талантливый из студентов, — ее парень. Она почти четыре года не отходила от Никиты. Верила в его талант, верила, что у него большое будущее. Хотя Валерия не всегда была ему абсолютно верна и преданна (соблазнов много, она одна, Никита в своем поиске, вот и...). Нет, конечно, никакой любви между ними не было, да и зачем, если жизнь только начинается, а она красивая и молодая. Но мысли сделать Никиту своим мужем все же посещали. Валерия даже прикидывала, как она будет его одевать, какую мастерскую для Никиты отгрохает папик, как строго она будет следить за его поведением в ее компаниях, в родительском доме, следить за творческим ростом и так далее. Дело оставалось за малым — Никита должен был стать настоящим талантом, известным, модным художником хотя бы российского масштаба. Вот тогда — да! И сюда, на этот долбаный Урал, она прикатила не только для того, чтобы обрадовать Никиту и вручить ему его же диплом. Окрыленная похвалой ГЭК, Валерия вдруг почувствовала и в себе некую незаурядность, талант, если хотите! Как настоящая дочь своего отца, она решила ковать железо сразу после защиты. Поездка в глухую провинцию должна принести ей хорошие результаты. А именно: она должна привезти добротный этюдный материал о сибирской глубинке. Пусть это будет индустриальная тема — сталевары там, прокатчики, горняки и так далее. Она уже схематично набрасывала себе композицию масштабного заводского пейзажа — излучина реки, передний план в мохнатых скалах, за рекой над плоскими длинными цехами с ажуром оконных переплетов трубы, дымящиеся трубы на фоне старых, поросших тайгой Уральских гор. Потом лица, — усталые, широкоскулые, художественно перепачканные лица рабочих, на которых играют отблески расплавленного железа... Валерия представляла, как откроется ее первая персональная выставка в Москве, как напишут о ней главные искусствоведческие журналы, как ее с триумфом примут в МОСХ (Московский союз художников). Оставалось действовать. Однако это зависело от Никиты. Именно Никита должен был ей помочь, сформулировать концепцию темы, в чем он мастак. Показать, как сделать наброски, выбрать цветовую гамму и технику письма. Ей действительно хотелось поучиться у Никиты, обрести свой почерк, да и просто побыть рядом с самородком. Она надеялась на его помощь и терпела все Никитины выверты, его замкнутость и отстраненность. Едва она подходила, как Никита закрывал тетради, убирал все, что стояло на столике, и увлекал Валерию вниз пить чай или курить на улицу. После посещения маленького художника, похожего на Эйнштейна, Валерия, кажется, поняла причину озабоченности Никиты: его отец. Однако как ни напрашивалась в собеседники, как ни уговаривала поделиться мыслями, все было напрасно. Никита не пускал в себя никого. Даже с бабушкой внук говорил мало, и только о необходимом. И та реагировала спокойно и понимающе. Разочаровали Валерию и индустриальные пейзажи Урала. Все заводы, что располагались и в самом городе Свердловске, и по его окраинам, выглядели точно так же, как и в Москве. Никакой экзотики, тем более гор, не было и в помине. Все было привычным и обыденным. Однако когда девушка начала собираться домой, зашел бывший друг отца Никиты, некий Захаров, высокий, интересный мужчина. Как потом объяснил Никита, ректор того самого горного института, что заканчивал его отец и сам Захаров. Так вот этот Захаров предложил Никите в начале августа вместе с его студентами и аспирантами отправиться в район Северного Урала в двухнедельную экспедицию. Узнав, что Валерия из Москвы и тоже художница, предложил и ей. Так что девушке не пришлось уговаривать упрямого Никиту взять ее с собой. Вот это была удача! Валерия поедет в какую-то экспедицию, явно интересную и, конечно, экзотическую! После этого Валерия все время была в приподнятом настроении. Она даже размялась, сделав несколько этюдов со старенькими бревенчатыми баньками на берегу речки. Этюды получились так себе, она даже не отважилась показать их Никите. А тот, в свою очередь, не слезал с чердака. То сидел как мышонок, то нервно ходил, то не переставая курил, если бабушки в доме не было. Валерию немного пугал вид Никиты. Его брови были все время сдвинуты, в глазах напряжение, точно он чего-то ждал. Ко всему приглядывался, прислушивался, осторожничал. Былая легкость, снисходительность и остроумие остались в прошлом. Вот и теперь — то ему слышатся какие-то шаги, то среди ночи будит, задает нелепые вопросы, то принимается отдирать доски от стен, так что весь дом ходуном ходит — кошмар! Так с тревожными мыслями о Никите Валерия наконец уснула. |
|
|