"У Земли на макушке" - читать интересную книгу автора (Санин Владимир Маркович)

ВЕЧЕР У КАМИНА

Я всегда с некоторым недоверием отношусь к людям, которым скучно. Можно ещё понять Онегина, которому Гарольдов плащ мешал рубить капусту и доить корову в своём имении, но когда на скуку жалуется современный человек, то он либо позирует, либо попросту ленив; и в том и в другом случае его нужно отдать на растерзание «Крокодилу». Ничто так не излечивает от скуки, как заботы. Особенно во время пурги, способной ввергнуть в чёрную меланхолию даже самого проверенного сангвиника. Нет в пургу ничего опаснее, чем лежать, задрав ноги, на постели и тупо смотреть в окно.

Но забот на станции было хоть отбавляй. Каждые три часа Москва требовала очередную сводку. Именно сводку, а не красноречивые жалобы на то, что её невозможно дать из-за пурги. Три раза в сутки — душа из тебя вон, а зонд обязан взлететь. Раз в десять дней — пусть мороз рвёт термометры, но баню откладывать нельзя. И не откладывали. Двое суток раскаляли каменку, лязгали зубами в предбаннике, где было около нуля, пулей влетали в натопленную парную и весело тёрли друг другу спины.

А по вечерам собирались в кают-компании. Вот что она собой представляет. Открыв дверь, вы попадаете в холодные сени, где вас встречают две собаки. Это привилегированные псы, они состоят при кухне и дорожат своим положением. Они никогда вас не облают, но, кроме снисходительного презрения, ничего от них не ждите, потому что подлинного, не из-под палки, уважения заслуживают, конечно, только поварихи. Помимо двух придворных собак, на станции прозябает десяток их менее счастливых собратьев, таких же рослых и пушистых, но куда менее упитанных. Положение бедных родственников делает их приветливее и сердечнее — такова собачья жизнь.

Из сеней вы входите в коридор. Направо кухня, где безраздельно царствуют поварихи, женщины с большим и щедрым сердцем. Три раза в день они досыта кормят полярников, ни один из которых не жалуется на отсутствие аппетита. Питание здесь бесплатное, и поэтому день получки приобретает символическое значение. Но на количестве и качестве еды это обстоятельство не отражается. Колхоз, в изобилии снабжает станцию олениной; её вкусовые качества в отличие от строганины я оцениваю весьма высоко. Картофеля, разных круп, вермишелей и муки запасено достаточно. Ежедневно в кают-компании подаётся свежий хлеб, а по воскресеньям — совсем домашние булочки и пышки. Но если вы не хотите, чтобы лица обедающих подёрнулись большой человеческой печалью, а поварихи ударились в слезы — не вспоминайте про огурцы и капусту. Русский человек скорее откажется от апельсинов и яблок, чем от этих нежно любимых овощей; впрочем, фрукты на станции тоже отсутствуют, что лишает полярников возможности отказаться от них в пользу огурцов и капусты.

Дальше начинается собственно кают-компания. Здесь две комнаты. Та, которая побольше, в разное время суток служит столовой, клубом, зрительным залом и танцплощадкой. В этой комнате едят, обсуждают текущие дела, гоняют стальные шарики по обветшалому бильярду, забивают «козла», читают и греются у камина — что кому хочется.

Вторая комната выполняет обязанности библиотеки и кинобудки. В маленькое окошечко печально смотрит глазок онемевшего от тоски кинопроектора: последний раз свежим фильмом станцию баловали полгода назад, что вызывает справедливую ярость проголодавшихся по зрелищам масс. Зато библиотека хороша: на три года — договорный срок большинства полярников — её вполне достаточно. И книги на все вкусы: от монументальной классики до легкомысленного чтива, способного возбудить нервную систему, но не мысли. На стеллажах уйма всевозможных собраний сочинений: Бальзак, Диккенс, Шекспир, Достоевский, Гончаров, Генрих Манн, Томас Манн, Лондон — отличные и любимые книги. А иные покрыты многовековым слоем пыли; видимо, отслужили своё широкому читателю и Писемский и… Нет, пожалуй, остерегусь продолжать этот перечень, небезопасное дело: ещё подловят тёмной ночью литературоведы и огреют диссертацией по затылку.

Читают здесь много; некоторые ребята мне говорили, что больше, чем за всю дополярную жизнь. Но современных, по-настоящему злободневных книг, увы, слишком мало, а судить о литературных новинках по критическим статьям в газетах то же самое, что о девичьей красоте — по анкетным данным. И на станцию доходят искажённые до неузнаваемости отголоски литературных баталий, разобраться в которых самостоятельно невозможно, раз нет самих книг, вызвавших в последние годы острые дискуссии.

В кают-компании шумно, под ударами «козлистов» трещит массивный стол, а бильярдные шарики звонкими кузнечиками скачут по полу. Мы с Чернышёвым сидим у камина и смотрим на огонь — занятие, которое никогда не надоедает, как не может надоесть все таинственное и непостижимое; я был ужасно доволен, когда недавно прочитал мнение одного учёного, что природа огня так же непонятна современному человеку, как и неандертальцу. Я греюсь и слушаю Сергея. Он рассказывает:

— А когда я зимовал на Новой Земле, произошёл такой случай. Лена Юцевич, метеоролог, пошла в метеобудку одна. Списала показания приборов, выходит обратно — и нос к носу сталкивается с медведем. Лена сказала: «Ох», — и томно повалилась в обморок — единственное воспоминание, которое удалось выжать из неё об этой встрече. Но медведь попался галантный, воспитанный в духе уважения к женщине: хотя за валерьянкой он не побежал, но зато Лену даже пальцем не тронул. Потоптался немного — это мы по следам прочитали — и ушёл не солоно хлебавши… Впрочем, не всегда медведи попадаются такие деликатные…

Истории о белых медведях я слушаю с обострённым интересом и в качестве поощрения протягиваю Сергею сигарету из последней, увы, пачки «ВТ».

— Место действия — та же Новая Земля. Я вышел на площадку к термометрам и самописцам — снимать показания. Метёт, сквозь снежную пелену ничего не видно. Все же различаю у мачты какую-то фигуру. Решаю, что это Валька Юцевич, муж Лены, подхожу, окликаю его и в ответ слышу… рычание. Медведь! Я, конечно, кошкой взлетаю на верхушку мачты, устраиваюсь поудобнее — вы не пробовали удобно устроиться на верхушке мачты, с которой вас мечтает снести ледяной ветер? — и жду развития событий. Медведь подходит к мачте и трясёт её — наверное, думает, что я слечу вниз, как спелая груша. Но меня от мачты и лебёдкой не оторвёшь! Тогда медведь задумал вырвать мачту с корнем. Поднатужился, как штангист во время жима, даже язык высунул — не получается, мало каши ел. Здесь он, видимо, понял, что удовлетворить свой аппетит за мой счёт ему не удастся, и от злости начал хулиганить: повалил одну за другой две метеобудки и превратил их в груду древесного мусора. А я уже замерзаю и с высоты своего положения ругаю медведя последними словами. Вся надежда на бдительность друзей: я уже давно должен был позвонить им из домика, что метрах в пятидесяти от мачты, и отсутствие звонка должно их обеспокоить. Ага, наконец-то из помещения станции, лениво потягиваясь, выходит кто-то. Изо всех сил кричу: «Хватай карабин!» Той же разболтанной походкой Петя Красавцев — а это был он — приближается к медведю и недовольно спрашивает: «Чего ты застрял?» Вне себя, я снова кричу: «Хватай карабин, осел несчастный!» — «Не слышу!» — орёт Петя. Тут медведь ему чуть было не разъяснил, какую роль в жизни человека играют уши. Вы сами знаете, в унтах особенно не побегаешь, но у Пети за плечами словно выросли крылья. Во всяком случае, я ещё никогда не видел, чтобы человек так быстро передвигался собственными силами, без мотора. Медведь преследовал Петю, едва не наступая ему на пятки, но, когда ребята выскочили с карабинами, его и след простыл: медведь, видимо, тоже был не без образования…

У каждого полярника есть свой неприкосновенный запас историй, и вечер воспоминаний у камина продолжается. Я слушаю и смотрю на Сергея. За неделю пурги я сблизился с ним, и мне приятно его общество. Художник наверняка заинтересовался бы его выразительным лицом. Высокий, худой, широкоплечий, слегка сгорбленный парень — это ещё ни о чём не говорит.

Но лицо Сергея незаурядно. На первый взгляд оно кажется некрасивым: впалые щеки, большой горбатый нос, серо-голубые, выпуклые и усталые глаза, всклокоченные короткие волосы — асимметричное лицо безразличного к своей внешности человека. Но вот Сергей начинает говорить, глаза его теплеют от иронии и вместе с хорошей, открытой улыбкой сразу делают лицо привлекательным, даже красивым. И ты вдруг обнаруживаешь, что Сергей умён, что за его внешней простотой и покладистостью скрывается трудный и бескомпромиссный характер ершистого и сильного человека.

Его биография — великолепное опровержение рождённой в тихой заводи поговорки: «От добра добра не ищут». Десять последних лет — а всего ему 29 — Сергей, кажется, только и делал, что бегал от добра. Сын известного хирурга, он мог жить так, как живут многие не знавшие нужды дети обеспеченных родителей: закончить школу, институт и пробивать себе дорогу, пустив вперёд отца — вместо бульдозера. Поначалу все шло по этому проверенному шаблону. Но есть характеры, которые не выносят однообразия слишком прямых дорог и ясных перспектив. Есть люди, которым достаточно одной вспышки, чтобы они перевернули вверх дном свой быт, разорвали сложившиеся связи и очертя голову бросились в жизненный омут. Из таких людей часто выходят путешественники, изобретатели вечных двигателей, писатели, капитаны дальнего плавания, бродяги и блестящие рассказчики — что из кого получится. Наверное, дорога эта самая трудная и самая интересная, она вся вымощена сомнениями, шатаниями и зигзагами. В такой период люди не умеют ни приспосабливаться к жизни, ни приспосабливать жизнь к себе. Они выбирают третий путь: бурно живут, меняя годы на опыт.

По такой дороге и пошёл Сергей. Неожиданно для всех он оставил институт, чтобы стать кузнецом-штамповщиком на заводе, оператором на локаторе, декоратором в Большом театре и механиком на ускорителе — и потому что хотелось потереться до крови об острые грани жизни, увидеть, пощупать своими руками, испытать неизведанные ранее ощущения. И эта разбросанность, ставшее системой взглядов отсутствие всякой системы привели его на Север, на котором Сергей с перерывами уже пять лет. Он работал на Новой Земле метеорологом, механиком, аэрологом, попал с упряжкой в пургу, зарылся в снег на трое суток и пристрелил двух собак, чтобы спасти жизнь остальным. Он блуждал по тундре, убил нескольких медведей (в порядке самозащиты — к сведению Ивана Акимовича Шакина), голодал, отъедался и не раз был на той шаткой грани, которая отделяет жизнь от смерти. Тяжело больной, он почти полгода лечился в Москве, перенёс несколько операций, затем вновь ушёл в Арктику, снова вернулся и ещё раз ушёл — на остров Врангеля.

Здесь к Сергею относятся по-разному. Когда он уедет, его будет не хватать многим: и больничному доктору, по звонку которой добровольный истопник Чернышёв ночью, в пургу побежит топить печки; и поварихам, которым Сергей всегда притащит со склада мешок муки и напилит сколько надо брусков снега для воды; и друзьям, которым по душе острый ум, начитанность и сарказм старосты холостяцкой комнаты.

А кое-кто свободнее вздохнёт, когда Сергей покинет бухту Роджерса. Потому что этот с виду холодный, спокойно ироничный парень может обжечь, как крутой кипяток, ибо годы скитаний научили Сергея чему угодно, кроме примиренческого отношения к интригам и несправедливости.

И ещё о Сергее Чернышёве.

Мы вообще привыкли со снисходительной улыбкой смотреть, как из пушки стреляют по воробьям. На наших глазах бороздят небо сотни самолётов, до отказа нагруженных воздухом; исполинские краны сооружаются там, где нечего делать автопогрузчикам, а доктора физико-математических наук вместе со своими студентами отправляются в подшефный колхоз спасать картошку (один профессор подсчитал, что каждый вырытый им мешок картошки обходится государству в пятьдесят рублей). А мы лишь отдельными и достаточно беспомощными репликами фельетонистов реагируем на вред, который приносит стране эта бессмысленная растрата общественного труда, отсутствие умения — а часто и желания — взять от каждого по его способностям. Мне легче всего было бы разразиться громом рукоплесканий по поводу того, что Чернышёв променял электронику и бионику, которыми он бредит в полярную ночь, на рядовую техническую работу специалиста со средним образованием. Но ведь эта работа требует от Сергея ничтожной отдачи — коэффициент полезного действия не превышает 10—15 процентов. И поэтому, отдавая дань уважения его трудной судьбе, я искренне желаю Сергею вновь заняться наукой. А своему любимому Северу он принесёт куда больше пользы, будучи инженером и учёным, нежели регистратором полярных сияний.

В тот вечер мы долго сидели у жаркого камина, разговаривая обо всём на свете, вспоминая Москву, которой москвичу, где бы он ни был, всегда так не хватает. Я поглядывал в окно; пурга вела себя как необъезженный жеребец: спрячешься, сделаешь вид, что не смотришь, — успокаивается, подходишь поближе — взбрыкивает копытом. До первого января оставалась лишь одна неделя, и Сергей советовал мне смириться с тем, что новый, 1967 год я буду встречать на полярной станции. А чтобы я не очень переживал из-за лопнувших планов, Сергей подарил мне полуметровый клык моржа, одно из лучших ныне украшений моей квартиры. Я говорю «одно из лучших» потому, что о главном сувенире, добытом в Арктике, расскажу во второй половине полярных былей.

И всё-таки Сергей ошибся. Зазвонил телефон: меня срочно вызывал Алексей Жинжило. Он попросил у меня командировочное удостоверение и проставил выбытие сегодняшним числом.

— Вас ждёт вездеход, — эффектно закончил он эту сцену.

Я поблагодарил всех новых друзей за хлеб-соль, а неутомимый Сергей, взвалив на плечи мой рюкзак, проводил меня на гору. Мы распрощались, а минуту спустя грохочущий вездеход мчал меня по тундре сквозь гаснущую пургу. В последних конвульсиях содрогался ветер, мелькали врытые в землю бочки, обозначавшие дорогу на Сомнительную, а я думал о Серёже Чернышёве, о людях, которые надолго ещё останутся в этом суровом краю.