"«Из пламя и света»" - читать интересную книгу автора (Сизова Магдалина Ивановна)ГЛАВА 23В то лето — последнее Мишино лето в Тарханах — стояла засуха. С полудня задувал суховей, проплывали с восточной стороны легкие облачка и, постепенно исчезая, таяли в жаркой синеве. Мужики со страхом глядели на пересохшее поле, и бабушка дважды приказывала батюшке служить молебствие о дожде. Но ветер все не менялся, и с посветлевшего, точно выгоревшего, неба палило неумолимое солнце. Жаркий день клонился к вечеру. Бабушка в сопровождении Христины Осиповны вышла в сад на свою любимую скамейку около цветника, где в это лето половина цветов засохла. Но и в саду не было прохлады. Бабушка наблюдала, как садилось солнце, и почти испугалась, услыхав громкий крик Миши, бежавшего по аллее. Бабушка, будет гроза! Бабушка безнадежно махнула рукой. — Что ты, Мишенька, откуда ей взяться! — Вот увидите, что будет! Непременно будет! — запыхавшись от бега, радостно повторял Миша. — Трава нынче совсем сухая! А она все лето сухая, — вздохнула Христина Осиповна. — Нет, Христина Осиповна, совсем не такая! — с уверенностью деревенского жителя, волнуясь, говорил мальчик. — Сегодня она вся, до самой земли, сухая. Вы бы влезли с бабушкой на большую липу, тогда увидали бы то, что я видел!.. — Ну, конечно, — сказала бабушка, — нас только с Христиной Осиповной там не хватало. Так что же ты видел? — Облако видел, маленькое, серое, совсем маленькое, бабушка, но оно на западе, а это первый раз за все время. Христина Осиповна и бабушка с сомнением покачали головами, но не прошло и получаса, как они убедились, что Миша был прав. С запада поднималась, быстро темнея, еще далекая туча, а немного спустя все предвестники грозы наполнили радостью и надеждой и сердца хозяев и сердца мужиков и, как всегда, заставили забиться в буйном веселье сердце Миши. Он обежал весь парк, сбивая тонкой тросточкой головки засохших цветов, и еще раз забрался на самую большую старую липу, чтобы осмотреть горизонт. Теперь он уже весь громоздился тучами. На западе пробегали тревожные зарницы, словно тучи передавали друг другу световые сигналы, и первые порывы еще далекого ветра поднимали на дорогах пыльные смерчи. Всмотревшись в дорогу, которую крестьяне называли большаком, Миша разглядел, что клубы пыли поднимает на ней не только ветер. В легких, все приближавшихся светлых клубах темнела дорожная бричка, запряженная тройкой почтовых лошадей. Ямщик или седок, видимо, торопились добраться до пристанища, и кони быстро приближались. — Это папенька! — прошептал Миша, с волнением и надеждой всматриваясь в растущие очертания брички и лошадей. Но нет, Юрий Петрович не ездит на почтовых, и дорога в Кропотово круто сворачивает с большака в другую сторону… Он говорил это себе, слезая торопливо с дерева, в то время как первый раскат долгожданного грома уже прокатился по всему небосводу и молния огневым изломом мелькнула над Тарханами. Девки уже толпились у ворот, с опаской поглядывая на небо и с жадным любопытством на дорогу: почтовая тройка, которая мчится во весь дух к дому, — большое событие в деревне. Бабушка тоже всматривалась в нее, выйдя на крыльцо. И вот с первыми каплями несущегося ливня бородатый ямщик круто осадил лошадей, и из запыленной брички легко выскочил всего-навсего молоденький студентик с живыми карими глазами, поблескивающими на совсем юном лице с едва намеченными усиками. — Елизавета Алексеевна! Бабушка! — проговорил он, взбежав на крыльцо и целуя бабушкины руки. — Не прогоните крестника? Приютите у себя недельки на две! Я прямо из Москвы! — Славушка! — ответила она, обнимая его. — Милости просим, рада тебе, друг мой. И Мишенька будет рад. Ему с тобой повеселее будет. Вот, Миша, ты его, наверно, не помнишь, ты маленький был, когда он в Тарханы приезжал, — это крестник мой, Раевский Святослав Афанасьевич. Мы с его бабушкой подругами были, у Столыпиных она и жила. Несколько мгновений они рассматривали друг друга: темноволосый мальчик в зеленой бархатной курточке, с внимательным взглядом очень серьезных и очень живых глаз и юный студент Московского университета, показавшийся этому мальчику примчавшимся вместе с грозою вестником какой-то далекой, полной еще незнакомых ему радостей и волнений, бурной, настоящей жизни. Вечером за окнами бушевал ливень. Струи дождя обрушились на иссохшую землю, и старый парк, облегченно шумя, подставлял буйным потокам свою густую листву, кое-где уже начинавшую преждевременно желтеть. Реки воды струились по дорожкам, заливая цветочные клумбы, и ручьями стекали по оконным стеклам. Но было уютно в тархановской столовой, где за поздним ужином, после ухода и мсье Капэ, и мсье Леви, и Христины Осиповны засидевшаяся бабушка слушала рассказы приехавшего из Москвы крестника. — Однако вот что, Славушка, — сказала она, когда Раевский умолк. — Ты в Московском университете учился. А при нем Благородный пансион имеется. Я в него Мишеньку хочу определить. Этой осенью в Москву переедем, а в будущем году, может, коли бог даст, он туда и поступит. Ты что про этот пансион скажешь? — Это лучший пансион во всей Москве. — Ну что же, давай бог. А хорошие-то люди там есть ли? — спросила бабушка. — Есть. — И из хороших семейств? — Из самых хороших. Да вот вам пример: поступил я в Московский университет вместе с сыном Струйского, в одной комнате с ним и жил: замечательный человек! — Струйского сын? Какого же это? Уж не нашего ли богатея, пензенского помещика Леонтия… забыла, как по батюшке! — Этого самого. — Знавала, знавала. Дела его шуму наделали. Напился, да своего дворового до смерти и зашиб. Может, и сошло бы это ему, да Сперанский Михаил Михалыч в ту пору губернатором нашим пензенским был, в Сибирь Струйского закатал! И помер он там в Сибири. Сын-то вспоминает ли его? Как сына зовут? — Александром. — Стало быть, Александр Леонтьевич. — Он не Леонтьевич… — Почему же? — Он Иванович. — Не пойму я… — Он незаконный сын Струйского. Он крепостной. Ему не дали отчества по отцу. — Так, так… И каков же он, этот Александр Иванович Струйский? — А он и не Струйский. — Да что ты мне все загадки загадываешь? Как-нибудь его да кличут? — Его фамилия Полежаев. — Ну, Славушка, я уж больше ничему не удивляюсь. Полежаев так Полежаев. За тобой-то он сюда не пожалует? — Сюда? Что вы, бабушка! Ведь его в солдаты сдали. Хотя Елизавета Алексеевна и обещала больше ничему не удивляться, но при таком ответе крестника она в глубоком удивлении вскинула на него глаза. — За что же? Верно, вроде отца своего учинил разбой, ну и досталось за то? — Нет. За стихи. Он один из лучших наших поэтов. — За стихи?! Вот уж трудно поверить, чтоб за стихи человека в солдаты сдали. Кабы не ты сказал, ни за что бы не поверила! Какой же от стихов вред? Их еще неведомо кто прочтет да и, прочитав, тут же забудет. И у кого ж это рука поднялась студента за стихи в солдаты сдать? — У императора Николая Первого, бабушка. Елизавета Алексеевна испуганно оглянулась, встала и, открыв дверь, посмотрела в соседнюю комнату. Никого! Она тяжело опустилась в кресло. — А другие-то друзья у тебя в университете были? — Большие друзья были — братья Критские. — А где же они теперь? — Они в тюрьме оба. Арестованы в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое августа сего года. — С нами крестная сила! Елизавета Алексеевна испуганно перекрестилась. — Да-а… — в раздумье проговорила она. — Вот тебе и науки!.. Проходя в отведенную ему комнату, Раевский в темном коридоре наткнулся на Мишу. — Ты почему так поздно не спишь? — спросил он мальчика. — Я вас жду. — Меня? — удивился Раевский. — Ну, пойдем тогда ко мне. Усевшись на маленький диванчик, он предложил Мише поместиться с ним рядом. Миша охотно принял это предложение, уселся в угол дивана, положил ногу на ногу и, охватив колено обеими руками, стал внимательно разглядывать приехавшего из Москвы гостя. Посидев так, он, по-видимому, остался доволен осмотром и очень вежливо спросил: — Скажите, пожалуйста, что, в Петербурге не было больше никакого восстания? — Как? — воскликнул Раевский, привскочив от удивления на диване. — Что ты имеешь в виду? — Я имею в виду, — очень обстоятельно приступил к объяснению Миша, — какое-нибудь восстание, вроде того, о котором дядя Афанасий рассказал. Оно произошло четырнадцатого декабря на… на Сенатской площади. — Все точно, и время и место, — улыбнулся Раевский. — Только нового восстания не было. Сидевший рядом с Раевским странный мальчик в зеленой бархатной курточке, с недетскими глазами на совершенно детском лице пристально посмотрел на своего собеседника и, помолчав, сказал: — Знаете, я прежде думал, что тех узников скоро можно будет освободить, как французы освободили узников Бастилии. Но теперь это не кажется мне таким легким делом. Это простительно? — очень серьезно спросил он, вспыхнув. — Я был тогда еще очень молод. Мне было одиннадцать лет. — А сейчас сколько? — сдерживая улыбку, спросил Раевский. — Сейчас мне тринадцать. Скоро будет, — поспешно добавил мальчик. Раевский доверчиво положил на его руку свою. — Вот что я тебе, Миша, скажу, раз уж тебе скоро будет тринадцать. Ты мои слова поймешь. Не говори ни с кем о том, что ты слышал от дяди Афанасия. И никого — понимаешь? — никого не спрашивай больше о восстании. — Я ни с кем и не говорю о нем. Только с Акимом один раз. — А кто этот Аким? — Аким — это мой кузен. Он часто гостит у нас, и мы с ним очень дружны. Я вот что хотел еще спросить, — сказал Миша вставая. — Какие стихи написал этот друг ваш… Полежаев? Вот те, за которые его в солдаты отдали? О чем он в них говорил? — Полежаев? — изумился Раевский. — А ты откуда знаешь, что он мой друг? — Я слышал, как вы это сказали бабушке. — Он писал о свободе человеческой, друг мой, — ласково сказал Раевский, чувствуя в этом мальчике действительно дружескую душу. — А разве об этом нельзя писать? — спросил удивленно Миша. — Когда-нибудь, когда ты будешь постарше, мы непременно поговорим о том, что можно и чего нельзя писать, а сейчас, пожалуй, пора спать. Ты с этим согласен? — улыбаясь, спросил Раевский. — Согласен, — задумчиво ответил Миша и, пожелав Раевскому доброй ночи, ушел к себе. |
||
|