"Маска времени" - читать интересную книгу автора (Габриэль Мариус)2Снег не переставая сыпался из нависших над землею туч. Огромный и темный лес молчаливо вбирал в себя людей, делая неслышными шаги заключенных и окрики охраны. Связанный одной веревкой со стариком, который плелся сзади, заключенный Е-615 по имени Иосиф Александрович, или Джозеф, сын Александра, брел вместе со всеми по лесу. Зэки шатались от усталости. Все они были обриты наголо и необычайно худы. Многие передвигались из последних сил, как тот старик, что был привязан сзади к Джозефу. Старик был знаменит тем, что снял когда-то пропагандистскую ленту об индустриальном пятилетнем плане товарища Сталина. А теперь всякий раз, когда он спотыкался, веревка с болью врезалась в запястье Джозефа. Джозеф пытался не обращать внимания на эту боль. Он пытался не обращать внимания и на холод, который пронизывал его тело насквозь, и на неотступное чувство страха, рвущее душу на части. Джозеф решил целиком сосредоточиться только на мысли о побеге. На всех зэках были одни и те же лохмотья с надписью «исправительно-трудовой лагерь». Но каждый знал, что самый главный труженик здесь — смерть. Причем трудится она медленно, но уверенно и со знанием дела. Правда, из Москвы пришли новые распоряжения, и лагерь ожил, словно муравейник. В течение последних двадцати четырех часов зэков, не переставая, грузили на машины и отправляли в сторону Ленинграда. Других же группами, как та, в которой оказался Джозеф, уводили почему-то в лес. Но посылали их явно не на работу: топоров, пил и лопат им не давали. После таких «прогулок» в лагерь никто не возвращался. Со смертью Сталина и приходом к власти Хрущева многие связывали надежду на будущее, ожидая освобождения. Но время шло, ничего не менялось в их жизни, а смерть продолжала трудиться, по-своему исправляя и воспитывая заключенных. Диктаторы менялись, а ГУЛАГ оставался прежним. Сейчас все, у кого еще были силы молиться, молились, и по рядам прошелестело: Джозеф был высоким человеком, и когда-то, давным-давно, его называли красивым, но сейчас это были кожа да кости. Кости рук, скрученные за спиной веревкой, сохранили еще красоту, хотя и напоминали больше клешни рака. Раньше Джозеф всегда ходил прямо, с высоко поднятой головой, а сейчас он двигался как затравленный зверь, который остерегается ловушки. Бежать было некуда. Охранники явно торопились, не позволяя ни на секунду останавливаться. Крепко привязанный к своему товарищу по несчастью, Джозеф прекрасно знал, что убежать ему удастся самое большее — шагов на десять, а потом его срежет автоматная очередь. Даже если он сумеет добраться до леса, то и тогда о спасении надо забыть: непроходимая чаща простиралась на несколько миль вокруг. Охранники даже не побегут за ним, прекрасно зная, что через несколько часов Джозеф замерзнет, и птицы выклюют ему глаза. И все же он по-прежнему жадно смотрел по сторонам, в то время как ноги несли Джозефа к краю бездны. Наконец кто-то крикнул, и группа заключенных застыла на месте. Стража накинулась на связанных людей, заставляя их выстроиться в одну шеренгу. Некоторые догадались обо всем первыми и закричали от отчаяния. Тогда все увидели обрыв, по краю которого торчали огромные поваленные деревья, корнями наружу. Снег тяжелым покровом лежал на сухих ветках. Казалось, мертвые гиганты готовы освободиться от последней власти земли и сорваться вниз. Лица охранников окаменели, они начали подталкивать заключенных к самому краю. Стража ступала осторожно, стараясь держаться как можно дальше от осыпающегося обрыва, на дне которого разверзлась тьма. Постепенно смолкли слабые крики о пощаде. Лес словно окутал всех своей вековой тишиной. Теперь заключенные стояли уже у самого края, и снег бил им в лицо. Кто-то пытался прикрыть глаза рукой, словно не желая видеть происходящего. Человек, к которому был привязан Джозеф, неожиданно схватил его за запястье и зашептал: — Где мы? Что происходит? — Это конец, — ответил Джозеф тихо. Он покрепче взялся за руку старика и спокойно стал смотреть, как охранники снимают чехол с пулемета. — Но я же не сделал ничего плохого. Я всегда любил товарища Сталина. Меня взяли по ошибке. Понимаете, по ошибке. Джозеф вдруг ощутил покой. Наконец-то все будет кончено. После стольких лет мучений и надежд. Как шум надвигающейся волны, послышался людской шепот: Сраженные пулями тела, связанные попарно, падали в бездну. К пулеметному треску добавился треск сухих деревьев, которые падали вместе с людьми, разбиваясь в щепы внизу о камни. Пуля пробила грудь старику, которой был связан с Джозефом, а через секунду, будто от удара гигантского кулака, его сбило с ног, и они вместе полетели вниз, в бездну. Джозеф вращался на лету, как сухие листья осенью во время листопада. Рот его был полон крови, он уже не чувствовал никакой боли, продолжая повторять слова молитвы, пока тьма не окутала его сознание. Дэвид вышел из здания палаты общин во двор. В холодной осенней ночи его ждал «бентли». Прения были в самом разгаре. Дэвид выступил с краткой речью, она была встречена с одобрением. Ему исполнилось сорок шесть лет. Это было ниже среднего возраста членов парламента, но десять лет, проведенные в палате общин, позволяли надеяться на успех. Как ему недавно намекнул шеф партийной фракции в парламенте, Дэвид мог рассчитывать на некоторое продвижение. Сам Макмиллан одобрительно кивнул головой, выслушав подобный намек о нем. Ведь даже оппозиция внимательно его слушала сегодня, что не могло не льстить самолюбию. В морозном, туманном воздухе глаза с трудом различали очертания Темзы и силуэт Биг Бена. Дэвид поднял голову: куранты вот-вот пробьют 11.30. Водитель предупредительно вышел из машины и открыл дверцу. — Мерзкая погода, сэр. — Согласен. — Дрожа от холода, Дэвид быстро забрался в машину. Шофер сел на переднее сиденье и, не снимая перчаток, включил отопление. — Сейчас будет теплее, сэр. — Он слегка повернулся к Дэвиду, ожидая, пока тот устроится поудобнее и сообщит, куда ехать. Расположившись в кресле, обтянутом дорогой кожей, Дэвид наконец сказал: — На Говер-Мьюс. — Очень хорошо, сэр. «Бентли» тронулся с места и двинулся по двору. Ворота раскрылись, и они выехали на улицу. На Уайт-холл движение было небольшим. Дэвид посмотрел в зеркало заднего вида — только туман. Дэвид был красивым мужчиной с мужественными чертами лица и посеребренными сединой висками. Рот и подбородок говорили о силе и упрямстве; уши плотно прижаты. Глаза у Дэвида были голубыми, и взгляд этих глаз мог быть жестким или слегка затуманенным, что придавало еще большее очарование. Словом, в его облике было много сходства с голливудскими звездами. К тому же Дэвид был невероятно фотогеничен — его лицо отлично смотрелось и на черно-белом экране телевизоров, и на обложках газет и журналов. Все путешествие заняло не более десяти минут. Шофер остановился на углу Бедфорд-сквер, в самом сердце квартала Блумсбери, откуда легко можно было пройти на Говер-Мьюс. Дэвид взглянул на часы и, обращаясь к шоферу, приказал: — В час, Уоллас. — Хорошо, сэр. — Грейт-Рассел-стрит, перед музеем. — Понятно, сэр. На этот раз шофер не открывал дверцу хозяину. Дэвид присоединился к двум фигурам, одиноко бредущим по мостовой, и повернул за угол, спрятав лицо в поднятый воротник пальто. В вестибюле дома никого не было. Дэвид поднялся на лифте на четвертый этаж. Квартира в конце коридора оказалась запертой, но у него были свои ключи. Девушка сидела в кресле у камина. Ей было чуть более двадцати: яркая блондинка с лицом ребенка, но отмеченным чертами порочности. Дэвид снял пальто и подошел сзади. Мягкость ее губ всегда завораживала его. Они были любовниками больше четырех месяцев, но это не притупляло, а только разжигало их взаимное влечение. Она начала расстегивать ему ширинку: — Ну что твой спич? — Он всем понравился. — Умный Дэвид, — с иронией произнесла она. — Большие мальчики позвали поиграть тебя в песочнице. — Ее прикосновение было жарким, а рука опытной. — Останешься на ночь? Дэвид отрицательно покачал головой. — Эвелин приехала сегодня. Мне надо было сразу же ехать домой. У нас есть только час. Не больше. — Какая скука. — Прости, Моника. — А когда она опять уедет? — Не знаю. — Так отправь ее куда-нибудь. — Не будь дурой. — Не зови меня так. Никакая я не дура. — С этими словами она согнулась над расстегнутой ширинкой, и в следующий момент Дэвид взревел от боли. — Господи, Моника! — Надеюсь, кровью не истечешь? — Улыбка Моники была улыбкой порочного ребенка. — Пойдем в постель, я поцелую и подую на бо-бо. Эвелин Годболд неподвижно стояла у окна в кабинете мужа. Дом располагался всего в полумиле от Вестминстера, и из окна был виден парк Святого Джеймса. Они снимали этот дом уже пять лет, чтобы быть ближе к зданию палаты общин. Когда Дэвида избрали вновь, он уговорил Эвелин продлить аренду на сто лет, что стоило немалых денег. Однако теперь дом принадлежал им в течение всей их жизни, равно как и жизни их детей. Если бы, конечно, дети у них были. Письмо лежало у нее за спиной на столе. Оно пришло в Нортамберленд три дня назад, и Эвелин стоило немалого труда обуздать свой гнев и не поспешить сразу же в Лондон, чтобы устроить мужу сцену. Теперь она была даже рада, что не поддалась первому порыву чувств. Три дня раздумий были просто необходимы, чтобы переплавить свой гнев во что-то более полезное и притупить жгучую боль, а также холодно обдумать свои дальнейшие действия. Было как-то странно — вдруг начинать вновь принимать решения, когда в течение двенадцати лет супружеской жизни с Дэвидом все уже стало таким налаженным и до скуки однообразным. Но Эвелин была решительной женщиной до замужества и сейчас не утратила этого качества. Главное — как рассказать обо всем Дэвиду. Эвелин отвернулась от окна и принялась разглядывать комнату. Взгляд скользнул вдоль книжных полок, уставленных тяжелыми томами в кожаных переплетах, по уютным креслам, по поверхности письменного стола, на котором лежало злополучное письмо: голубой прямоугольник под мягким светом настольной лампы. Письмо требовало немедленного ответа. В следующем кабинете министров Дэвиду было определено место. Эвелин сказали об этом люди, близкие к Макмиллану. Эту радостную новость она не передала мужу, хотя знала, как взыграет его честолюбие. Пусть хоть что-то ему пока не достанется. Не все же ей одной терять в этом мире. Наверное, он сейчас со своей новой штучкой-блондинкой, которую он поселил на Говер-Мьюс. Эвелин прошла через кабинет, достала из шкафа бутылку «Лафройг» и налила немного вина в хрустальный бокал. Прежде чем выпить, еще раз взглянула на часы. Алкоголь живительным теплом разлился по всему телу. Она закрыла глаза, пытаясь отогнать от себя неприятные мысли. Волосы миссис Годболд были темными, убранными в простом и свободном стиле, — прическа, которую Эвелин не меняла с юности. Впрочем, она вся, не только прическа, мало в чем изменилась. Эвелин исполнилось тридцать четыре года, и до пятидесяти, кажется, ей не грозили никакие перемены в облике. В чертах лица миссис Годболд даже отдаленно не было намека на ту плотскую чувственность, которая привлекала ее мужа в других женщинах, и в частности в той, с которой он был сейчас. Наверное, от мужчины потребовалось определенное мужество, чтобы назвать женщину, подобную Эвелин, желанной. Когда-то ей казалось, что Дэвид обладает этим качеством, но сейчас она так не думала. То, что Дэвид предпочел ей другую, — самое горькое оскорбление в жизни. Но то, что другая оказалась пошлой сукой, было еще хуже. Эвелин осушила бокал и почувствовала привкус солода во рту. Она поправила складки на бедрах. На ней был костюм из дорогой кашемировой ткани. Вся фигура Эвелин свидетельствовала об особой элегантности и грации. Любое платье могло бы смотреться на ней как верх изящества, однако она никогда не стала бы носить простые тряпки. Любовь к дорогой одежде была единственной ее причудой, и она не собиралась расставаться с ней. Но сейчас даже это не удержало Дэвида. Он, кажется, полностью потерял свой хваленый вкус, как и чувство справедливости, предаваясь только наслаждению и теша свое честолюбие. Эвелин села в кресло, взяла сигарету из пачки «Балкан собрейн». Она курила только в исключительных случаях и поэтому слегка поперхнулась с непривычки. Кончиками пальцев Эвелин коснулась голубого конверта. Да, реальность любит шутить с людьми. Эта самая реальность в виде письма лежала в конверте. Эвелин не собиралась перечитывать письмо: она уже знала его наизусть. Оставалось только неподвижно сидеть в кресле и ждать мужа. Ночь была темной, лишь изредка сквозь рваную пелену облаков выглядывала луна, на мгновение освещая все призрачным неровным светом. В последние несколько часов расстреляли еще две группы, и повсюду валялись тела. Некоторые были еще живы. К утру всех ждала неминуемая смерть, однако живые продолжали упрямо шевелиться под телами мертвых. Один, уже почти труп, из последних сил сел. Когда-то его фамилия была Игнатьев, он был дипломатом, приговоренным к двадцати пяти годам лагерных работ за нелюбовь к товарищу Сталину. В руках его блеснул нож: этот живой труп пытался перерезать веревку. Пуля угодила Игнатьеву в живот, и его сил было явно недостаточно для того, чтобы перерезать веревку. Жить ему оставалось недолго. Джозеф давно следил за этим человеком. Он сам был по-прежнему привязан к трупу, который стал сейчас почти невесомым. Только одна пуля задела Джозефа, но при этом повредила челюсть, и острые осколки зубов порезали язык. Ноги при падении тоже были повреждены, и он вряд ли мог сделать хотя бы шаг. Но попытаться надо было во что бы то ни стало. У Игнатьева началась агония: он откинулся на спину, вместо дыхания из груди вырывался только хрип и свист. Эти звуки были хорошо знакомы Джозефу — смерть близка. Но вдруг его испугала мысль, что кто-то еще воспользуется ножом, и из последних сил Джозеф пополз к дипломату. Пришлось тащить мертвого старика за собой по снегу, сил было мало, казалось, он навечно привязан к этому трупу. Но вот умирающий дипломат оказался совсем рядом. Глубоко вздохнув, Джозеф начал разжимать пальцы Игнатьева, пытаясь забрать нож. Взгляды их встретились, когда они слабо боролись в снегу. Дипломат открыл рот, пытаясь сказать что-то, но вместо слов из горла хлынула кровь. Нож оказался в руке Джозефа. Борьба забрала его последние силы, а боль разлилась но всему телу. Немного придя в себя и перевалившись на другой бок, Джозеф принялся ножом пилить замерзшую веревку, чтобы освободиться от мертвого старика. Туман постепенно рассеивался. Дэвид почувствовал, что мостовая покрылась тонким слоем льда и скользит под ногами. «Бентли» ждал его, как было условлено, на Грейт-Рассел-стрит: контуры автомобиля подсвечивал красный свет фар, выхлопной дым сливался с туманом. Уоллас открыл дверь, и Дэвид Годболд, забравшись внутрь темного салона, поймал понимающий взгляд шофера в зеркале. — Домой, Уоллас, домой. — Очень хорошо, сэр. Больше не о чем было говорить. Уоллас служил у Дэвида с 1952 года и знал многое, чего не должен был знать больше никто. За семь лет у них выработался свой молчаливый код. Дэвид услышал, как куранты Биг Бена пробили половину второго, когда автомобиль тронулся. Дома, поднявшись наверх, он увидел, что дверь в кабинет слегка приоткрыта. Эвелин сидела за письменным столом, положив подбородок на руки. Рядом с настольной лампой лежал голубой конверт с надорванным краем. Дэвид почувствовал знак беды, но решил не придавать этому значения. Подойдя к жене, он поцеловал ее в висок и ощутил, как нежна и тонка кожа у Эвелин. Запах французских духов показался ему незнакомым. — Привет, дорогая, — непринужденно обратился Дэвид к жене. — Здравствуй. — Рад видеть тебя. Извини, что поздно вернулся, прения всех так раззадорили, что и сейчас их не унять. Но я знал, как ты ждешь меня, поэтому решил удрать пораньше. — И проехался, конечно, через Говер-Мьюс, — продолжила Эвелин, холодно глядя на мужа. Дэвид почувствовал, как холод заползает в душу. — Не пойму, о чем ты говоришь? — О маленькой стенографистке, крашеной блондинке. Кстати, как ее зовут? Кажется, Мойра? Улыбку будто смыло с лица Дэвида. — Моника, если тебе так хочется знать. Думаю, мне надо выпить. Эвелин не отрываясь смотрела на мужа, пока тот наливал себе виски. — Говорят, она хуже, чем все остальные твои шлюхи. Настоящая плебейка. Дэвид вдруг почувствовал себя очень усталым: — Ты что, решила нарушать все правила? Эвелин не выдержала и расхохоталась: — А что, существуют какие-то правила? Извини, я не знала. Тебе следует прислать мне копию. — Может быть, мы подождем с этим до утра? — Нет. Я не могу ждать. — Значит, ты приехала в Лондон только для того, чтобы поговорить со мной о Монике? — Нет, — отрезала Эвелин и бросила через стол конверт в сторону Дэвида. — Это пришло в Грейт-Ло. Адрес на обороте. Читай. — Письмо от какой-нибудь оставленной любовницы? — Прочти, сам узнаешь. Дэвид протянул руку и взял конверт. Количество иностранных марок удивило его. Письмо было отправлено из Италии. Он читал — быстро, прыгая по строчкам, — и лицо мрачнело с каждой секундой. Молча положив лист бумаги на стол, он даже не взглянул на жену. — Это правда? — быстро спросила Эвелин. Дэвид поднес виски к губам: — Что правда? — Ребенок? Он твой? — Возможно. — Дэвид сделал еще один глоток. — Да. Возможно. Эвелин вскочила и подошла к окну. — Дэвид, не увиливай. Я могу вынести многое, но твое двуличие меня бесит. Одним рывком она раздвинула тяжелые шторы, повернулась и посмотрела на мужа. Эвелин выглядела совершенно спокойной. Дэвиду почудилось, будто промозглый лондонский туман ворвался в комнату. — Если ребенок не твой, то зачем же ты тогда посылал все эти годы деньги? — В знак благодарности. Во время войны они прятали меня от нацистов. — А ты отплатил им тем, что сделал беременной их дочь, да? Лицо Дэвида помрачнело. — Мы говорим о вещах, которые Бог знает когда произошли. — Знаю. Девочке уже 15 лет. И десять фунтов каждый месяц ты платил ей. Мог бы и побольше. — В 1945 году это было все, что я мог себе позволить. — Но сейчас-то ты богат. — Нет. У меня просто богатая жена. — В свидетельстве о рождении стоит твое имя? — Думаю, что да. — Ты платил им с 1945 года, значит, косвенно признал свое отцовство? — Но я никогда не считал ее своей дочерью. — Тогда кто же настоящий отец? — Думаю, на это могла бы претендовать половина Италии. — Что случилось с матерью? — Умерла. — Как? — При родах. — Сколько ей было? — Восемнадцать. — Значит, она умерла совсем девочкой, родив тебе ребенка? Простая деревенская босоножка, чья семья дала тебе кров, рискуя при этом собственной жизнью. И ты говоришь еще, что половина Италии могла бы быть отцом ребенка? Впервые за весь вечер и за многие годы Дэвид Годболд почувствовал, что краснеет. — Не будь сукой, Эвелин. — Может быть, за столько лет я заслужила большего уважения? — Это произошло в середине войны, задолго до того, как мы поженились. При чем здесь ты? Эвелин начала медленно обходить письменный стол, поправляя платье на бедрах — жест, выдающий ее волнение: — О твоем эгоизме я догадывалась давно, Дэвид. О твоей жестокости и безнравственности тоже знала. Но я никогда не думала, что ты способен удивить меня до такой степени. Дэвид задышал чаще и побледнел. Говорить ему приходилось с трудом: — Ты все сказала? — Нет. Даже и не начинала еще. — С этими словами Эвелин постучала пальцем по конверту. — Как долго ты собирался держать все это в тайне? — Это мое дело, и оно никого больше не касается. — А если о твоем, как ты говоришь, деле узнает вся Флит-стрит?[23] — Ради Бога! Ты говоришь так, будто я военный преступник. Да, у меня был роман с деревенской девочкой в 1944 году, она забеременела. Разве подобного не случалось с тысячами других парней в военной форме? Эвелин медленно покачала головой. — Не будь дураком, Дэвид. Вопрос не в том, что ты отец ребенка, а в том, что ты отвернулся от собственной дочери. Десятью фунтами ты собирался заткнуть рот ее семье, а это, как известно, намного меньше того, что ты тратишь на скачки и уж тем более — на любовниц. — Пресса никогда и ничего не узнает. — Нет, узнает. И ты думаешь, тебе удастся после этого получить пост в кабинете министров, о котором ты мечтаешь, Дэвид? При этих словах он стал еще бледнее. Эвелин видела, как на лице мужа страх сменило выражение ненависти. — Письмо, — начал своим прокурорским голосом Дэвид Годболд, — я расцениваю как простой шантаж и больше ничего. — Ты не можешь встретить истину с открытым забралом, мужественно, Дэвид? — О какой истине — О той, что я бесплодна. В течение двенадцати лет у нас не было ребенка. Сначала я думала, что вина в тебе. Но теперь знаю — дело во мне, только во мне. Боль отразилась во взгляде Эвелин. Дэвид вновь взял письмо и начал вглядываться в аккуратные буквы. Наступило молчание, а потом Эвелин заговорила вновь. Голос ее был спокоен и тверд: — Разве ты не понял сути, Дэвид? — Что? — Здесь говорится, что если у тебя нет достаточных средств, то ребенка заберут из школы и определят на работу. — Ну что ж. Тогда я кое-что предприму. — Интересно, что? — Я пошлю им денег, чтобы она смогла завершить образование. Может быть, немного побольше. Эвелин села напротив мужа и внимательно посмотрела ему в лицо. Улыбка появилась у нее на лице: — Нет, Дэвид, ты сделаешь совсем не это. Совсем не это. День начался новой пулеметной очередью. Эти звуки вывели Джозефа из забытья, он поднял голову. Перед тем как упасть на снег без сил прошлой ночью, Джозефу удалось доползти и скрыться под склоном обрыва. Это спасло ему жизнь, потому что за ночь выпал обильный снег и вчерашние жертвы были теперь погребены под ним. Кроме того, с утра сверху посыпался новый поток окровавленных тел и камней. Сидя без всяких чувств под обрывом, он видел только, как падают в снег мертвые, нарушая общий белый покров своими окровавленными и изуродованными лицами, руками, ногами. Через несколько минут все кончилось. Кровавая масса еще какое-то время шевелилась, но пули были посланы точно, поэтому очень скоро внизу все вновь погрузилось в тишину. Наверху замолкли голоса охранников, и воцарилось полное безмолвие. Мрачные облака, казалось, вот-вот обрушат на землю снежную бурю. Джозеф почувствовал, что теряет ощущение реальности и впадает в летаргическое забытье. Но тут его разбудили. Медленно повернув свою изуродованную голову, Джозеф посмотрел в сторону, откуда исходил странный звук. Под обрывом укрылись еще двое несчастных, выживших в этом аду. Один из них был тяжело ранен в ногу, другой каким-то чудом остался совершенно целым и даже без единой царапины. Второй и подбирался сейчас к Джозефу. Щеки его впали, а острые зубы походили на клыки какого-то зверька. Джозеф узнал его. Это был Волошин, бывший журналист, гражданин Бельгии, выходец из белой эмиграции. Его арестовали во время посещения Москвы, когда он решил навестить семью. Это было много лет назад. Его арестовали за антикоммунистические статьи и дали пятнадцатилетний срок. Он смог выжить в мире ГУЛАГа, умело имитируя сумасшествие. Но сейчас Волошин, кажется, действительно помешался. Он взглянул в изуродованное лицо Джозефа и сказал: — Погано, да? Но всегда можно выжить, если очень этого Джозеф слабо кивнул в ответ. — Тогда выживете. Нож еще у вас? Джозеф медленно разжал пальцы. Маленькое лезвие блеснуло у него на ладони. Волошин протянул было руку за ним, но Джозеф тут же сжал пальцы. — Нам надо сделать это сейчас. — Волошин указал в сторону свежих трупов, — прежде чем они замерзнут, как тс, другие. Джозеф заглянул в волошинские глаза и там, на самом дне, увидел блеск безумия. Голова его невольно качнулась в отрицательном жесте. — Вы здесь всего одну ночь, Иосиф Александрович, — зашипел Волошин, — а я — два дня. Джозеф увидел, как рука сумасшедшего потянулась за камнем. На драку сил уже не было, поэтому он протянул ладонь и слабо разжал пальцы. Волошин, не произнеся ни слова, схватил лезвие и направился к трупам. Джозеф видел, как он разорвал сначала одежду, а потом начал делать надрезы на теле. Человек с перебитой ногой издал жадный звук и из последних сил пополз к трапезе. Отвращение поднялось в Джозефе и окончательно развеяло летаргическое забытье. Мрачная, убийственная реальность вновь вернула его к жизни. Но теперь у него не было даже ножа. С большим трудом Джозефу все-таки удалось встать на ноги, и с первым же движением боль пронзила все тело. Он выбрался из укрытия и взглянул наверх. Сердце похолодело от увиденного. Обрыв был невероятно глубок, а склоны — ровными, как полированная поверхность. Джозеф ослаб, его мучили боль и голод. Даже для здорового и сильного человека подъем был бы очень тяжел, а для Джозефа, в его нынешнем положении, он был почти невозможен. Он избегал смотреть в сторону двух людей, склонившихся над трупом. Его взгляд продолжал блуждать вдоль склона. В дальнем углу что-то чернело. Может быть, это трещина, дающая хоть какой-то шанс на спасение. Джозеф заковылял к ней. Чтобы добраться туда, ему понадобился целый час, но его надежда сменилась еще большим отчаянием. Все усилия оказались напрасными. Палачи не могли бы выбрать лучшего места для казни. Здесь, рядом с трещиной, склон оказался еще круче, и выбраться отсюда было бы никому не под силу. Повалил снег, огромные хлопья спускались с небес на землю, стало темно, хотя был полдень. Джозеф стоял, дрожа от усталости, и глядел на крутой гладкий склон. Это был конец всех оставшихся надежд. Беззаконие, страшное беззаконие по отношению к нему одержало окончательную победу. В глубине души Джозеф в течение всех пятнадцати лет надеялся, что страх и голод никогда не сделают с ним то, что они сделали с Волошиным. Но сейчас вдруг этот склон стал для него физическим воплощением несправедливости и беззакония. Гигантским обелиском, пригибающим Джозефа к земле. Он не выдержал, рухнул на колени, и слезы брызнули из глаз. Оставалось только ждать неминуемой смерти. Катарина стояла на могиле бабушки, и ветер играл пышными черными волосами. Она встала сегодня рано, до зари, чтобы прийти сюда и положить цветы к урне с прахом покойной, прикрепленной железным кольцом к мраморному диску. В этот утренний час на кладбище никого не оказалось. Ветер играл с дикими цикламенами, которые и принесла с собою Катарина. Дедушка и бабушка лежали рядом. Она посмотрела на надпись и прочла: Винченцо Киприани (1889–1944) Роза Киприани (1892–1959) Катарина никогда не видела своего дедушку, который умер до ее рождения. Но Впрочем, Девочка чувствовала это с самого младенчества. Первое ее ощущение в этом мире — ее никто не ждал здесь: дядя, страдающий туберкулезом, и сама бабушка. Словно тень покинутости простерлась над всеми ними. Для остальной же родни — двоюродных братьев, сестер и других родственников — Катарина была объектом ненависти и неприязни. А после смерти Катарина не знала, что они это сделали, ей даже не приходило в голову, что родственники способны на такое. Она приготовилась после смерти бабушки работать на фабрике либо отправиться в приют. Из двух зол сама Катарина предпочла бы фабрику, потому что знала, что по своему развитию во многом превосходит своих сверстниц. Жалованье давало бы ей самое желанное в ее маленьком мире — независимость. Потом можно было бы заняться и образованием. И в конце концов настанет день, когда Катарина свободно покинет эту дыру, где она была рождена, где царят стыд и бесчестье. Весть о письме к отцу вывела Катарину из себя. Чтобы просить денег Роза Киприани была молчаливой женщиной с твердым характером, и внучка только раз увидела, как бабушка вышла из себя. Это когда ее сына Тео — дядю Катарины — отправляли в туберкулезный санаторий. — Будь проклят этот клоун и его чертова война! — не выдержала Роза, имея в виду Бенито Муссолини. — Он забрал у меня все: мужа, дочь, а сейчас еще и сына! Катарина знала, что болезнь Тео началась от раны, которую он получил на войне: туберкулез кости распространился по всему телу и уничтожал его. Только в шесть лет Катарина услышала о своем отце. О нем с издевкой рассказал ей один из кузенов. Выяснилось, что он был иностранным солдатом по имени Дэвид Годболд, который прятался во время войны в доме Вот тогда-то и началась ее настоящая ненависть. После такого рассказа Катарина полностью уверилась, что смерть матери лежит на совести некоего Дэвида Годболда, считающегося ее отцом. Впрочем, Катарина тоже убила свою мать, прокладывая себе дорогу к жизни и свету. — Но я же ничего не могла поделать! Ничего! — кричала она, осознавая весь ужас происшедшего. Позднее события стали проясняться и предстали перед девочкой во всей своей неприглядной наготе. Дэвида Годболда освободили, и он спокойно вернулся в Англию. Но он никогда даже не пожелал увидеть дочь. Катарина узнала, что бабушка писала ему еще в 1945 году, напоминая о том, как трудно с продуктами и деньгами. Но вместо отца ответили его адвокаты, запрещающие какие-либо дальнейшие контакты. Семье Катарины были высланы десять английских фунтов стерлингов. Деньги стали присылать ежемесячно, но только как знак признательности всей семье Киприани за предоставленное укрытие во время войны. И ничего больше, хотя отец, как им стало известно, был богат. Чувство ненависти к отцу росло в сердце девочки по мере того, как она все больше ощущала и свою собственную вину в смерти матери. Рана эта с годами не затягивалась, а становилась все глубже, боль — нестерпимее. Она вбирала в себя неисчерпаемую детскую ненависть. Но именно ненависть и оттачивала ум Катарины, который как острый меч стремился отсечь всю эту убогую действительность, окружавшую ее. Ветер подул сильнее и разметал цикламены по мраморной плите. Катарина стояла и смотрела, как яркие лепестки, словно капли крови, лежали сейчас на камне. Потом повернулась и медленно побрела в школу. Услышав треск, Джозеф поднял голову. Это одна из елей на краю оврага начала падать — осевший на ее лапах снег стал клонить дерево, вырывая с корнем из земли. Джозеф протер глаза и смотрел на дерево, а сердце готово было вырваться из груди. Дерево не сдавалось, держась из последних сил, его могучий ствол гнулся, как штандарт. Но когда ствол прогнулся и повис над краем пропасти, дерево перестало падать, освободившись от лишнего снега. — Но все замерло. Прошло около часа. Джозеф не отрываясь смотрел на край обрыва, а снег продолжал падать, покрывая хвою новым белым сугробом. И тут движение возобновилось, корни вновь начали медленно вылезать из земли, и наконец, будто вырвавшись на свободу, ствол полетел вниз, увлекая за собой целый поток камней и снега. Ель упала не плашмя, а вертикально, уткнувшись верхушкой в дно оврага. Она оказалась такой большой, а корни ее — такими длинными и крепкими, что часть из них еще цеплялась за землю у края обрыва. Получилась огромная причудливая лестница. Джозеф начал карабкаться по стволу, пробираясь сквозь снег и ветки, из последних сил совершая восхождение по лестнице, ведущей из ада. Дэвид проснулся с невыносимой головной болью и ощущением обреченности. Впервые они с женой спали в разных комнатах. — О Господи, — прошептал он, вспомнив все. Растирая виски, Дэвид с трудом выбрался из постели. Оставалось последнее — попробовать вернуть, пробудить вновь чувства жены. Эвелин не была такой чувственной женщиной, как Моника. Но в одном Дэвид был абсолютно уверен: ни одна женщина не может устоять перед его страстными ласками. Подойдя к зеркалу, он взревел от отчаяния, увидев себя. Понадобилось минут десять, чтобы побриться. Он зачесал волосы у висков, прижег лосьоном порезы, надел халат и отправился в спальню к Эвелин. Дэвид вошел к жене без стука. — Дорогая… Эвелин, судя по всему, только что встала с постели и стояла у зеркала голая. Нагота жены поразила Дэвида: пожалуй, он уже несколько лет не видел Эвелин без платья и ночной рубашки. — Прости. Я думал, что ты уже одета. В зеркале он увидел ее холодный взгляд. — Что случилось? — То, о чем мы говорили прошлой ночью, это невозможно. — Наоборот. Очень даже возможно. Дэвид облизнул пересохшие губы. Тело Эвелин было великолепным, ладно сложенным. Он не сразу заметил, что не может оторвать взгляд от зеркала, в котором отчетливо был виден маленький, как у девочки, черный треугольник между ног. — О, дорогая. Я знаю, я был плохим мальчиком и все такое. Но давай забудем. Ведь самое главное… — Самое главное — что? — Самое главное то, — Дэвид будто слегка протрезвел, — что эта затея может помешать моей карьере. — Твоя карьера меня уже больше не интересует. Дэвид почти задохнулся от гнева. — Ну тогда это повредит нашей жизни. Нашему браку. Это тебя еще заботит, я надеюсь? Эвелин молча развернулась и подошла к шкафу, сводя Дэвида с ума каждым своим элегантным движением. — Эвелин, ради Бога. Это не шутка. — Совершенно верно. Поэтому я и прошу тебя принять все как уже свершившийся факт. — Глупость какая! — Пойди вон и переоденься хотя бы. Сказав это, Эвелин начала одеваться, застегивая бюстгальтер. Ее маленькие груди всегда напоминали Дэвиду какой-то неспелый фрукт, и они никогда особенно не возбуждали его, но сейчас он вдруг страстно захотел Эвелин. — Подожди одеваться, — выдавил он из себя. — Почему это? Тогда Дэвид подошел к жене и обнял ее за плечи: — Я хочу тебя. — Да ты шутник, — холодно сказала Эвелин и сбросила руки мужа с плеч. — Ты что, действительно решил, что я сейчас покорно лягу перед тобой? — Эвелин. — Ты что, решил, что ночной разговор — просто — Нет, но… — Ты хоть знаешь, что такое боль? Впрочем, о чем я говорю — сострадание тебе не свойственно, поэтому незачем говорить тебе об этом. В конце концов, у меня есть гордость, ты все-таки должен был догадываться. Дэвид начал было возражать, но Эвелин тут же прервала его. — В течение двенадцати лет я утешалась тем, что верила: у тебя хватит ума, и ты не опустишься до пошлости. Но надежда оказалась напрасной, как, впрочем, и все надежды, связанные с тобой. Никогда в жизни я не испытывала еще такого унижения, но это — последняя капля. Отныне даже не прикасайся ко мне. Пойди вон, и оденься. У меня назначена встреча с адвокатом в половине одиннадцатого. У Дэвида пересохло в горле от волнения. — А адвокат зачем? — Чтобы все уладить с девочкой. Я не хочу терять времени. В школах сейчас заканчивается первое полугодие. — С этими словами Эвелин направилась в ванную, плотно закрыв за собой дверь. Дэвид рухнул на бывшее супружеское ложе, обхватил голову руками и почувствовал, что его душат слезы. Если бы Джозеф пошел сейчас другим путем — в лес, то он встретил бы смерть уже на следующее утро. Поэтому оставался один шанс — возвращаться назад, в лагерь. Но страх перед этим местом был так силен, что он из последних сил заставлял вконец измученное тело подчиняться себе. Он брел медленно назад по пути, по которому их провели охранники. Кажется, с того момента прошла целая вечность. Но Джозеф двигался не по самой тропинке, а, на всякий случай, рядом — по сугробам, цепляясь за стволы деревьев, замирая при каждом шорохе, при каждом звуке. Но лес, слава Богу, хранил мертвую тишину. Наверное, расстрелы прекратились. А может быть, уже некого было убивать. Ведь лагерь оказался не таким уж и большим. Черные стволы деревьев на белоснежном фоне напоминали японскую живопись. Сквозь деревья Джозеф увидел лагерь — он был сейчас в четверти мили от него, внизу. Желтые прожекторы горели на вышках паучьего вида вдоль всей проволочной ограды. Но в самих бараках не было ни света, ни движения. Желтый бульдозер застрял у самых ворот, а его ковш уперся в колючую проволоку. Хрущевская амнистия наконец-то добралась и до этих мест. Лагерь ликвидировали. И вот Джозеф на свободе — израненный, истерзанный, но живой. Кажется, впервые за последнее время он смог осознать это. Джозеф поднял голову и посмотрел в небо. В груди будто что-то надорвалось, и он издал звук, похожий то ли на плач, то ли на вопль. Этот слабый звук воспарил над верхушками елей и улетел вместе с ветром. Все-таки живой. Рядом с лагерем находилась деревня. Ему следовало бы обойти эту деревню стороной, сделав круг, но тогда он обязательно погибнет. Деревня — единственный и последний шанс на спасение. Огромным усилием воли он заставлял себя идти, не обращая внимания на боль, усталость и потерю крови. «Ты не должен… не должен умереть», — повторял Джозеф сам себе при каждом шаге. Джозеф не знал, насколько серьезно изуродовала его пулеметная очередь: пальцы окоченели и поэтому нельзя даже было ощупать лицо, вероятно, очень обмороженное. Споткнувшись о ветку, он полетел в сугроб, и снег непреодолимой тяжестью лег на плечи и ноги. Холод парализовал тело. И тут он услышал свое имя, произнесенное по-русски женским голосом. Джозеф попытался поднять голову и посмотреть: кто же это. Сквозь сугроб прямо к нему пробиралась женщина. Она раскинула руки, чтобы удержать равновесие. Сначала Джозеф не узнал ее, но когда она была совсем рядом и он увидел раскрасневшиеся щеки, то понял, что это Таня: она каждый день приходила из деревни и работала в лагерном лазарете, где Джозеф отвечал за распределение лекарств. Таня схватил Джозефа за руки и попыталась вытащить из сугроба. — Вставайте! Вставайте! — не переставая кричала она. Ей удалось поставить Джозефа на ноги, и, обняв его обеими руками, она посмотрела в лицо зэка маленькими глазками. Взяв горсть снега, Таня начала оттирать кровь. — Таня, — повторял он бессмысленно. — Таня. Пожалуйста. Помоги мне. — А зачем же я здесь? — сказала она и, поудобнее обхватив Джозефа, двинулась с ним вперед. Она была как морская львица — плотная и сильная. — Деревня была маленькой, затерявшейся в глухом месте среди сосен, елей, берез и осин. Зимой ее надежно укутывали снега, а летом ее дороги превращались в сплошную трясину. Когда Джозеф и Таня приближались к жилью, несколько окошек в убогих деревянных домишках еще светились. Из осторожности они подольше задержались в лесу. Джозеф обессилел вконец и всей тяжестью навалился на плечо Тани. Деревня была такой же заброшенной, как и лагерь. Ведь лагерь давал ее жителям работу, еду, водку, а деревня — еще и женские тела, причем обмен производился без всякой радости и надежды. На пятьдесят миль вокруг больше ничего не было. В дом они пробрались незаметно, со двора, — пришлось даже пробежать немного. Таня навалилась на створку, и незапертая дверь тут же поддалась. Она втолкнула Джозефа в дом, оглянулась по сторонам, желая удостовериться, что никого нет вокруг, и закрыла дверь на засов. Теплый спертый воздух будто ударил в изуродованное обмороженное лицо, и Джозеф почувствовал запах спирта, капусты и пота. Таня сняла меховую шапку, развязала платок. Как сквозь пелену, Джозеф разглядел ее красное лицо и щеки, мокрые от слез, боли и усталости, а затем тьма, радостная, уютная, теплая, поглотила все. |
||
|