"Манхэттен" - читать интересную книгу автора (Пассос Джон Дос)

Часть третья

I. Веселый городок

На всех флагштоках Пятой авеню – флаги. Яростный ветер истории рвет и мечет огромные полотнища на скрипучих, золотоверхих флагштоках Пятой авеню. Звезды на флагах медленно перекатываются из стороны в сторону по аспидному небу, красные и белые полосы корчатся, всползая к облакам. В шквале духовых оркестров, конского топота, рокочущего грохота орудий – тени, подобные теням когтей, цепляются за тугие флаги, флаги – голодные языки, лижущие, вьющиеся, трепещущие. «Долог путь до Типперери… Вперед! Вперед!» Гавань набита полосатыми, как зебры, полосатыми, как скунсы, пароходами, канал Нэрроуз забит золотом, золотые соверены громоздятся до потолка в Казначействе. Доллары хнычут по радио, провода всех кабелей выстукивают доллары. «Долог путь туда ведет… Вперед! Вперед!» В вагоне подземки глаза вылезают из орбит, когда люди говорят про АПОКАЛИПСИС, тиф, холеру, шрапнель, восстание, смерть в огне, смерть в воде, смерть от голода, смерть в навозе. «О, долог путь до мадмазелек за морями! Янки идут, янки идут!» На Пятой авеню гремят оркестры – День Займа Свободы,[169] День Красного Креста. Госпитальные суда вползают в гавань и тихонько выгружаются ночью в старых доках Джерси. На Пятой авеню флаги семнадцати держав сияют, вьются в яростном, голодном ветре. «И ясень, и дуб, и плакучие ивы, И в зелени яркой Господние нивы». Огромные полотнища рвутся и мечутся на скрипучих золотоверхих флагштоках Пятой авеню.

Капитан Джеймс Меривейл лежал, закрыв глаза, пока мягкие пальцы нежно гладили его подбородок. Мыльная пена щекотала ему ноздри. Он вдыхал запах вежеталя, слышал гудение электрического вентилятора, стрекотание ножниц.

– Прикажете массаж лица, сэр, на предмет удаления угрей? – прожурчал парикмахер ему в ухо.

Парикмахер был лыс, у него был круглый синий подбородок.

– Хорошо, – сказал Меривейл, – делайте, что хотите. С момента объявления войны я в первый раз бреюсь как следует.

– Вы оттуда, капитан?

– Да… Боролся за идеалы демократии.

Парикмахер задушил его слова горячим полотенцем.

– Прикажете спрыснуть сиреневой водой, капитан?

– Нет, пожалуйста, никаких эссенций! Спрысните простым одеколоном или чем-нибудь антисептическим.

У белокурой маникюрши были слегка подведены ресницы; она смотрела на него зазывающе, раскрыв розовый бутон рта.

– Вы, вероятно, только что прибыли, капитан? Как вы загорели! – Он положил руку на маленький белый столик. – Давно вы не делали маникюр, капитан.

– Откуда вы знаете?

– Посмотрите, как отросла кожица.

– Мы были слишком заняты, чтобы заниматься маникюром. Я только с восьми часов утра свободный человек.

– О, должно быть, это было ужасно!

– Да, война была нешуточная.

– Представляю себе… А теперь вас совсем освободили?

– Да, но я остаюсь в запасе.

Кончив, она игриво ударила его по руке. Он поднялся, сунул чаевые в мягкую ладонь парикмахера и в жесткую ладонь негритенка, подавшего ему фуражку, и медленно спустился по белым мраморным ступеням. На площадке висело зеркало. Капитан Джеймс Меривейл остановился взглянуть на капитана Джеймса Меривейла. Он был высоким молодым человеком с прямыми чертами лица и легкой полнотой под подбородком; на нем был элегантный мундир с портупеей и петличками, украшенный немалым количеством орденских ленточек и нашивок. Серебро зеркала вспыхнуло на его ботфортах. Он кашлянул и оглядел себя с ног до головы. Молодой человек в штатском подошел к нему сзади.

– Хелло, Джеймс, уже почистились?

– Конечно… Не правда ли, глупо, что нам запрещают носить кобуру? Портит весь вид…

– Можете взять все кобуры и повесить их главнокомандующему на шею! Мне наплевать… Я – штатский.

– Не забудьте, что вы офицер запаса.

– Можете взять ваш запас и утопить его в море. Пойдем выпьем!

– Мне надо повидать родных.

Они вышли на Сорок вторую улицу.

– Ну, Джеймс, я пойду напьюсь на радостях. Подумайте только – наконец-то свобода!

– Прощайте, Джерри. Не делайте глупостей.

Меривейл пошел по Сорок второй улице. Флаги еще не были убраны; они свисали из окон, лениво колыхались на флагштоках в сентябрьском ветре. Он заглядывал в магазины, проходя: цветы, дамские чулки, конфеты, рубашки, галстуки, платья, цветные материи за сверкающими зеркальными стеклами, поток лиц, мужских, выскобленных бритвой лиц, женских лиц с накрашенными губами и напудренными носами. Кровь бросилась ему в голову. Он чувствовал возбуждение. Он нервничал, садясь в подземку.

– Смотри, сколько у этого нашивок. Все ордена… – услышал он, как перешептывались две девицы.

Он вышел на Семьдесят второй и, выпятив грудь, зашагал по знакомой бурой улице к реке.

– Здравствуйте, капитан Меривейл, – сказал лифтер.

– Ты свободен, Джеймс? – крикнула мать, падая в его объятия.

Он кивнул и поцеловал ее. В черном платье она выглядела бледной и увядшей. Мэзи, тоже в черном, высокая, румяная, появилась позади матери.

– Прямо удивительно, как вы обе хорошо выглядите!

– Конечно, мы здоровы… насколько это возможно. Мы перенесли ужасное горе… Теперь ты глава семьи, Джеймс.

– Бедный папа!.. Так умереть…

– При тебе этой болезни не было… Тысячи людей умерли от нее в одном только Нью-Йорке.

Он обнял одной рукой Мэзи, другой – мать. Все молчали.

– Да, – сказал Меривейл, проходя в гостиную, – война была нешуточная.

Мать и сестра шли за ним по пятам. Он опустился в кожаное кресло и вытянул лакированные ноги.

– Вы себе представить не можете, как это замечательно – вернуться домой.

Миссис Меривейл придвинула к нему свой стул.

– Теперь, милый, расскажи нам обо всем.


На темной площадке перед дверью он прижимает ее к себе.

– Не надо, не надо, не будь грубым!

Его руки, точно узловатые веревки, обвивают ее спину; ее колени трясутся. Его губы скользят к ее рту по скуле, вдоль носа. Она не может дышать, его губы закупорили ей губы.

– Я больше не могу!

Он отстраняется. Спотыкаясь, задыхаясь, она прислоняется к стене, поддерживаемая его сильными руками.

– Не надо огорчаться, – шепчет он нежно.

– Мне надо идти, уже поздно… В шесть надо вставать.

– А как ты думаешь, когда я встаю?

– Мама может поймать меня.

– Пошли ее к черту.

– Когда-нибудь я еще не то сделаю, если она не перестанет грызть меня. – Она берет его колючие щеки ладонями и целует его в губы.

Она оторвалась от него и бежит на четвертый этаж по грязной лестнице. Дверь еще заперта. Она снимает бальные туфельки и бесшумно проходит через кухню; у нее болят ноги. Из соседней комнаты доносится двойное храпение ее дяди и тети. «Кто-то любит меня, я не знаю кто…» Мотив проник в ее тело – он в трепете ее ног, в горячей спине, в том месте, где лежала его рука во время танцев. «Анна, ты должна забыть, иначе ты не заснешь. Анна, ты должна забыть». Тарелки на столе громко дребезжат – она задела стол.

– Это ты, Анна? – слышится сонный, сварливый голос матери.

– Я пью воду, мама.

Старуха, стиснув зубы, со стоном вздыхает, кровать скрипит, когда она поворачивается. Все во сне.

«Кто-то любит меня, я не знаю кто…» Она снимает бальное платье, надевает ночную сорочку. На цыпочках подходит к шкафу, чтобы повесить платье, потом скользит под одеяло, тихо, тихо, чтобы кровать не скрипнула. «Я не знаю кто…» Шаркают, шаркают ноги, яркие огни, розовые круглые лица, цепкие руки, тесные объятия, сплетающиеся ноги. «Я не знаю кто…» Шарканье, плач саксофона, шарканье в такт барабана, тромбон, кларнет. Ноги, объятия, щека к щеке. «Кто-то любит меня…» Шаркают, шаркают ноги. «Я не знаю кто…»


Младенец с маленькими сморщенными кулачками и темно-красным личиком спал на койке парохода. Эллен нагнулась над черным кожаным несессером. Джимми Херф без пиджака глядел в иллюминатор.

– Уже видна статуя Свободы… Элли, надо подняться на палубу.

– Еще сто лет пройдет, пока мы доберемся… Иди наверх. Я через минуту поднимусь с Мартином.

– Идем, идем! Мы успеем уложить вещи, пока нас будут брать на буксир.

Они вышли на палубу в ослепительный сентябрьский зной. Вода была индигово-зеленая. Крепкий ветер выметал кольца коричневого дыма и хлопья белого, как вата, пара из-под огромной, высокой арки индигово-синего неба. На фоне туманного горизонта, изломанного баржами, пароходами, заводскими трубами, верфями, мостами, Нью-Йорк казался розовой и белой конусообразной пирамидой, вырезанной из картона.

– Элли, надо вынести Мартина – пусть он посмотрит.

– Он начнет реветь, как пароходная сирена… Пусть уж остается на месте.

Они нырнули под какие-то натянутые канаты и прошли мимо громыхающей лебедки на нос.

– Знаешь, Элли, – это лучшее зрелище в мире… Я не думал, что когда-нибудь вернусь обратно. А ты?

– Я всегда рассчитывала вернуться.

– Но не так.

– Да, пожалуй.

– S'il vous plait, madame…[170]

Матрос махал им рукой, чтобы они ушли. Эллен повернула лицо к ветру – ветер откинул ей со лба медные пряди волос.

– C'est beau, n'est-ce pas?[171] – Она улыбнулась ветру, красному лицу матроса.

– J'aime mieux le Havre…[172] S'il vous plait, madame.

– Ну, я пойду вниз, заверну Мартина.

Громкое пыхтение буксира, шедшего борт о борт с их паромом, заглушило ответ Джимми. Она отошла от него и спустилась в каюту.

У сходен они попали в самую давку.

– Подождем лучше носильщика, – сказала Эллен.

– Нет, дорогая, я все взял с собой.

Джимми потел и спотыкался с чемоданом в руках и свертками под мышкой. Ребенок ворковал на руках у Эллен, протягивая маленькие ручки к окружавшим его лицам.

– Знаешь, – сказал Джимми, спускаясь по сходням, – я бы хотел опять сесть на пароход… Не люблю приезжать домой.

– А я наоборот… Подожди, надо поискать Фрэнсис и Боба… Хелло…

– Будь я проклят, если…

– Елена, как вы похорошели, вы великолепно выглядите! Где Джимпс?

Джимми потирал руки, одеревеневшие от тяжелых чемоданов.

– Хелло, Херф!

– Хелло, Фрэнсис!

– Правда, замечательно?…

– Как я рада видеть вас!

– Знаешь что, Джимпс, я поеду с бэби прямо в «Бревурт-отель».

– Правда, он душка?

– Есть у тебя пять долларов?

– Только один доллар мелочью. И сотня чеком.

– У меня уйма денег, я поеду с Еленой в отель, а вы выкупайте багаж.

– Господин инспектор, можно мне пройти с ребенком? Мой муж займется багажом.

– Конечно, мадам, пожалуйста.

– Какой он славный! О Фрэнсис, как замечательно…

– Идите, Боб. Я один скорее справлюсь… Везите дам в «Бревурт».

– Неудобно вас оставлять одного.

– Идите, идите, ничего со мной не случится.

– Мистер Джеймс Херф с супругой и сыном – так?

– Да, так.

– Сию минуту, мистер Херф. Весь багаж тут?

– Какой он милый! – проговорила Фрэнсис, усаживаясь с Гилдебрандом и Эллен в автомобиль.

– Кто?

– Бэби, конечно.

– О, вы бы посмотрели!.. Ему ужасно нравится путешествовать…

Когда они выезжали из ворот, полицейский агент в штатском открыл дверцу такси и заглянул внутрь.

– Прикажете подышать на вас? – спросил Гилдебранд.

У заглянувшего было лицо, как кусок дерева. Он прикрыл дверцу.

– Елена еще не знает, что у нас запрещены спиртные напитки?[173]

– Он напугал меня… Посмотрите-ка сюда.

– Боже милосердный!

Из-под одеяла, в которое был завернут бэби, она вытащила коричневый сверток.

– Две кварты коньяку… Gout famille d'Erf…[174] И еще кварта в грелке под корсажем… Потому у меня и вид такой, словно у меня скоро будет еще один бэби.

Гилдебранды покатились со смеху.

– У Джимпса тоже грелка на животе и фляжка шартреза на бедре… Нам, верно, придется вытаскивать его из тюрьмы.

Подъезжая к отелю, они смеялись до слез. В лифте бэби начал хныкать.

Как только она закрыла дверь большой, залитой солнцем комнаты, она вытащила из-под платья грелку.

– Боб, позвоните, чтобы принесли льду и сельтерской… Будем пить коньяк с сельтерской!

– Не подождать ли Джимпса?

– Он скоро будет здесь… У нас нет ничего, подлежащего оплате таможенным сбором… Мы люди бедные… Фрэнсис, где тут покупают молоко?

– Откуда мне знать, Елена? – Фрэнсис Гилдебранд покраснела и отошла к окну.

– Ну, надо его покормить… На пароходе он вел себя молодцом.

Эллен положила бэби на кровать. Он лежал, дрыгая ногами, и глядел кругом темными, круглыми, золотистыми глазами.

– Какой он толстый!

– Он такой здоровый, что, по-моему, будет идиотом… Ай-ай-ай, я забыла позвонить папе!.. Семейная жизнь – ужасно сложная вещь.

Эллен поставила спиртовку на край умывальника. Мальчик принес стаканы, лед и сельтерскую на подносе.

– Ну, Боб, состряпайте нам коктейль. Надо выпить все, а то спирт разъест резину… А потом пойдем в кафе «Д'Аркур».

– Вот вы не понимаете, девочки, – сказал Гилдебранд, – самое трудное при наличии сухого закона – это оставаться трезвым.

Эллен рассмеялась. Она склонилась над маленькой спиртовкой, от которой исходил уютный, домашний запах нагретого никеля и горящего спирта.


Джордж Болдуин шел по Мэдисон-авеню, перекинув легкое пальто через руку. Его утомленные мозги оживились в искрящемся осеннем сумраке улиц. Из квартала в квартал, под рокот автомобилей, в облаках бензина, два адвоката в черных сюртуках и крахмальных стоячих воротничках спорили в его мозгу. «Если ты пойдешь домой, в библиотеке будет уютно. В тихой сумеречной комнате ты будешь сидеть в туфлях в кожаном кресле под бюстом Сципиона Африканского, читать и есть поданный туда обед… Невада будет веселой и грубой, она расскажет тебе массу смешных историй… все городские сплетни… их полезно знать… Нет, ты больше не пойдешь к Неваде… опасно, она может серьезно увлечь тебя… А Сесили сидит, поблекшая, элегантная, стройная, кусает губы и ненавидит меня, ненавидит жизнь… Господи, как мне выпрямить мое существование?»

Он остановился перед цветочным магазином. Влажный, теплый, медовый, дорогой аромат густой волной лился из дверей в живую, голубовато-стальную улицу. «Если бы мне хоть удалось раз навсегда укрепить мое финансовое положение…» В окне был выставлен миниатюрный японский садик с гнутыми мостиками и прудами, в которых золотые рыбки казались китами. «Все дело в пропорции. Начертить себе план жизни, как делает благоразумный садовник, прежде чем пахать и сеять… Нет, я сегодня не пойду к Неваде. Пожалуй, послать ей цветы… Желтые розы – те, с медным отливом… Их бы следовало носить Элайн… Представляю себе ее замужем и с ребенком».

Он вошел в магазин.

– Что это за розы?

– «Золото Офира», сэр.

– Мне нужно сейчас же послать две дюжины в «Бревурт-отель». Мисс Элайн… то есть мистеру и миссис Джеймс Херф. Я напишу карточку.

Он сел за конторку и взял перо. «Благоухание роз, благоухание темного пламени ее волос… Ради Бога, не болтай вздора…»

«Дорогая Элайн!

Надеюсь, что вы разрешите старому другу навестить вас и вашего мужа на этой неделе. Помните, что я искренне желаю (вы меня слишком хорошо знаете, чтобы принять эти слова за пустую вежливость) служить и вам и ему всем, что в моих силах и что может способствовать вашему счастью. Простите меня за то, что я подписываюсь в качестве вашего раба и поклонника.

Джордж Болдуин».

Письмо заняло целых три карточки с маркой цветочного магазина. Он перечел их с начала до конца, надув губы, заботливо подправляя букву «t» и ставя точки над «i». Потом вынул из заднего кармана пачку кредиток, расплатился и вышел на улицу. Было уже совсем темно, около семи часов. Все еще колеблясь, он стоял на углу и смотрел на проезжавшие такси – желтые, красные, зеленые, оранжевые.


Тупоносый транспорт медленно вползает под дождем в Нэрроуз. Старший сержант О'Киф и рядовой Дэтч Робертсон стоят на подветренной стороне палубы и смотрят на длинный ряд судов, стоящих в карантине, и на низкий берег, застроенный верфями.

– Смотри-ка, на некоторых еще осталась боевая окраска… Это фонды морского ведомства. Они не стоят пороха, чтобы взорвать их.

– Будь они прокляты! – мрачно говорит Джо О'Киф. – Да, приветливо принимает нас Нью-Йорк…

– Мне наплевать, сержант, – что дождь, что вёдро.

Они проходят вплотную мимо стоящих на якоре пароходов, кренящихся то в одну, то в другую сторону, длинных с низкими трубами, широких с высокими трубами, краснух от ржавчины, раскрашенных защитными серо-голубыми полосами и пятнами. Человек в моторной лодке машет руками. Люди в хаки, столпившиеся на серой, залитой дождем палубе парохода, начинают петь:

Пехота, пехота,С грязью за ушами…

В жемчужном тумане, за низкими строениями Говернор-Айленда маячат высокие пилоны, провода, воздушное кружево Бруклинского моста. Робертсон вытаскивает из кармана сверток и бросает его за борт.

– Что это такое?

– Мазь против насекомых… Мне она больше не нужна.

– Почему это?

– Буду жить в чистоте, найду работу и, пожалуй, женюсь.

– Неплохо придумано! Мне тоже надоело жить бобылем.

– Должно быть, на этих старых калошах люди здорово набивают карманы.

– Да, вот тут-то и наживают деньги.

– Будьте уверены, так оно и есть.

На палубе продолжают петь.

– Мы поднимаемся по Ист-ривер, сержант. Где эти дьяволы намерены высадить нас?

– Я прямо готов вплавь добраться до берега. И подумать только, сколько народу наживалось тут за наш счет… Десять долларов в день платили тут за работу в порту!

– Ничего, сержант, мы тоже кое-чему научились…

– Научились…

Après la guerre finie[175]Обратно в Штаты едем…

– Держу пари, что шкипер нахлестался и принял Бруклин за Хобокен.

– Смотрите-ка – Уолл-стрит!

Они проходят под Бруклинским мостом. Над их головой жужжат и ноют трамваи, на мокрых рельсах вспыхивают фиолетовые искры. Позади них, за баржами, буксирами, паромами, высокие серые здания, в белых полосах пара и тумана, громоздятся в пухлые облака.


Пока ели суп, никто не разговаривал. Миссис Меривейл, в черном, сидела во главе овального стола, глядя в окно. Столб белого дыма клубился на солнце над паровозным парком, напоминая ей о муже и о том дне, когда, много лет тому назад, они пришли сюда смотреть квартиру в еще недостроенном доме, пахнувшем штукатуркой и краской. После супа она поднялась и сказала:

– Итак, Джимми, ты вернешься к журналистике?

– Вероятно.

– А Джеймс получил сразу три предложения. По-моему, это замечательно.

– А я думаю, что лучше всего будет работать с майором, – сказал Джеймс Меривейл, обращаясь к Эллен, сидевшей рядом с ним. – Вы знаете майора Гудьира, кузина Елена?

– Гудьира из Буффало? Он заведует иностранным отделом банковского треста.

– Он говорит, что очень скоро выдвинет меня. На фронте мы с ним были друзьями.

– Это будет чудесно, – проговорила Мэзи воркующим голосом. – Правда, Джимми? – Она сидела напротив него, стройная, розовая, в черном платье.

– Он зовет меня поехать в Пайпинг-Рок.

– Это что такое?

– Неужели ты не знаешь, Джимми? Кузина Елена наверняка пила там чай десятки раз.

– Знаешь, Джимпс, – проговорила Эллен, не поднимая глаз, – туда каждое воскресенье ездил отец Стэна Эмери.

– О, вы знали этого несчастного молодого человека? Ужасная история! – сказала миссис Меривейл. – Столько ужаса было в эти годы… А я уже совсем про него забыла.

– Да, я его знала, – сказала Эллен.

Подали жаркое с зеленью и молодой картошкой.

– По-моему, это ужасно нехорошо, – сказала миссис Меривейл, раздав жаркое, – что никто из вас не хочет рассказать нам о фронте… Ведь, должно быть, вы пережили много интересного. Джимми, отчего бы вам не написать об этом книгу?

– Я написал несколько статей.

– Когда же они выйдут в свет?

– Никто не хочет печатать их… Я со многими людьми радикально расхожусь во взглядах…

– Миссис Меривейл, я сто лет не ела такой замечательной молодой картошки.

– Да, картошка вкусная… Я умею варить ее.

– Да, то была великая война, – сказал Меривейл. – Где ты был в день перемирия, Джимми?

– В Иерусалиме с Красным Крестом. Нелепо, правда?

– А я в Париже.

– И я тоже, – сказала Эллен.

– Значит, вы тоже были за океаном, Елена?… Я когда-нибудь все равно буду называть вас просто Еленой, так что уж разрешите начать теперь… Вот замечательно! Вы там познакомились с Джимми?

– О нет, мы старые друзья… Но мы и там часто сталкивались. Мы работали в одном и том же отделе Красного Креста – в отделе печати.

– Настоящий военный роман, – пропела миссис Меривейл. – Как это интересно!


– Так вот, друзья, дело обстоит так! – орал Джо О'Киф; пот градом катился по его красному лицу. – Будем добиваться военной премии или нет?… Мы дрались за них, мы поколотили немцев – так или не так? А теперь, когда мы вернулись, нам преподносят кукиш. Работы нет, наши девушки повыходили тем временем замуж за других парней… Когда же мы требуем честного, справедливого, законного вознаграждения, с нами обращаются как с бандой бродяг и бездельников… Можем мы это потерпеть?… Нет!.. Можем мы потерпеть, чтобы шайка политиканов обращалась с нами так, словно мы пришли с черного хода просить у них милостыню?… Я вас спрашиваю…

Затопали ноги.

– Нет! К черту! Долой! – заорала толпа.

– А я добавлю: к черту политиканов! Мы начнем кампанию во всей стране… Мы обратимся к великому, славному, великодушному американскому народу, за который мы сражались, проливали кровь, жертвовали жизнью.

Длинный зал арсенала загремел аплодисментами. Калеки в первом ряду стучали по полу своими костылями.

– Джо – молодчина, – сказал безрукий одноглазому соседу с искусственной ногой.

– Это верно, Бэдди.

Когда собравшиеся стали выходить, предлагая друг другу папиросы, в дверях появился человек. Он закричал:

– Заседание комитета! Заседание комитета!

Четверо уселись вокруг стола в комнате, которую им уступил начальник арсенала.

– Давайте закурим, товарищи. – Джо подошел к конторке начальника и достал из нее четыре сигары. – Он не заметит.

– В сущности, это невинное жульничество, – произнес Сид Гарнетт, вытягивая длинные ноги.

– А горяченькой ты там случайно не нашел, Джо? – спросил Билл Дуган.

– Нет. Да я и не пью теперь.

– Я знаю место, где можно достать настоящее довоенное виски по шесть долларов за кварту, – вставил Сегал.

– А где достать шесть долларов?

– Слушайте, товарищи, – сказал Джо, садясь на край стола, – займемся делом. Мы должны во что бы то ни стало создать денежный фонд. Согласны вы с этим?

– Все согласны, конечно, – сказал Дуган.

– Я знаю многих буржуев, которые тоже находят, что с нами поступили по-свински… Мы назовемся «Бруклинским агитационным комитетом по проведению военной премии»… Бесполезно делать что-либо, не подготовившись… Так как же, ребята, со мной вы или против меня?

– Конечно, с тобой, Джо. Поговори с ними, а мы назначим срок.

– Хорошо, пусть тогда Дуган будет председателем – он с виду получше других.

Дуган вышел, весь красный, и начал, заикаясь, говорить что-то невнятное.

– Ах ты красавец! – взвизгнул Гарнетт.

– …И я думаю, что мне лучше быть казначеем, потому что у меня есть опыт в этом деле.

– Потому что ты жуликоватее других, – тихо проговорил Сегал.

Джо выдвинул нижнюю челюсть:

– Слушай, Сегал, ты с нами или против нас? Лучше скажи откровенно, если ты не наш.

– Верно, перестань дурачиться, – сказал Дуган. – Джо доведет дело до конца, ты это знаешь, так что лучше перестань дурачиться… А если тебе не нравится, можешь убираться.

Сегал потер тонкий крючковатый нос.

– Да ведь я пошутил, парни. Я не думал ничего дурного.

– Слушай, – продолжал Джо сердито, – как ты думаешь, на что я трачу время?… Вчера я отказался от пятидесяти долларов в неделю – вот Сид свидетель. Ты видал, Сид?

– Конечно, видал, Джо.

– Ладно, не кипятитесь, братцы, – сказал Сегал, – я ведь только хотел подразнить Джо.

– Ну конечно… Сегал, ты должен быть секретарем – ты знаком с конторской работой…

– Конторская работа?

– Ну да, – сказал Джо, выпятив грудь. – У нас будет свой стол в конторе одного моего знакомого… Мы уже договорились. Он нам даст место до тех пор, пока мы не сорганизуемся, а потом подыщем себе подходящее помещение. В наше время без внешнего блеска далеко не уедешь.

– А я кем буду? – спросил Сид Гарнетт.

– Членом комитета, тупая голова!

После заседания Джо О'Киф пошел, посвистывая, вниз по Атлантик-авеню.[176] Было уже поздно, и он торопился. В кабинете доктора Гордона горел свет. Джо позвонил. Бледный мужчина в белом халате открыл дверь.

– Хелло, доктор.

– Это вы, О'Киф? Входите, сынок.

Что-то в голосе доктора стиснуло ему хребет, точно холодная рука.

– Ну, что слышно с реакцией, доктор?

– Положительная.

– Господи!

– Не волнуйтесь, сынок, мы вас вылечим в несколько месяцев.

– «Месяцев»?

– Что вы хотите?… По самым сдержанным статистическим данным, пятьдесят пять процентов людей, которых вы встречаете на улице, больны сифилисом.

– Я ведь всегда соблюдал осторожность.

– На войне это неизбежно.

– Избавиться бы!..

Доктор рассмеялся.

– Вы, вероятно, хотите избавиться от симптомов. Это зависит от вливаний. Вы у меня скоро будете здоровы, как новенький доллар. Хотите сейчас сделать вливание? У меня все готово.

Руки О'Кифа похолодели.

– Хорошо, можно. – Он заставил себя рассмеяться. – Воображаю… Я под конец превращусь в ртутный термометр.

Доктор сипло захохотал.

– Будете напичканы мышьяком и ртутью, а?… То-то и есть.

Ветер дул холоднее. Его зубы стучали. Он шел домой сквозь скрежет чугунной ночи. «С ума сойти можно, когда он втыкает иглу!» Он до сих пор чувствовал боль от укола. Он заскрипел зубами. «Но зато потом мне будет везти… Мне будет везти…»


Один худощавый и два полных господина сидят за столом у окна. Свет, льющийся с цинкового неба, играет в гранях хрусталя, в столовом серебре, в устричных раковинах, в глазах. Джордж Болдуин сидит спиной к окну, Гэс Мак-Нийл по правую руку от него, Денш – по левую. Когда лакей тянется через их плечи за пустыми раковинами, он видит в окна за каменным парапетом крыши домов, немногочисленных, как деревья на краю обрыва, и фольговые воды гавани, усеянные пароходами.

– Теперь я вас буду учить, Джордж… Видит Бог, вы меня достаточно учили в былые времена. Откровенно говоря, это глупо до последней степени, – говорит Гэс Мак-Нийл. – Очень глупо в ваши годы упускать случай сделать политическую карьеру… Во всем Нью-Йорке на эту должность нет более подходящего человека, чем вы.

– Мне думается, это ваша обязанность, Болдуин, – говорит Денш басом, вынимая черепаховые очки из футляра и торопливо надевая их на нос.

Лакей принес объемистый бифштекс, окруженный баррикадой из грибов, моркови, горошка и жареного, мелко нарезанного картофеля. Денш укрепляет очки на носу и внимательно смотрит на бифштекс.

– Славное блюдо, Бен, славное блюдо, скажу прямо… Дело вот в чем, Болдуин… С моей точки зрения… страна находится в опаснейшей стадии реконструкции… назревают конфликты… банкротство континента… большевизм… революционные доктрины… Америка… – говорит он, вонзая острый стальной нож в пухлый наперченный бифштекс; он медленно прожевывает кусок и продолжает: – Америка ныне является кредитором всего мира. Великие демократические принципы, принципы коммерческой свободы, от которых зависит вся наша цивилизация, более чем когда-либо поставлены на карту. Никогда еще мы так не нуждались в трудоспособных и идеально честных людях для замещения общественных должностей – в особенности в учреждениях, требующих специальных юридических познаний.

– Вот это самое я и пытался разъяснить вам вчера, Джордж.

– Все это очень хорошо, Гэс, но откуда вы знаете, что я буду избран?… В конце концов, это значило бы отказаться на много лет от юридической практики и…

– Предоставьте это мне… Джордж, вы уже избраны.

– Чрезвычайно вкусный бифштекс, должен признаться, – говорит Денш. – Вот что: мне довелось узнать из безусловно заслуживающего доверия источника, что нежелательные элементы замышляют заговор против правительства… О Господи, про бомбу на Уолл-стрит помните?… Надо, однако, сказать, что позиция, занятая прессой, сыграла в некотором отношении благотворную роль… Мы вскоре увидим национальное единодушие, не снившееся нам до войны…

– Джордж, – перебивает его Гэс, – вы представляете себе, что политическая деятельность может увеличить вашу адвокатскую практику?

– Может быть, да, Гэс, а может быть, и нет.

Денш снимает фольгу с сигары.

– Во всяком случае перед вами открываются широкие перспективы. – Он снимает очки и вытягивает толстую шею, чтобы посмотреть на сверкающие воды гавани, полные до затуманенных берегов Стэйтен-Айленда мачт, дыма, пара и темных силуэтов башен.


Яркие волокна облаков вздымались на ультрамариновом небе над Бэттери, где темные кучки грязно и бедно одетых людей толпились у пристани Эллис-Айленд, молча выжидая чего-то. Клубящийся дым буксиров и пароходов волочился по опаловой, стеклянно-зеленой воде. Трехмачтовая шхуна шла на буксире вниз по Норз-ривер. Ее кливер неуклюже плескался. Вдали, за гаванью, из тумана вырастал все выше и выше пароход; четыре красные трубы были слиты в одну, кремовые надстройки мерцали.

– «Мавритания» идет с опозданием на двадцать четыре часа! – заорал какой-то человек с подзорной трубой и биноклем. – Смотрите – «Мавритания», самый быстроходный океанский пароход, идет с опозданием на двадцать четыре часа!

«Мавритания», похожая на небоскреб, проталкивалась в гавань. Солнечный луч углубил тень под ее широким мостиком, пробежал по белым настилам верхних палуб, вспыхнул в стеклах иллюминаторов. Трубы отделились друг от друга, корпус удлинился. Черная, мрачная глыба «Мавритании» подгоняла перед собой пыхтевшие буксиры, врезаясь, как длинный нож, в Норз-ривер.

Паром отвалил от эмигрантской пристани; шепот пробежал по толпе, сгрудившейся на краю верфи.

– Ссыльные… коммунисты… департамент юстиции высылает их… ссыльные… красные… ссылают красных…[177]

Паром отвалил. Несколько мужчин стояли на корме, неподвижные, маленькие, как оловянные солдатики.

– Высылают красных обратно в Россию…

Носовой платок взметнулся над паромом, красный носовой платок. Толпа осторожно, на цыпочках подошла к краю пристани – на цыпочках, как в комнате тяжелобольного.

За спинами мужчин и женщин, столпившихся у самого края воды, гориллолицые, квадратноплечие полисмены ходили взад и вперед, нервно помахивая дубинками.

– Высылают красных обратно в Россию… ссыльные… агитаторы… нежелательный элемент…

Дикие чайки кружились с жалобным криком. Пустая бутылка важно покачивалась на маленьких стеклянных волнах. Звуки песни донеслись с парома, становившегося все меньше и меньше, понеслись над водой.

Это будет последний и решительный бой,С Интернационалом воспрянет род людской!

– Посмотрите на ссыльных! Посмотрите на гнусных чужеземцев! – заорал человек с подзорной трубой и биноклем.

Вдруг девичий голос запел:

Вставай, проклятьем заклейменный…

– Тс… посадят…

Пение неслось над водой. Оставляя мраморный след, паром уходил в туман.

С Интернационалом воспрянет род людской!

Пение замерло. С реки донесся стук машины. Какой-то пароход покидал доки. Дикие чайки кружились над толпой бедно и грязно одетых людей, которые все еще стояли, молча глядя на залив.