"Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа." - читать интересную книгу автора (Чернавин Владимир Вячеславович, Чернавина...)

12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ

Моя квартирка, считавшаяся по Мурманску хорошей, потому что дом был построен несколько лет назад, с его стен не текла вода, под ним не росла плесень и грибы, — все же была далека от благоустройства: печи дымили так, что при топке надо было открывать настежь двери и окна; в полу были такие щели, что если зимой случалось расплескать на полу воду, она замерзала; уборная была холодная, без воды; переборки между моей квартирой и соседними, где ютилось несколько семей служащих треста, были так тонки, что все было слышно.

В моей квартире, как и в других, была одна комната и крохотная кухня. Все мое имущество состояло из дивана, на котором я спал, двух столов, трех стульев и полки с книгами. Семья моя жила в Петербурге, и сидеть одному в такой комнате было невыносимо тоскливо, особенно по вечерам. Выл ветер, стучала в деревянную обшивку дома обледеневшая веревка, протянутая для сушки белья; и все казалось, что кто-то подходит к дому и стучится. Когда было морозно и тихо, в небе играли сполохи — северное сияние; точно в ответ им начинали гудеть электрические провода, то тихо и однотонно, то постепенно усиливаясь и переходя словно в рев парохода. Это действовало на нервы и вызывало бессонницу.

В конце марта в одну из таких ночей я услышал стук и шаги.

«Верно, что-нибудь на пристани случилось и матросы идут будить помощника, заведующего траловым флотом. Никогда нет этому человеку покоя, ни днем, ни ночью».

Прислушался — да, так. Стучат к нему.

Прошло часа два. Кто-то резко постучал в мою дверь. Вставать не хотелось: наверно, по ошибке или пьяный матрос забрел не туда. Нет, стучат. Делать нечего, пошел в одной рубашке к двери.

— Кто там?

— Отворите! — голос трезвый и повелительный.

— Скажите, кто и что нужно?

— Отворяйте!

— Что за вздор ломиться в два часа ночи в чужую квартиру и не желать даже сказать, кто и что нужно.

— Отворите! Это ГПУ, — отчеканили за дверью.

Вошли трое: двое в военной форме ГПУ с револьверами, третий, красноармеец, с винтовкой, и я перед ними в одной ночной рубашке и в туфлях.

— Оружие есть?

Я рассмеялся: не ношу же я оружие под рубашкой.

— Нет.

Я дал им обыскать мое платье, оделся и сел посреди комнаты на стул. Красноармеец с винтовкой прислонился у притолоки, а двое уполномоченных ГПУ приступили к обыску.

Я наблюдал их с интересом. Чего они ищут? Перерыли мой стол, где было много рукописей, черновиков, заметок, в которых разобраться они не могли. Все это, довольно аккуратно, положили на место. Видимо, бумаги их не интересовали. Перерыли и перетрясли все мое белье и платье. Выгребли золу из еще горячей печки.

«Что за дикая фантазия? — думал я. — Что можно спрятать в печку, когда она только что истопилась?»

Перерыли постель, перетряхнули книжки. На полке было несколько мешочков с крупой и сахаром, полученным в кооперативе, они старательно пересыпали все содержимое мешочков.

«Что они ищут? Просто любопытно даже, что можно так искать, — продолжал я размышлять. — В одной комнате, где почти нет вещей, два человека возятся уже скоро четыре часа, причем не читают бумаг».

Мне это надоело, я перестал следить за ними и с грустью думал, что если меня заберут сейчас, я не смогу дать знать жене, она будет мучиться и беспокоиться, а меня будут таскать по тюрьмам, не знаю где и сколько времени.

Наконец, один из них обратился ко мне с вопросом:

— Не найдется ли у вас топора?

— Зачем вам?

— Надо пол поднять, — ответил он деловито.

Это меня развеселило. Все же курьезно: вломиться ночью в дом к ученому, пересыпать какие-то мешочки, вытаскивать горячую золу из печки и в результате ломать пол в казенном доме.

— Найдется! — Я сам принес им топор из кухни. — Пожалуйте!

Но тут решимость их, к моей большой досаде, пропала. Посоветовавшись, они решили пола не ломать. Жаль, после пола можно было бы сломать печку или стены.

На этом сеанс кончился. Написали акт с указанием, что «при обыске ничего обнаружено не было», и ушли. Меня не забрали. Я ничего не понимал.

Было 6 часов утра. Что теперь делать? Только когда они ушли, меня охватили волнение и злоба.

— Идиоты! Сволочи! — выругался я громко и плюнул. — Ну что им надо было? Что за дурацкая комедия?

Спать не хотелось, только дрожь пробирала от бессонной ночи. Водки бы выпить. Заглянул на полку — нет. Развел примус, чтобы согреть чаю. Как только примус зашумел, кто-то тихонько стукнул в дверь, — сосед по квартире.

— Не спите? Можно?

— Заходите, очень рад. Чай вот развожу, — водки нет, а я замерз.

— Разрешите, я принесу. Самому выпить хочется. Ночь не спал.

Вернулся с поллитровкой.

— Простите, маловато на двоих-то будет.

— Сойдет. Меня извините: закуски нет никакой.

— Какая закуска? Мы по-мурмански — соленым язычком.

В Мурманске часто сидели без еды, доставать которую было очень трудно, и жители, выпив, сыпали соли на язык и острили насчет такой закуски.

После водки и горячего чая стало теплее и спокойнее. Сосед решился заговорить.

— У меня ночью-то «гости» были. — Он посмотрел на меня вопросительно.

— У меня тоже были — только что ушли. Четыре часа возились, видите, какой беспорядок.

— У всех в нашем доме были, кроме Данилова, к партийцам, видимо, не ходят… У меня комната, сами знаете, совсем пустая, — кровать да табуретка, так пол подымали. Часы серебряные забрали. Я их в 1910 году в Норвегии купил. У Василия Ивановича фуфайку шерстяную старую забрали, у его жены — чулки вязаные. Говорят, — контрабанда, заграничные вещи. Он-то боялся, молчал, а женка очень обиделась, не хотела отдавать, говорит, какая контрабанда, когда чулки в прошлом году в таможне, на аукционе куплены, а фуфайку мужу три года назад в тресте выдали. Все равно забрали. Мне на часы квитанцию дали. — Он показал. — Как думаете, за часы-то мне ничего не будет? Все знают, что часы у меня еще до войны были.

На меня этот рассказ подействовал благотворно: может быть, и на самом деле контрабанду ищут. Глупо это, конечно, и грубо до последней степени, но живем мы в порту, приходят иностранные пароходы с углем и солью, контрабанда возможна. И обыск был такой странный: ни одной бумажки у меня не забрали, стол, полный рукописей, проглядывали небрежно. Эх, мнительность советская…

Увы, через несколько часов я уже знал, что оптимизм мой был напрасен. Ночью были арестованы член правления треста С. В. Щербаков и заведующий траловым флотом К. И. Кротов. Обыски были у всех беспартийных служащих, давно работающих в тресте, продолжались всю ночь, и гепеусты большей частью держались очень грубо; в двух случаях поднимали полы.

Не было сомнения, что мурманское ГПУ затевает крупное «дело». Тщательность обысков и ломка полов были инсценировкой, которая должна была показать, что у ГПУ есть таинственные, тяжкие улики против тех, у кого был обыск, а многочисленность обысков, — что дело будет идти о целой «организации». Арест фактических руководителей всей промысловой и плановой работы показывал, что ГПУ не собирается стесняться. В СССР все знают, что не надо иметь никакой вины, чтобы попасть в тюрьму, поэтому все думали только о том, когда придет их очередь, и это еще больше дезорганизовывало работу. Оставалась слабая надежда, может быть, искусственно поддерживаемая в себе каждым, что эти аресты и обыски производились по инициативе мурманского ГПУ и что, когда дойдет до Москвы, оттуда прикажут прекратить затею, пагубную для дела.

Между тем ГПУ вело свою работу. Служащие треста по очереди вызывались на допросы, и хотя ГПУ брало с допрашиваемых подписку о неразглашении и грозило за болтливость Соловками, содержание допросов быстро становилось известным и через несколько дней все знали, что ГПУ ищет «вредительства». Допрашивались не только беспартийные, но и коммунисты. Перед ними раскрывались широкие возможности свести с любым из нас счеты, кого угодно столкнуть с дороги и сделать на нашей гибели карьеру. Они не стесняясь рассказывали друг другу, и понемногу всем становилось известным, как они «помогают ГПУ раскрывать вредительства». Схема допросов этих «свидетелей» была ясна.

Вопросы ставились им приблизительно в таком порядке:

— Допускаете ли вы мысль о том, что в тресте могло быть вредительство?

Обычно допрашиваемый коммунист без запинки отвечал, что допускает это вполне.

— Могла ли быть антипролетарская или антисоветская психология у спецов? Могли ли, следовательно, они быть вредителями?

— Безусловно, товарищ следователь, психология у спецов антипролетарская и вредителями они могли быть вполне, — следовал ответ.

Эти общие положения заносились в протокол, и затем следователь переходил к угрожающему тону и по адресу «свидетелей».

— Помните, товарищ, что может следовать за ложные показания. Несмотря на вашу партийность, за это полагается суровая кара. Ваши показания занесены в протокол, может быть, вы подтвердите их фактами?

Бедняга попадает в такое положение, когда он и рад бы возвести на спецов что угодно и боится, не пришлось бы за это ответить. Тогда следователь, видя полную готовность партийца подписать что угодно, помогает ему выйти из положения конкретными вопросами, на которые ждет утвердительного ответа.

— Не вызывается ли вредительской деятельностью Кротова недолов прошлого года?

— Совершенно правильно, товарищ, — радостно подтверждает свидетель.

— Не задерживал ли он намеренно траулеров в порту?

— Да, товарищ, безусловно, задерживал.

Так между следователем и партийным свидетелем устанавливается полный контакт, и таких «показаний» ГПУ могло получить и получало сколько считало нужным. Их давали не только коммунисты, но и некоторые беспартийные, большей частью из страха и под непосредственной угрозой ареста.

Говорили, например, что нужные ГПУ показания дал один из старых капитанов Ш. Для ГПУ это было особенно ценно, так как показания коммунистов само ГПУ расценивает дешево, а это был беспартийный спец, много лет работавший в тресте. Капитан этот был тяжело болен психически, дважды с ним были припадки безумия во время плавания, и судно оба раза возвращалось в порт под командой его помощника. В лечебницу его не принимали за недостатком места, и правление, во внимание к его прежним заслугам дало ему работу на берегу. Он считал себя несправедливо обиженным, так как в свою болезнь не верил, припадков не помнил и желал плавать. ГПУ он боялся панически.

Мне передали следующий его разговор с одним из его товарищей, тоже старым капитаном.

— Как же тебе не стыдно было так показывать?

— А что мне было делать, если ГПУ приказывает? Самому под расстрел за них становиться? Да и дело ли, что меня от работы оттирают? Вот теперь пусть вспомнят, как старика обижать.

Безнадежность положения заключалась еще в том, что от «свидетелей» требовались не реальные факты, а психологическое толкование самого обычного поступка с умозаключением, что поступок этот мог иметь целью нанесение вреда.

Если только свидетель категорически не отрицал самой возможности вредительского намерения, а хотя бы высказывал сомнение, ГПУ заносило это в протокол, как подтверждение вредительства.

В этом общем состоянии безысходности и мерзости, расползавшейся все шире, настал и мой черед. Я получил утром повестку явиться в шесть часов вечера в ГПУ. Известил об этом председателя треста и возможно большее количество служащих, надеясь, что в случае моего исчезновения это известие, благодаря этому, скорее дойдет до жены. Сколько людей в СССР, уйдя из дома с такой бумажкой, больше никогда назад не возвращались. Домой в Петербург мне удалось послать с оказией только коротенькую записку, в которой я сообщал об арестах и обысках, предупреждая таким образом о возможности моего ареста.