"Новое платье короля (сборник)" - читать интересную книгу автора (Абрамов Сергей Александрович)

НЕФОРМАШКИ Фантасмагория



Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот — и сразу ветер ворвался в салон, чуть смазал по физиономии, но тут же высвистел обратно — на волю: где ему, слабому до умеренного, с быстрым Умновым тягаться!

«Хорошо, иду, — разнеженно подумал Умнов. — Мир прекрасен, времени у меня — навалом, целый отпуск, скорость — за сотню, движок фурычит как надо, есть в жизни счастье».

Подумал он так опрометчиво и немедленно был наказан.

Из придорожных кустов споро выпрыгнул на шоссе бравый партизан-гаишник, таившийся до поры в глухом секрете, взмахнул полосатой палкой, прерывая безмятежное счастье Умнова, которое, кстати, он сам и сглазил. Умнов злобно вмазал по тормозам, вырулил на обочину, слегка про себя матерясь, достал из кармана техпаспорт, права, журналистское могучее удостоверение — это на крайний случай, и вышел из машины.

Партизан тут как тут.

— Инспектор ГАИ Др-др-др, — невнятно представился он, — позвольте документики. — Но козырнул, но обаятельно улыбнулся, но сверкнул золотым красивым резцом, серебряным капитанским погоном, начищенными пуговками.

Одно слово — металлист.

— А собственно, в чем дело? — не без высокомерия, но и без хамства спросил Умнов.

— А собственно, ни в чем. Простая проверка с целью выяснения точного статистического баланса, — опять козырнул, явно довольный научной фразой.

— Выясняйте, — успокоился Умнов, поняв, что его суперскоростные маневры остались незамеченными.

Протянул права и техталон партизану, а удостоверение заначил. И впрямь: незачем им зря размахивать, не для того выдано.

Партизан-капитан по имени Др-др-др документы внимательнейшим образом изучил, вернул владельцу, спросил ласково:

— Далеко ли путь держите, Андрей Николаевич?

— На юг, — туманно объяснил Умнов. — На знойный юг, товарищ капитан. Туда, где улетает и тает печаль, туда, где расцветает миндаль.

— Неблизко, — вроде бы расстроился капитан. — Ночевать где будете?

— Где бог пошлет.

— Дело-то к вечеру, — мелко и будто бы даже подобострастно засмеялся капитан, — пора бы о боге и вспомнить.

— Вспомню, вспомню. Вот проеду еще часок и вспомню.

Честно говоря, Умнов недоумевал: с чего это представитель серьезной власти таким мелким бесом рассыпается? С какого это ляда он советы бесплатные раздает и в ненужные подробности вникает? Не нравилось это Умнову. Потому спросил сухо и официально:

— Могу ехать?

— В любую минуту, — уверил разлюбезный капитан. — Только один вопросик, самый последний: вы кем у нас по профессии будете?

— Журналистом я у вас буду, — сказал Умнов. — А также был и есть. Теперь все?

— Все. Счастливо вам, — и помахал Умнову своим черно-белым скипетром.

Но вот странность: садясь в машину, Умнов увидел в панорамном зеркале заднего обзора, как льстивый капитан достал карманную тайную рацию и что-то в нее быстро наговаривал, что-то интимно нашептывал, то и дело поглядывая из-под козырька фуражки на умновский «Жигуль».

«По трассе передает, сучара, — озлился Умнов. — Чтоб, значит, пасли меня, конспираторы рублевые. А вот фиг вам!»

И резко газанул с места, не пожалел сцепления — только гравием из-под колес выстрелил.

А за поворотом, за длинным и скучным тягуном, за невысоким дорожным перевалом вдруг открылся Умнову славный городок, прилепившийся к трассе, нежный такой городок — с церковными игрушечными куполами, со спичечными коробками новостроек, с мокрой зеленью садов и парков, с какой-то положенной ему промышленностью в виде черных труб и серых дымов, открылся он опешившему Умнову в недальнем далеке, километрах эдак в пяти, видный как на ладошке, закатным солнцем подсвеченный, будто нарисованный на теплом лаке палехскими веселыми мастерами.

Что за наваждение, банально подумал Умнов, притормаживая на подозрительно пустом шоссе и доставая из дверного кармана надежный «Атлас автомобильных дорог СССР». Отыскал нужную страницу, нашел на плане проезжее место. Впору и лоб перекрестить, нечистого отогнать: не было на плане никакого подходящего городка. Было большое село Колесное — его Умнов полчаса назад миновал. Было село поменьше с обидным названием Папертники — до него еще километров двенадцать пилить. А между ними — пустота, простор, русское поле, а если и есть что-то жилое, так столь малое, ничтожное, что «Атлас» им пренебрег… Новый город, не успели внести его в картографические анналы? Да нет, вздор, города — не грибы, растут куда медленнее, да и «Атлас» — свежий, только-только изданный, Умнов его как раз перед отпуском приобрел.

Так что же это такое, позвольте спросить?

Мистика, легко решил Умнов, поскольку городок — вот он, милейший, а «все врут календари» — о том еще классик писал. Да и кому, как не Умнову, сорокалетнему газетному волку, о «календарном» вранье знать? Ошибся художник, отвлекся наборщик, у редактора сын трудно в институт поступал, у корректора зуб мудрости ломило — теперь только читатели ошибку и словят. А читатели у нас — народ боевой, грамотный, к эпистолярному жанру весьма склонный, за ними не заржавеет. Ждите писем, как говорится…

Пять километров — пустое дело для «Жигуля». Умнов их за три минуты одолел.

Городок назывался Краснокитежск, о чем Умнов прочитал на красивой бетонной стеле, установленной на городской границе заботливыми отцами славного Краснокитежска. А возле нее прямо на шоссе, а также на обочинах, на прибитой пылью траве, на том самом русском поле, означенном в «Атласе» и усеянном не то клевером, не то гречихой, не то просто полезной муравой, шумела, колыхалась, волновалась пестрая толпа. Строем стояли чистенькие пионеры в белых рубашках и глаженых галстуках, вооруженные толстыми букетами ромашек и лютиков. Замер в строгом каре духовой оркестр — все в черных смокингах, груди зажаты крахмальными пластронами, на воротнички присели легкие бабочки, солнце гуляло в зеркальных боках геликонов, валторн, тромбонов и флюгель-горнов, медное солнце в медных боках. Радостные жители Краснокитежска, празднично одетые, ситцевые, льняные, джинсовые, нейлоново-радужные, коттоново-пастельные, приветственно махали — вот бред-то, господи спаси! — Умнову и кричали что-то лирично-эпическое, неразличимое, впрочем, за шумом мотора. А впереди всех, отдельной могучей кучкой попирали землю начальственного вида люди — в строгих костюмах серых тонов, при галстуках, а кое-кто и в шляпах, несмотря на июльскую дневную жару.

Волей-неволей Умнов — в который уж раз за последние минуты! — затормозил, заглушил двигатель, неуверенно вылез из машины. И в ту же секунду оркестр грянул могучий туш, скоро и плавно перетекший в грустный вальс «Амурские волны», толпа горожан нестройно грянула «Ура!», а начальственные люди исторгли из своих рядов тоненькую диву в сарафане и кокошнике, этакое эстрадно-самодеятельное порождение все того же русского поля, прелестную, впрочем, диву с рушником в протянутых ручонках, на коем возлежал пухлый каравай и солонка сверху. Дива улыбалась, плыла к Умнову, тянула к нему каравай. Умнов машинально вытер мигом вспотевшие ладони о джинсы, столь же машинально шагнул вперед, потеряв всякую способность что-либо понимать, что-либо здраво оценивать и делать толковые выводы из предложенных обстоятельств. Его хватило лишь на искательно-кривую улыбочку и виноватое:

— Это мне?

Вам, кивнула дива, вам, кому ж еще, ведь нет никого рядом, и Умнов, вспомнив многократно виденный по телевизору ритуал, отломил от каравая кусочек, макнул в соль и сунул в рот. Было невкусно: чересчур солоно и прогоркло, но Умнов честно жевал, а оркестр уже наяривал любимые страной «Подмосковные вечера», толпа ликовала и веселилась, а один из серых начальников достал из кармана сложенные вчетверо листки, развернул их, достойно откашлялся и повел речь.

— Мы рады приветствовать вас, дорогой товарищ Умнов, — складно нес он, — в нашем небольшом, но гостеприимном и славном трудовыми традициями древнем Краснокитежске. Вы въезжаете в город, труженики которого работают сегодня уже в счет последнего года пятилетки. Немного статистики к вашему сведению. В нашем городе каждую минуту выпускается семь целых и три десятых метра пожарного рукава, одна целая и семь десятых детских двойных колясок, сто пятьдесят шесть краснокитежских знаменитых чернильных приборов, семь радиоприемников второго класса, два и шесть десятых складных велосипеда, двести тридцать четыре подгузника и так далее, список этот можно продолжать долго. Еще радостный факт. Потребление алкоголя в нашем городе на душу населения за отчетный период снизилось с пяти целых и тридцати трех сотых литра в год до нуля целых одной десятой, а наркоманов у нас не было и нет. Теперь что касается сельского хозяйства…

Но Умнов уже не слушал. Он напрочь отключился от суровой действительности и думал не менее суровую думу. Что происходит, граждане? Проще всего предположить, что он спит и видит странный сон из современной жизни. Но Умнов был суровым реалистом и никогда не верил в разного рода сверхъестественные явления типа парапсихологии, телекинеза или снов наяву. Куда доступнее классическая идея: его приняли за другого. Так сказать, к нам едет ревизор. Но и тут осечка: серый начальник ясно назвал его, Умнова, фамилию, да еще с приложением «дорогой товарищ». Это-то ясно: высланный в ближний дозор партизанский капитан по рации сообщил данные об Умнове. Но зачем? Зачем?! И вообще, откуда взялся на пути этот город, который гордится двумя сотнями подгузников на душу населения? Нет его на карте, нет! Призрак! Фантом! Бред!..

— …и поэтому жители Краснокитежска будут особенно рады видеть вас, Андрей Николаевич, гостем нашего города, — донесся до Умнова зазывный финал речи серого начальника.

И все зааплодировали, пионеры сломали строй и понесли Умнову скромные дары полей, откуда ни возьмись подрулил на желтом мотоцикле капитан Др-др-др, подмигнул Умнову, как старому знакомому: мол, не тушуйся, москвич, задавай вопросы, коли что неясно.

Неясным было все, и Умнов решился на вопрос.

— Позвольте, — сказал он, — я вообще-то польщен и тронут, но одновременно недоумеваю: за что мне такая честь?

— Как за что? — деланно удивился серый начальник, и остальные серые легонько усмехнулись, понимающе переглянулись: мол, скромен, конечно, скромен гость, но и недалек, несообразителен, хотя и журналист столичный. — Как за что, дорогой товарищ Умнов? Как подсчитали специалисты из городского вычислительного центра, вы — десятимиллионный посетитель Краснокитежска, так сказать, юбилейный гость нашего города. А это для нас — событие. Это для нас — радость. И мы просим вас разделить ее вместе с нами.

Во-от оно что, понял наконец недалекий Умнов причину парадной встречи. Вот ведь завернули отцы-основатели, вот ведь показуху устроили на ровном месте, делать им больше нечего! Лучше бы выпускали свои подгузники и двойные коляски, вместо того чтобы терять время собственное и проезжих отпускников… Кстати, почему двойные? В смысле — на двоих! Интересная мысль…

— Горд честью, — Умнов полностью пришел в себя, обрел потерянное чувство юмора и, как ему показалось, овладел ситуацией. — Невероятно благодарен, впервые участвую в столь необычной церемонии, но вынужден отказаться от гостеприимства: спешу, спешу. Я через ваш город — проездом.

Серые начальники по-прежнему улыбались и понимающе кивали головами. У настороженного Умнова даже мелькнула мысль, что он — пациент некоего сумасшедшего дома, перед ним — синклит врачей, которые на дух не принимают его доводы: чего взять с психа ненормального. Но, как и врачи-психиатры с психом, серые начальники были терпеливы и вежливы с десятимиллионным варягом.

— Мы все понимаем, дорогой Андрей Николаевич, но ведь дело к ночи. Вам надо передохнуть, поужинать, а где это сделать лучше всего, как не в Краснокитежске? Вас ждет номер люкс в гостинице «Китеж», товарищеский ужин и небольшой концерт художественной самодеятельности. За него вот наша Лариса ответственна, наш комсомол, смена отцов, — и серый начальник, единственно говорящий за всех серых, отеческим жестом опустил длань на сарафанное плечо дивы с караваем.

Дива скромно потупилась, но блеснули из-под ресниц глаза, но пообещали они усталому Умнову грядущие краснокитежские тайны, пусть самодеятельные, но ведь художественные, художественные, и дрогнул стойкий Умнов, сломался и сдался. Да и то верно: ночевать все равно где-то надо.

— Ладно, — сказал Умнов, — уговорили. Весьма благодарен и счастлив от нежданного везения. Это ж надо же — десятимиллионный!.. Куда ехать-то?

— А за нами, — сообщил серый начальник. — А следом.

И тут же невесть откуда сквозь расступившуюся толпу выехали на шоссе три черные «Волги», три сверкающие лаком и никелем современные кареты, куда скоренько скрылись все серые плюс «наш комсомол» по имени Лариса.

— Пожалуйста вам, — сказал капитан ГАИ, открыв настежь дверцу «Жигуля» и приглашая Умнова занять положенное ему место водителя.

Умнов сел в машину, капитан мягко хлопнул дверью и отдал честь. Черные «Волги» бесшумно тронулись одна за другой, и телефонные антенны на их зеркальных крышах торчали стройно и гордо, как мачты флагманских кораблей. Такая, значитца, парадоксальная ситуация: флагмана — три, а единица каравана — умновская — всего одна. Замыкающим тарахтел капитанский «Урал».

Скорость была караванная, степенная: сорок кэмэ в час. Ликующая толпа прощально махала процессии, счастливые пионеры стройно пели «Взвейтесь кострами», а духовой оркестр — это Умнов в зеркальце углядел — шел крепким строем позади мотоцикла, необъяснимым образом не отставая от него, и наяривал дорогую всем людям доброй воли мелодию: «За столом никто у нас не лишний». С легким ужасом Умнов отметил, что пионерский хор и оркестр звучат не вразнобой, а вполне слаженно, унисонно, и это было еще одной загадкой краснокитежского ареала.

Вот и найдено слово: ареал! Хорошее слово, иностранное, позволяющее если не объяснить, то уж допустить многое. Согласитесь сами: ну что сверхъестественного может произойти в обыкновенном пространстве, ограниченном рамками районного масштаба? Ничего не может, это и голому ежу ясно! А обзови это пространство ареалом — и, как сказал поэт, «глухие тайны мне поручены», а философ добавил: «Ничему не удивляйся».

Не спеша проскочили одноэтажную окраину Краснокитежска, где пышным цветом цвела индивидуальная трудовая деятельность. Прямо у дороги, перед калитками и воротами, на табуретках, на стульях, на лавках были разложены спелые плоды садов и огородов, всякие дудочки-сопелочки, кошки-копилки, крашенные в несколько цветов корзинки из тонких прутьев, а также букеты царственных гладиолусов и пряно пахнущей турецкой гвоздики.

Оркестр, отметил Умнов, заметно отстал, совсем исчез из виду.

Выехали на бойкую улицу, миновали универмаг, гастроном, кооперативное кафе «Дружба», свернули в какой-то глухой переулочек и неожиданно очутились на большой площади, где наличествовало мощное административное здание с красным флагом на крыше, пара пятиэтажных близнецов неведомого назначения, облезлая пожарная каланча — памятник архитектуры, еще один памятник — храм о пяти куполах, кресты на которых отсутствовали, их оптом заменила мощная телевизионная антенна. В центре площади гранитный Ленин указывал рукой на свежий транспарант, на коем аршинными буквами значилось: «Наша цель — перестройка».

Мельчает народ, ехидно и весело подумал Умнов. Небось вчера еще висело: «Наша цель — коммунизм», а сегодня — попроще, поконкретнее… Но, кстати, почему перестройка — цель, а не средство?..

На этот бессмысленный вопрос Умнов не успел ответить, поскольку кортеж остановился около привычно типового здания гостиницы, тоже пятиэтажного, серого, с опасно тяжелым козырьком над парадным входом. За годы своих журналистских странствий Умнов живал в доброй сотне таких гостиниц, мог с закрытыми глазами начертить план любой из них и даже — по большей части — представить себе вид из окна номера: то ли на грязноватый двор, уставленный мусорными баками — отходным хозяйством гостиничной харчевни, то ли на площадь парадов и демонстраций, где гранитный вождь революции традиционно бодро указывал очередную цель, в спорах утвержденную областными или районными властями.

Вспомнили слова одного поэта — не грех вспомнить к случаю и другого: «Портретов Ленина не видно. Похожих не было и нет». Кто и когда, думал Умнов, утвердил этот бездарно-типовой проект памятника и сделал его обязательным для всех городов и всей страны? Вот было бы забавно: сфотографировать все эти памятники, разложить снимки перед… Кем?.. Ну, перед членами «Клуба знатоков» на телевидении и задать вопрос — где какой установлен? Черта с два ответят? Один — ноль в пользу телезрителей…

А между тем серые отцы города уже стояли на ступенях гостиницы и ждали десятимиллионного Умнова. Умнов прихватил с заднего сиденья дорожную сумку с идеологически вредной надписью «Адидас», вылез из «Жигуля», подумал секунду: снимать со стекла «дворники» или не стоит? Но бравый капитан ГАИ так грозно реял вдоль замершего кортежа, так намекающе-предупреждающе форсировал движок, рычал им на всю площадь, что Умнов понял: воров можно не опасаться. Закинул сумку на плечо, поднялся по ступенькам.

— Какие будут указания?

— Какие ж указания в период перестройки? — мелко засмеялся все тот же серый начальник — из говорливых… — Полная самостоятельность масс, инициатива снизу и лишь ненавязчивое руководство сверху. Идет?

— Умыться бы с дороги, — неуверенно произнес Умнов, сраженный столь таранным призывом к инициативе.

— Думаю, голосовать не станем, — вроде бы пошутил серый начальник. — Лариса Ивановна, проводи гостя в номер. А хозяева гостиницы дорогу покажут… Только просьба к вам, товарищ Умнов: поспешите, будьте ласковы. Мы вас в трапезной подождем.

Комсомолка Лариса подхватила Умнова под руку, повела к дверям, которые широко распахнули перед ними радушные хозяева гостиницы, представленные, по-видимому, директором и его замом — весьма похожими друг на дружку молодцами сорока с лишним лет: оба невысокие, оба лысоватые, оба в одинаковых, хорошо сшитых кремовых костюмах, кремовых же плетеных баретках, а на пиджачных лацканах у них красовались тяжелые бляхи с надписью латинскими буквами: «Hotel "Kitez"».

В холле строем стояли остальные хозяева: администраторы, горничные, коридорные — все в кремовом, все с бляхами. А одна кремовая красавица подлетела к Умнову и легкими пальчиками приколола к его куртке сувенир на память — такую же бляху.

— От персонала отеля, — прощебетала.

— Мерси за внимание, — куртуазно ответил Умнов.

Надо сказать, что происходящее его занимало все больше и больше. Недоумение и злость уступили место борзому журналистскому инстинкту, который сродни охотничьему: в городе явственно пахло дичью. Естественно, слово «дичь» Умнов употребил здесь в единственно подходящем смысле: чушь, бред, чеховская «реникса»…

Персонал стоял «во фрунт». Лариса нежно прижимала локоть Умнова к плотному сарафановому боку; кремовый директор вприпрыжку частил впереди, вел гостя к лифту и на ходу сообщал полезные сведения о гостинице: время постройки, количество номеров, холлов, залов и коридоров, переходящих вымпелов и грамот за победы в городских коммунальных соревнованиях. Умнов солидно кивал, вроде бы мотал на ус, а сам походя размышлял о причинах показной симпатии к нему со стороны городского комсомола: то ли Ларисе поручили, то ли просто сработали тайные гормоны, ничьих указаний, как известно, не терпящие.

Но мировую эту проблему с ходу было не решить, а тут они уже к отведенному Умнову люксу подошли, директор ключиком пошуровал, дверь распахнул — любуйтесь, драгоценный Андрей Николаевич.

Полюбоваться было чем.

Большую гостиную дотесна заполнил финский мебельный гарнитур — плюшевые могучие кресла, той же могучести диван у журнального столика, обеденный стол и шесть стульев, прихотливо гнутых под «чиппендейл», на полу — ковер три на четыре, а все это дорогостоящее барство освещала югославская бронзовая люстра, которую гордый директор немедленно включил. Впрочем, одна деталька все же подпортила импортное великолепие обстановки: на стене, как раз над темно-зеленым диваном, висела типографски отштампованная копия — нет, не с «мишек», время «мишек» давно истекло! — но с работы отечественного реалиста А. Шилова «Портрет балерины Семеняки в роли Жизели».

Хозяева молча и выжидающе смотрели на гостя: ждали реакции.

Ждете, подумал Умнов, ну и получите ее, мне не жалко.

— Мило, — сказал он, — очень мило. Такой, знаете ли, тонкий вкус и вместе с тем не без скромной роскоши… Это знаете ли, дорогого стоит…

— Точно, — подтвердил зам с бляхой, — в пять с полтиной один гарнитурчик влетел. Да еще люстра — четыреста…

Лариса не сдержалась, хмыкнула в кулачок. Директор с бляхой — стараясь понезаметнее — дернул зама за полу пиджака.

— Что деньги, — спас положение Умнов, — так, бумажки… Сегодня есть, завтра нет… А этот номер — лицо вашего отеля, оно должно быть прекрасным, ибо… — он многозначительно умолк, поскольку не придумал, что должно последовать за витиеватым «ибо», лень было придумывать, изощряться в пустословии, хотелось принять душ, выпить чаю и завалиться в египетскую койку «Людовик», зазывно белеющую в соседней спальне. — Однако, позвольте мне… э-э…

— Нет проблем, — быстро сказал понятливый директор, — располагайтесь поудобнее, горячая вода в номерах имеется, несмотря на летний период. И потом — вниз, в вестибюль: мы вас там подождем и проводим в трапезную.

— В трапезную? — переспросил Умнов. — Ишь ты!.. А это, значит, опочивальня?.. Славно, славно… Тогда почему ваш «Китеж» — отель, а не постоялый двор, к примеру?

— У нас иностранцы бывают, — с некоторой обидой пояснил директор.

— Ах да, конечно, какой уважающий себя иностранец поедет в постоялый двор! — Умнов был — само раскаяние. — Не сообразил, не додумал, виноват… Но как же тогда кресты на храме, где они, где? Они же, пардон, и гордому иностранцу понятны, даже в чем-то близки…

— Храм — это не наше, — быстро открестился директор, и зам ему в такт закивал. — Храм — это политпросвет, хотя, конечно, иронию вашу улавливаем… — и, не желая, видно, касаться политпросветовской скользкой темы, ухватил за талию Ларису и зама, повел их к дверям. — Ждем вас, товарищ Умнов, ждем с нетерпением.

Оставшись один, Умнов уселся в кресло-саркофаг уставился на балерину Семеняку, скорбно изучающую бутафорского вида ромашку, и попытался серьезно оценить все, что произошло с ним за минувший час.

Во-первых, никакого Краснокитежска на карте не было и нет. Более того, собираясь в дальнюю дорогу, Умнов подробно расспрашивал о ней тех, кто проезжал здесь в прошлые годы, — обычный и естественный интерес автомобилиста: где есть заправочные колонки, станции автосервиса, в каких городах или городках легче устроиться на ночлег, где лучше кормят и где стоит задержаться на часок, осмотреть пару-тройку местных достопримечательностей. И никто — подчеркнем: никто! — не упоминал в разговорах Краснокитежск…

Ну, допустим, разумное объяснение здесь обнаружится, быть иначе не может: город-то есть, вот он — за окном. Но перейдем к «во-вторых».

Во-вторых, что может означать воистину гоголевская ситуация, развернувшаяся на проезжей трассе и продолжающаяся в отеле «Китеж»? Что это? Художественная самодеятельность местных начальников?.. За свою жизнь Умнов повидал, познакомился, побеседовал со множеством секретарей райкомов, горкомов, председателей всякого ранга исполкомов. Были среди них люди толковые, знающие, деловые, не любящие и не умеющие тратить на чепуху свое и чужое время. Были и фанфароны, откровенные карьеристы, но и те — не без хитрого ума: если и пускали пену, то с толком, с оглядкой на верхи — как бы не врезали оттуда за показушную инициативу, как бы о настоящем деле ненароком не напомнили. Но были и откровенные дураки, невесть как попавшие в руководящие кресла. Вот эти-то могли запузырить нечто вроде торжественного акта по празднованию десятимиллионного… Нет!.. Отлично зная когорту начальственных дураков, Умнов столь же отлично знал и их главную черту: действовать по готовым образцам. А какие тут есть образцы? Ну, миллионный житель. Ну, стотысячная молотилка. Десятимиллионный новосел. Праздник первого зерна и последнего снопа. Общерайонный смотр юных сигнальщиков и горнистов или городской фестиваль политической частушки… Но десятимиллионный посетитель города — это, знаете ли, через все границы… Кстати, как они подсчитали? Партизаны из ГАИ сидели в засаде с калькуляторами в руках?.. Сколько сидели? Месяц? Год? Сто лет?.. Дорога идет на юг, к самому синему в мире, к всесоюзным здравницам, житницам и кузницам. В летний сезон по ней поток машин должен мчаться, мильон — за сутки! Десять мильонов — за десять дней! Умнов припомнил, что все приятели советовали ему выехать пораньше, чуть засветло, чтобы не застрять в бесконечных колоннах автобусов, грузовиков, «Волг» и «Жигулей», а он проспал, тронулся в путь черт-те когда поздно, в десять или в пол-одиннадцатого, и впрямь поначалу мучился от невозможности прижать газ, вырваться за сотню в час, пустить ветерок в кабину: где там, поток попутный, поток навстречу, теснотища… А километров за семь или за десять до Краснокитежска — как от мира отрезало… Нет, точно: как в поворот вошел, выскочил на горушку — ни одной машины! Куда они подевались, а?..

Так не бывает, так просто не должно быть!..

Умнов выбрался из кресла и зашагал по комнате, лавируя между составными частями пятитысячного гарнитура. Балерина Семеняка сочувственно смотрела на него со стены.

Надо мотать отсюда, нервно думал Умнов. Прямо сейчас, через черный ход — есть же здесь какой-нибудь черный ход! — выбраться из гостиницы, тайком в «Жигуль» и — ходу, ходу. Черт с ней, с египетской спальней! В «жигулевском» салоне — пожестче и потеснее, зато — никакой чертовщины, все реально, все объяснимо…

Умнов остановился у окна. Оно выходило на площадь, на давешний призывный плакат, и внизу хорошо просматривался родной автомобильчик, три черных «Волги» и бесфамильный капитан, бдительно кружащий по площади с патрульной скоростью.

Да-а, расстроился Умнов, хрен сбежишь под таким колпаком. Только пешком. Ботиночки на палочку и — к морю. И то верно: свобода. Но стоит ли она родного «Жигуленка»?..

На журнальном столике нежно звякнул телефон, исполненный в стиле «ретро» умельцами из Прибалтики.

— Слушаю, — снял трубку Умнов.

— Мы вас ждем, Андрей Николаевич, — женским голосом пропела трубка. — И горячее стынет.

— Еще десять минут, — сухо сказал Умнов и невежливо повесил трубку первым.

Да и к чему сейчас вежливость? Если честно, он — пленник. Отель «Китеж», конечно, — не Бутырка, не замок Ив, но сбежать отсюда — тоже проблематично. А если не бежать? Если пойти в трапезную, съесть стынущее горячее, выслушать десяток безалкогольных тостов — на водку эти серые не решатся, не то время, за водку с них портки снимут — и завалиться в «Людовик» часиков на шесть-семь? А утром — в путь. И не исключено — тот же капитан и проводит, жезлом на прощание помашет… Чего, в сущности, бояться? Нечего бояться. Ты — сам с усам, солидный мальчик, деньги при тебе, положение обязывает — да ты и за ужин сам расплатишься: никаких подношений, никаких банкетов, мы, знаете ли, в нашей газете ведем беспощадную борьбу с товарищескими ужинами за казенный счет…

И верно, чего я теряю, подумал Умнов. Кроме пятерки за ужин и десятки за номер — ничего. А раз так, то и ладушки.

Он сбросил куртку, рубашку, джинсы, раскидал все по дорогостоящему ковру три на четыре и рванул в ванную, под теплый душ, у которого, как известно, кроме гигиенических, есть и нравственное свойство: он начисто смывает пустые сомнения.

Мытый, бритый, подчепуренный, в свежей рубашонке с зеленым крокодилом на кармашке — знаком знаменитой фирмы, Умнов спустился в холл, где был немедленно встречен кремовым директором.

— Уж и заждались вас, Андрей Николаевич, — бросился тот к гостю. — Идемте скорей.

Они поднялись по мраморным ступеням, ведущим к ресторану, но в него не пошли, а открыли дверцу рядом, попали в явно служебный коридор с безымянными кабинетами по обе стороны, а в торце его оказалась еще дверь, но уже украшенная табличкой, сработанной неким чеканщиком: «Трапезная» значилось на табличке. Директор дверь распахнул, ручкой в воздухе пополоскал.

— Прошу!

Умнов вошел и очутился в большом, ресторанного типа зале, довольно удивительного нестандартного вида. То есть многое было как раз стандартным: маленькая эстрада для оркестра, уставленная пустыми пюпитрами и украшенная солидной ударной установкой, выстроенные буквой П столы, в середине — пятачок для плясок, стены расписаны художниками, темы — былинные, вон Добрыня Никитич с Алешей Поповичем по степи скачут, а навстречу им богатырь Илья с копьем наперевес мчится — никак поссорились друзья, никак художник сражаться друг с другом заставил их? — а вон Соловей-разбойник в два пальца дует, слюни на полстены летят, Владимир Красное Солнышко и супруга его Апраксия все забрызганные стоят, аж ладонями прикрылись от отвращения. Ну и так далее… А нестандартным, напрочь отменяющим нехитрый трапезный уют, была длинная, во всю стену, стойка с выставленными на ней закусками на тарелках, компотами в стаканах; вдоль стойки тянулись столовские алюминиевые рельсы, в одном конце их высилась груда пустых подносов, в другом — охраняла выход кассирша за кассовым аппаратом. Словом, столовая, да и только, чего зря описывать. Вон и малявинско-рубенсовские красавицы из общепита изготовились за стойкой первое да второе сортировать по тарелкам…

За пустым пока столом по периметру буквы П сидели давешние серые начальники, еще кое-какой районный люд, впервые явившийся Умнову, Лариса с подружками, мощные грудастые дамы с тяжелыми сложными прическами — все в люрексе, все блестят, как югославские люстры. И перед каждым — или перед каждой — стакан с компотом стоит. Они из стаканов прихлебывают, ведут неспешный разговор. Увидели Умнова, замолчали. Главный серый — Умнов до сих пор не выяснил: кто же он? — встал, пошел навстречу гостю.

— Милости просим в нашу трапезную, товарищ Умнов. Чувствуйте себя как дома.

— Это в столовой-то как дома? — хамски съязвил, не сдержался Умнов и сам себя ругнул за длинный язык: ведь гость все-таки, хоть и насильно званый.

— Это не столовая, — не обиделся серый, — это наш банкетный зал.

— Тыщу раз бывал на банкетах, — признался Умнов, — но в первый раз вижу такой зал. Банкет самообслуживания, что ли?

— В некотором роде, — засмеялся серый. — Наша, так сказать, доморощенная модификация старой традиции в духе перестройки. Не обессудьте, гость дорогой. Банкеты теперь отменены, и правильно, по-партийному это, так мы здесь самообслуживание ввели: каждый сам на поднос продукт ставит, каждый за себя платит — не казенные средства, не прежние времена, а кушаем все вместе, за общим банкетным столом.

— А тосты?

— Как же без тостов. Они теперь хоро-о-ошо под компот из сухофруктов идут — это зимой, а сейчас клубничка в соку, вишенка там, компотики свежие, наваристые, дух захватывает, рекомендую душевно. — Говоря это, он подвел Умнова к рельсам, любезно поставил на них пару пластмассовых пестрых подносов, а уж следом целая очередь выстроилась, за столом только дамы и остались — в ожидании банкетных харчей.

Вконец ошарашенный Умнов, да и проголодавшийся, кстати, начал споро нагружать свой поднос: три стакана с компотом поставил — вишневым, клубничным и черешневым, салатики из помидоров и огурцов. А тут и икорка объявилась — и черная, и красная, и балычок свеженький тоже, порционный, и семужка розовая, нежная, и грибочки соленые, и миножка копченая, невесть как в Краснокитежск заплывшая, а еще редисочка пузатая, лучок зеленый — и все это под компот, под компот, под компот!

А серый змей сзади нашептывал:

— Соляночку рекомендую, отменная соляночка…

И ставить-то некуда, поднос — до отказа, а рядом волшебно второй объявился, на него и встала глубокая гжельская тарелка с солянкой, а из-за прилавка стопудовая краснокитежанка улыбнулась призывно:

— Что предпочтете, Андрей Николаевич: бифштекс по-деревенски, с жареным лучком или осетринку на вертеле? А может, цыпленка-табака вам подать, моло-оденького, ма-асенького?..

— Бифштекс, — сказал Умнов, сглотнув слюну, — Нет, осетринку… Нет, все-таки бифштекс.

— Так можно и то, и то, — шепнул сзади начальник, — средства небось позволяют…

— Средства позволяют, а желудок-то один… Давайте бифштекс.

И получил дымящийся сочнейший кусок мяса, присыпанный золотым лучком, а рядом — картошка фри, прямо из масла выловленная, и огурчик малосольный, и былочки кинзы, укропа, петрушки — ах, мечта!

— Сладкое потом, — серый начальник подтолкнул своим подносом умновские, и они мгновенно очутились перед кассой.

Кассирша в крахмальном кружевном чепчике, нарумяненная и веселая, пальцами по аппарату побегала, рычажок нажала, касса порычала и щелкнула.

— С вас шесть сорок восемь, прошу пожалуйста.

Умнов достал из кармана десятку, протянул кассирше и в секунду получил сдачу, до последней копеечки отсчитанную. А кассирша уже и серому итог подбила:

— И с вас шесть сорок восемь, Василь Денисыч.

— Не просчиталась, Лизавета? — усомнился серый. — Я ж на один компот больше взял, чем Андрей Николаевич, а цену одну говоришь.

— Так вы ж редисочки не брали, Василь Денисыч, а цена у ней с компотом одна.

— Лады, — согласился серый, легонько подтолкнул Умнова, чуть замершего на распутье. — Вон туда несите, товарищ Умнов, в самый центр. Там и присядем, там и вас все увидят, и вы всех.

Умнов сгрузил на стол один поднос, сходил за вторым, расставил тарелки и стаканы на столе. Серый начальник, внезапно обретший вполне славное имя — Василий Денисович, — предложил:

— Давайте ваш подносик, я отнесу, а приборы-то мы забыли, вилки-ложки, нехорошо. Давайте-давайте, — и прямо выхватил у Умнова его подносы, скрылся и тут же объявился со столовыми стальными приборами, высыпал их на скатерть из горсти. — У нас тут по-простому, разбирайте, Андрей Николаевич.

А к столу уже подходили следующие из очереди, уж и оживление, столь обычное перед вкусной едой, в зале возникло, уж и реплики над столом побежали:

— …солоночку передайте…

— …ах, аромат-то, аромат…

— а… этот десятимиллионный — ничего мужичок…

— …у него жена и пятеро детей…

— …бросьте, бросьте, он старый холостяк и к тому же бабник…

— …Лариска, стерва, к нему мажется…

— …чтой-то огурчики горчат…

И вот уже все уселись, и разложили-расставили харчишки свои прихотливые, и вилками зазвенели, и приутихли, и кто-то крикнул:

— Василь Денисыч, тост, тост!

Василь Денисыч степенно встал, поднял стакан с клубничным компотом, посмотрел на него умильно, на прозрачность его полюбовался, на цвет перламутровый и начал без всякой бумажки:

— Мы сегодня рады собраться в родной трапезной, чтобы приветствовать дорогого гостя. К нам теперь заезжают не так часто, как хотелось бы, но уж коли заезжают, то не скоро покидают гостеприимный Краснокитежск. Любезный Андрей Николаевич еще и не видал ничего в городе, кроме вот этого культурного, так сказать, очага. — Он обвел рукой помещение, сам легонько хохотнул — шутка же! — и собравшиеся его поддержали, но коротко, чтобы не прерывать надолго хороший тост. — И вы сами знаете и представляете, как много интересного он увидит, узнает и поймет. А может, и взгляды кое-какие на жизнь свою нынешнюю переменит, потому что Краснокитежск — не простой город: дух его во все поры проникает, в любое сознание навечно входит, он неистребим, неуничтожим, как неистребимо и неуничтожимо все то, что нами нажито и накоплено за минувшие прекрасные годы. Одно слово: мы — это Краснокитежск. И наоборот.

Все зааплодировали бурно и радостно, а кто-то крикнул:

— И никакие перемены нам не страшны!

— Верно подметил, Макар Савельич, — согласился Василь Денисыч, — не страшны. Это — наше дело, кровное. Легко на них пошли и легко перестроимся, потому что за нами — опыт, за нами — правота. Так выпьем же компоту за нашего гостя и пожелаем ему, чтобы дух Краснокитежска проник в его организм и стал его духом. Здоровья вам, значит, и уверенности в правоте нашего общего дела.

Умнов ничего из сказанного не понял. То ли речь серого начальника была настолько аллегорична, что понять ее мог лишь посвященный, каковыми, похоже, все за столом являлись. Либо речь эта традиционно ничего не значила: слова и слова, лишь бы выпить поскорей. Хотя бы и компота.

И выпили. Компот — клубничным он был — оказался вкусным — холодненьким, духовитым, в меру сладким.

— А теперь закусить, закусить, — задушевно, будто чистого ректификату хватанул, произнес Василь Денисыч, зацепил малосольный огурец, хрупнул и захрустел, расплылся в улыбке: — Ах, лепота… Нет, что ни говорите, а дары земли — дело великое. И грешно их земле оставлять.

— Это вы о чем? — поинтересовался Умнов, наворачивая между тем семгу с балыком, перекладывая их лучком и редисочкой, закусывая бутербродом с черной икрой и уже подбираясь к солянке, поскольку в банкетно-самообслуживающем ритуале имелся, на взгляд Умнова, один крупный недостаток: горячие блюда, взятые оптом, имели скверную тенденцию к остыванию.

— Об уборочной страде, — мгновенно ответил Василь Денисыч. — О проблеме овощехранилищ. О транспортировке даров земли к потребителю. О прямых договорах колхозов и совхозов с торговлей. О семейном подряде. О кооперативных теплицах. О вредном отрывании научных работников от процессов для собирания вышеупомянутых даров. И прочее.

— Я в отпуске, — как можно более ласково сказал Умнов, даже от солянки оторвался для вящей убедительности. — И к тому же я не пишу о сельском хозяйстве. Я, видите ли, специалист по вопросам нравственности, духовности. Экономические проблемы — не моя компетенция.

— Во-первых, что я перечислил, впрямую касается людской нравственности, неразрывно с ней связано, — строго заметил Василь Денисыч. — А во-вторых, обижаете, товарищ Умнов, крепко обижаете. Уж не думаете ли вы, что весь этот товарищеский ужин затеян для того, чтобы сагитировать вас на пустое воспевание наших показателей? Если думаете, то зря. Время воспеваний кануло в Лету, осуждено партией, а значит, и нами, ее солдатами. Дело надо делать, а не болтать попусту. Нам — наше, вам — ваше. Нам — пахать, сеять, строить, варить сталь. Вам — писать о простых тружениках, об их духовной стойкости, бичевать недостатки, но, конечно, не забывать и о победах… Кушайте соляночку, кушайте, простывает… Лариса, солнышко, ты плохо ухаживаешь за нашим гостем, выговор тебе с последним предупреждением.

В который раз ошарашенный неудержимым словесным потоком, так и не понявший, что от него хотят, а чего — нет, в чем упрекают, а за что хвалят, Умнов реально ощутил, что Лариса взялась за него крепко, напуганная, видать, последним предупреждением. Она властно забрала у него ложку, сама зачерпнула его солянку и понесла эту ложку к его рту. Кормление, так сказать, младенца. Умнов дернулся, задел ложку щекой, солянка пролилась — хорошо, обратно в тарелку, а не на белоснежную крахмальную скатерть.

— Ну что же вы, — укоризненно сказала Лариса, — не строптивьтесь. Мне мужчину покормить — одно удовольствие.

— Не привык, знаете ли, — только и нашел, что ответить.

Выхватил у девушки ложку, начал быстро, не чувствуя вкуса, демонстративно хлебать. Отметил, однако, что никто из присутствующих не обратил внимания на незапланированный «фо па», все ели, пили, звенели, брякали, хрустели, чавкали, крякали, ахали, повизгивали, булькали и пыхтели. Не до Умнова им было.

И в сей же момент в зал влетел, впорхнул, вкатился на скользких подметках кремовый директор с хохломской табуреткой в руках, за ним поспевали две его сотрудницы, которые несли нечто прозрачно-пластмассовое, сильно напоминающее колесо для розыгрыша лотерей. А оно им и оказалось. Директор водрузил его посередь зала на табуретку и возвестил:

— Долгожданный сюрприз: игра в фанты.

И закрутил колесо, то завертелось, замелькали в нем туго свернутые бумажки. Кремовые помощницы директора синхронно пританцовывали в такт вращению колеса, директор хлопал в ладоши — тоже в такт, а невесть откуда возникший на эстраде фантом-ударник тут же выдал стремительно-виртуозный брейк на трех барабанах.

Колесо остановилось, директор сунул в него руку, достал фант, развернул и сообщил:

— Номер тридцать два!

За столом зашептались, зашушукали, загудели. Ловким движением Лариса запустила руку во внутренний карман умновской куртки — тот даже среагировать не успел! — и вытащила картонный прямоугольник, на котором крупно, типографским способом, было выписано число 18.

— Не повезло, — вздохнула Лариса. — Не ваш номер. И не мой, — показала свою карточку с цифрой 5.

Умнов мамой был готов поклясться, что никакой карточки у него в кармане не было. Иллюзионистка, страшно подумал он о Ларисе, но выразиться вслух не успел. Где-то в изножье буквы П вскочила дама, приятная во всех отношениях, лет эдак пятидесяти с гаком, в голубом костюме-двойке, с розой в петлице, с пионом в выбеленных перекисью, высоко взбитых волосах, с миногой на вилке в правой руке и со стаканом черешневого — в левой, взмахнула в энтузиазме вилкой — минога легко слетела с зубьев, взяв курс через стол и приземлилась точно на тарелке мордастого типа в джинсовой куртке. Тип возликовал, крикнул: «Виват»! — и схрупал залетную миногу, даже не поморщившись.

Что происходит, мелькнула банальная мысль у несчастного Умнова. Что творится здесь, какая, к дьяволу, фантазия родила эту ужасную бредятину?.. Но не было ему ни от кого внятного ответа. Напротив, цветолюбивая дама еще более запутала ситуацию, воскликнув жеманно:

— Хочу фолк-рок! — и показала директору картонку с объявленным номером.

И все захлопали, застучали ножами по тарелкам, ложками по стаканам, вилками по столу, закричали:

— Верно!.. Здорово!.. Прогрессивно!.. В духе!.. Национальной!.. Политики!.. В области!.. Культуры!..

Директор свистнул в два пальца, как Соловей-разбойник со стены трапезной, незамеченные до сих пор Умновым двери позади эстрады разъехались в разные стороны, и из них вышли три добрых молодца с синтезатором, бас-гитарой и ритм-гитарой и две красных девицы — без музыкальных принадлежностей, стало быть — певицы. А ударник, как известно, на эстраде уже наличествовал, шуровал палочками по барабанной коже, кисточками по тарелкам, металлической указкой по блестящему трензельку — создавал фон.

— Па-а-апросим! — гаркнул директор и зааплодировал.

И все зааплодировали. И Умнову ничего не оставалось делать, как сдвинуть пару раз ладоши, хотя ничего доброго он от этих фолк-рокеров в русских национальных костюмах не ждал.

Ритм-гитара взяла нужный тон, властно повела за собой бас-гитару; синтезатор, натужно воя, определил основную мелодию; ударник подстучал тут и там, подбил бабки своими колотушками, а красны девицы цапнули микрофоны и лихо вмазали по ушам:

— Не забудь… — жали они на низах, — материнское поле… поле памяти… поле любви… Нам Россия… дала свою долю… Ты своею… ее назови…

И ни на миг не задержавшись, в эту суперпатриотическую текстуху серьезным припевом влез весь состав рокеров:

— Память, память, память… в-вау, бзымм, бзым… Память, память, память… в-вау, бзымм, бзым…

А ударник привстал и начал вышибать русский дух из иностранных барабанов, иностранным тарелкам здорово досталось, а синтезатор всемирно известной фирмы «Ямаха» мощно точил народную слезу крупного калибра в металлическом ритме рока, и все это было так скверно, что у Умнова и впрямь побежала нежданная слеза: то ли от перебора децибелов, то ли от крепости соуса, поданного к бифштексу, то ли от обиды за хорошую рок-музыку и за честное слово «память», на котором вяло топтались трапезные музыканты.

А народу между тем происходящее сильно нравилось. Кто-то всласть подпевал, кто-то в такт подхлопывал, кто-то ритм на столе ладошкой отбивал, а Василь Денисыч, сложив руки на груди, отечески кивал и улыбался.

Поймав взгляд Умнова, он наклонился к нему и прокричал на ухо:

— Рок-музыка — любовь молодежи. Нельзя у молодежи отнимать любовь, как бы кому этого ни хотелось.

— Это не рок-музыка, — прокричал в ответ Умнов. — Это какофония.

— Не судите строго, — надрывался Василь Денисыч. — Вы там, в Москве, привыкли ко всяким «Машинам времени» или «Алисам», а у нас в глубинке вкусы попроще. Зато содержание — поглубже.

— Это про память-то поглубже?

— «Память» — слово хорошее, его не грех и напомнить кое-кому, кто страдает выпадением памяти…

Разговор скатывался на грань ссоры, и Умнов не прочь был ее развить, даже успел спросить:

— Кого вы имеете в виду?..

Но Василь Денисыч не ответил, поскольку песня закончилась, зал всколыхнулся аплодисментами, рокеры наскоро раскланялись и скромно исчезли за раздвижными дверями.

А Василь Денисыч снова встал, торжественно поднял стакан с компотом и начал новый тост:

— Хочу выпить этот компот за нашу молодежь. При знаюсь: поругиваем мы ее, все недовольны: то нам не так, это нам не эдак. То у них, видишь ли, волосы длинные, то брюки в цветных заплатах, то песни непонятные, то музыка вредная. А молодежь не ругать — ее понять надо. А поняв — помочь ей понять нас и пойти дальше вместе. Ведь идти-то нам вперед порознь никак нельзя, а, братцы мои?.. То-то и оно… Вот и выпьем за то, чтобы она, молодежь, то есть, нас, стариков, понимала, а уж мы-то ее поймем, раскусим, у нас на это силенок хватит.

Все, натурально, хлопнули по стакану, овощами или рыбкой закусили, а Умнов ехидно спросил соседа:

— Понимание — силой, так выходит?

— Передергиваете, товарищ журналист, на слове ловите. Есть у вашей братии манера такая: слова из контекста выдирать. Я ж о духовном, о вечном, а вы сразу про драку, про телесные наказания… Нехорошо, Андрей Николаевич, неэтично. Чтой-то в вас еж какой-то сидит — ощетинились, насторожены… Зачем? Мы к вам по-дружески, по-любовному, как исстари принято… Ну-ка, расслабьтесь, выпейте с комсомолом на брудершафт компотику… Лариса, ату его!

Раскрасневшаяся Лариса стакан взяла — а Умнов свой после тоста за молодежь так из горсти и не выпускал, — заплела свою руку за умновскую:

— На «ты», Андрей Николаевич!

На «ты» так на «ты». Когда это Умнов отказывался с женщиной на «ты» перейти, пусть даже по приказу свыше. Да и чего сопротивляться? И приказы свыше в радость бывают, нечасто, правда, но тут как раз такой случай и выпал.

Дернули клубничного, Умнов ухватил Ларису за плечи, притянул к себе, норовя в губы, в губы, а она увернулась, подставила крутую щеку:

— Не все сразу, Андрюшенька.

И сама его в щеку чмокнула, да так звучно, что соседи обернулись, засмеялись, загалдели:

— Совет да любовь!

— Радости вам на жизненном пути!

— Миру да счастья!

А кто-то невпопад:

— Миру — мир!

И опять все засмеялись шутливой оговорке, даже Умнов слегка улыбнулся.

Странная штука: он всерьез чувствовал себя малость подшофе, будто и не компот пил, будто в компоте том распроклятом притаились скрытые лихие градусы, вовсю сейчас разгулявшиеся в крепком, вообще-то, умновском организме. Но не градусы то были никакие, а тот не поддающийся научным измерениям общий тонус застолья, когда даже бифштекс с солянкой пьянят, когда разгульное настроение перетекает из клиента в клиента, из персоны в персону, и вот уже за «сухим» столом все — навеселе, но — чуть-чуть, самую малость, в той легкой мере, которая только и требуется для общей радости.

— Василь Денисыч, — Умнов вдруг, сам себе изумляясь, обхватил соседа за богатырскую спину, хлопнул по плечу, — ты, брат, похоже, мужик неплохой.

— Это точно, — легко улыбался Василь Денисыч. — И я рад, что ты, Андрей Николаевич, это понимать начал. Значит, мы — на верном пути. И, как в песне поется, «никто пути пройденного у нас не отберет».

— В каком смысле? — не понял Умнов.

— Во всех, — туманно пояснил Василь Денисыч. — И в личном не отберет, и в общественном, в масштабе державы — хрен кому, пусть только покусятся…

Странный он человек, думал о соседе Умнов, разнеженно думал, но остроты мысли не потерял, даже наоборот: обострилась мысль, внезапную четкость обрела. Странный и страшноватый. Работает под Иванушку, под мужичка-лапотничка: весь он, видите ли, посконный, весь избяной, родовая память, мать-Расеюшка, народ-батюшка. А все тексты его зашифрованы донельзя, без поллитра компота не разберешься. На первый взгляд ахинею несет, а если копнешь глубже, задумаешься: ой, есть там что-то недоговоренное, намеком прошедшее, а намек-то, похоже, угрожающий, опасный. Сейчас бы самое время копнуть его, начальничка пресерого, вытащить скрытое на свет божий, вывернуть его наизнанку, да не время, момент не тот — веселись, публика!

Только и спросил походя:

— Василь Денисыч, а вы кто?!

— Человек, Андрей Николаевич!

— Я не о том. Должность у вас какая?

— Должность?.. Простая должность. Отец города я. Краснокитежска. И все мы здесь — Отцы его.

— Я серьезно.

— И я не шучу. Чем вам моя должность не нравится? Не мной придумана, не я первый, не я последний…

А заводила-директор уже вновь барабан крутил. Вытащил номер:

— Пятый!

— Мой! Мой! — закричала Лариса. — Песню петь станем.

— Какую песню? — склонился к ней Умнов.

— Какую хочешь, Андрюшенька.

И уже давешние рокеры опять на эстраде возникли да плюс к их электронике из тех же дверей концертный рояль выплыл, а еще и баянист вышел, и скрипач не задержался, и два русоголовых балалаечника уселись прямо на пол, скрестив по-турецки ноги в кирзовых прахарях.

— Ой, мороз, мороз… — чуть слышно затянула Лариса, — не морозь меня… — голос ее крепчал, ширился, захватывал тесный зал, — не морозь меня, моего коня…

Умнов закрыл глаза. В голове что-то закружилось, замелькало, засверкало, песня почти стихла, голос Ларисы доносился, будто сквозь толстый слой воды. Что со мной, что? — лениво, нехотя думал Умнов, компоту, что ли, перепил? Ой, тяжко как… И, не открывая глаз, откинулся на стуле, попытался расслабиться: аутотренинг — великая вещь!.. Раз, два, три… двенадцать… двадцать один… Я спокоен, спокоен, я чувствую себя легко, хорошо, вольно, я лечу над землей, я ощущаю теплые потоки воздуха, они обвевают мое обнаженное тело, я слышу прекрасные звуки…

И словно сверху, с югославской четырехсотрублевой люстры, не открывая глаз, сквозь сомкнутые веки увидел родное застолье. Все внизу пели, пели разгульно и вольно, до конца, до беспамятства отдавшись любимому делу.

— Ой, мороз, мороз… — тянула Лариса.

— Нам всем даны стальные руки-крылья, — выдавал хорошо поставленным баритоном Василь Денисыч, отец Краснокитежска, истово выдавал, а верней — неистово, — а вместо сердца — не скажу чего…

— О Сталине мудром, родном и любимом, — пели складным дуэтом два пожилых тенора в серых костюмах — тоже, видать, из Отцов, встречавших Умнова у границы Краснокитежска, — прекрасную песню слагает народ…

Три томные девицы в сарафанах и кокошниках — из Ларисиной команды — самозабвенно голосили:

— Влюбленных много — он один, влюбленных много — он один, влюбленных много — он один у переправы…

Мощная дама, требовавшая давеча фолк-рока, пела сквозь непрошено набежавшие слезы, рожденные, должно быть, сладкой ностальгией по ушедшей юности:

— Ландыши, ландыши, светлого мая привет, ландыши, ландыши — белый букет…

А ее сосед — ее ровесник — обняв могучий стан женщины и склонив ей на плечо седую гривастую голову, подпевал ей — именно подпевал:

— Знаю: даже писем не придет — память больше не нужна… По ночному городу идет ти-ши-на…

И еще звучали в зале знакомые и незнакомые Умнову песни, романсы, арии и дуэты! А скрипач на эстраде играл любимый полонез Огинского. А пианист играл любимый чардаш Монти. А баянист играл музыку к любимому романсу про калитку и накидку. А балалаечники играли любимые частушечные мотивы. А фолк-рокеры играли сложную, но тоже любимую вариацию на тему оперы «Стена» заморской группы «Пинк Флойд». И все звучало не вразнобой, не в лес по дрова, а на диво слаженно, стройно, как недавно — во время встречи на границе города. Там, помнилось Умнову, этот престранный эффект унисонности уже имел свое загадочное место…

И чувствовалось внизу такое жутковатое стадное единство, такая мертвая сплоченность против всех, кто не поет вместе с ними, что безголосый с детства Умнов быстренько спустился с люстры, открыл глаза, поднялся со стула, стараясь не шуметь, не скрипнуть половицей, пошел на цыпочках вдоль стены, дошел — незамеченный! — до тайной дверцы с чеканкой, открыл ее, дверцу, и припустился по служебному коридору, метеором пронесся через пустой холл, из которого исчезли даже дежурные портье, вмиг взлетел на свой второй этаж, на ходу вынимая из кармана ключ от номера, от волнения едва попал им в замочную скважину, распахнул дверь, шмыгнул в прихожую, дверь захлопнул, ключ с внутренней стороны дважды повернул и только тогда расслабленно прислонился к холодной стене, голову к ней прижал, зажмурился и задышал — часто-часто, как будто провел глубоко под водой черт знает сколько пустого и тяжкого времени.

А может, и провел — и впрямь лишь черт сие знает.

Не зажигая света, сбросил кроссовки, в носках прошел в спальню, быстро, по-солдатски, разделся, поставил ручной будильник на шесть утра и нырнул под холодящую простыню, накрылся с головой, зарылся в глубокие пуховые подушки: ничего не видеть, не слышать, не помнить. Самое главное: не помнить. Черт с ней, с памятью — пусть отключается назло большому Отцу города Василь Денисычу!

И то ли устал Умнов невероятно, то ли впрямь опьянел от сытного ужина, то ли сказалось нервное напряжение последних сумасшедших часов, но заснул он мгновенно — как выпал из действительности. И ничего во сне не видел.

Будильник зудел комаром: настойчиво и мерзко. Умнов его слышал, но глаз не открывал. Раннее вставанье было для него пыткой, он — сам так утверждал — и в журналистику пошел лишь для того, чтобы не просыпаться бог знает когда. И не просыпался никогда, дрыхнул до девяти как минимум, поскольку с некоторых пор семьей обременен не был, малые дети по утрам не плакали, а в любой редакции жизнь творческого человека начинается часов с одиннадцати. А тут…

Он резко сел в постели, внезапно и жутко вспомнив про «а тут». Сна как не бывало. Одна мысль: бежать.

Оделся, покидал в сумку разбросанные накануне вещички, подумал: а как насчет расплаты? Конспирация требовала уйти из гостиницы по-английски, не попрощавшись даже с портье и кассиршей, но чистая совесть не допускала жульничества. Явилось компромиссное решение. Достал блокнот, выдрал страничку, написал на ней фломастером: «Уехал рано. Будить никого не стал. Оставляю деньги за номер — за сутки». И приложил к страничке десятку, оставил все на журнальном столике, вазочкой придавил и вышел, крадучись, из номера.

Парадная лестница — налево; направо указывала картонная табличка с милой надписью от руки: «Выход на случай пожара». Словно кто-то специально повесил ее напротив умновского номера, приглашая к весьма сомнительному выходу, но Умнов-то как раз ни в чем не усомнился; мысль о тайном побеге, владевшая им, не допускала никаких иных, и Умнов одержимо ринулся направо, полагая, что пожар — налицо, раздумывать некогда.

Как ни странно, но он оказался прав: запасная черная лестница вывела-таки его во двор, где — как и ранее предполагалось! — стояли мусорные баки, с вечера переполненные, украдкой ночевал чей-то «Москвич»-фургон с казенной надписью «Китежбытслужба», гуляли два грязно-серых кота, явно страдающих летней бессонницей.

Один равнодушно прошел мимо Умнова, а другой задержался и поглядел на него сверху вниз желтыми с узкими черными зрачками гляделками.

— Чего уставился? — спросил довольный началом событий Умнов. — Лучше проводи к выходу из этой клоаки.

Кот, не отвечая, повернулся и медленно зашагал вдоль стены. Хвост его торчал, как антенна, и, как антенна, подрагивал на ходу. Умнов пошел за ним и через некоторое пустяшное время увидел ворота, а сквозь них виднелась знакомая площадь. Кот свернул антенну и сел на нее с чувством выполненного долга.

— Спасибо, — сказал ему Умнов и аж вздрогнул: кот в ответ солидно кивнул головой.

А может, это показалось Умнову: мало ли что помстится спросонья…

Но он тут же забыл о коте, увидев родной «Жигуленок», одиноко стоящий у гостиничного козырька, устремился к нему, оглядевшись, впрочем, по сторонам: нет, вроде никто не преследует, да и парадный вход в «Китеж» закрыт изнутри — сквозь стекло видно — на вульгарный деревянный засов и вдобавок украшен очередной лаконичной надписью: «Мест нет». Умнов сел в промерзшую за ночь машину, вытащил подсос, крутанул зажигание. «Жигуль» завелся сразу. Умнов уменьшил обороты и, не дожидаясь, пока автомобиль прогреется, газанул с места. Вот и глухой проход между домами, а вот и улица, которая — считал Умнов — является частью длинной магистрали Москва — Знойный Юг. Во всяком случае, вчера на нее, на улицу эту, выехали с трассы, никуда не сворачивая, значит, и сегодня рвануть следует именно по ней.

И рванул. Рано было, пусто, еще и грузовики на утреннюю службу не выбрались, еще и светофоры не включились, слепо смотрели, как Умнов гнал «Жигуль» от греха подальше. Он выехал на окраину, промчался мимо глухих заборов, потом и они кончились и началась трасса. Умнов до конца опустил стекло, подставил лицо холодному ветру. Все позади, бред позади, фантасмагория с банкетом, Василь Денисыч с его многозначительными тостами, красавица Лариса, милицейский капитан, кремовый директор, дама с розой — не было ничего! Померещилось! Приснилось! Пусть пока будет так, суеверно считал Умнов, а вот отъедем подальше, оторвемся — тогда и подумаем обо всем, проанализируем, коли сил и здравого смысла хватит. Насчет сил Умнов не сомневался, а насчет здравого смысла… Да-а, если и был во вчерашнем вечере какой-то смысл, то не здравый, не здравый…

Умнов легко повернул руль, плавно вписался в поворот, одолел длинный и скучный тягун и вдруг… увидел впереди игрушечный городок, тесно прилепившийся к трассе, — с церковными куполами, с новостройками, с трубами, с садами. Не веря себе, боясь признаться в страшной догадке, Умнов резко прижал газ — стрелка спидометра прыгнула к ста сорока. А Умнов не отпускал педаль, тупо гнал, вцепившись в руль и уставившись в лобовое стекло, покуда не увидел впереди знакомую стелу с не менее знакомыми буквами: «Краснокитежск».

Умнов ударил по тормозам. «Жигуль» завизжал, заскрипел бедолага, его даже малость занесло, но остановился он как раз под буквами. Умнов заглушил двигатель, вышел из машины и сел на траву. Он сидел на траве и как тупо гнал, так тупо и смотрел на низкое небо над горизонтом. Оно было незамутненно-чистым, белесым, словно давно и безвозвратно застиранным, и лишь единственная белая заплатка облака норовила зацепиться за хорошо видную отсюда, с горушки, телевизионную антенну на высоком куполе храма.

Откуда все началось, туда и вернулось — к началу то есть…

Вздор, вздор все это, наливаясь злостью, думал Умнов. Просто я не той дорогой поехал, всего лишь не той дорогой, а если бы той дорогой, то я бы… А что «я бы», оборвал он себя, той или не той — пробовать надо!..

И молнией к машине. Завелся с пол-оборота, помчал по дороге — мимо все тех же заборов, из-за которых никто ничего не вынес пока на продажу, мимо первых панельных домов, мимо универмага, гастронома и кафе «Дружба», и дальше, и дальше — прямо, мимо голубого «гаишного» указателя «Центр», куда свернул вчера кортеж, — ну, не было здесь другой дороги, не было — и все!

А на улице уж и люди появились. Вон бабулька с бидоном куда-то пошустрила. Вон небритый мужик на крыльце продмага ошивается: никак кефирчику с утра хватануть захотел. Вон парнишка на складном велосипеде по тротуару звенит…

Умнов бибикнул парнишке, притормозил.

— Будь другом, скажи: как мне из города выбраться?

Парнишка соскочил с седла, стоял, удивленно глядя на Умнова. Потом пожал плечами и недоуменно спросил:

— Куда вы хотите выехать?

— На южное направление.

— Правильно едете.

— Неправильно еду, — терпеливо объяснил Умнов. — Я уже так ехал и опять приехал в город.

— Этого не может быть, — засмеялся парнишка.

— Хочешь проверить? Садись, времени много не займет.

— Не могу, — парнишка смотрел на Умнова, как на сумасшедшего: со страхом пополам с жалостью. — Вы езжайте, езжайте, не ошибетесь… — и быстренько-быстренько укатил на своей раскладушке.

— Уже ошибся, — проворчал Умнов, но довольно успокоенно проворчал.

Как же легко убедить человека в том, в чем он хочет убедиться! Парнишка сказал: не ошибетесь — и Умнов уже готов верить ему… Кстати, почему бы и не поверить? Сзади Москва, впереди юг, чудес не бывает, дорогие граждане. А то, что опять в Краснокитежск попал, — так ошибся, значит, свернул не туда…

И знал, что не ошибся, знал, что не сворачивал никуда, а ведь опять погнал «Жигуль» мимо давешних заборов — на магистраль, в чисто поле, на гору, на длинный тягун. И только билась надежда — где-то глубоко внутри, в животе или еще где поукромнее: выеду, выеду, выеду…

Не получилось!

Остановился на знакомой горушке и тускло смотрел вниз, где вольготно и безмятежно раскинулся древний Краснокитежск, не выпускающий дорогих гостей из своих довольно душных объятий.

Значит, если я поеду в Москву, попытался здраво рассуждать Умнов, то опять-таки попаду в Краснокитежск, только с обратной стороны… Он невесело усмехнулся. Сказали бы ему раньше о таком: на смех поднял бы. Спросил сам себя: а сейчас веришь?.. И сам себе ответил: а что остается делать?.. Впрочем, хитрил. Он знал, что оставалось делать. Оставалось ехать в город и искать другую дорогу. Совсем другую. Эта, похоже, кольцевая.

Умнов устал от мистики. Он вообще ее не терпел, даже фильмы ужасов на видео не смотрел, а тут ее столько наворотилось — любой самый крепкий свихнется… Умнов был из самых-самых. Он вырулил на асфальт с обочины, неторопливо — а куда теперь спешить-то? — поехал в город, отметил, что кое-кто из частников уже вынес к шоссе свои табуреточки с клубникой и вишней — а и то пора: половина восьмого, рабочий день вот-вот начнется! — и въехал на знакомую до противности улицу. Тормознул у перекрестка, у гастронома, где уже собралась кое-какая очередь из ранних хозяек — ждали открытия, — подошел к ним, вежливо поздоровался. Ему ответили — вразнобой, но все — приветливо.

— Скажите, пожалуйста, — издалека начал Умнов, — куда ведет эта улица? Я, видите ли, приезжий.

Женщины переглянулись, будто выбирая: кому отвечать, уж больно вопрос прост. Одна — с рюкзаком — сказала:

— Сначала на окраину, на Мясниковку, а потом и вовсе из города. А вам куда надо?

— Я из Москвы. На юг еду.

— Вроде правильно едете, а, бабы?

Бабы загалдели, привычно заспорили, но быстро пришли к согласию, подтвердили: да, мол, правильно, езжай, не сворачивай, на самый юг и попадешь.

— А есть другой выезд? — закинул удочку Умнов.

— Смотря куда, — раздумчиво заявила ответчица с рюкзаком.

— Куда-нибудь.

— Это как? — не поняла женщина, и остальные с подозрением уставились на Умнова.

— Ну, не на юг. На запад, на восток… Вообще из города.

— Больше нету, — уже не слишком приветливо отрезала женщина с рюкзаком. — Если только через центр и по Гоголя, а там на Первых Комиссаров… Но оттуда все равно — на Мясниковку… Нет, другого нету, только здесь…

— Спасибо, — расстроенно сказал Умнов и пошел к машине.

Женщины глядели ему вслед, как недавно — мальчик с велосипедом.

У машины Умнова поджидал знакомый капитан ГАИ.

— Катаетесь? — блестя фиксами, спросил капитан.

— Пытаюсь уехать.

— А там уж Лариса с ног сбилась: где товарищ Умнов, где товарищ Умнов? И Василь Денисыч три раза звонил… Возвращаться вам надо, Андрей Николаевич. У вас — программа.

— Какая, к черту, программа? — устало огрызнулся Умнов. — Я уехать хочу, понимаете, у-е-хать!

— Никак нельзя, — огорчился капитан. — Василь Денисыч обидится.

— Ну и хрен с ним.

— Па-пра-шу! — голос капитана стал железным. — Хоть вы и гость, но выражаться по адресу начальства не имеете полного права.

— Ладно, не буду, — согласился Умное, обреченно садясь в машину. — Ведите меня, капитан. К кому там? К Ларисе, к Василь Денисычу, к черту-дьяволу! Ваша взяла…

— А наша всегда возьмет, — ответил капитан веским голосом Василь Денисыча, пошел к мотоциклу, оседлал его, взнуздал, махнул Умнову рукой в рыцарской краге: следуйте за мной, гражданин…

Кремовый директор встретил Умнова так, будто тот и не сбегал по-английски, будто тот просто-напросто погулять вышел, подышать свежим воздухом древнего города.

— Возьмите ваши денежки, — протянул директор десятку. — Оптом заплатите, если уезжать станете… И кстати: номерок ваш двенадцать рубликов тянет. Не дороговато? А то мы профсоюз подключим, поможем…

— Спасибо, — надменно сказал Умнов, — обойдусь.

Ему весьма не понравилось слово «если», проскочившее в речи директора. Что значит: «если уезжать станете»? Конечно, стану! Кто сомневается?.. Да директор, похоже, и сомневается… Что они тут, с ума все посходили?.. Что я им — вечно здесь жить буду, политического убежища попрошу?.. Шапка в газете: «Журналист из Москвы просит политического убежища в древнем Краснокитежске»… А также в Красноуфимске, Краснотурьинске, Краснобогатырске и Краснококшайске… Кстати, а как их газетенка зовется?

— Кстати, — спросил он, — а как ваша местная газета зовется? И есть ли таковая?

— Есть, как не быть, — малость обиженно сказал директор. — А называется она просто: «Правда Краснокитежска».

Вот вам и здрасте — весело думал Умнов, подымаясь по лестнице на второй этаж — к собственному номеру. Дожили: правда Краснокитежска, правда Заполярья, правда Сибири, Урала и Дальнего Востока. Городская, областная, районная. Везде — своя. Пусть ма-а-аленькая, но своя. И что самое смешное, все это — липа, во всех «правдах» — газеты имею в виду — одно и то же печатается. Что Москва присылает, то и печатается: тассовские материалы, апээновские. Ну и кое-что от себя, от родного начальства: про передовой опыт, про трудовые маяки, про лося в городе… Так что «Правда Краснокитежска» — это, братцы, от пустого самонадувания. Пырк иголочкой — и нет ничего, лопнул пузырь! Как там у Киплинга: города, ослепленные гордостью…

Странен человек! Только что в страхе пребывал, бессильной злобой наливался, дали бы автомат — очередью по всем ларисам, василям денисычам, по всем этим серым, кремовым, разноцветным. А сейчас, видите ли, — «весело думал»… Ну и что с того, весело думал Умнов, надо уметь временно мириться с предлагаемыми обстоятельствами, надо уметь выжидать — кстати, вполне журналистское качество. Выждать, выбрать момент и — в атаку. Или, в данном конкретном случае, — в отступление. Все на тот же юг…

Только сумку в шкаф закинул — телефон.

— Ну, — хамски сказал в трубку Умнов.

Это он себе такую тактику быстренько сочинил: хамить направо и налево. Может, не выдержат — выставят из города и еще фельетончик в «Правде Краснокитежска» тиснут: «Столичный хам»… Опасно для грядущей карьеры? Пошлют фельетон к нему в редакцию?.. А он редактору — атлас: нет такого города в природе, а значит, фельетон — глупая мистификация и провокация западных спецслужб… Что — съели?..

— Андрюша, — интимно сказала из трубки Лариса, — ну где же ты ходишь? Я тебе звоню, звоню…

— Дозвонилась?

— Только сейчас.

— Говори, что надо.

Сам себе противен был: так с женщиной разговаривать! Но тактика есть тактика, и не женщина Лариса вовсе, а одна из тюремщиков, из гнусных церберов, хоть и в юбке.

— Сейчас восемь тридцать, — голос Ларисы стал деловым. — Успеешь позавтракать — директор покажет, где. И — вниз. В девять ноль-ноль жду тебя с машиной.

— У меня своя на ходу.

— Твоя отдохнет. Василь Денисыч предоставил свою — с радиотелефоном. Он нам туда звонить будет.

— Во счастье-то!.. И куда поедем?

— Программа у меня. Размножена на ксероксе — прочитаешь, обсудим.

— Ну-ну, — сказал Умнов и швырнул трубку.

Программа, видите ли, на ксероксе, ксерокс у них, видите ли, имеется, без ксерокса они, видите ли, жить не могут… Переход от веселья к злости совершился быстро и незаметно. Умнов опять люто ненавидел все и вся, завтракать не пошел принципиально — плевать он хотел на их подлые харчи! — а решил побриться, поскольку оброс за ночь безбожно, стыдно на улицу выйти. Даже на вражескую.

Лариса сидела на заднем сиденье новенькой черной «Волги», на полированной крыше которой пряталось стыдливое краснокитежское солнце. Еще Умнов заметил на крыше «Волги» телефонную антенну, вполне похожую на хвост утреннего кота.

— Садись сюда, — Лариса распахнула заднюю дверь и подвинулась на сиденье.

— Сзади меня тошнит, — по-прежнему хамски сказал Умнов и сел вперед. Все-таки застеснялся хамства, объясняюще добавил: — Здесь обзор лучше.

А Лариса хамства по-прежнему не замечала. То ли ей приказ такой вышел — от Василь Денисыча, например, терпеть и улыбаться, то ли подобный стиль разговора ненавязчиво считался у лучшей половины Краснокитежска мужественным и суровым.

— Посмотри программу, — сказала Лариса и протянула Умнову лист с оттиснутым на ксероксе текстом.

Там значилось:

«Программа пребывания товарища Умнова А. Н. в г. Краснокитежске.

День первый.

Завтрак — 8.30.

Посещение завода двойных колясок имени Павлика Морозова — 9.15–11.15.

Обед — 13.00–14.00.

Послеобеденный отдых — 14.00–15.00.

Посещение городской клиники общих болезней — 15.30–16.30.

Посещение спортивного комплекса «Богатырь» — 17.00–19.00.

Ужин — 19.00–20.00.

Вечерние развлечения по особой программе — 20.00».

Умнов внимательно листок изучил, и у него возник ряд насущных сомнений.

— Имею спросить, — сказал он. — Что значит «день первый»? Раз. Второе: что это за особая программа на вечер? И в-третьих, я не желаю ни на завод колясок, ни в клинику. Я не терплю заводов и всю жизнь бегу медицины.

Лариса засмеялась, тронула ладошкой кожаную спину пожилого и молчаливого шофера, лица которого Умнов не углядел: оно было закрыто темными очками гигантских размеров.

— Поехали, товарищ, — сказала ему. И к Умнову: — Отвечаю, Андрей Николаевич. День первый, потому что будет и второй — для начала. Особая программа — сюрприз. Вечером узнаешь. А завод и больница — это очень интересно, Андрюша, очень. Там идет эксперимент, серьезный, в духе времени, направленный на полную перестройку как самого дела, так и сознания трудящихся. У себя в столице вы только примериваетесь к подобным революционным преобразованиям, а мы здесь… — она не договорила, закричала: — Смотри, смотри, мои ребята идут!..

Умнов глянул в окно. По тротуару шла нестройная колонна молодых людей, одетых весьма современно. Здесь были металлисты — в цепях, бляхах, браслетах, налокотниках и напульсниках с шипами. Здесь были панки — в блеклых джинсовых лохмотьях, с выстриженными висками, волосы торчат петушиными гребнями и выкрашены в пастельные, приятные глазу тона. Здесь были брейкеры — в штанах с защипами и кроссовках с залипами, в узких пластмассовых очках на каменных лицах, все — угловатые, все — ломаные, все — роботообразные. Здесь были атлеты-культуристы в клетчатых штанах и голые по пояс — с накачанными бицепсами, трицепсами и квадрицепсами. Здесь были совсем юные роллеры — в шортиках, в маечках с портретами Майкла Джексона и Владимира Преснякова, все как один — на роликовых коньках. А по мостовой вдоль тротуара странную эту колонну сопровождал мотоциклетный эскорт рокеров — или раггаров? — все в коже с ног до головы, шлемы, как у космонавтов или летчиков-высотников, мотоциклы — со снятыми глушителями, но поскольку скорость процессии была невеликой, толковые ребята зря не газовали, особого шуму не делали.

И все малосовместимые друг с другом группы дружно и едино несли самодельные плакаты, подвешенные к неструганым шестам — будто хоругви на ветру болтались. На хоругвях чернели, краснели, зеленели, желтели призывы, явно рожденные неутомимым комсомольским задором: «Все — на обустройство кооперативного кафе-клуба!», «Даешь хозрасчет!», «Частная инициатива — залог будущего!», «Дорогу — неформальным молодежным объединениям!»

— Что это? — ошарашенно спросил Умнов.

— Я же говорю: мои ребята… — Лариса чуть не по пояс высунулась из окна, замахала рукой, закричала: — Ребята, привет! Как настроение? Главное, ребята, сердцем не стареть!

Из колонны ее заметили, оживились. Рокеры приветственно газанули. Брейкеры выдали «волну». Металлисты выбросили вверх правые руки, сложив из пальцев «дьявольские рога». Культуристы грозно напрягли невероятные мышцы. Панки нежно потупились, а роллеры прокричали за всех дружным хором:

— Песню, что придумали, до конца допеть!..

— Что это за маскарад? — слегка изменил вопрос Умнов. — Они же ненастоящие…

Он был удивлен некой насильственной театральностью шествия, некой неестественностью поведения статистов Вот точное слово: статистов. Будто хороших комсомольских активистов, отличников и ударников переодели в карнавальные костюмы и строго наказали: ведите себя прилично.

— Почему ненастоящие? Самые что ни на есть. Мы кликнули клич, выбрали самых лучших, самых достойных, рекомендовали их на бюро, организовали, снабдили реквизитом. ДОСААФ мотоциклы выделил. Создали группы… А сейчас они кафе-клуб обустраивать идут. Нам помещение выделили, бывшая капэзэ в милиции. Милиция новое здание получила, а капэзэ — нам. Решетки снимем, побелим, покрасим, мебель завезем и встанем на кооперативную основу…

— Кто встанет?

— Как кто? Мы. Комсомол.

— Всесоюзный Ленинский? Весь сразу?

— Ну, не весь, конечно. Выделим лучших, проголосуем.

— А прибыль кому?

— Всем.

— И на что вы все ее тратить будете?

— На что тратить — это самое легкое, — засмеялась Лариса. — Сначала заработать надо…

— Слушай, а ты что, комсомольский секретарь?

— Да разве в должности дело? Я, Андрюшенька, Дочь города. Нравится звание?

— Неслабо… Отцы и Дети, значит… И много вас — Дочерей?

— Дочерей — не очень. Сыновей больше. И Первый у нас — Сын. — Усмехнулась. Помолчала. Добавила: — Он сейчас на конференцию уехал, в область.

Умнов мгновенно зацепился за нежданную информацию.

— Как уехал?

— Обыкновенно. На машине. Здесь недалеко, всего сто двадцать километров.

— По направлению к Москве?

— Нет, в другую сторону.

— Это через Мясниковку ехать надо? — вспомнил Умнов информацию, полученную от теток у гастронома.

— Да. А почему ты интересуешься?

— Так. Пустое…

Умнов не стал посвящать Ларису в подробности утренних мытарств да и подозревал: знает она о них — здесь про него все всё знают, — а только прикидывается невинной. Этакой Белоснежкой. Ишь, глазки таращит, ресничками — плюх, плюх. «Здесь недалеко…» Первому вашему недалеко… А интересно, эти неформашки — чья идея? Ее?.. Чья бы ни была — идею выдал на-гора или кретин, или гений. Кретин — если всерьез. Гений — если издевки для. Но если издевка — то над кем? Не над ребятами же?..

— Когда твой завод будет?

— Уже приехали, Андрюшенька…

И впрямь приехали.

«Волга» остановилась у массивных железных ворот, густо крашенных ядовитой зеленой масляной краской. Над воротами красовалась металлическая же — полуметровые буквы на крупной сетке — надпись: «Завод двойных колясок имени Павлика Морозова». А рядом а воротами была выстроена вполне современная — стекло и бетон — проходная, куда Лариса и повела Умнова, бросив на ходу кожаному шоферу:

— Ждите нас, товарищ. Мы скоро.

За проходной Умнова и Ларису встречали трое крепких мужчин тоже в серых костюмах, но цвет их был погрязней, да и материал попроще, подешевле, нежели у Отцов города. К примеру: у Отцов — шевиот, а у встречавших — синтетика с ворсом. Или что-то в этом роде, Умнов не шибко разбирался в мануфактуре.

— Знакомьтесь, — сказала Лариса. — Наш гость Умнов Андрей Николаевич, знаменитый журналист из Москвы.

Но встречавших знаменитому почему-то не представила.

Крепкие мужчины крепко пожали Умнову руку, и один из них радушно сказал:

— Приятно видеть. Извините, что директор и зам встретить не смогли. Они готовятся.

— К чему? — спросил Умнов.

В воспаленном событиями сознании Умнова возникла ужасающая картина: директор и зам учат наизусть приветственные речи, которые они произнесут на встрече с десятимиллионным посетителем Краснокитежска. Каждая речь — минут на сорок…

— К выборам, — пояснил мужчина, несколько успокоив воспаленное сознание. — Вы попали к нам в знаменательный день. Сегодня труженики завода выбирают директора, его заместителя, второго заместителя, главного инженера, главного технолога и главного энергетика.

— Всех сразу? — удивился Умнов.

— А чего тянуть? — отвечал один, а остальные, улыбаясь, синхронно кивали, подтверждая тем самым, что сказанное мнение — общее, выношенное, утвержденное. — Шесть должностей — шесть собраний. Каждое неизвестно сколько продлится: народ должен выговориться. Шесть собраний — шесть рабочих смен. Шесть смен — около тысячи двойных колясок. Тысяча колясок недодано — завод недовыполнит план. Недовыполненный план — недополученная премия трудовому коллективу. Недополученная премия — недо…

— Стоп, стоп, — взволнованный услышанным, Умнов поднял руки: мол, сдаюсь, убедили, дураком был, что спросил. — Все понятно. Недополученная премия — недокупленный телевизор. Недокупленный телевизор — недоразвитая семья. Недоразвитая семья — недостроенный социализм… Цепочка предельно логична… И сколько же вы собираетесь заседать сегодня?

— Ход собрания покажет, — туманно ответил грязно-серый мужчина. — Кандидатов у нас всего девяносто семь, но могут быть неожиданности.

— Ско-о-олько?

Умнова со вчерашнего вечера удивить было трудно, милые ветры перемен дули в Краснокитежске с разных сторон и всегда — непредсказуемо. Но девяносто семь кандидатов — это, знаете ли, в страшном сне…

— Мы провели опрос в городе, народ назвал лучших. Все — в списке.

— Лариса, — тихо сказал Умнов, — это навечно. Мы сорвем программу. Василь Денисыч нам не простит. Кто эти сумасшедшие?

— Не сорвем, — так же тихо ответила Лариса, для которой, похоже, факт гранд-выборов не был откровением. — Все учтено… А это не сумасшедшие, а представители общественных организаций. Хозяева завода.

— Ошибаешься, Лариса, — мило поправил ее Умнов, неплохо поднаторевший в развешивании ярлыков. А и то верно: каждый журналист — немного товаровед. — Хозяева завода — рабочие, а представители общественности — Слуги народа.

— Не совсем так, — не согласилась Лариса. — Слуги народа освобожденные, те, кто за службу зарплату получает. А эти трое — выборные, двое — итээровцы, третий — сам рабочий. Значит, хозяева…

Так они шли, мило беседуя на социально-терминологические темы. Умнов слушал ее и недоумевал. Вроде она всю эту чепуху всерьез несет — не улыбнется даже. А в голосе — Умнов чувствовал! — сквозила легкая ирония. Над кем? Над чем? Над сложной иерархией наименований? Или над ним, Умновым, иерархию эту не знающим?.. Хозяева им не докучали — неслись вперед, на собрание торопились, на демократический акт. И все же любопытный Умнов успел задать мучивший его вопрос, отвлек хозяев от ненужной спешки к вершинам демократии.

— А скажите мне, — крикнул он им в литые спины, — почему коляски — двойные?

— По технологии, — бросил через плечо Хозяин-рабочий. — По утвержденному в Совмине СНИПу… Поспешайте за нами, товарищ журналист. И так опаздываем… — и все трое скрылись в тугих дверях заводоуправления.

— Ничего не понял, — отчаянно сказал Умнов, поднимаясь рука об руку с Ларисой по широкой лестнице, ради праздника устланной ковровой дорожкой.

Лариса сжалилась, объяснила:

— Двойные — это общий термин. А так мы делаем коляски для двойняшек, тройняшек, четверняшек и пятерняшек. — И добавила нудным голосом гида-профессионала: — Единственный завод в Союзе.

— И большой спрос на пятерняшные? — праздно поинтересовался Умнов.

— Республики Средней Азии до последней разбирают.

Больше Лариса ничего добавить не успела, потому что они вошли в большой актовый зал, дотесна заполненный рабочим людом. Умнов ожидал увидеть в президиуме добрую сотню клиентов — все кандидаты плюс несколько главных Хозяев, но на сцене было на удивление малолюдно: всего семь человек сидело за столом президиума, крытым зеленым бильярдным сукном. Справа от стола стояли всегда переходящие знамена, древки которых напоминали опять же бильярдные кии. В зале тут и там понатыканы были софиты, между первым рядом и сценой расположились телевизионщики с переносными камерами, фотографы с «лейками», «никонами» и «зенитами», а также один художник-моменталист, который мгновенно рисовал портреты трудящихся на листах в альбоме, вырывал их и щедро дарил портретируемым. Еще на сцене стояло два стенда, на коих разместилось множество черно-белых фотографий.

— Кандидаты, — поясняюще шепнула Лариса.

Они малость задержались в проходе, пытаясь хоть куда-нибудь протолкнуться, и немедля были замечены из президиума.

— Товарищ Умнов, — крикнули оттуда, — сюда, пожалуйста.

— Спасибо, я здесь пристроюсь, — крикнул в ответ Умнов и скоренько уселся одной ягодицей на половинку стула в десятом ряду: сидевший с краю радушно подвинулся.

— Идемте, Андрей Николаевич, нам туда надо, — на людях Лариса называла его официально — на «вы».

— Тебе надо, ты и иди, — вспомнил забытую было тактику Умнов. — А мне и здесь хорошо.

— Только не убегай, — жалобно попросила Лариса. А закончила бодро: — Когда увидимся?

— В шесть часов вечера после собрания, — привычно схамил Умнов. — Иди, тебя ждут.

Лариса помедлила секунду, соображая: «в шесть часов» — это шутка или всерьез? Потом, видать, вспомнила название старого фильма, расцвела улыбкой и решительно поперла к сцепе. Как ни грубо звучит это слово, но другого не подобрать: именно поперла, расталкивая локтями, плечами, коленями забивших проходы вольных выборщиков. Добралась до президиума, села с краешку — как и положено хорошо воспитанной Дочери.

Председательствующий — костюмчик у него был чисто серым, да и лицо Умнову знакомым показалось: не он ли на банкете слева от Василь Денисыча сидел? Он, он, из Отцов, родимый… — монументально поднялся, монументально постучал стаканом по графину с водой и монументально же повел речь. И хотя грамотный Умнов понимал, что монументально стучать или говорить — это не по-русски, монументы не разговаривают, иного сравнения к случаю не нашел. Здешние монументы умели все.

— Мы собрались здесь сегодня для того, — начал монумент, чтобы совершить воистину демократический акт: избрать руководителей завода, которые достойно смогут осуществлять на своих постах вашу, товарищи, политику. Ту, значит, которую вы им накажете проводить. А поэтому город, скажу я вам, серьезно отнесся к процессу. Названы самые достойные люди Краснокитежска, самые уважаемые. Вот, например, учительница по физике Кашина Маргарита Евсеевна — ее, как будущего главного энергетика, школьники назвали, ваши, так сказать, дети, внуки, и гороно поддержало… Вот бригадир слесарей ДЭЗа № 8 Мелконян Гайк Степанович. На его участках ни разу не было аварий в водоснабжении и, извините, канализации, а на этих участках вы сами живете, сами пользуетесь благами цивилизации, которые стойко охраняет ваш кандидат на пост главного технолога. Вот зубной врач стоматологической поликлиники Тамара Васильевна Рванцова, вы ее тоже хорошо знаете, она председатель женсовета вашего завода, точнее — совета жен, которые, кстати, на пост директор а ее и выдвинули. Ваши жены, дорогие друзья, ваши, простите за каламбур, домашние королевы… А вот и от пенсионеров кандидат: бывший бригадир заливщиков, ветеран войны и труда Старцев Григорий Силыч, тоже, заметим, председатель, но — совета ветеранов завода. Он у нас на директора от ветеранов идет… Да что тут долго перечислять! Вы списки видели, изучали, обсуждали, всех кандидатов знаете: и на пост директора, и на посты его заместителей, и на другие важные посты. Добавлю лишь, что наравне с остальными будут баллотироваться и нынешние руководители завода, которых вы тоже знаете. Так что нечего тут китайские церемонии разводить, не в Китае живем, давайте обсуждать. Хлестко и нелицеприятно.

И сел Отец города — чистый монумент, памятник развитому социализму.

Умнов осмотрелся: неужели присутствующие в зале, забившие его до отказа, весь этот бред принимают всерьез? Неужели они всерьез будут голосовать за слесаря с дантистом? Неужели никто не встанет и не скажет: «Ребята, демократия — это вам не игра в солдатики. Чур, сегодня я — генерал, а завтра ты им будешь…» Ну ладно, банкет с компотом — безобидный, в сущности, идиотизм. Ну ладно, костюмированные панки с металлистами — тоже слегка допустить можно, сама идея их «движений» в основе своей не шибко серьезна… Но директор-то профессионалом должен быть! Энергетик с технологом дело знать обязаны!.. И вдруг он услышал внутри себя голос, который складно произнес давным-давно слышанное: «Не боги горшки обжигают, товарищ Умнов». То-то и обидно, что не боги. Разве за семь с лишним десятилетий, что родная власть существует, не было у нас такого, чтобы вчерашний химик становился министром… чего?.. ну, скажем, культуры, а вчерашний металлург — сегодняшним председателем колхоза? Было, было, сотни раз было! Разве хороший директор завода или фабрики не бросался с размаху на партийную работу, где надо не только людей понимать, но и такую кучу проблем решать, с которыми он у себя на заводе и не сталкивался… Старый принцип: не сможешь — поможем, не справишься — перебросим. Был начальником тюрьмы — становись директором театра. Был оперным певцом — поруководи цирком в масштабе страны… А что такого? Ну, к примеру, выберут они сегодня учительницу физики главным энергетиком — так она ж не одна в энергетической службе. У нее подчиненные — профессионалы. Да и сама она про энергетику в своем институте учила, закон Ома от закона Джоуля-Ленца запросто отличает. Так что пусть работает. Опять повторим: не боги горшки обжигают… Господи, взмолился Умнов, доколе же мы будем жить по этому вздорному принципу? Когда поймем наконец, что не горшки обжигать надо — державу спасать от плохих горшечников…

Но тут в президиуме произошло некое шевеление, и у Умнова, который уже ничему не удивлялся, зародилось подозрение, будто устроители нынешнего фарса кое-что приберегли про запас. Более того, почтеннейшая публика о том распрекрасно ведает, иначе почему «народ безмолвствует»?..

Отец-председатель снова поднялся и сделал существенное добавление.

Он так и заявил:

— Есть, товарищи, существенное добавление. В президиум поступили самоотводы. Вот что пишет, например, товарищ Кашина: «Прошу снять мою кандидатуру с голосования, поскольку я чувствую, что гораздо большую пользу Родине принесу на ниве среднего образования». Благородное заявление, товарищи, граждански мужественное. Думаю, надо уважить. Будем голосовать сразу или другие самоотводы послушаем?

Из зала понеслось:

— Другие давай… Чего там канителиться… Списком будем…

— Значит, еще самоотвод — Мелконяна Гайка Степановича. «Прошу снять мою кандидатуру с голосования, поскольку я чувствую, что гораздо большую пользу Родине принесу на ниве водоснабжения и канализации». Тоже гражданский поступок, товарищи, нельзя не оценить самоотверженности товарища Мелконяна… А вот что заявляет нам Тамара Васильевна Рванцова: «Прошу снять мою кандидатуру с голосования, поскольку я чувствую, что гораздо большую пользу Родине принесу на ниве зубопротезирования». Тут еще много самоотводов, общим числом… — он наклонился к грязно-серому соседу, тот что-то шепнул ему, — общим числом девяносто один экземпляр. Фамилии перечислить?

— Не надо!.. — заорали из зала. — Догадываемся!.. Голосуй, кто остался!..

— А остались у нас в списке для голосования те, кого вы лучше всего знаете. На пост директора завода баллотируется нынешний директор Молочков Эдуард Аркадьевич. На посты его заместителей — его заместители Тишкин В. А. и Потапов Г. Б. На пост главного энергетика…

Дальше Умнов не слушал. Согнувшись в три погибели, он пробирался сквозь толпу к выходу — чтоб только из президиума его не заметили, чтоб только бдительная Лариса не окликнула, не приказала безжалостно отловить. У Умнова был план. К его великому сожалению, план этот касался не побега вообще — судя по утренним экзерсисам, он пока обречен на провал, — но изучения вариантов побега: назрела мыслишка кое-что посмотреть в гордом одиночестве, кое-что проверить, кое-что прикинуть. А там — пусть ловят. Там, если хотите, он и сам сдастся…

Он вышел в фойе и облегченно вздохнул. Фарс с горшками для богов обернулся фарсом с выборами для демократии. Списочек составили, кандидатов наворотили — сотню, перед вышестоящими инстанциями картинку выложат — закачаешься. Инстанции — они сейчас хоть и делают вид, что только наблюдают со стороны, а на самом деле ой-ой-ой как во все влезают. Со стороны. Вот почему здесь выбирают одного из одного. Или — точнее! — шестерых из шестерых. Богатый выбор… Впрочем, и это, как говорится, часто имеет место — в той же первопрестольной, например. Умнов с усмешкой вспомнил, как недавно выбирали нового директора столичного издательства, как сидел он — демократический кандидат! — один-одинешенек на сцене перед сотрудниками, как пересказывал свои анкетные данные, о коих всем присутствовавшим известно было досконально. А их, к примеру, интересовало: сколько у кандидата жен было, венчанных и невенчанных, — так ведь не спросишь о том, несмотря на объявленную гласность… Да разве только издательство?.. Сколько в газету писем приходит — о таких, с позволения сказать, выборах! Умнов, сам вопросами экономики не занимающийся, тем не менее в экономический отдел частенько захаживал, почту просматривал: а вдруг да и выплывет что-то по его теме, что-то нравственное. И выплывало. И находил. И писал — остро и зло…

Но сейчас его интересовало совсем другое.

Умнов сбежал по ковровой лестнице, миновал заводской двор — пустой в этот час, лишь сиротливо стояли автопогрузчики, электроплатформы, маленькие электромобильчики «Пони», и лишь у трех красных КамАЗов с прицепами курили шоферы, сплевывали на асфальт и негромко матерились. Их-то и надеялся увидеть Умнов: заметил машины, когда спешил на собрание.

— Чем недовольны, командиры? — бодро спросил он, подходя к шоферам, доставая из кармана рубашки духовитую индийскую сигаретку «Голд лайн» и ловко крутя ее в пальцах.

Один из камазовцев приглашающе щелкнул зажигалкой.

— Не надо, — отстранился Умнов. — Бросил. Просто подержу за компанию.

Умнов никогда не курил, но сигареты при себе держал: образ бросившего сильно сближал его с курящими собеседниками. Маленькие журналистские хитрости, объяснял Умнов, перефразируя любимый штамп известного футбольного комментатора.

Камазовцы на штамп клюнули.

— Завидую, — сказал один, в ковбойке, смачно затягиваясь. — А я вот никак…

— Сила воли плюс характер, — добавил второй, в майке, цитатку из Высоцкого.

— Так чем же недовольны? — повторил вопрос Умнов, пресекая ненужные всхлипы по поводу собственной стойкости.

— Стоим, — сказал первый шофер и добавил несколько идиоматических выражений. — Они, блин, там штаны протирают, глотки дерут, а мы здесь загорай на халяву…

— За готовой продукцией приехали?

— За ней, чтоб у ней колеса поотваливались.

— И далеко повезете?

— На базу.

— А база где?

— Слушай, ты чего пристал? Шпион, что ли?

— Шпион, шпион… Так где база?

— Вот, блин, прилип… Ну, на Робинзона Крузо, сорок два. Доволен, шпион?

— Это улица такая?

— Нет, блин, пивная!.. Конечно, улица.

— В Краснокитежске?

— Ну не в Лондоне же!..

— Так вы местные… — в голосе Умнова послышалось такое откровенное разочарование, что первый камазовец, гася бычок о подошву тираспольской кроссовки, спросил не без сочувствия:

— Поправиться, что ли, хочешь?.. Нету у нас, друг. Сходи в стекляшку, скажи Клавке, что от Фаддея — она даст, она добрая…

— Да нет, я не пью, — отмахнулся Умнов. — Я так просто. А кто коляски из города повезет? Выходит, не вы?..

Тут вмешался третий камазовец, самый из них солидный — килограммов под сто, до сих пор хранивший гордое молчание.

— А не пойдешь ли ты туда-то и туда-то? — спросил он, называя между тем вполне конкретный адрес отсылки.

— Не пойду, — не согласился Умнов. — Ребята, вы не поверите, но меня в этом вашем Краснокитежске заперли. Хотел сегодня уехать, мне на юг надо, а ни хрена не вышло.

Камазовцы посуровели. Легкое, но гордое отчуждение появилось на их мужественных, изборожденных ветрами дорог лицах.

— Бывает, — туманно сказал первый, в ковбойке.

Остальные молчали, разглядывали небо, искали признаки дождя, грозы, смерча, самума, будто не ехать им по разбитым магистралям Краснокитежска, а взмывать над ним в облака с ценным грузом двойных колясок для среднеазиатских пятерняшек.

— Что бывает? — настаивал Умнов.

— А не пойдешь ли ты туда-то и туда-то? — спросил третий, не изменив конечного адреса.

— Ребята, я серьезно. Понимаете — плохо мне. Страшно.

И тогда, словно поняв умновские зыбкие страхи, первый камазовец полуобнял Умнова, дыхнув на него сигаретно-пивным перегаром, и шепнул доверительно:

— Поверь на слово, друг: не рыпайся. Раз не можешь выбраться, значит — судьба. Значит, Краснокитежск — твой город.

— Какой мой? Какой мой? Я из Москвы, понял? Москвич я! Коренной!

— А чем твоя Москва от Краснокитежска отличается? Та же помойка. Только больше… Ладно, некогда Нам с тобой ля-ля разводить. Бывай, москвич. Держи нос по ветру, верное, блин, дело.

И все сразу, как по команде, пошли прочь, не оглядываясь, не попрощавшись, будто дела у них в момент подвернулись — важней некуда, будто спешка выпала — все горит, все пылает, не до пустого им трепа с посторонними шпионскими харями.

И тут перед Умновым возник кот. Не исключено, что он был родным братом утреннего приятеля Умнова, а может, и сам приятель неторопливо дотрусил от гостиницы до завода: и расцветка один к одному, и хвост антенной торчит, и глаз тот же — желтый, в крапинку, с черным щелевидным зрачком. Умнов любил кошек и легко запоминал их в лицо.

— Здорово, — сказал Умнов. — Это ты или не ты?

Кот не ответил, вопреки вздорным утверждениям классиков мировой литературы, повернулся и пошел, чуть покачиваясь на тонких длинных лапах, подрагивая худой антенкой, явно завлекая Умнова за собой. Тогда, утром, припомнил Умнов, он завлекал не зря — до близких ворот довел безошибочно.

Умнов, посмеиваясь про себя, пошел за котом. Думал: люди панически бегут от общения с ним, с пришельцем извне — если, конечно, не считать тех, кто его охраняет, — а кот сам на контакт набивается. Может, это не Умнов — пришелец? Может, это кот — пришелец? Брат по разуму, негласно обосновавшийся в Краснокитежске?..

Так они шли друг за другом — не спеша и вальяжно — и дошли до банальной дыры в крепком металлическом заборе, оградившем завод двойных колясок от непромышленной зоны города. Кот остановился, поглядел на Умнова, мигнул, чихнул, зевнул, утерся лапой, прыгнул в дыру и исчез с глаз долой.

Все-таки не тот кот, не утренний, решил рациональный Умнов. И с чего бы тому из богатого жирными объедками двора пилить через весь город? Нет, это местный кот, хотя и похож, стервец, одна масть…

Малость опасаясь продрать штаны или куртку, Умнов пролез в дыру — нечеловеческой силой разведенные в стороны железные листы — и оказался на большом пустыре, а точнее, на заводской свалке, где маложивописно громоздились какие-то ржавые металлоконструкции, какие-то кипы бумаг, какие-то бидоны и бочки, гигантские искореженные детские коляски — из брака, что ли? — и прочий мусор, вполне уместный на заводском чистилище.

Кругом — ни живой души.

И кот пропал.

— Ау, — негромко сказал Умнов, — есть тут кто?

Подул ветер, поднял с земли бумажки — смятые, грязные, кем-то давно исписанные, истыканные синими печатями, поднял какие-то пестрые ленточки, тряпочки лоскутки, все это закружилось над бедным Умновым, понеслось над его головой, а кое-что и на голове задержалось: красная лента прихотливо обвила лицо, запуталась в волосах. Умнов лихорадочно сорвал ее, бросил, брезгливо вытер ладонь о шершавую ткань джинсов. А ветер исчез так же внезапно, как и возник, шустрый вихрь из вторсырья улегся на свои места, и в тот же миг из-за металлоломного террикона выступил странноватый тип — худой, длинный, покачивающийся на тонких ногах, как заводской кот. У Умнова мелькнула совсем уж бредовая мысль: а не сам ли кот перевоплотился? Вполне в духе общего сюжета…

На коте, то бишь на субъекте, болтался непонятного цвета свитер грубой вязки «в резинку», тощие ноги его облегали бывшие когда-то белыми штаны Был он бородат, усат и вообще длинноволос. Если бы не возраст — лет тридцать-тридцать пять! — Умнов вполне мог бы принять его за одного из переодетых Ларисиных неформашек. Но нет, те были слишком чистыми, буффонно-карнавальными, а этот выглядел вполне настоящим.

— Здравствуйте, — вежливо сказал Умнов.

Субъект не отвечал, пытливо разглядывая Умнова, будто соображая: сразу его тюкнуть по кумполу остатками двойной коляски или малость погодить.

Умнову молчание не нравилось.

— Это к вам меня кот привел? — пошутил он. Так ему показалось, что пошутил.

Но смех смехом, а идиотский вопрос заставил субъекта подать голос.

— Какой кот? — спросил он.

Голос у него был под стать внешнему виду: тусклый, сипловатый — поношенный.

— Обыкновенный, — растерялся Умнов, что было на него совсем непохоже: герой-журналист, зубы съевший на общении с кем ни попадя, — и вдруг, и вдруг… — Шутка Извините.

— При чем здесь кот? — раздраженно произнес субъект. — Мы ищем вас по всему городу, они, — он выделил слово, — вас закуклили, не пробиться…

Умнов встрепенулся:

— Как закуклили? Что значит закуклили? В смысле — захомутали? Кто? Как?

— Да какая разница — как! — субъект раздражался все больше. — Есть способы… А они — это они, сами знаете… Слушайте, нам надо поговорить.

— Говорите.

— Здесь? — субъект засмеялся. И смех-то у него был скрипучим, ржавым — как со свалки. — Да здесь нас засекут в два счета!.. Нет, потом, вечером. В одиннадцать будьте в номере, вам свистнут.

— Кто свистнет? Откуда? И вообще, кто вы?

— Вы понять хотите?

— Что?

— Все.

— Очень хочу.

— Всему свое время. Будьте в номере.

— А если меня караулить станут? — резонно поинтересовался Умнов. — Совсем… это… закуклят?

Субъект опять засмеялся.

— Больше некуда… Ваше дело — одному остаться. Остальное — наши заботы.

— Да кто вы наконец? — обозлился Умнов от всего этого дешевого таинственного камуфляжа: тут тебе и свалка, тут тебе и ветер, тут тебе и кот-пришелец, и субъект из фильма ужасов. — Не скажете — не приду.

— Придете, — отрезал субъект. — Мы вам нужны так же, как и вы нам. Все. Ждите.

И скрылся за терриконом, откуда и возник. Умнов рванулся было за ним, но поздно, поздно: проворный субъект, знавший, видимо, свалку, как собственную квартиру — а была ли она у него, собственная?! — исчез, затерялся за мусорными кучами, ушел, как под обстрелом. А вдруг и впрямь под обстрелом?

Узнать бы, что происходит, горько думал Умнов, пролезая в дыру и шествуя к заводоуправлению. Я же терпеть не могу фантастику, я же в своей жизни, кроме Жюля Верна, ничего фантастического не читал. А тут — на тебе… Кто этот тип со свалки? По виду — алкаш из гастронома… Скорей бы вечер…

Заводской двор был по-прежнему пуст, даже камазовцы куда-то слиняли. Умнов сел на бетонные ступеньки у входа в заводоуправление и стал ждать.

Что еще мне сегодня предстоит, вспоминал он? Образцовая больница со стопроцентным излечиванием всех болезней — от поноса и насморка до рака и СПИДа? Хотя нет, откуда в Краснокитежске СПИД?.. Потом поедем на стадион. Закаляйся, как сталь. Все там будут закалены, как сталь. Как стальные болванки… Нет, дудки, никуда не поеду. Сорву им на фиг программу, пусть закукливают…

Двери захлопали, и из заводоуправления повалил народ. Переговаривались, как ни странно, на любые темы, кроме самой животрепещущей — темы выборов.

Слышалось:

— …утром судака давали…

— …а он мяч пузом накрыл и привет…

— …после смены я к Люське рвану…

— …а я в телевизор попал…

— …ну и кретин…

Люди жили своими маленькими заботами — привычными, каждодневными, и ведать не ведали, что их города и на карте-то нет. Плевать им было на карту! Они точно знали: есть город, есть! Какой-никакой, а вот он, родимый! И другого им не надо.

— Здрасьте пожалуйста, вот он куда скрылся, — из-за спины сидящего Умнова, которого народ аккуратно обтекал, раздался веселый голос Ларисы.

Умнов встал.

— Жарко там. И скучно. Чем кончилось?

— Единогласно, — торжествующе сказала Лариса. И опять не понял Умнов: всерьез она или издевается. — Все кандидатуры одобрены народом без-о-го-во-роч-но.

— А ты сомневалась? — подначил Умнов.

Но Лариса подначки не приняла.

— Сомневаться — значит мыслить, — засмеялась она, все в шутку перевела, умница, — А я мыслю, Андрюшенька. И знаешь о чем? О хорошей окрошечке. Ты как?

Мысль «об окрошечке» у Умнова отвращения не вызвала.

— Можно, уговорила, — все-таки склочно — тактика, тактика! — сказал он.

— Тогда поспешим. Дел впереди — куча.

Сначала окрошка, решил Умнов, а потом истина. Не буду портить обед ни себе, ни ей. Отрекусь от программы после еды.

Отрекаться не пришлось. Только сели в машину — телефонный звонок. Мрачный шофер почтительно и бережно, двумя пальцами, снял трубку, помолчал в нее и протянул Умнову.

— Умнов, — сказал в трубку Умнов.

— Приветствую вас, Андрей Николаевич, — затрещала, зашкворчала, засвиристела трубка. Неважнецки у них в городе радиотелефон работал. — Это Василь Денисыч. Обедать едете?

— Угадали.

— Не угадал, а знаю… Как вам выборы?

— Мура, — невежливо сказал Умнов. — Показуха, липа и вранье. Зачем они нужны? Оставили бы старых начальников и — дело с концом. Без голосования.

— Плохо вы о людях думаете, товарищ Умнов, — голос Василь Денисыча приобрел некую железность, некую даже сталеобразность. Мистика, конечно, но ведь и треск в трубке исчез. — Мы спросили людей. Люди назвали тех кандидатов, кому они верят, кого они уважают. Это во времена застоя собственное мнение за порок почиталось, а сегодня оно — краеугольный камень социализма. И не считаться с ним — значит выбить из-под социализма краеугольный камень.

— Зубодера — в директора? — зло спросил Умнов. — Да за такое мнение, чье бы оно ни было, штаны снимать надо и — по заднице… этой… двойной коляской.

— Любое мнение надо сначала выслушать. А уж потом объяснить человеку, что он не прав. Понятно: объяснить. И он поймет. Народ у нас понятливый, не раз проверено. Вот и зубодер, как вы изволили выразиться, уважаемая наша товарищ Рванцова, сама отказалась от высокой чести быть избранной…

— А не отказалась бы? А избрали бы? Так бы и директорствовала: чуть что не по ней — бормашиной по зубам?..

— Абстрактный спор у нас получается, товарищ Умнов. И не ко времени. Но от продолжения его не отказываюсь: надо поговорить, помериться, так сказать, силенками. Кто кого…

— Абстрактному спору — абстрактная мера, — усмехнулся Умнов. — Кто кого, говорите? Да ежу ясно: вы меня!

Василь Денисыч ничего на это не возразил, только промолвил дипломатично:

— Не пойму, о чем вы… Ну да ладно, не будем зря телефон насиловать. Дайте-ка Ларисе трубочку. Она с вами?

— Куда денется, — проворчал Умнов, передавая трубку Ларисе.

Та к ней припала, как к целебному источнику. Не воды — указаний… И ведь хорошая баба, красивая, крепкая, молодая, неглупая, а как до дела, так будто и нет ее, одно слово — Дочь. Наипослушнейшая. Наипочтительная. Наивсеостальное…

— Слушаю вас, Василь Денисыч… Да… Да… Да… Нет… Да… Нет… Понятно… Сделаем… Да… будем, — отдала трубку шоферу, который как сидел неподвижно и каменно, так и не сдвинулся с места ни на микрон.

Монументная болезнь — это, по-видимому, заразно весело подумал Умнов. Как бы не схватить пару бацилл, как бы не замонументиться.

— Есть новые указания? — ехидно спросил он.

— Изменения в программе, — озабоченно и почему-то сердито сказала Лариса. — Больница пока отменяется, там карантин по случаю годовщины взятия Бастилии. После обеда нас будет ждать Василь Денисыч. У него есть планы…

— Планы — это грандиозно, люблю их громадье, — согласился Умнов, радуясь, что не придется самому отказываться от программы — А из-за чего карантин, подруга? Никак у вас все больные — потомки парижских коммунаров? Поголовно…

Лариса не ответила, сделала вид, что ужасно занята собственными государственными мыслями, помолчала, мимоходом бросила шоферу:

— В кафе «Дружба». — Опять молчала, что-то явно прикидывая, соображая. Что-то ее расстроило, что-то явно выбило из привычной ура-патриотической колеи.

Умнов некоторое время с легким умилением наблюдал за ней, потом сжалился над девушкой, нарушил тяжкое молчание:

— Окрошка-то не отменяется?

И надо же: дурацкого вопроса хватило, чтобы Лариса расцвела — заулыбалась в сто своих белейших зубов.

— Окрошка будет. Это кооперативное кафе. — Добавила дежурно: — Пользуется большой популярностью в нашем городе.

— Твои ребята его обустраивают?

— Нет, что ты! Мои — другое. А это… Ну, сам увидишь.

Она замолчала, явно успокоенная внешним миролюбием Умнова, а он праздно глянул в окно и вдруг заметил на углу вывеску: «Почта. Телеграф. Телефон». Заорал:

— Стоп! Остановите машину.

Шофер как не слышал — даже скорости не сбросил.

Зато Лариса быстро сказала:

— Притормозите, притормозите. Можно. — И к Умнову: — Что случилось, Андрюша?

— Ноги затекли, — грубо ответил он. — Я что, даже выйти не могу по собственному желанию? Это чучело за рулем — человек или робот?

Чучело на оскорбление не среагировало. Подкатило к тротуару, вырубило зажигание.

Умнов выскочил из машины, хлопнул дверью так, что она загремела, побежал назад, поскольку почту они солидно проскочили. Оглянулся: Лариса стояла у «Волги» и за ним гнаться не собиралась. Показывала, значит, что кое-какая самостоятельность у него есть.

Умнов вошел на почту, заметил стеклянную дверь с надписью по стеклу «Междугородный телефон», толкнул ее и сразу — к девушке за стойкой:

— В Москву позвонить можно?

Девушка подняла глаза от какого-то длинного отчета, который она прилежно составляла или проверяла, и сказала сердито:

— Линия прервана.

— А в Ленинград?

— И в Ленинград прервана.

Не вышел фокус, понял Умнов, и здесь обложили. Прямо как волка…

Его охватил азарт.

— А в Тбилиси? Новосибирск? Архангельск? Барнаул?..

— Я же сказала вам русским языком, гражданин: линия прервана. Понимаете: пре-рва-на. Связи нет даже с областью.

— А что случилось? — Умнов был нахально настойчив, работал под дурачка. — Бульдозерист кабель порвал? Внезапный смерч повалил столбы? Вражеская летающая тарелка навела помехи на линию?

— Все сразу, — сказала телефонистка, не отрываясь от отчета и всем своим видом показывая, что Умнов ей надоел до зла горя, что ничего больше она объяснять не желает, не будет и пусть Умнов, если хочет, пишет жалобу — жалобная книга у завотделением.

Вслух ничего такого она не произнесла, но Умнов достаточно много общался с подобными девицами на почтах, в магазинах, химчистках или ремонтных мастерских, чтобы понимать их без слов. Даже без взглядов. По конфигурации затылка.

— Печально, — подвел он итог. — И когда починят, конечно, неведомо?

— Когда починят, тогда и заработает, — соизволила ответить девица, вдруг вспомнила что-то важное, что-то неотложное, вскочила, вспорхнула — заспешила в подсобную дверцу. Спаслась, так сказать, бегством.

Город дураков, злобно подумал Умнов. Все они напуганы до колик, до дрожи, до горячей тяжести в штанах. Четвертуют здесь, что ли, за разглашение местных тайн? Головы отрубают? В лагеря ссылают?.. Ага, вот и идея: хочу побывать в местном исправительно-трудовом учреждении. Хочу пообщаться с теми, кто открыто пошел против власти. С местными диссидентами. Может, они чего путного расскажут…

Когда вернулся, Лариса по-прежнему ждала около машины.

— Как ноги? — в голосе ее была здоровая доза ехидства.

— Спасибо, хорошо, — мрачно ответил Умнов и полез в «Волгу». — Скажи этому истукану, что можно ехать.

В кафе их ждали. Два черноволосых и черноусых красавца южнокавказской наружности стояли у дверей кооператива «Дружба» и всем своим видом выражали суть упомянутого названия. Было в них что-то неуловимо бутафорское. Как в Ларисиных неформашках.

— Здравствуйте, мальчики, — сказала им Лариса. — Надеюсь, покормите? Местечко найдете?

— Ради вас, Ларисочка, всех других прогоним, — галантно заявил один усач с картинным акцентом. — Для вас все самое-самое отдадим, свое отдадим, голодными останемся — только чтоб вы красиво улыбались…

— Никого выгонять не надо, — строго сказала Лариса. — Ишь, раскокетничались… Знакомьтесь лучше. Это Андрей Николаевич, он из Москвы.

— Гиви, — представился первый усач.

— Гоги, — представился второй.

— Прошу вас, гости дорогие, — Гиви торжественно повел рукой. Гоги торжественно распахнул дверь. Умнов с Ларисой торжественно вошли в кафе.

Не хватает только свадебного марша, подумал Умнов.

И в ту же секунду невидимые стереоколонки исторгли легкое сипение, кратковременный хрип, стук, щелк — игла звукоснимателя рано встала на пластинку — и голос известного своим оптимизмом шоумена обрадовал публику сообщением об отъезде в Комарово, где — вспомнил Умнов — торгуют с полвторого.

Публика — а кафе было заполнено до отказа, свободных столиков Умнов не заметил — сообщение об отъезде шоумена приняла благосклонно, но равнодушно: никто от обеда не оторвался. Как никто не обратил особого внимания на появление Умнова и Ларисы в сопровождении кооперативных владельцев кафе.

Их посадили за маленький столик в дальнем углу, предварительно сняв с него табличку «Заказан». Столик был покрыт грязноватой клетчатой скатертью, а в центре ее под перечно-солоночным комплектом и вовсе растеклось жирное пятно.

— Что будем кушать? — спросил Гиви. Гоги исчез — скрылся в кухне.

Умнов решил опять немного похамить. Хотя почему похамить? Что за привычные стереотипы? Не похамить, а покачать права, которые, как известно далеко не всем, у нас есть.

— Почему скатерть грязная? — мерзким тоном поинтересовался Умнов.

— Извини, дорогой, — сказал Гиви, — не успеваем. Нас мало, а люди, понимаешь, кушают некрасиво, культур-мультур не хватает, а прачечная долго стирает… Что кушать будем, скажи лучше?

«Культур-мультур» Умнова сильно насторожило: уж больно избитое выражение, тиражированное анекдотами, а тут — как из первых уст. Гиви вызывал смутное подозрение. В чем?.. Умнов пока не знал точного ответа.

— Смените скатерть, — ласково сказал Умнов. — У вас, мальчики, кафушка-то кооперативная, наши денежки — ваша прибыль. При такой системе клиент всегда прав. А если ему скажут, что он не прав, он уйдет. И унесет денежки. То есть прибыль. Разве не так?

— Ты прав, дорогой! — почему-то возликовал Гиви. — Ты клиент — значит, ты прав!..

Сметнул скатерть со стола, обнажив треснувший голубой пластик, упорхнул куда-то в подсобку, выпорхнул оттуда с чистой — расстелил, складки расправил, помимо солонки с перечницей, еще и вазочку с розой установил.

— Теперь красиво?

— Теперь красиво, — подтвердил Умнов. — Главное, чисто. Так что кушать будем, а, Лариса?

Во время мимолетного конфликта Лариса хранила выжидательное молчание. Умнов заметил: переводила глаза с него на Гиви и — не померещилось ли часом? — чуть усмехалась уголком рта. А может, и забавляла ее ситуация: клиент частника дрючит. Это вам не НЭП забытый! Это вам развитой социализм! Решились доить советских граждан с попущения Советской же власти — давай качество! У-у, жу-у-лье усатое!..

Но скорей всего ничего такого Лариса не думала. Это Умнов сочинил ей, комсомольской Дочери, классовую ненависть к частникам. А ей, похоже, и впрямь забавно было: кто кого? И какая ненависть могла возникнуть, если окрошка была холодной, острой и густой?

— Вкусно, — сказал Умнов.

— Окрошку трудно испортить, — тон у Ларисы был намеренно безразличным.

А ведь ответила так, чтобы поддеть кооперативных кулинаров, шпильку им в одно место…

— Слушай, Лариса, — Умнов оторвался от первого, — тебе что, эти парни не нравятся, да? Почему, подруга?

— Еще чего!.. — совсем по-бабски фыркнула Лариса, но спохватилась, перешла на официальные рельсы: — Нравится, не нравится — это, Андрюша, не принцип оценки человека в деле. Как он делает свое дело — вот принцип…

— А как они его делают?

— Гиви и Гоги?.. — помолчала. Потом сказала странно: — Свое дело они делают…

— Я спросил: как?

— Как надо, — выделила голосом.

— А как надо? — тоже выделил. — И кому?

— Как — это понятно, — улыбнулась Лариса, — прописная истина… А вот кому… Не могу сказать, Андрюша…

— Не знаешь?

Посмотрела ему прямо в глаза — в упор. А он — уж на что жох по женской части! — ничего в ее глазах не прочел: два колодца, что на дне — неизвестно… Усмехнулся про себя: тогда уж не два колодца, а два ствола. Пистолетных или каких?..

Повторила:

— Не могу сказать… — И радостно, прерывая скользкую, как оказалось, тему: — А вот и Гиви!

Ладно, временно отступил Умнов, я тебя еще достану, тихушницу…

Гиви принес заказанные шашлыки. На длинных шампурах нацеплены были вкусные на вид куски баранины, переложенные кольцами лука. Гиви, явственно пыхтя, сдирал их с шампуров на тарелки.

— А где помидоры? — склочно спросил Умнов. — Шашлык с помидорами жарят. Или не знаете?

— Вах, что за человек! — Гиви на секунду оторвался от тяжкой работенки. — То ему скатерть грязная, то ему помидоров нет!.. Не завезли помидоры, дорогой! Понимаешь русский язык: не завезли! Завтра приходи. А пока такой шашлык кушай. Такой шашлык тоже вкусный, — и метнул на стол две тарелки с шашлычными ломтями.

Акцент его — показалось или нет? — во время последней тирады стал явно слабее.

— Поешь шашлычок, Андрюшенька, — почти пропела Лариса, и в двух синих стволах-колодцах Умнов заметил явно веселые искорки, или, как принято нынче писать, смешинки, озорнинки, лукавинки, — он хоть и жестковат, но есть можно…

Она положила свою руку на умновскую, чуть сжала ее. Смотрела на Умнова без улыбки, строго, и тот почему-то отошел, смягчился, даже расслабился. Зацепил вилкой кусок баранины, подумал: мало того, что она — иллюзионистка, так еще и гипнотизировать может. И с чего это он сдался? Взглядом уговорила?..

Он посмотрел на Ларису. Та сосредоточенно жевала мясо, запивала традиционным краснокитежским клубничным компотом, на умновские страдания внимания не обращала. Ну и черт с тобой, обиделся Умнов и навалился на шашлык. Тот и правду оказался жестким, да еще и жирноватым. Эдак они прогорят в два счета, подумал Умнов, поглядывая по сторонам. Столиков в зале было штук тридцать, обедающих — полным-полно. Между столиками челночно сновали явно усталые девушки-официантки, таскали тяжелые подносы с едой. Умнов насчитал четверых по крайней мере. Четверо официанток плюс Гиви. И плюс Гоги. И, наверно, плюс еще кто-то. Не много ли для кооператоров?.. Или они на чем-то ином прибыль вышибают? На контрабанде помидорами, например…

— Я пройдусь. — Умнов встал и, не дожидаясь реакции со стороны Ларисы, неторопливо пошел по залу.

Ни Гиви, ни Гоги в зале не было. Какая-то официанточка, тыкая пальчиком в пупочки микрокалькулятора, кого-то обсчитывала: либо в переносном смысле, либо в буквальном. Умнов деловито прошел мимо, завернул за деревянный щит, отделявший кухню от зала, и остановился, укрывшись за выступом стены. В кухне работали трое женщин и трое мужчин: кто-то у плиты, кто-то на резке, кто-то на раскладке. Итак, плюс шесть… От кухни шел коридорчик, в конце которого виднелась узкая дверь с латинскими буквами WC. Вот и повод, решил Умнов, целенаправленно руля по коридору к замеченной двери. По пути он миновал и другую — с надписью «Заведующий». Она была неплотно прикрыта, и оттуда слышались голоса. Говорили трое. Два голоса показались Умнову знакомыми, третьего он никогда не слыхал. Но именно третий произнес то, что заставило Умнова продолжить спонтанно начатую игру «в Штирлицу».

— …мне все это подозрительно, — вот что услышал Умнов — конец, видимо, фразы или монолога.

Услышал, остановился, замер и принялся подслушивать.

— А плевать мне на тебя, — произнес другой — со знакомым голосом. — Подозревай, сколько хочешь.

— А на Василь Денисыча тоже плевать?

— Василь Денисыч мог бы раньше предупредить.

— Значит, не мог.

— Мог или не мог — поздно решать, — вмешался еще один, тоже со знакомым голосом. — Вопрос в другом: что он знает?

— Да многое? И что с того?

— Это, ребята, не ваша забота, — сказал незнакомый. — Вы за что деньги получаете? За дружбу. — Или он имел в виду кафе «Дружба»? — Зарплата, между прочим, будь здоров, как у народных…

— Я и так заслуженный, — обиженно сказал первый знакомый голос.

— Ну и играл бы своих гамлетов, заслуженный. За сто тридцать минус алименты.

— Ты мои алименты не трогай, рыло!

— А за рыло можно и в рыло.

— Кончайте, парни, — вмешался второй знакомый. — Работа есть работа. Роль не хуже других. Только надоела — сил нет… Ты мне лучше скажи, Попков, какого черта нас впутали в эту историю?

— Нужно было кооперативное.

— Вывеску? Других вывесок мало? Полон город вывесок…

— Но-но, полегче на поворотах…

— Попков, милый, чего полегче, чего полегче? Не пугай ты нас, пуганые. Ну вернут в труппу на худой конец — и что? Только вздохнем…

— Скорей задохнетесь, — хохотнул незнакомый Попков — Еще раз повторю: в труппе потолок какой? То-то и оно… Ладно, гаврики, вышла накладка или не вышла — не нам судить Есть головы поумнее. Идите, рассчитайте гостей. Василь Денисыч столичного хмыря ждет…

Умнов пулей промчался по коридору, нырнул в туалет. Но дверь не закрыл, оставил щелочку. И в щелочку эту увидел, как из кабинета заведующего сначала вышел огромный мужик в тесной кожаной куртке, огромный черный мужик с квадратным затылком — Попков, значит, а за ним — Гиви и Гоги… И это последнее — невероятное! — так поразило Умнова, что он даже не стал вспоминать: где видел первого мужика…

Значит, Гиви и Гоги?.. А где же акцент? А где псевдокавказские штучки-дрючки — ты меня уважаешь? Кушай шашлык, дорогой! Где все это? И еще. Что такое — роль, труппа, заслуженный, народный?.. Зарплата сто тридцать?.. У кого сто тридцать? У актера?.. Выходит, Гиви и Гоги… Во бред!.. Нет, точно, Гиви и Гоги ушли из театра и взяли патент на кафе. Ладно, допустим. Но непохоже — Умнов голову на отсечение давал! — это кафе не кооперативное. Бывал он в маленьких, приветливых, теплых частных кафушках, где тебя встречают как дорогого друга, где кормят вкусно и сытно, где обслуживают быстро и вежливо, где скатерти чистые, наконец! И народу в таких кафушках работает — трое, от силы — четверо. И то еле-еле на каждого — рублей по триста чистой прибыли. В месяц. При адском труде… А здесь?.. Здесь штат, как в обыкновенной государственной забегаловке. И кормят, кстати, также. В смысле — плохо… Нет, если они и из театра, то кого-то здесь играют. Для чего?!

С этим безмолвным воплем Умнов выскочил в безопасный пока коридорчик, промчался мимо кухни, притормозил и лениво вышел в зал. Около их стола стоял Гиви и встревоженно озирался. Лариса сидела с загадочной улыбкой на лице — женщина-сфинкс после приема окрошки.

Тут Гиви заметил Умнова, радостно ему крикнул:

— Где ходишь, дорогой? Почему такую красивую девушку одну оставляешь? — акцент вернулся, как не исчезал. Или там, в кабинете, не Гиви был?..

Умнов подошел к столу, взял из рук Гиви листок счета.

— Сколько? Три шестьдесят? Получите… — положил на скатерть пятерку.

— Сейчас сдачи дам, — забеспокоился Гиви. — Мы — кооператоры, у нас чаевых нет.

— А сортир у вас есть? — грубо спросил Умнов, объясняя таким образом свой вояж по закулисной части кафе.

Лариса хмыкнула.

— У входа, дорогой. Где вешалка.

— С которой все и начинается, — задумчиво сказал Умнов, принимая рупь сорок сдачи. — И кафе, и театр… Пошли, Лариса. Спасибо за угощенье, парни. Смотрите — не переигрывайте, а не то прогорите, — и двинулся к выходу, не дожидаясь ответа.

На сей раз Умнов изменил себе и сел на заднее сиденье — рядом с Ларисой. После обеда у псевдогрузин он испытывал к ней откровенную симпатию. Занятно она себя ведет, Белоснежка, не соскучишься. Что-то в ней есть, в комсомолочке этой правоверной, что-то скрытое, необычное. Нелитованное, профессионально подумал Умнов.

— К Василь Денисычу едем, — то ли утвердила, то ли спросила Лариса.

А если спросила, то у кого?..

— Можно и к нему, — машинально ответил Умнов и машинально взглянул на шофера.

Он его впервые увидел сзади — до сих пор-то сидел рядом с ним. Увидел и мгновенно понял: шофер и был тем человеком, что разговаривал с Гиви и Гоги в кабинетике заведующего кафе. Он, он — спина его, затылок его, а голоса Умнов раньше и не слыхал: в роли шофера он — Попков, кажется? — молчал, как застреленный. В роли?.. Что они тут — все из местного театра? Все — Гамлеты?.. А кто ж Лариса?.. Офелия? Тогда жаль ее: плохо кончит…

Умнов испытывал жгучее желание обратиться к шоферу по фамилии. Спросить, например: «Как дела, Попков? Как трамблер? Как жиклер?» Но сдержался: рано. Еще час назад — спросил бы не задумываясь. Из чистого хулиганства. Из детского озорства — спровоцировать неловкую ситуацию, для хозяев неловкую — как, впрочем, было уже не раз. А сейчас решил обождать. Появились вопросы — точные. Появились желания — любопытные. Первые надо было задать. Вторые — осуществить. А до того — на время затаиться, смирить прыть.

Здание под красным флагом на центральной площади оказалось средоточием всех властей предержащих. Милиционер у входа с подозрением изучал журналистское удостоверение Умнова, часто сверял фотографию с оригиналом, потом с сожалением вернул корочки.

— Проходите, — и даже вздохнул: жаль, мол, но все — по форме, все подлинное…

Кабинет Василь Денисыча располагался на четвертом этаже в самом конце коридора. Судя по отсутствию дверей рядом, кабинет этот был ого-го каких размеров. Большому кораблю — большой док, подумал Умнов, слабо представляя себе Василь Денисыча в дальнем плавании. Да и не поплывет он никуда из Краснокитежска. Зачем? Здесь он — бог-отец, бог-сын и на полставки — дух святой. А вдали от родных берегов?.. Там сейчас опасно. Там, братцы, шторма участились. Таи тайфуны и цунами нынче гуляют. Метут все подчистую с подозрительным ускорением… Нет, в бухточке-то ку-уда спокойнее!..

Секретарша в приемной — та самая дама, что на банкете пела «Ландыши» — встала из-за стола-великана с добрым десятком телефонных аппаратов на нем.

— Опаздываете, товарищи. Уже три минуты: как заседают.

— Мы тихо, — виновато сказала Лариса.

С натугой открыла дубовую дверь, проскользнула в кабинет. И Умнов — за ней. Хотели войти тихонько, получилось наоборот. Василь Денисыч, стоящий во главе десятиметровой длины стола, немедля заметил опоздавших и провозгласил:

— А вот и наш гость. Кое-кто знаком с ним. Для остальных представляю: Умнов Андрей Николаевич, талантливый и знаменитый журналист, золотое, так сказать, перо. Прошу любить и жаловать… Поприсутствуйте, товарищ Умнов, на нашем заседании. И вам любопытно будет, и нам сторонний взгляд на нашу провинциальную суету весьма полезен. Лады?

Умнов согласно кивнул, оглядываясь, куда бы приткнуться. За стол заседаний — неловко, хотя Лариса уже уселась туда, на свое законное, бросила Умнова, предательница… За гигантский, под стать бильярдному, письменный стол Василь Денисыча — у всех присутствующих, а их здесь человек тридцать, будет сильный шок и судороги от гнусного кощунства. Остается единственно приемлемый вариант…

Умнов подошел к письменному столу, сел перед ним в глубокое кресло для посетителей и… провалился чуть не по уши, колени выше головы задрались.

— Там вам удобно? — ласково поинтересовался Василь Денисыч.

— Предельно, — умащиваясь, устраиваясь, ответил Умнов, борясь с собственным центром тяжести, ловя более-менее устойчивое равновесие. А поймал — почувствовал: и впрямь удобно. Хоть спи в кресле.

— Тогда продолжим, — Василь Денисыч обратился к собравшейся публике. — На повестке дня — три вопроса. Первый: проблемы перестройки, гласности на страницах нашей прессы. Сложный вопрос, товарищи, болезненный. Гостю нашему, думаю, интересный. Второй: о вчерашних выборах на заводе двойных колясок. Это — быстро, тут все удачно, как мне докладывали. Третий: послушаем директора театра, у него есть маленькие просьбы… Призываю выступающих говорить кратко и только по делу. Прерывать болтунов буду безжалостно. — Сел. И тут же встал. — Да, вот что. Прежде чем предоставить слово товарищу Качуринеру, главному редактору «Правды Краснокитежска», хочу сам сказать пару слов. Не возражаешь, Иван Самойлович?.. — Кто-то за столом, не видный Умнову, молча не возражал, и Василь Денисыч разразился парой слов. — Газету нашу в городе любят, факт. Достаточно сказать, что число подписчиков несколько превышает количество жителей города — я уж не говорю о рознице. А это значит, что нашу маленькую «Правду» выписывают в каждой семье, да еще, бывает, по несколько экземпляров. Дедушкам, значит, один экземпляр, папам-мамам — другой, а малым детишкам — третий. Отрадно. Но мы собрались не хвалить редакцию и лично товарища Качуринера, а указать им на те недостатки, которые есть, есть, товарищи, в их непростой работе. Канули, товарищи, в Лету тяжелые времена застоя, парадности, вздорного головокружения от мнимых и даже подлинных успехов. Ветры критики, ветры здоровой самооценки дуют в стране. Но что-то слабо они вздымают газетные полосы «Правды Краснокитежска». Еще часты на ее полосах и пустые восхваления, и всякого рода панегирики. Еще нередки замалчивания недостатков, которые повсеместно существуют: ведь мы работаем, значит ошибаемся. Еще робка критика, особенно — в высокие адреса. Откуда такая робость, товарищ Качуринер? Объясни товарищам, не скрывай ничего…

Василь Денисыч выговорился, окончательно сел, и немедленно поднялся высокий, худой, рыжевато-седоватый человек в больших очках со слегка затемненными стеклами, робкий, значит, Иван Самойлович Качуринер, усталый на вид шестидесятилетний персонаж. Поднялся, раскрыл блокнотик, близоруко в него всмотрелся.

— Должен признать, товарищи, — начал он малость задушевно, сипловато: ангина у него, что ли? — что коллектив редакции активно перестраивается, хотя это здоровый процесс идет пока недопустимо медленно. Мы не в тайге живем, центральные газеты-журналы читаем понимаем, что времена другие настали, но ведь, товарищи, невозможно ж работать! — И вдруг как нарыв прорвало. Он швырнул блокнот на стол и плаксиво запричитал, напрочь ломая степенный ход заседания: — К кому ни придешь: это не пиши, то не пиши, это ругать нельзя, недостатков нет, одни высокие показатели. Чуть что не так, звонят домой среди ночи, хулиганы какие-то угрожают. Напечатали про перебои с водоснабжением — у меня воду отключили, внучку помыть — на плите грели. Я Кавокину в Китежвод звоню, а он мне: ты же сам написал, что у нас перебои… Или еще. Мальчик у меня был, рабкор с завода двойных колясок. Помните, он заметку сочинил — о том, что нельзя в госприемку заводских назначать, что все равно они от ихнего начальства зависят: партучет, путевки, детский сад там. Мы дали под рубрикой «Мнение рабочего». Где мальчик? Нет мальчика. Исключили из комсомола, перевели в разнорабочие. Я Молочкову звоню, говорю: Эдик, как же так можно, это ж негуманно, это ж месть за критику. А он мне: ты смотри, кого печатаешь, это аморальный тип, он растлил горячую формовщицу. А формовщице, я узнавал, тридцать один, и двое детей от разных мужей… А тут дали мы очерк о председателе колхоза «Ариэль», о Земновском, вон он сидит. Ну, герой, показатели — на уровне, в общем — похвалили. А он мне: ты что делаешь? Ты что мне персоналку шьешь? Не мог покритиковать? Я ему: за что, Вася? А он: меня бы спросил, я бы нашел, за что… Или книгу «Высокие берега» нашего писателя Сахарова поддержали, вы сами, Василь Денисыч, сказали: хорошая книга, надо поддержать. Мы и поддержали, чего не поддержать. А вы звоните: неужто в целой книге недостатков не нашли? Неужто не за что ее пожурить? Я говорю: так вы же сами, говорю… А вы: диалектически, диалектически… Я не могу диалектически, это невозможно! Или театр наш возьмите. Что ни постановка — провал. А кому там играть, если все лучшие разобраны по объектам? Критиковать, — жалко. Хвалить — не за что. Вот и молчим. А нам; почему о театре ни слова? Замалчиваете, это политика… Все политика!.. Критикуешь — тебе по рогам. Хвалишь — тебе по очкам. Сомневаешься — тебе еще куда-нибудь.

— Стоп! — это Василь Денисыч встрял. Поднялся с председательского кресла, стукнул кулаком по столу. — Что за истерика, товарищ Качуринер? Вы коммунист или красна девица? Рассопливились тут… Все! Послушали мы вас, теперь вы нас послушайте. Вы, я чувствую, не понимаете, что за нами следят не только из центра, но и из-за рубежа. Враги, значит. Которым, значит, не хочется, чтобы наша перестройка одержала уверенную победу. Вот ты про книгу Сахарова вспомнил. Верно, хорошая книга, говорил я, не отрекаюсь. Но хорошая не значит идеальная. Идеальным, товарищ Качуринер, только газ бывает. И то в учебнике по физике, — тут Василь Денисыч помолчал, дал народу немного посмеяться веселой шутке. — Что на последнем съезде писателей утверждалось? Захваливаем ихнего брата, льем сироп, тем самым оказывая плохую услугу литературе. Значит, ты похвали, но и укажи на отдельные недостатки. Они есть, как не быть. Пусть в следующей книге перо поострей наточит. Диалектика, Иван Самойлович, штука серьезная, непростая… Ладно, у кого что есть к товарищу Качуринеру?.. Давай, Молочков, только коротко.

Встал уже виденный Умновым избранный-переизбранный, директор завода двойных колясок имени Павлика Морозова, героя-пионера.

— Что ж ты, Иван Самойлович, факты передергиваешь, а, родненький мой? — начал он ласково и даже отечески. — Что ж ты товарищей в заблуждение вводишь? Мы ведь мимо той заметки не прошли. Мы созвали открытое собрание, обсудили ее, согласились, что автор во многом прав. Помню, вывели из госприемки нашего бывшего бухгалтера и ввели молодого специалиста, постороннего, замечу. Ну, не мы, конечно, сами, а обратились в инстанции, инстанции нас поддержали… И пареньку, рабкору твоему, объявили благодарность в приказе. За принципиальность… А он возьми и сорвись. Запил. Пьяный на работу пришел. Горячую формовщицу не растлил, ты тут палку не перегибай, но приставал к ней с глупостями. А она — мать. Она выше этого. Ну, комсомольцы и выдали ему по первое число. Вон, Лариса сидит, она знает…

— Мы еще не утвердили решение заводского комсомола, — сухо сказала Лариса, оторвавшись от листа бумаги, на котором она что-то сосредоточенно рисовала. Сказала и снова в лист уткнулась.

— И зря, — осудил ее директор Молочков. — Оперативнее надо… Но это частность. А по большому счету у нас, заводчан, к газете претензии есть. Мало пишут они о наших маяках, о положительных для молодежи ориентирах. Видно, берут пример со всяких там московских изданий, где все как с цепи сорвались: критика, критика, критика, то плохо, это скверно, там жулики, тут бюрократы. А где честные? Где деловые? Кто социализм строил? Перевелись? Нельзя так огульно, нехорошо… Нельзя только в прошлое с умилением смотреть, а в нынешнем дне лишь черное видеть. Да и то — в какое такое прошлое? В эмигрантское, в чуждое нам. Я ничего о Сахарове не говорю, не классик, но уж поближе нам, чем Набоковы да Замятины… Однако, с другой стороны, и о критике забывать нельзя. Вот у нас в третьем цехе план не на сто процентов госприемке сдали, а на девяносто девять. Плохо? Плохо. Почему газета не написала об этом? Я тебя спрашиваю, Иван Самойлович.

Качуринер что-то быстро-быстро писал в блокноте. Вопрос Молочкова счел риторическим.

А тот ответа и не ждал.

— Знаю я, знаю, почему не написала. Потому что кое-кто в промышленном отделе редакции считает, что и девяносто девять — липа. Не липа, товарищи из отдела! Не липа! В наших колясках из той партии уже катаются малыши по всей стране и в Монгольской Народной Республике тоже! И спасибо говорят.

— Вряд ли, — сказала Лариса.

— Что «вряд ли»? — повысил голос Молочков, и Василь Денисыч на Ларису строго глянул.

— Вряд ли говорят, — спокойно объяснила Лариса. — Если только уа-уа, но спасибо — это вы чересчур…

— А-а, — облегченно протянул Молочков, а Василь Денисыч рассмеялся:

— Молодец, девка! Поддела Эдуарда… Ты, Эдуард, кончай сам себя хвалить. Ты по делу.

— Я по делу, — заторопился Молочков. — Я против Качуринера ничего не имею, он — специалист, высшее образование еще до войны получал. Я призываю его: придите к нам открыто. Мы вас встретим, все покажем, расскажем, объясним. Газета помогать делу должна, а не мешать ему. А как нам помочь — кто лучше нас самих знает? Так пусть спросят… Все, я кончил.

— А кончил, так и отдохни, — сказал Василь Денисыч. — Кто следующий?.. Давай, Земновский.

Вскочил розовый крепыш, председатель колхоза с летящим именем «Ариэль», и зачастил, зачастил:

— Да, был очерк, да, я огорчился, потому что нет человека, который был бы, как остров, так классик иностранный писал, мы все живем одной семьей, и если обо мне пишут, то какой же остров, надо спросить у односельчан, что я не сделал, потому что сделанное — на виду, а что не сделал, то люди знают, а я тоже знаю, что не сделал, вот Дом культуры построил, а рок-ансамбля до сих пор не организовал, молодежь жалуется, и Василь Денисыч отечески журил, да и вообще я пока с молодежью плохо работаю, мотоциклами пока не всех обеспечил, а они на комбайн просятся, а комбайнов на всех не хватает, твой мужик, Иван, пришел, со мной обо всем поговорил, а про недостатки не спросил, потом напечатали, а Василь Денисыч мне на бюро: ах, какой ты у нас со всех сторон положительный, а если тебя копнуть поглубже, так я и говорю, копните, что ж не копнуть, жалко мне, что ли, копните, а я покаюсь, признаю ошибки, пообещаю исправить, и не угрожал я вовсе никому, вот, и вообще, надо было написать о трудностях в колхозе, дожди прошли, зерно тяжко идет, а люди-то, люди какие, золотые люди, где маяки, прав Молочков, не надо нам ваших Набоковых, хотя Сахаров тоже врал, когда писал, что у нас на трудодень одна картошка, за такие слова можно и на бюро, я накатаю заявление, пусть попрыгает, а книга у него, прав Василь Денисыч, с недостатками, полно там недостатков, чего он про нас пишет, будто у нас на трудодень одна картошка, это когда было, а теперь надо все переписать…

— Погоди-погоди, — остановил его Василь Денисыч. — Ты не части, ты не Анка-пулеметчица. Как ты относишься к работе газеты?

— А что, я как все, я неплохо отношусь, они работают, газета каждый день выходит, но прав Эдуард, спрашивать надо, пусть Качуринер или его гаврики спрашивают, а мы ответим, мы знаем, как отвечать надо, всю жизнь за что-то отвечаем, и ничего — живы пока…

— Кто еще? — Василь Денисыч встал и обвел глазами присутствующих. — Лариса, ты?

— Нечего мне говорить, — сварливо сказала Лариса. — Скучная газета, скучные материалы, молодежь ее плохо читает. Сколько раз мы твердили Ивану Самойловичу: создайте при газете молодежную редакцию, в центре везде такие есть. А он не хочет. Так что я пока помолчу.

— Слышь, Иван, что комсомол говорит?.. Ответить хочешь?

Качуринер поднял лицо от блокнота.

— Я все записал, товарищи. Спасибо за конструктивную критику. Мы учтем. Соберем редакцию, обсудим и учтем. И предложение комсомола учтем. Мы всегда все учитываем.

— Правильно, — сказал Василь Денисыч. — Социализм — это учет. И учти еще одно. Мы тебя не топить собрались. Мы к тебе, Иван, по-доброму относимся, любим тебя по-своему. И помочь хотим. Нам какая газета нужна? Боевая. Но чтоб зря патроны не переводила! Держи порох сухим, Качуринер. В пороховнице, но сухим. Где наш бронепоезд, помнишь? То-то и оно… В общем, работай пока спокойно. Но не успокаивайся, не успокаивайся… Пошли дальше, товарищи.

Кто-то взмолился:

— Перекур, Василь Денисыч.

— Погодишь. Раз Качуринер о театре упомянул, то есть смысл вопросы переставить. Мы сейчас театр коротенько послушаем, и перекуришь себе на здоровье. Давайте сюда директора…

Кто-то из сидевших у двери выглянул в приемную, позвал театрального босса. Босс вошел в кабинет, робко остановился у входа. Босс был немолод, лыс, мал ростом, одет в потрепанный клетчатый костюмчик-тройку и вельветовые полуботиночки типа «Долой мозоли!».

— Здравствуйте, товарищи, — робко поздоровался босс.

— Здоров, товарищ Пихто. Тут тебя не было, а Качуринер тебе врезал.

— Мне? — удивился босс.

— Ну, не тебе лично, а театру. Так что ты давай, говори, какие у тебя проблемы? Поможем всем миром. И Качуринера помочь заставим А то ему все бы критиковать.

— Зашли бы вы к нам в театр, Василь Денисыч, — жалобно начал босс. — Режиссер труппу забросил, а труппа-то — раз, два и обчелся, все на спецзаданиях, сами знаете, работать некому. И что самое главное — не хотят. Зарплата им, видите ли, мала. Тем, кто остался. Грозятся: объявят голодовку, откажутся от зарплаты, создадут худсовет.

— Так создали же, — удивился Василь Денисыч.

— Все равно недовольны. Другой хотят. Одно слово: артисты… А режиссер по спецобъектам бегает, а когда в театре, то — зверь. Репетирует — пулей, на бегу, и все — на крике, на оскорблениях. Меня не слушает совсем. Придите, а, Василь Денисыч?

— Ты что, Пихто, ко мне на прием с этим вопросом записаться не мог? Сразу на большой хурал явился. Ха-арош гусь…

— Я не знал, что хурал. Я просто пришел. И вот товарищи могли бы прийти. И товарищ Качуринер тоже. Ну, не надо днем, так хоть на спектакль…

— Эт-то верно, — согласился Василь Денисыч. — Театр мы подзапустили. Многое людям доверили, большие полномочия на них возложили, а сами — в кусты. Стыдно. Мне, во всяком случае, стыдно… Надо сходить к людям. Я в ближайшее время не смогу, а кто сможет? Качуринер, сможешь?

И тут Умнов, молчавший до сих пор и только жалевший, что не захватил с собой магнитофона, не сунул куда-нибудь в карман — материал шел фантастический! — тут довольный Умнов руку поднял, как первоклассник, и спросил — сама кротость:

— Можно я схожу, Василь Денисыч? Прямо сейчас и схожу, не откладывая… Чего мне про выборы на заводе слушать? Я на них был. Свидетель, так сказать, триумфа…

В кабинете повисло тревожное молчание.

Чего они испугались, думал Умнов. Или я опять что-то не то ляпнул?

Василь Денисыч пожевал губами, почесал затылок, потер щетинку, подросшую с утра, и наконец сказал раздумчиво:

— А что? Идея хорошая. Вы — человек свежий, разберетесь в ситуации и нам расскажете. В московских театрах небось бывали?

— Приходилось, — не соврал Умнов.

— Вот и сравните. Хоть и масштабы разные, а суть — уверен! — одна. Люди. Артисты. Те же яйца, только в профиль… Понял, Пихто? Сейчас с тобой товарищ Умнов пойдет, Андрей Николаевич, журналист из Москвы. Все ему покажи и расскажи, — добавил подчеркнуто: — Все, что в самом театре делается… — встал, пошел к рабочему столу. — Объявляю, товарищи, перерыв на пятнадцать минут. Курите. А вы, Андрей Николаевич, задержитесь. Пока они себя травят, мы с вами парой слов перекинемся… Пихто, подожди Андрея Николаевича в приемной.

Они остались вдвоем в кабинете. Умнов по-прежнему сидел в кресле-люльке-ловушке для унижения посетителей. Василь Денисыч умостился за своим саркофагом из карельской березы. За его спиной на стене висели портреты всех руководителей Советской державы, начиная с Ленина. В отличие от Маяковского Василь Денисыч «чистил» себя подо всеми сразу — чтоб, значит, стерильнее быть.

— Я вас слушаю внимательно, — сказал Умнов.

— Это я вас внимательно слушаю, — улыбнулся Василь Денисыч.

— Не понял. Кто кого хотел увидеть?

— Какая разница — кто. У вас есть вопросы, догадываюсь. Задавайте. Отвечу по мере возможности.

— И велика мера?

— От вас зависит.

— То есть?

— Мера откровенности зависит от вашего желания понять.

— Что понять? Вас лично? Ваших ряженых из кафе? Или ряженых с завода? Или всех других ряженых?..

— А вы, Андрей Николаевич, не ряженый? Вы у нас всегда — в своей одежке?

— По возможности, — не стал врать Умнов.

Василь Денисыч сочувственно кивнул.

— То-то и оно. А возможностей — кот наплакал. Какие у вас возможности — у газетчика-то опытного? Нуль целых нуль десятых.

— Врете! — Хамить так хамить. Разговор, похоже, откровенным получался. — И раньше можно было честным оставаться, А уж сегодня — нечестным просто нельзя быть… Я Краснокитежск в виду не имею.

— Раньше — честным?.. Не смешите, Андрей Николаевич. Вы — человек молодой, послевоенного, так сказать, посева, не буду вам про сталинские времена рассказывать. Давайте недавнее вспомним, когда товарищ Умнов вовсю знаменитым стал, когда его статьи — нарасхват. Еще бы: о нравственности пишет, о моральном потенциале нации!.. Вития!.. А вития знал о наркомании? Знал. О проституции? Знал. О взяточничестве и коррупции в любых эшелонах власти — снизу доверху? Догадывался, догадывался. О том, что самое бесклассовое общество в мире полегоньку становится самым кастовым? Знал, знал, знал!.. Что ж не писал о том? Что ж не разоблачал с присущим ему гражданским гневом? Не напечатали бы?.. Верно, не напечатали бы. Но вы ведь и сами не рвались написать. Вот она честность: не могу молчать! Классик, помнится, выдохнул. А, вы не классик, вы молчали. Сами себя оправдывали: чего зря биться, все равно не опубликуют. Цензор внутри вас был куда страшнее цензоров государственных: те только отнимали у слова свободу, а вы, вития народный, его свободу в зародыше убивали. Этакий, с позволения сказать, абортарий слова. И не подпольный — официальный. Одних творческих союзов для вашего брата-гинеколога штук семь слажено, коли не ошибаюсь… Вы мне сейчас скажете, что были люди, которые… Были. Бились головой об стенку. Иногда разбивали. Голову, конечно. Стенка — она на века. Согласен: герои. Безымянные. Согласен, многие со временем имена обрели. Посмертно. Так вед не вы. Вы у нас не герой, Андрей Николаевич. Вы жить хотите. Вы умело и ловко искали компромисс между совестью вашей, личной, и совестью, определенной свыше. Для всей страны определенной. Ну и для средств массовой информации — особо… Вон вы на мой иконостас поглядываете, на тот, что за спиной висит. Ну-ка вспомните, кого из них вы в своих статьях не цитировали? Двух-трех — из вычеркнутых? А всех остальных — по мере требований времени?.. Молчите? Умеете слушать, хорошее качество… Только не думайте, что я все это вам в осуждение говорю. Да помилуй бог — нет! Я все это вам твержу, поскольку уважаю вас. Верю вам. Единомышленника в вас вижу… Не противьтесь, не надо — именно единомышленника. Вот парадокс: вы во мне — врага, а я в вас — друга… Именно потому вы — здесь… Я ваш главный вопрос знаю: почему вы уехать не можете? Почему сегодня утром вы по замкнутому кольцу ездили, как рулем ни крутили — все в Краснокитежск попадали? Так, да?.. Отвечу… Потому что вы из него и не выезжали. Потому что Краснокитежск — ваш город. Он — в вас. Внутри. В печенках. В мозгу. В сердце. И его не вытравить никакими перестройками. А стало быть, и не выбраться из него… Спросите: выбираются? Бывает, к сожалению. Не можем удержать. Так кто выбирается? Те самые герои, которые — не вы. У Лермонтова, кажется: богатыри, не вы… Кстати, там же: плохая им досталась доля, немногие вернулись с поля… Ах, как верно, как живо! Что значит — на века сделано!.. И останется верным на века. Потому что это только вам кажется, будто стенки больше нет, не обо что головой биться. Есть она, есть, дорогой мой друг, только не бетонная — согласен, но — резиновая. Вы в нее лбом — бах, а она — поддается. Вы еще — бах, а она — дальше. И у всех у вас возникает сопливое романтическое чувство: нам нет преград! Ни в море, ни на суше! Путь впереди чист! Все дозволено!.. Все? А хрен-то! У резины какое качество? Поддаваться — до предела растяжимости. Предел этот пока далеко, бейтесь лбом, двигайте стенку. Но когда-нибудь его, предела то есть, достигнут, и тогда не позавидую я тем, кто стенку-то — лбом, ох, не позавидую… Ка-ак резина пойдет назад, ка-ак сметет она всех, кто ее на прочность проверял!.. Представили картиночку? Воображение-то у вас творческое, художническое, небось страшненько стало, а? Даже мне, волку старому, и то страшно… Но страхи — страхами, а жизнь идет. И стенку вы и иже с вами пихаете почем зря. А мы вам на освободившемся пространстве миражи строим. Гласности хотите? Жрите тоннами! Демократии? Купайтесь! НЭП вспомнили? Кушайте окрошечку, гости дорогие! Приказано перестроиться? Мы — люди служивые, солдаты партии, мы приказам всегда повинуемся. Потому что твердо знаем: стенка все равно назад пойдет. Экспрессом помчится!.. Так я вам и предлагаю: не ломайте комедию, становитесь в наши ряды. Тем более что вы их и не покидали. А весь пафос ваш гражданский — тот же мираж… Ну а что до ваших пустых возражений: мол, не то время, мол, сколько уже преград сломано, — так ведь эту песенку еще когда пели… — и он запел уже известным Умнову хорошим баритоном: — Нам нет преград ни в море, ни на суше… — оборвал песню: спросил задушевно: — Уразумели, Андрей Николаевич?

Умнов молчал. Ему было страшно. Нет, не Василь Денисыча он боялся — себя. Себя! Что он, Умнов Андрей Николаевич, тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, русский, член КПСС с семьдесят второго, разведенный, политически грамотный, морально устойчивый, образование высшее, журналистское — что он, профессиональный борец за газетную правду, ответит старому волку?.. Попытается его переубедить? Бред… Спорить с ним?.. Мать-покойница говорила: из двух спорящих один — дурак, другой — сволочь. Она иной спор в виду имела, но и здесь Умнов дураком оказаться не хотел… Промолчать?.. А не слишком ли много в своей жизни он уже промолчал?..

— Уразумел, Василь Денисыч, — медленно, будто раздумывая, проговорил он. И впрямь раздумывал: что дальше? — Вы правы: много во мне Краснокитежска, много… Все было, и молчал, когда орать хотелось, и врал, когда правда кому-то неудобной казалась, и «Ура!» вопил со всеми вместе… Было… Здорово это вы придумали: абортарий слова… Сколько я их убил — слов… И героем не был, нет, не был. Завидовал героям — это да. Мучительно завидовал! До бессонницы. А сам — слаб человек… — Он сейчас не с Василь Денисычем разговаривал, а с собой. — Говорят: время лепит людей. Наверно… В пятьдесят третьем мне исполнилось девять лет. Тогда, в марте, я и не понял толком, что умер бог, умерла эпоха. Ваша эпоха… У меня семья счастливой была: никто на войне не погиб, никого ваша эпоха в лагерях не скрутила. Но никто и поклонов богу не бил. Отец всю жизнь инженерил, даже в партию не вступил. Мать — детей воспитывала. Жили… А в пятьдесят шестом мне всего двенадцать стукнуло, и материалы двадцатого съезда я по-настоящему только в институте и прочитал. А это уже шестидесятые шли. Опять — ваши годы… Я еще не знал, что они уже — ваши, я еще сопляком был. Помню, сочинил рассказ, самый первый мой, про человека, который возвращается из лагеря в коммунальную квартиру, в свою комнату, а за стенкой по-прежнему живет тот, кто в сорок седьмом на него донос настрочил. Ну и все такое… Не придумал, знал этих людей… Притащил в одну редакцию, в другую, в третью. Никто вроде и не говорит, что плохо, все в один голос: сейчас не стоит ворошить прошлое. Осудили — да. И баста! Ворошить не стоит… Вот так у меня первый урок демократии и состоялся… Вам, наверно, странно, что я вроде как исповедуюсь? Я не исповедуюсь, нет. И уж упаси бог — перед вами! Я просто пытаюсь понять, что же такое во мне есть, что вы меня за своего приняли… Кстати, возвращаю комплимент: вы тоже хорошо слушаете… Итак, о чем я? Да, об уроках демократии. С тех пор у меня их было — не счесть! И каждый убеждал все больше и больше: на дворе — не только ваши годы, но и мои. Они хорошо надо мной поработали — эти годы. Вырастили. Выпестовали. Вылепили. Сделали почти похожим на всех вас… Верный сын Отечества… Правоверный… И только одно меня от вас отличало: та самая зависть к безымянным героям, которой у вас — ни на дух. Вы их — ненавидели. Я им — завидовал. Я хотел стать, как они. Понимаете: хотел! И поэтому в каждом жизненном конфликте искал компромисс. Чтоб ни нашим, ни вашим. Серединка на половинку. И журналистом таким стал: серединка на половинку. Не золотое перо, Василь Денисыч, не кидайте мне кость. Блестит — да, но, как известно, не все то золото… Кстати, не такой уж я злой гинеколог, как вы славно выразились, не всегда слово в зародыше убивал. Знаете, сколько моих статей ваш брат — начальник от журналистики не напечатал? Том составить можно! Другое дело, что я за них не дрался. Отступал. На заранее подготовленные позиции. Думая: временно. А время не на меня работало. Статья — не роман, она стареет. Сейчас этот том никому не нужен, поезд ушел… А может, не ушел?.. Может, потянет еще?.. Вот вы говорите: демократия, гласность, жрите тоннами. А нам не надо тоннами. С голодухи-то — тоннами? Чревато… Представьте: в стране глухонемых открыли способ слышать и разговаривать. И мы еще только учимся — кто хочет! — первые шаги делаем. Как в букваре: мы не ра-бы, ра-бы не мы… Предвижу ваше возражение: все надо делать вовремя. Учиться разговаривать — с раннего детства. Великовозрастных Маугли не сделаешь Демосфенами. Да нам — я свое поколение имею в виду — нам бы не Демосфенами, нам хоть бы проклятую немоту прорвать! Хоть по складам научиться: мы не ра-бы! И знайте: прорвем! Та самая зависть и заставит. А Демосфенами пусть наши дети становятся — им-то самое время учиться говорить, думать, видеть. По-моему, перестроиться — это не значит сразу стать другим. Сразу только лягушки прыгают. Знаете, что Ленин о перестройке писал?.. Да-да, именно Ленин, именно о перестройке! Так, по-моему: вреднее всего было бы спешить… Да я другим не стану. Не сумею. И не хочу! Я вот о чем мечтаю: убить в себе вас! Вы что считаете, в Краснокитежске — все краснокитежцы? Дудки! Вы что считаете, здесь все по собственной воле существуют? Да откройте вы город — треть сразу уйдет! Уверен! А вторая треть вслед им посмотрит, на вас обернется и тоже уйдет. Те, кто по старой поговорке живет: и хочется, и колется… И останетесь в городе вы с вашей третью — подавляющее меньшинство. Мамонты. Сами вымрете, Василь Денисыч…

— Все? — зловеще спросил Василь Денисыч.

— Можно и еще, — усмехнулся Умнов, — да лень что-то.

— А вы сюда посмотрите…

Василь Денисыч неожиданно резво вскочил, подбежал к стене, вдоль которой протянулся стол заседаний. Стена — это Умнов давно заметил — была затянута серыми занавесками, как в каком-нибудь генштабе. И как в генштабе за ней обнаружилась огромная, во всю стену, карта Советского Союза. Странная это была карта, будто рисованная от руки. В школе такие называются контурными, слепыми: ни имен городов, ни названий гор, рек, озер, морей — только два цвета, перемешанные в знакомых контурах страны, — зеленый и красный. И не понять было, какого цвета больше: зеленые пятна, пятнышки, точки наползали на красные, красные всплывали в зеленых массивах, щупальцами разлетались по необозначенным низменностям и возвышенностям… Еще не понимая, что ж он видит, Умнов привычно отыскал положение Москвы, отметил, что и там зеленое с красным слилось, зеленого, правда, побольше…

— Что это?

— Держава! — голос Василь Денисыча звенел, как в парадном марше. — Красное — это мы! Зеленое — это то, что нам жить мешает. Нам! Нам! Нам! И не измерить пока — нет прибора! — какого цвета больше…

— Значит я — десятимиллионный… — задумчиво сказал Умнов. — Интересно: а предыдущие девять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять посетителей Краснокитежска как от вас убыли?.. Врагами? Или союзниками?.. Молчите?.. Верно, вы не скажете: секретные данные. Народ их не поймет, народ до них не дорос. Старая музыка… Только со мной у вас номер не вышел, Василь Денисыч. Я дорос. Я не с вами. Я слишком долго боялся вас, чтобы остаться в ваших рядах. Зависть сильнее страха, тем более что она по-прежнему жива, а страха нет. И уж не обессудьте — уеду и не промолчу. Теперь не промолчу.

Василь Денисыч потянул за шнурок, занавески закрылись, спрятав с глаз долой фантастическую карту.

— Подумайте, Андрей Николаевич, — с угрожающей ласковостью сказал он. — Подумайте, что завтра будет. Вспомните о стене.

— Я о ней помню. Но и вы запомните: кто научился говорить, вряд ли станет молчать. А кто видит, вряд ли примет мираж за реальность, зрение другое… — пошел к дверям, не прощаясь. Уже у выхода обернулся, бросил: — А с цветом вы напутали, Василь Денисыч. Красные — это мы, — и вышел в приемную.

Там уже толпились нервные заседатели, гомонили, на часы поглядывали: что-то затянулся перекур. И с чего такой почет заезжему писаке?..

Лариса к Умнову бросилась:

— Ну что?

— А что? — со злостью спросил Умнов. — Интересуешься: кто кого? Жив твой Василь Денисыч, здравствует. Но и я, как видишь, целехонек. Главные бои впереди.

— Какие бои, Андрюша? — от волнения она даже забыла, что на людях на «вы» с Умновым общается. — Вы чего-то не поделили, да?

— Не поделили, — согласился Умнов. — Территории. Иди заседай, подруга, командный пункт свободен. Я ушел.

— Куда?

— Пока в гостиницу.

— А к нам, товарищ Умнов? Как же к нам? Вам ведь поручили… — влез в разговор истомившийся в ожидании театральный босс…

— Ах, да… — Умнов остановился. — Не пойду я к вам. Заслуженных ваших я уже видел, хреново заслуженные играют, неубедительно. Не верю. А незаслуженных и видеть не хочу. Худсовет вам новый нужен? Выбирайте, позволено. Голодовка грядет? Оч-чень актуально, порадуйте Василь Денисыча неформальным подходом к перестройке театрального процесса. Режиссер хамит? А вы его переизберите. Вон дантистка ваша, гражданка Рванцова, — ха-арошим кандидатом будет. И еще человек пятьдесят… Демократии захотели? Жрите тоннами, — он со вкусом, смакуя, повторил слова Отца города. — Только не обожритесь. Она у вас в Краснокитежске синтетическая. Плохо переваривается… — дошел до выхода, не сдержался — сказал, обращаясь ко всем присутствующим: — А идите-ка вы, неформашки такие-то, туда-то и туда-то! — повторил адрес, который ненавязчиво сообщил ему толстый камазовец на заводе двойных колясок. А уж эпитет к неформашкам от себя добавил. Правда, тоже известный.

Распахнул дверь, а перед ним, преграждая путь, огромный кожаный Попков. Стоял, прислонившись к дверному косяку, крутил на пальце ключи от «Волги».

— Подвезти? — спросил нагло.

Первый раз лично Умнову слово молвил. И звучала в том слове неприкрытая ирония: мол, куда ж ты намылился, цуцик? От нас так просто не уходят…

— Пропусти его, Попков, — услышал Умнов голос Василь Денисыча. Тот, оказывается, вышел из своего кабинета, зорким оком видел красивую сценку, экспромтом разыгравшуюся в приемной. — Пропусти, пропусти. Андрей Николаевич пешочком хочет. Пусть прогуляется, ему недалеко…

Ни о чем думать не хотелось. Умнов чувствовал себя усталым донельзя, как будто разгрузил вагон угля или щебня — как в юности, когда подрабатывал ночами на доброй к студентам станции Москва-Товарная. Хотелось спать и, пожалуй, перекусить не мешало. Завернул в булочную, в «стоячку», взял два стакана тепловатого жидкого кофе и четыре булочки, для смеха названные калорийными. Механически смолотил все это, стоя у мраморного одноногого столика, и глядел в окно — на гранитного вождя, по-прежнему указывающего на плакатную цель, сочиненную многомудрыми Отцами Краснокитежска.

А ведь и верно придумали: их цель — перестройка. Другой нет. Сейчас они все перестраиваются, перекрашиваются, новых лозунгов понаписали, новых слов полон рот. Неформашки! Все они в этом городе неформашки. Хорошее, кстати, слово. Точное…

За Ленина только обидно. Как же устал он десятилетиями тянуть гранитную руку ко всякого рода мертвым плакатным целям…

Допил кофе, пересек площадь, вошел в «Китеж». Там было прохладно и пустынно, лишь вялая от безделья дежурная охраняла намертво привинченную к дверям табличку: «Мест нет». Взял у нее ключ, поднялся к себе, разделся, подумал: принять душ или не стоит? Стоило, конечно, стоило постоять под холодным дождичком, смыть с себя за день услышанное, увиденное, переваренное. Да разве все это водой смоешь?.. Забрался в пухлую перину «Людовика», накрылся с головой простыней и заснул, как вырубился. Времени у него до одиннадцати, до назначенного на свалке часа, было — прорва. Да и то верно — стоило выспаться: кто ведал, что ночью произойдет.

А проснулся неожиданно, будто кто-то толкнул его, вырвал из пустоты. Сел в кровати, глянул на наручные электронные с подсветкой: без трех одиннадцать. Пора вставать. Неизвестно, как клиенты со свалки к нему проберутся, но сам он условие вроде бы выполнил: от слежки оторвался… Хотя кто знает: не гуляет ли по коридорам «Китежа» бдительный Попков с кистенем, с радиопередатчиком, с автоматом Калашникова и ключами от «Волги»?..

В полной темноте — шторы задернуты — нашарил рукой выключатель ночника, щелкнул им и… малость оторопел: у изножья кровати на белом пуфике сидел давешний знакомец в свитере и грязно-белых штанах, поглаживал бороду и молча, с интересом наблюдал за не совсем проснувшимся Умновым.

Впрочем, теперь уж Умнов совсем проснулся.

— Откуда вы взялись? — глуповато спросил он.

— С улицы, — серьезно ответил знакомец.

— А ко мне как?

— Через дверь. Вы ее не заперли, коллега.

— Коллега?

— Удивлены? А между тем — так.

— Из «Правды Краснокитежска»?

— В прошлом. Выпер меня Качуринер. С благословения Василь Денисыча. Нравом не подошел.

— Строптив? — усмехнулся Умнов.

Он обрел способность к иронии, а значит, к здравой оценке ситуации. Встал, начал одеваться.

— Не способен к гладкописи, — тоже усмехнулся бородач. — И еще слишком доверчив. С ходу поверил в светлые замыслы Отцов города, оказался ретив в аргументации и формулировках.

— Ладно, кончайте ерничать, — сказал Умнов, надевая куртку. — И так все понятно… Я готов. Мы куда-нибудь идем?

— Пошли… — бородач встал. — Свет потушите. И дверь заприте. Хотя у них, конечно, вторые ключи есть, но все же…

— Могут искать?

— Могут. Но, думаю, не станут. Они чересчур уверены в себе… — опять усмехнулся, добавил: — И в вас.

— Во мне — не очень.

— Повод?

— С Василь Денисычем по душам потолковали.

— А-а, это… Наслышан.

— От кого?

— Слухами земля полнится… Пустое. Думаете, он вам поверил?

— Почему нет? — Умнова задел пренебрежительный тон бородача.

— А потому нет, что он верит в стереотипы. А стереотип прост: вы сейчас хорохоритесь, обличаете всех и вся, а стоит только прикрикнуть, и… — не договорил. Шел по коридору, не таясь, не опасаясь, что кто-то увидит.

Умнову стало обидно. Что ж он, зря в начальственном кабинете исповедовался, слова искал — поточнее, побольнее?

А борода — как подслушал:

— Все не зря. Вы сами себе верите?

Непростой вопрос задал. Умнов поспешал за бородачом, думал, как ответить. Хотелось — честно.

Ответил все-таки:

— Верю.

— Это — главное…

Они прошли по привычно пустому вестибюлю. Входные двери были закрыты на деревянный засов. Бородач снял его, прислонил к стеклу: оно отозвалось легким звоном, особенно гулким в мертвой краснокитежской тишине.

— Осторожно, — бросил Умнов.

— Они нас не слышат, — ответил бородач.

И верно: дежурная за гостиничной стойкой даже головы не повернула, смотрела телевизор, где кто-то вполголоса сообщал вечерние новости, а швейцар — тот просто спал, свесив голову на грудь.

— Почему не слышат?

— Не хотят, — ничего больше бородач не объяснил, вышел на улицу, указал в темный лаз между темными зданиями. — Нам туда.

Он вел Умнова какими-то проходными дворами, где жизнь, похоже, прекратилась вместе с наступившими сумерками, где вольготно ощущали себя только невидные во мраке краснокитежские коты: мяукали, выли, нагло прыскали из-под ног. Бородач шел, уверенно ориентируясь в полной темноте — Отцы города явно боролись за экономию электроэнергии, — и вольное воображение Умнова легко сочинило себе осадное положение, окна, наглухо замаскированные плотными одеялами, противотанковые надолбы на черных улицах, тревожное ожидание атак и налетов. Впрочем, он был недалек от истины, не любящий фантастики Умнов: город и впрямь находился на осадном положении…

Минут через десять гонки по дворам они вышли к каким-то одноэтажным длинным зданиям, напоминающим железнодорожные склады. Бородач подвел Умнова к железной двери в торце одного из них, трижды негромко постучал.

— Кто? — глухо спросили из-за двери.

— Открывай, Ухов, — сказал бородач.

— Ты, что ли, Илья? Этот с тобой?

— Я. Со мной.

Может, зря с ним увязался, панически подумал Умнов. Оборвал себя: перестань трястись! Хуже, чем было, не будет. Разве что пытать станут…

Дверь, гнусно скрипя, распахнулась. Они вошли в темный тамбур, бородач Илья тронул Умнова за руку.

— Осторожно: здесь ступенька…

Умнов широко шагнул, потерял равновесие. Таинственный конспиратор Ухов поддержал его сзади, да так рук и не отпустил, вел Умнова, как раненого. А что? Осадный город, всяко бывает. И ввел его в невероятных размеров зал — нет, не зал все-таки: склад, явно склад, только пустой и гулкий, слабо освещенный голыми лампочками, висящими на длинных пластиковых проводах. И весь этот зал-склад дотесна был заполнен людьми. Люди стояли, плотно прижавшись друг к другу, будто страшились потерять контакт, стояли, не шевелясь, молча, напряженно, и Умнов, быстро привыкая к пещерному полумраку, восторженно ужаснулся: как же много их было! Он различал только тех, кто стоял впереди, а остальные пропадали, терялись вдали — именно вдали. Здесь были Ларисины неформашки — панки, культуристы, металлисты. Здесь были рокеры, держащие мотоциклетные шлемы, как гусарские кивера, — на согнутых руках. Здесь были юные роллеры, перекинувшие через плечи побитые ездой ботиночки на роликах. Но здесь были и незнакомые Умнову персонажи: вон какие-то солидные старики с орденскими планками на широких лацканах широких пиджаков; вон какие-то парни в джинсах и свитерах, по виду — то ли инженеры, то ли рабочие; вон какие-то женщины, немолодые уже, тесной группкой — в неброских платьях, простоволосые, а кое-кто в косынках, завязанных на затылке в стиле тридцатых годов. Стояли военные, явно — офицеры: чуть отсвечивали погоны, поблескивали золотом. Стоял пожилой капитан милиции — не тот, что встречал Умнова, другой, хотя и возрастом схожий. А вот уж точно рабочие — в замасленных комбинезонах, похоже — только-только со смены…

Это те, кого Умнов разглядел. А можно было попристальнее всмотреться в толпу, пройти сквозь нее — протечь, ловя напряженные взгляды на него, Умнова: кто ты, пришелец? Зачем ты здесь? С кем ты?.. Но Умнов подавил в себе это внезапное желание, потому что нутром ощутил опасность. Нет, не опасность даже — тревогу скорее. Почему?.. В первом ряду между суровым культуристом в клетчатых штанах и юным синеволосым панком увидел… Ларису. Иную, чем днем: в джинсиках, в маечке какой-то несерьезной, волосы хвостом забраны. «Но комсомольская богиня? Ах, это, братцы, о другом…» Она тоже молчала, как все, смотрела на Умнова без улыбки, словно ждала от него чего-то…

Он резко, вырываясь из рук Ухова, шагнул к ней.

— Ты зачем здесь?..

Она ответила суховато — без обычной своей улыбки:

— А где же мне быть, Андрюша? — вопросом на вопрос.

— Но ты же… — не договорил.

А она поняла.

— Не я одна.

— Все где-то работают или учатся, — непрошено вмешался Илья. — Один я на вольных хлебах…

Умнов понял, что бессвязные вопросы смутной картинки не прояснят. Если искать ее смысл, то с самого начала. А тогда и комсомольской богине в той картинке место найдется.

— Кто вы? — спросил он Илью.

— Мы?.. Хотите официально?.. Неформальное объединение людей, которых… как бы это помягче?.. не устраивает положение дел в Краснокитежске.

Хотел пообщаться с диссидентами, вспомнил свое мимолетное желание Умнов. Вот они. Общайся. Только верен ли термин? Уж если и называть кого диссидентами, то скорее Василь Денисыча иже с ним. А эти? Очередные неформашки? Официальные протестанты? Подполье в осадном городе?..

— Значит, не устраивает, — сказал Умнов, сам мимоходом подивившись невольному сарказму, прозвучавшему в голосе. — И как же вы хотите поправить сие положение? Листовки? Устная агитация? Теракты? Вооруженное восстание?

— Так разговор не получится, — мягко улыбнулся Илья. — Или вы нас принимаете всерьез, или — до свидания.

Красиво было бы заявить: до свидания. Или еще лучше: прощайте. Повернуться и столь же красиво удалиться в ночь. Но куда удалиться? В славный постоялый двор «Китеж»? В душные объятия добрейшего новатора Василь Денисыча?.. Нет уж, дудки!

— Ну, допустим, всерьез. Тогда всерьез и отвечайте. Без «как бы помягче».

— Как мы хотим поправить положение?.. Очень просто. Делом.

— А поподробней — никак? — все ж не сдержался, ернически спросил.

Илья не заметил — или не захотел заметить? — умновского ерничества.

— Подробней некуда: обыкновенным делом. Каждый — своим… Я сейчас вроде бы прописные истины скажу, но вы не обижайтесь, ладно? Они хоть и прописные, но все ж — истины… Так вот: рабочий — у станка, инженер — у кульмана, шофер — за рулем, школьник — за партой… Ну, и так далее, сами продолжайте.

— Это что, новая форма борьбы с неформашками?

— Неформашки… Хороший термин. Слышал его от Ларисы… Нет, в принципе не новая. О ней и классики писали… Только прочно забытая. И для неформашек, как вы говорите, смертельная.

— Интересно: почему? — Умнов и впрямь заинтересовался.

Смех смехом, а он действительно думал о том, что ему поведают о тайных организациях боевиков, о тайных складах бомб и гранат, о тайных типографиях. Но тайная организация хорошо работающих — это, знаете ли, странновато слышать.

— Потому что дело никогда их не занимало. На кой оно им? Куда важнее слово! Слово о деле. Победные рапорты. Громкие отчетные доклады. Дутые цифры. Пышные лозунги. Да мало ли… А просто работать — это, видите ли, неинтересно. Это, видите ли, сложно и хлопотно. За это, видите ли, и по шапке схлопотать можно. По ондатровой… А за веселый отчет, за мажорный доклад — тут тебе и должность, тут тебе и орденок к юбилею, тут тебе и лампас на портки. Сами, что ли, не знаете?..

Знаю, горько подумал Умнов. Еще как знаю! Куда проще приписать к плану, чем выполнить его. Куда легче сбацать тяп-ляп и звонко отчитаться, чем сделать на совесть и, может быть, не успеть к сроку, опущенному «с горы». Куда приятнее выкричать орден, чем его заслужить… Слово надежнее дела. За слово не бьют, кресло из-под задницы не вышибают — в крайнем случае на, другое пересаживают. Бьют за дело. Даже — бывало! — за отлично исполненное. Да чаще всего за отлично исполненное и бьют: не высовывайся, гад, не портя общую красивую картину незапланированным качеством! Или количеством… Но с другой стороны…

— Но с другой стороны, — сказал Умнов, — как может хорошая работа всех стать смертельной для одного?

— Василь Денисыча в виду имеете? Если бы он один был!.. Их легион! И не только в начальственных креслах, но и у станков, у кульманов, за рулем, за партой. Что я перечислял? Везде… Отвыкли у нас по-настоящему работать. Отучили. Охоту отбили.

— Ну, хорошо, ладно. Сколько вас здесь — понимающих? Сто? Пятьсот? Тысяча?.. Ну, будете вы работать на совесть, а у остальных, у неформашек от станка с кульманом, от этого своя совесть проснется? Слабо верится, товарищ Илья.

— Сначала нас было сто. Потом пятьсот. Потом тысяча. Потом… — он глянул в толпу, край которой пропадал в полумгле, и, казалось, не было конца у этого зала-склада. Как там у фантастов: переход в четвертое измерение… — Не станет остальных, Андрей Николаевич. Вымрут. Как мамонты.

А ведь он мои слова повторил, подумал Умнов. Те, что я Василь Денисычу бросил. Выходит, и я так считаю?..

— Ладно, — почти сдался Умнов, — пусть. Все работают на совесть, Неформашки от стыда перековались, а те, кто не захотел, ушел, отощал с голодухи, вымер, как мамонты. А Отцы города опять — на коне. Их парадные отчеты стали — ах! — реальными. Их доклады — ой! — деловыми. Их ордена — заслуженными. Так?

— Кто ж о деле кричит? — усмехнулся Илья. — Дело — оно молчаливо. Оно слов боится. А Отцы города только и умеют, что слова рожать. Кому они нужны будут — мертворожденные? — вдруг застеснялся, добавил: — Вы извините за пафос, но уж тема больно… — Умолк.

Странная штука: Илья метил в Василь Денисыча, а ненароком попал в Умнова.

— Моя работа — одни слова, — с горечью сказал Умнов. — Выходит, и мне на свалку?.. Зачем я вам понадобился? Экономики не знаю, в политике — профан. И на кой хрен мои нравственные статейки, если все кругом станут высоконравственными, порядочными, морально чистоплотными?.. Куда мне деваться? На завод двойных колясок? Разнорабочим?..

— Видимо, вы не понимаете. Или притворяетесь, Андрей Николаевич. Идет война. Если хотите, не на жизнь, а на смерть. Мы и они. Пусть нас больше, но они позиций сдавать не собираются. Вы наш город видели. Красиво? Все кругом перестроились — загляденье!.. Нет, милый Андрей Николаевич, война будет долгой. Очень долгой. Нынешнее поколение советских людей коммунизма, пардон, не дождалось. Не обломилось обещанное. И следующие не скоро дождутся, пока война. А на войне без комиссара плохо, если она — за идею. У нас отличная идея, Андрей Николаевич, и нам нужны отличные комиссары. Вы. Может быть, я. Если сумею, если талантишка хватит… Нравственность — штука абстрактная, ее не пощупать, не взвесить. А без нее любая идея — мертва… — Илья замолчал.

И Умнов молчал, переваривал услышанное.

И молчали люди, пришедшие посмотреть на Умнова. Только посмотреть? Тысяча, две тысячи, три — сколько их здесь? — ради одного Умнова?.. Выходит, что так, понял Умнов. Потому что в войне дорог каждый союзник. Тем более — комиссар.

Кстати, и Василь Денисыч от него союзничества требовал…

— Что же мне делать? — тоскливо спросил Умнов. — Сдаться властям? Перебраться в Краснокитежск? Подсидеть Качуринера?

— Помилуйте, Андрей Николаевич, вы же сами себе противоречите. Кто утверждал: нет никакого Краснокитежска? На карте не обозначен… Не обозначен, верно, карта не врет. Но ведь вы и другую карту видели — в кабинете Василь Денисыча. Не стало страшно, а?.. Вот что. Ноги в руки, садитесь в свой «Жигуленок», газуйте отсюда. У вас свое место есть. Надеюсь, поняли: нужное. Вот и работайте, как совесть подскажет. Только помните: нас много. И будет больше. И когда вы через год, через пять лет, через десять проедете по нашей трассе и никакого неозначенного Краснокитежска не увидите, тогда знайте: мы победили. А значит, и вы… — Илья взял Умнова под руку. — Все, Андрей Николаевич. Пора.

— Как пора? Куда? — разволновался Умнов. — Лариса, а ты как же?

За нее опять ответил Илья:

— У Ларисы тоже — свое дело…

Он потянул Умнова к выходу, молчаливый Ухов опять в стороне не остался: топал сзади, поддерживал столичного нежного гостя. И Лариса рядом была…

Прошли темный тамбур, выбрались на свежий воздух.

Прямо перед дверью стоял умновский родной «Жигуль», ровно и тихо фурычил, прогревался перед дорогой. На заднем сиденьи — заметил Умнов — аккуратно покоилась адидасовская сумка.

— А гостиница? А счет? — все еще сопротивлялся Умнов.

Сам не понимал: чему…

— Все в порядке, — уже нетерпеливо сказал Илья. — Торопитесь. Время уходит.

Садясь в машину, Умнов вдруг вспомнил.

— Там же кольцо! Я не выеду…

— Теперь, — Илья выделил слово, — выедете.

А Лариса наклонилась к окну и нежно-нежно поцеловала Умнова в щеку. Как погладила.

Шепнула:

— Прощай, Андрюша…

Умнов медленно захлопнул дверцу, медленно, словно сомневаясь, выжал сцепление, включил передачу, медленно тронулся. Порулил между мертвыми складами. В свете фар возник кто-то, указал рукой: сюда, мол, направо. Свернул направо и сразу выбрался на известную улицу. Вон гастроном. Вон универмаг. Вон кафе «Дружба». Значит — прямо… И рванул прямо, выгнал стрелку спидометра на деление «сто двадцать» — быстрей, быстрей! Ни о чем не думал, не вспоминал, не анализировал, одно подгоняло: время уходит! Так Илья сказал…

Пролетел мимо безглазых ночных усадеб, мимо плотного черного леса, взобрался на горку, еще прижал газ. Дорога впереди — дальняя!.. И вдруг что-то — что? — заставило его резко надавить на педаль тормоза. Колодки противно завизжали, заклинили колеса — машина встала. Умнов вышел на пустое шоссе и обернулся. В темноте чернел знакомый силуэт бетонной стелы с гордым именем города. Она была позади!

Илья не соврал: Умнов все-таки выехал из Краснокитежска!..

Умнов стоял и смотрел на темный, без единого огонька, город, лежащий внизу. И вдруг вязкую тишину рассек четкий, ритмичный рык. Он приближался, становился громче, нахальней, злей, и вот уж из-за поворота материализовался мотоцикл, осветил Умнова мощной фарой, лихо затормозил рядом. Партизанский капитан ГАИ, сто лет назад — не меньше! — встречавший Умнова у границы Краснокитежска, вежливо улыбался, блестя дорогими фиксами. А двигатель не глушил.

— Уезжаете, товарищ Умнов? — вкрадчиво спросил он. — Ну, с богом!.. — протянул свернутый в тугую трубку бумажный лист, перетянутый аптечной резинкой. — Василь Денисыч просил передать…

Умнов содрал резинку, раскрутил бумагу. В ярком свете мотоциклетной фары узнал знакомую карту, верней, не ее — черно-белую ксерокопию, снятую с цветного единственного оригинала.

— Василь Денисыч сказал: пригодится. Верно?

Умнов аккуратно свернул карту, сказал:

— Пригодится.

Капитан отдал честь, рявкнул газом, крикнул на прощанье:

— Что передать Василь Денисычу?

— Три слова, — крикнул в ответ Умнов: — Красные — это мы!