"Четыре дня Маарьи" - читать интересную книгу автора (Тунгал Леэло Феликсовна)ГЛАВА 2Все взрослые почему-то считают, что перейти из одной школы в другую не составляет для детей никакого труда. Напиши на обложке дневника и тетрадей название новой школы — только и всего. Может быть, они думают, что это так же просто, как для них самих сменить одно место работы на другое, где можно получить зарплату побольше или квартиру получше. Похоже, их не волнует, что на старом месте работы остаются люди, с которыми они уже успели подружиться. И подружатся ли они с кем-нибудь на новом месте — это вроде бы для них тоже не важно. А может быть, они ни с кем и не дружат ни на старой, ни на новой работе? Но как бы там ни было у взрослых, а для школьника или школьницы перейти в другую школу — это… словно перенести тяжелую инфекционную болезнь. Конечно, бывают и такие ученики, которые словно с самого рождения знают, чего хотят, и, увлеченные, прут вперед, не обращая внимания на суету вокруг — им все равно, кем их считают. У нас в классе тоже есть такой парень, его зовут Тийт. Он только и делает, что зубрит и считает, считает и философствует. Он может преспокойно наступить тебе на ногу и при этом доброжелательно объяснять решение алгебраической задачки. А когда ты тихонечко начнешь вытаскивать расплющенный носок своей туфли из-под его «копыта», он искренне удивится: "Гляди-ка, да я наступил тебе на ногу!" Но извиниться не сочтет нужным! Впрочем, Тийт не корчит из себя профессора, если он не занят зубрежкой или еще чем-нибудь таким, ведет себя вполне нормально. Ему хорошо, просто он такой и есть. А я не такая. А я так по-дурацки устроена, что даже спиной чувствую, если кто-то позади меня хочет со мной заговорить. И мне делается дико неловко, если человек не знает, как начать разговор, и я заговариваю с ним первой (хотя этот разговор мне и не нужен), просто для того, чтобы человек не испытывал чувства неловкости. Для таких тонкокожих вроде меня переход из сельской школы в городскую — мука смертная. В первые дни в новом классе сидишь за партой как на горячих углях и чувствуешь себя белой вороной, хотя внешне не отличаешься от остальных — школьная форма в республике всюду одинаковая, как и школьная программа. И металлическая цепочка виднеется у тебя из-под воротничка блузы, как и у других, и ногти у тебя чистые, и волосы не висят патлами. Все из-за того, что тебе бесконечно одиноко, когда все остальные галдят, щебечут, смеются и расхаживают по классу. Никто не думает о том, что не может ведь новенькая в своем одиночестве вдруг рассмеяться или заговорить сама с собой. Случись такое — и тебя враз и надолго сочтут «чокнутой». Но и пойти в другой конец класса и вместе с другими, совершенно еще чужими тебе девчонками восхищаться вслух серебристо-лиловыми домашними туфлями светловолосой одноклассницы, даже имени которой ты пока не знаешь, — тоже невозможно. И вот из-за этой вынужденной замкнутости тебе с самого начала могут навесить ярлык "маменькиной дочки" или «деревенщины». Соседом или соседкой по парте у тебя окажется тот, кто за грехи, совершенные в прошлые восемь учебных годов, обречен сидеть в одиночку или такой же, как ты, новичок, но это в лучшем случае. Нелепее всего если приходится занять место за первой партой в среднем ряду под самым носом у преподавателей, — именно сюда вынуждена была сесть я, все остальные места были уже заняты… Если бы знать, что здесь есть хоть одна дружественная душа! Но это моя вечная проблема: всегда мне не хватает одного. Одной сестры, одного брата, одного друга или подруги. Друзей у меня всегда было много, у каждого свои достоинства и недостатки, с каждым я старалась быть доброй, и все, каждый по-своему, были добры ко мне. Но я всегда тосковала по такому одному человеку, который был бы всем. Я даже не умею объяснить, что означает это все — может быть, то, что с этим одним я считалась бы в тысячу, в миллион, в триллион раз больше, чем со всеми остальными, и он тоже несравненно больше считался бы со мной. Дружба, которой мне хочется сильнее всего, не должна быть отношениями подчиненности, как между хозяином и слугой, или такой, какую я замечала у многих девчонок — взаимным обменом сердечными тайнами. Дружба, по-моему, должна быть столь ясной и чистой, что даже испытания, которые она приносит, казались бы красивыми и возвышенными, лишенными каких бы то ни было мелочных придирок или зависти. Может быть, я потому так много думаю об этом несуществующем своем идеальном друге или подруге, что я единственный ребенок в семье. Раньше я мечтала о сестре-однолетке и о брате намного старше меня. Но мои родители всегда уклонялись от разговоров о сестре и брате. В десятилетнем возрасте меня мучила мысль, что я вообще не их ребенок. Я фантазировала, будто отец с матерью взяли меня из бедной многодетной семьи, и сверлила в школе однокашников пронзительным взглядом: кто из них мои возможные сестры или братья, к которым "зовет кровь". Меня тянуло то к одним, то к другим, однако на самом-то деле я была дочерью своих настоящих родителей — это факт. Сейчас, по-моему, уже отчетливо заметно, какие черты лица и характера моих отца и матери проявляются во мне: от отца — голубые глаза и нос кнопочкой, от матери — темные волосы. Иногда выкидываю мальчишеские штуки, как отец, а потом серьезно раздумываю над этим, как мама, и тогда готова провалиться сквозь землю от стыда. Всю первую неделю в городе, в новой школе, я каждый день ждала «экзамена»: у нас в сельской школе каждого новичка сперва испытывали — или подбрасывали кнопку на парту острием кверху, или совали в ящик парты гипсовое легкое, которое специально для этого приносили тайком из кабинета анатомии. И какому бы испытанию меня ни подвергли, я была готова весело рассмеяться. Но «экзамена» не дождалась: меня как будто не замечали. Иногда брало сомнение — уж не сделалась ли я невидимкой, но иногда мне казалось, будто я слышу позади себя намеки на деревенский румянец щек. Соседом по парте мне достался высокий толстогубый парень — Томас Килу, который сначала оккупировал было последнюю парту и, очевидно, надеялся, сидя там, прочитать все изданные до сих пор приключенческие книги. Даже сидя прямо под носом у учителей, он держал на коленях раскрытую книгу. Так что от этого парня с рыбьей фамилией[4] мне не было никакого проку. И когда наконец на уроке английского языка меня первой вызвали отвечать и я заработала свою первую пятерку, меня фундаментально осудили. Это проявилось в том, что двое ребят бешено зааплодировали и закричали: "Бис, дева Маарья!" — а девчонки саркастически скривились. Я решила: с меня хватит! В тот же день оставила тете на столе письмо и уехала домой в деревню. "Навсегда! — сказала я себе. — Forever, навсегда, дева Маарья!" В деревне воздух густо пахнет, и я жадно вдыхала эту смесь запахов яблок, сырых, прелых осенних листьев и почвы, как страдающий кашлем человек вдыхает пары скипидара. Даже грязь на дороге через лес казалась мне красивой, шоколадной. Возле самых ворот родного двора я нашла среди холодных листьев перезревшие черно-синие сочные ягоды ежевики. Мама уже вернулась из библиотеки и, взяв в одну руку тяпку, а в другую плетенную из проволоки корзинку, ушла на картофельное поле «покопаться». Она никогда не могла дотерпеть до того дня, когда отец возьмет в совхозе лошадь и устроит толоку — копать картофель. Пока доходило до толоки, половина картофеля была уже «выцарапана» и отсортирована мамой. Конечно же, она испугалась, когда увидела меня, стоящую у ворот. Я эффектно крикнула: "Я вернулась навсегда!" — словно это должно было доставить ей большую радость. Меня крайне разочаровало, что мать не захлопала в ладоши. По дороге домой, в автобусе, я представляла себе, как в маминых карих грустных глазах возникает золотистая искра. По моему сценарию она должна была воскликнуть: "Доченька, неужели?" — и прижать вновь обретенную дочь к груди. - То-то собака лаяла! — сказала мама. — Смотри, чтобы не испачкала тебя своими грязными лапами! Нукитс прыгал на меня (ну что такое два-три коричневых следа от лап по сравнению с моей душевной болью!), затем отскакивал, обегал такой круг, какой позволяла ему цепь, и возвращался со щепкой в зубах к моим ногам. Опьяненный радостью, старый, с седыми челюстями пес прыгал взад-вперед, как щенок, предлагал мне, дурачась, палку и рычал, притворно сердясь. Мать помолчала, положила мне руку на плечо, и мы пошли в кухню. Какой низенькой и сумрачной показалась мне наша кухня, хотя прошла всего одна-единственная неделя! Сильнее всего пахло вареной картошкой, а на столе, на сине-пестрой клеенке, стояли в ряд покрытые целлофаном банки с вареньем, на белых наклейках прямым почерком матери было написано: «Слива», «Рябина», "Яблоки". - Выбери сама какое хочешь и возьми с собой, — сказала мама. — Видишь, я сегодня уже собралась было испечь яблочный пирог, но подумала, что ты приедешь только завтра и он успеет зачерстветь. Возьми хлеба с медом, вода в чайнике, еще горячая. Тон у матери был такой, словно она признавала меня взрослой, самостоятельной, но она будто и не слыхала, что я окончательно вернулась из города. Я положила в чашку с чаем рябинового варенья, отрезала большой ломоть хлеба, намазала маслом, а на масло накапала липового меда. Мама поставила рядом с банкой меда блюдечко, а на него положила подаренную тетей Марией "на зубок" серебряную ложечку, на ручке которой выгравировано: «Маарья». Я больше не смогла сдерживаться, и поверх меда на бутерброд закапали — кап-кап-кап — соленые слезы. В душе у меня все перемешалось, мне хотелось быть очень доброй к матери, но я не умела. И никак не могла объяснить ей, из-за чего же именно я покинула городскую школу, ведь никто вроде бы не обидел меня там, просто я сама чувствовала, что не вписываюсь в ту среду. Вытирая слезы, я рассказывала вперемешку обо всем: о соседе по парте и тридцати девяти одноклассниках, об одиночестве, пятерке по английскому языку и "деве Маарье", о серебристо-лиловых домашних туфлях одной из девочек и странных соседях по квартире, о тетиной строгости и своей тоске по родному дому. Мать немного помолчала, затем смочила конец полотенца горячей водой и принялась счищать с моей юбки следы, оставленные лапами Нукитса. Она говорила так тихо, что я, пожалуй, не услышала бы ее, если бы она не стояла нагнувшись к моим коленям. Мать говорила о том, как трудно было ей записать меня в эту школу — ведь никого не интересовало, что добираться от нашего дома до районного центра гораздо сложнее, чем до столицы республики, и что в районном центре мне негде было бы жить, а в Таллине у меня имелась родная тетя, — все думали, что мать просто из тщеславия хочет пристроить свою дочку в столичную школу. И мой аттестат за восьмой класс, в котором одни пятерки, не вызвал должного уважения в школьной канцелярии. "Видали мы этих пятерочниц из сельских школ, которые потом ни взад ни вперед!" — так сказала одна полная дама средних лет. (Подозреваю, что это была наша Меэритс.) Теперь я впервые услышала, что меня приняли в новую школу только благодаря знакомствам тети Марии. "Что же, выходит, та дама была права: ты больше не движешься ни вперед, ни назад". Мать вздохнула. Затем последовал рассказ, который я уже не раз слыхала еще с детства: как трудно было ей продолжать учебу в послевоенные годы, как, учась в университете, она по вечерам брала работу — печатала на машинке и как отец, учась в сельскохозяйственной академии а Тарту, ходил на товарную железнодорожную станцию грузить и разгружать вагоны… Все кончилось тем, что я позволила уговорить себя. Странно: иногда мать кажется такой понимающей и родной — и мне даже не вспоминается наша разница в возрасте, но иногда она начинает читать такую скучную мораль, проявляя такую косность и старомодность взглядов, что выглядит единомышленницей тети Марии. Впервые в жизни я с разрешения матери прогуляла учебный день. В дневнике, в графе: «Примечания», мать написала: "Маарья отсутствовала в субботу на занятиях по домашним причинам". Вечером, когда отец вернулся из леса и принес полную шапку подберезовиков, мы устроили семейный праздник. Кошка Мийсу терлась своей полосатой спиной о мои ноги. Нукитс яростно скребся о дверь и надеялся, что его впустят в дом. Отец рассказал о двух недавно задержанных браконьерах, а мама смотрела на нас своими поблескивающими коричневыми, как каштаны, глазами. Мы втроем смеялись над забавными жизненными принципами тети Марии, но на следующий день почтальон принес телеграмму из Таллина: НЕ ПУГАЙТЕСЬ МААРЬЯ НЕИЗВЕСТНО ПРОПАЛА МОЖЕТ НЕ УБИТА ЖДУ ОТВЕТА МАРИЯ ТОЧКА. В ответ я сама поехала в воскресенье в Таллин с сумкой, полной банок с вареньем и грибами, тяжелой, как большой валун. На душе после этого прогула стало легче. Жалость к себе сменилась у меня теперь чувством большого упрямства, отчаянным желанием показать Меэритс, что я никакая не недотепа, которую приняли в ее класс лишь по просьбе одной портнихи. Естественно, не все шло как в сказке: сказано — сделано. Прошло довольно много времени, почти целая учебная четверть, прежде чем высокочтимый девятый «а» принял меня своим равноправным членом. Назло своему классу я стала на переменах дружить со Стийной из восьмого «б» и при каждом удобном случае показывала свои острые зубы — иногда в прямом смысле: улыбаясь, но большей частью — огрызаясь. Даже просматривала принадлежащую тете Марии Библию, чтобы найти для тех, кто звал меня девой Маарьей, соответствующие имена в отместку. Ведь, в конце концов, и я была из того же самого рода, к которому относились мой отец и тетя Мария и который был знаменит в своей деревне тем, что его представители за словом в карман не лезли, и я могла использовать эту способность для того, чтобы при необходимости, если захочу, разнести других в пух и прах. По правде говоря, мне не хотелось… Но именно из-за своей чувствительности я переболела быстро и основательно всеми хворобами пересадки и приспособления, освоила жаргон и обычаи класса до таких мельчайших подробностей, словно ходила со своими новыми одноклассниками еще в детский сад. Вся эта игра развлекала меня: казалось, я участвовала в каком-то спектакле. Но… ни одного близкого друга в своем классе я не обрела. Трамвай трясся и шатался, будто хотел наказать меня за грешные мысли о городе. Еще пять минут — и я буду у Аэт. Может, мне удастся куда-нибудь спрятать «кхаки», и затем — прочь отсюда. Лабрит[5], Латвия! |
||
|