"Похищение" - читать интересную книгу автора (Генкин Валерий, Кацура Александр)

Валерий Генкин, Александр Кацура
Похищение

И увидел я мертвых, малых и великих, стоящих перед Богом, и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть книги жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими. Откровение Иоанна Богослова
А что, если по воле народа правит не народ, а тиран? Платон

Толстую пачку отсыревших, но не тронутых еще желтизной писем мы нашли за печкой в помятом чемодане с ржавыми незапирающимися замками. В эту дряхлую, клюнувшую носом избушку на краю деревни Теличено мы – я и мой друг – пришли из Савельева: час лесом через папоротниковые овраги и ручьи, текущие к Волге, которая здесь, в верховьях, и сама ненамного шире ручья. Пришли посмотреть пустующую избу на предмет возможной покупки. Хозяйка, грузная одышливая старуха на костылях, живущая безвыездно в Ржеве, говорила, что дом уступит за "сколько дадите", что лет восемь уж он пустует – разве баба Надя, соседка – хранительница ключа, пустит кого на неделю-другую за батон вареной колбасы.

Баба Надя однозубо заулыбалась с печи, радостно закивала, услышав приветы от бывшей соседки, пожалела обезножевшую подругу, погоревала, что столько не видались.

Она велела сыну, худому парню лет тридцати с прекрасным безумным взором, отыскать ключ. Шаря по закопченным полкам с грязными кастрюлями, он напряженно-звонким голосом расхваливал порядки и кормежку в алкогольной лечебной тюрьме в городе Торжке, откуда только что вернулся после двухлетней отсидки. Наконец ключ, привязанный к зеленой тряпице, оказался в наших руках.

Стоял холодный ясный октябрьский день. Мы вступили в сырую избу и сразу подумали о печке. Дров не было. В топку полетел всякий горючий хлам – обрывки обоев, шишки и щепа из продавленной корзины, обломок черенка от лопаты, какие-то бумажки из раскрытого чемодана с полуоторванной крышкой, ворох газет, школьный календарь пятьдесят девятого года… Уже гул стоял в трубе и теплая волна пошла от дверцы, когда кто-то из нас, как новоявленный Легран, с легким вскриком выхватил горящий листок и тут же, толком не загасив, принялся читать:

"…в песках Аравии встретил в бурнусе Гете и коротко бросил: зарезать. И все удалились, и вы уйдете, а поэт и его палач сначала сядут обедать. На белом коне задумчиво ехал Лорка. Этого – к стенке. И утащили в подвал, где пахло капустой и хлоркой. Гитара тренькала. С бельевой корзиной шагал изгнанный Мандельштам. Ветер швырялся в лицо песком. Песок был красен. Этого вернуть в пересыльный лагерь, пусть сгниет там – слишком горд и опасен. Поэт за обедом объясняет палачу устройство призмы и законы разложения света. Тот хлопает поэта по плечу, без укоризны цедя скупые слова ответа. Это мы можем, говорит палач, в усы ухмыляясь, мы свет – разложим…"

– Что это? – крикнули мы разом и, убедившись, что печка уже ничего не вернет, кинулись к чемодану.

Берем наугад обрывок тетрадного листа. Сверху крупно: "ПОСТАНОВИЛИ".

Протокол?

"Поднять из могилы, неспешно все рассказать, все показать. Унижение и тихо-загадочную смерть его вдовы, растоптанное, убитое крестьянство, звездный час иудыпрокурора – того самого, что охотился за ним летом семнадцатого, в подробностях, с костями в колесе, тридцать седьмой…"

Еще клочок – побольше. Аккуратная машинопись.

"Красавец козел с божественным именем Адонис, гордо вознеся рога и выпятив грудь, шествует по финальному коридору бойни, ведя за собой вереницу бычков. Он лидер, он весел, он весь – ожидание, предчувствие, предвестие радостного пира, и его ликующие токи пронзают последователей, подчиняющихся заданному маршу. Ощущение праздника проникает в тупо напряженные мозги крупного рогатого скота. Бычки упруго ставят ножки и тянут шеи. Avanti, popolo! Адонис – впереди. Как жаль, что опилочный пол скрадывает скерцо его грациозной рыси. Он знает: опилки останутся позади, затихнет сопенье ведомого стада, и он выйдет к солнцу, высоко подняв нежный замшевый нос, выйдет, чтобы получить из влажной ладони ломоть свежего, круто посоленного хлеба. А потом – снова в путь. И снова – первым. Сильные ноги гарцуют и поют. Восторг стучится в ленивые черепа очередных прозелитов. Туда – к опилочному полу, навстречу новой сладостной волне, набегающей на трепетное тело,- новому куску хлеба на сильной, чуть влажной ладони. Фильм этот Рервик не раз видел в учебных залах высших режиссерских курсов Земли".

Мы растерянно смотрим друг на друга. Мы пожимаем плечами.

И снова склоняемся над чемоданом. В руки попадаются пятьшесть листочков, сколотых ржавой скрепкой. Верхний край изгрызен мышами. Но текст почти не тронут. Садимся на скамейку у печки, начинаем читать.

"…ава…рок первая…узовый корабль…дит в гамаке. Он поставил ногу на бочонок и рассеянно любуется мощным башмаком. Мысли блуждают. Предстоят досадные задержки. Ближайшая – в Кост-ро-Мане. Старый Баккит высадит их дня на два, сгоняет по своим делишкам в Трай-пи, потом снова возьмет на борт. Еще не меньше недели болтаться в Твер-центре – одно утешение: там в эту пору карнавал.

Корабль гружен брусками металлического водорода, древесиной, хлопковым маслом, вином с Малой Итайки. Пассажирский отсек неуютен и грязен. Мало кто путешествует этим классом. Поэтому здесь бочки, ящики, хлам. В отсеке еще cпит пассажир. Молодая женщина пристроилась в креслице. Она тоже молчит, думает о своем. Изредка выходит прогуляться. Во время трапез оказывается на другом конце стола.

Внешне человек спокоен, даже бесстрастен. Но невидимый внутренний огонь жжет его. Чувство горечи и неутоленная жажда справедливости, соединившись, переплавились в ровный, сильный настрой души. Может быть, и месть примешалась к этому сплаву?

Вряд ли. Он слишком любит логику, слишком рассудителен, чтобы поддаться слепым чувствам. Слепым ли? И что это такое – слепые чувства? Его друг, до которого полгалактики, не он ли пример человека страстей? Но разве не разум направил их к общей цели? Они знают: задуманное предприятие – опасная авантюра. Смертельно опасная. Но верят, что добьются своего. Человек покачивается в гамаке и улыбается.

Внезапный рывок сотрясает корабль. Скрипучая дрожь пробегает по стенам и переборкам. Гамак раскачивается, под ним, сталкиваясь, катаются бочки. Новый рывок – кровь ударяет в голову.

Летит и утыкается в мешок кресло пассажирки. Она судорожно хватается за край гамака. В следующий миг человек втаскивает ее к себе. Серия толчков. Треск обшивки, удары, хруст.

– Что это? – кричит женщина.

Ее голос еле слышен.

Гигантский грузовик трясется, как в лихорадке. Человек смотрит на крепления гамака. Сквозь грохот отдельной нотой прорывается их предательский скрип. Внизу беснуются бочки и ящики.

И вдруг – тишина. Плавный ход корабля.

– Смотрите! – Женщина берет его за руку.

Он смотрит в иллюминатор. Ярко подсвеченный с краю, мимо проносится какой-то предмет. В следующую секунду человек узнает его. Знакомые обводы военного корабля. Но что с ним? Его бег стремительно ускоряется. Он превращается в точку. Пропадает из глаз.

– Это спейс-корвет,- говорит человек.- Я когда-то служил на таком. Странно, откуда он взялся?

– Вы военный?

– Был недолго. Сейчас я журналист.

– А я врач.

Человек смотрит на нее внимательно. Блондинка с высокой прической. Глаза улыбчивые, наивные. Запакована в замшевую куртку, брюки ловко заправлены в низкие сапожки.

– Андрис,- представляется человек.

– Майя.

Пауза.

– Летите по заданию редакции?

– Нет. Пожалуй, нет. Вольный стрелок. Из тех, кто собирает впрок путевые заметки. А вы?

В этот момент спейс-корвет появляется снова. Изумленный Андрис следит за его невероятно быстрым перемещением.

– Безумие.- шепчет он.

– Что происходит? – говорит Майя, Корвет исчезает, но лишь на полминуты. Он описывает круги.

Их радиус все меньше, полет все стремительнее. Корабль крутится, как веретено. Андрис крепко держит женщину за руку.

– Ему конец! – говорит Андрис.

– Почему?

Сверкает веретено, рябит в глазах. И вдруг все исчезает. Нет блеска, нет корабля.

– Он провалился,- тихо говорит Андрис.- Провалился в дыру.

Седые баки закрыли виски. Тяжелые складки пролегли от крыльев носа до подбородка. Глаза сонные, порой колючие. Когда-то он был блестящим космолетчиком. Теперь в управлении поговаривают, что его пора снимать и с грузовых линий. Чепуха. Пусть он немного опустился. Но сколько еще силы и точности в этих тяжелых руках со старомодной татуировкой. Он всегда был немного старомоден.

Во время длинных перелетов любил читать книги. Кабина навигатора – уютнейшее место на корабле. Тишина. Огоньки экранов. Цветомузыка главного компьютера. Так хорошо дремать с толстым томом в руках, утопая в кресле, когда сбоку светит теплая матовая лампочка. Вот только второй пилот досаждает. Он худ и вертляв. Он и сейчас толкает плечом Баккита. Старину Баккита.

– Ну что? – недовольно бормочет капитан.

Кристиан круговым движением руки показывает на иллюминаторы обзора. Баккит встряхивает головой.

– Что такое? – говорит он, нахохлившись.

Слева чуть выше их курса висит корабль. Спейс-корвет новейшего образца. В косых лучах недалекого солнца он смотрится как устрашающего вида насекомое. Стальным светом отливает полосатое брюшко. Торчат членики антенн, стволы лазерных пушек. На спине из-под крылышек солнечных батарей высовываются острые рыльца ракет.

– Красавец! – восхищается Кристиан. Спейс-корветы, ударная сила космического флота, последний крик техники землян, стражи мира и порядка. Какой молодой космолетчик не мечтал о них? Он, Кристиан, не исключение.

Спейс-корвет перебирает лапками. Открывает обращенный к грузовому кораблю черный ротик.

– А-а! – брызжа слюной, кричит Баккит, обрушивая стокилограммовое тело на рычаг ручного управления.

Изумленный Кристиан летит со своего кресла. Двухсотметровый корпус корабля скрипит и стонет. Обезумевший капитан яростно воюет с рычагами и клавишами. Позади грузовика, в том месте, где он только что был, пространство корежится и рвется. Это первый залп корвета. Второй залп накрывает корабль. Нет, огромный, неуклюжий грузовик уже отпрыгнул в сторону. Проходит минута.

Корвет вновь догоняет корабль Баккита и занимает позицию для атаки. Багроволицый капитан и лунно-бледный второй пилот играют на клавишах пульта в четыре руки.

– Нет,- у Кристиана трясутся губы,- нам не уйти. Что может наша посудина против корвета последней модели?

– Открой мне четвертую трассу,- хрипит Баккит.

Кристиан кивает, набирая программу. Компьютер дает отказ.

– Не выйдет,- бросает второй пилот,- перегрузка.

Спейс-корвет, обгоняя грузовик, вычерчивает красивую параболу.

– Эллипс, эллипс,- приговаривает Баккит,- надо пройти по эллипсу.

– При чем здесь эллипс? – кричит Кристиан.

Перед капитаном вспыхивает красный экран. Толстые пальцы Баккита откидывают крышку блока защиты, вырывают плату предохранителя.

– Что ты делаешь, Том? – Кристиан пытается говорить спокойно, но голос ломается.

– Отключаю компьютер.

– Зачем?

– Мы пройдем по эллипсу.

– Не понимаю.

– Он пойдет следом. Но у нас масса в пять раз больше. Мы проскочим. Понимаешь?

Второй пилот мотает головой. Красный экран гаснет.

– Давай четвертую!

Судорога пробегает по длинному телу грузовика. Слышно, как за спиной трещат переборки. Корвет закладывает изящный вираж.

Сейчас он обойдет грузовик справа и… Кристиан бессильно откидывается в кресле. Но что это? Корвет не спешит стрелять. Он уклоняется все дальше вправо.

– Уходит? – прошептал второй пилот.

Бег корвета ускорился, траектория стала заметно искривляться.

– Ага, попался! – загремел Баккит.

– Что с ним, Том? – негромко спросил Кристиан.

– Все. С ним все. Ему конец,- также негромко ответил капитан.

– Не понимаю.

– Ты забыл, парень, что у этого солнца в партнерах – черная дыра. Он тоже про нее забыл. Вообще или в пылу погони – черт его знает. Теперь он в ее лапах.

– А мы? – спросил Кристиан, слегка запинаясь.

– Мы проскочили. Но с какой стати этот мерзавец стрелял в нас?.. Что писать в бортовой журнал? – Баккит поднял на Кристиана усталый взгляд.Пойди-ка посмотри, что там с пассажирами".


Другие бумаги из чемодана мы читать не стали. Собрали все до последнего листочка, подождали, пока прогорит печка, и двинулись обратно в Савельеве, сказав бабе Наде, что ключ берем с собой, поскольку дом, скорее всего, купим.

Что же мы выяснили, разобрав нашу добычу и внимательно все перечитав?

Перед нами была переписка двух друзей – Андрея и Владимира. Письма Андрея были довольно аккуратно отпечатаны на машинке. Редкая правка внесена черным тонким фломастером.

Владимир писал крупным, немного расхлябанным, но вполне разборчивым почерком и пользовался шариковой ручкой с синей пастой. Говорить сейчас о содержании писем вряд ли имеет смысл, коль скоро мы предлагаем их читателю практически в первозданном виде. Если не считать выправленных опечаток, изъятия нескольких очень уж скучных абзацев и повторов и добавления немногочисленных слов и фраз вместо съеденных мышами или иным образом утраченных,- тексты писем остались нетронутыми.

Хотим отметить лишь несколько странностей этой переписки, которые нас озадачили и объяснить которые мы не беремся.

1. На письмах Андрея обозначено место – Савельево. Да, да, по удивительному совпадению письма с нашей помощью вернулись туда, где были написаны. Но так ли это? Никто в этой умирающей деревне – зимой здесь постоянно живут лишь пять человек – не похож на описанных Андреем жителей Савельева, и ни один житель Савельева – как мы выяснили дотошными расспросами – не помнит москвича по имени Андрей.

2. Беседы с бабой Надей и другими обитателями Теличена, куда мы через пару дней не поленились вернуться, также не дали результатов: никакому Андрею баба Надя ключа не давала. Илья, говорила, жил. Дрова ей наколол, чаю принес, окно разбитое вставил. Но дело тут не в имени. Ни в одном постояльце покосившейся избушки никак не угадывался автор писем.

3. Письма обоих корреспондентов были соединены в одном месте и хранились с великим небрежением за печкой дряхлой избы в полузаброшенной деревушке.

4. Последняя особенность: при внимательном рассмотрении оказалось, что правка на письмах Андрея выполнена почерком Владимира.

В заключение считаем своим долгом уведомить всех, что, буде найдутся истинные создатели этой рукописи, мы незамедлительно передадим им все права авторства и конечно же гонорар – естественно, за вычетом расходов, связанных с перепечаткой текста.

Справедливость своих притязаний может доказать любой желающий, какое бы имя он ни носил, если он достаточно точно опишет дом, где нам посчастливилось найти старый помятый чемодан с ржавыми незапирающимися замками.


ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Октябрь 16, Савельева

Дорогой Владимир!

Последний наш разговор нейдет у меня из головы, хотя ему там тесно. Мысли заняты все больше делами практическими: починкой крыши, пристройкой гаража, поправкой в совершенную ветхость пришедшего забора, да саженцы достать, да песку и щебня – отмостить метров пятьдесят от дороги до порога. Хорошо бы успеть до снега, но торопиться я не намерен. Вживаюсь в деревенский обиход неспешно – спех тут не в почете. Хотя по московской привычке засуечусь иной раз, запаникую – с тем опоздаю, это горит… А потом спущусь с крыльца, гляну вокруг… Т-и-и-хо. Через дорогу – дымок, труба чуть не в землю ушла. Юрий Иванович, сосед, баню топит. Тетя Поля с того конца деревни, блестя калошами, рука на отлете, тащит к пруду таз – белье полоскать. Вот и вся кипучая жизнь. Ну, думаю, и я успею. Не горит. И так располагаю собой до Нового года, когда с лыжами и гвалтом явится мое семейство, а я, напротив, буду призван в столицу с отчетом о так называемом творческом отпуске. Стопка листков, образующих этот отчет, пухнет с весьма умеренной скоростью. Тема, если помнишь, касается статистических закономерностей в языке. За кажущейся бухгалтерской сухостью в ней виделась мне интереснейшая область языковедения. Живой, прихотливый поток речи, с одной стороны, не терпит уз, смеется над усилиями лингвистов заковать его в латы числовых соотношений, опутать логическими связями, но – с другой – не может оставаться вполне свободным, ибо станет непонятным собеседнику. Потому и показалось мне заманчивым применить в языкознании, а именно в той его интригующей и туманной части, которая ведает значениями слов, столь же двусмысленный раздел математики – теорию вероятностей, да не классическую, а особую, специально мною достроенную. Конечно, я был далеко не первым в этих попытках, но дело меня увлекло. Вот-вот, думал, отвоюю у интуитивного, бесформенного знания еще одну крепость – семантику. Вот-вот найду магическую формулу, разрешающую парадокс необходимости и свободы в языке. Но мало-помалу порыв мой умерялся, росла убежденность в неспособности моей теории описать и доказать что-нибудь, кроме самоочевидного, вызревало понимание, что одна лишь фраза поэта – "Давай ронять слова, как сад – янтарь и цедру, рассеянно и щедро, едва, едва, едва" – больше говорит о текучей, неуловимой материи языка, чем все мои построения.

Однако оставим это. Слова, говорил Рассел, служат для того, чтобы можно было заниматься иными предметами, чем сами слова.

Необходимость и свобода в языке – лишь тень проблемы того же свойства, присущей жизни. Вот мы и вернулись к нашему разговору, прочно засевшему в моей памяти. О народе и тиране, свободе и власти, возмездии и исторической справедливости. Не уместнее ли здесь, как и в языковых штудиях, не громоздя умозаключений, обратиться к средствам литературным? Попробуй-ка, друг Владимир, на зуб замысел, который излагаю в самом общем виде.

Помнишь недавнее сообщение о том, что в пригороде одной восточной столицы собрались главари кхмерских группировок с призрачной целью восстановить власть полпотовских изуверов? Еще раньше я задумывался, почему у нынешнего правительства Камбоджи не возникает желания выкрасть того же Пол Пота или там жуткого Иенг Сари, чтобы публично их в Пном, скажем, Пене судить?

Или возникает, да непросто подобное осуществить? А представить только: шумный процесс, корреспонденты со всего света – вот они, зловещие ангелы геноцида, выродки, уничтожавшие собственный народ. Кости миллионов вопиют, пепел стучит в сердца живых…

А взять народное восстание в Румынии. И здесь с судом ничего не вышло. Диктатора и его злодейку-супругу поспешно и, в сущности, тайно расстреляли. А мир уже, кажется, набирал воздуха в грудь – следить за обстоятельным, быть может, многомесячным процессом, где вылезали бы на белый свет все гнусности кровавого режима, того, где на партийных съездах вышколенные функционеры пели осанну плюгавому тирану. А сколько нацистских преступников пряталось и по сей день прячется от возмездия в экзотических странах и иных местах планеты? Сталинские палачи среднего и мелкого масштаба вообще не имеют нужды скрываться, ибо юридически чисты перед законом. Но писать роман об Анастасио Сомосе, папаше Дювалье, о Лаврентии Берии и Альфредо Стреснере, о Николае Ежове и Николае Чаушеску, о каких-нибудь Вышинском и Курском или том же Пол Поте не кажется мне возможным без основательного знакомства с документами, а лучше и людьми – как сообщниками, так и жертвами. Представим себе роман о Пол Поте. Как начнем? Да хоть бы так. Юный кхмер торопится на лекцию в Сорбонну.

Смех парижанок, чудесные маленькие кафе. Где-то играет аккордеон, в омытом дождем крыле "ситроена" отражается Нотр-Дам.

В общем – пятьсот лет европейской гуманистической культуры.

И вдруг – ах! – кетменем по затылку.

Нет, такое писать – какие нервы нужны! Выдержать, вынести конкретность этой судьбы, реальность этого характера… На то я – признаюсь со всей откровенностью – никак не способен. Традиции фантастики влекут на иные тропы. И вот возникают в мозгу зыбкие контуры причудливого повествования, где в различных уголках условного пространства можно не только разместить интригу похищения и раскаленную публицистику суда, но и поставить немало философских, психологических, нравственных вопросов. Например, таких:

1. Справедлива ли сама идея возмездия в масштабах вселенной и вечности? Ведь в мире вымысла исторических преступников, кои не успели при жизни расплатиться за грехи, можно каким-нибудь приемом и с того света тягать к ответу – так сказать, научнофантастический вариант Страшного суда.

По сути, это вопрос давности преступления. Существует ли историческая справедливость, когда меряем тысячелетиями и парсеками? Пришла бы сейчас кому-нибудь в голову мысль судить Нерона, Хлодвкга, Тамерлана? И не мелкий ли это сор перед безмерностью мира?

2. А если даже каплю справедливости усмотрим в этой идее, можно ли ради нее поступиться своей совестью, ну хоть бы на малую толику? Перед героями этот вопрос встанет, когда пойдет оценка средств целью, когда фабула потребует жестко уворовывать человека – предполагаемого преступника, устранять препятствия…

3. И какое назначить наказание за самые ужасные преступления? Неужто все то же – ритуальное убийство? Насильственная смерть, когда всесильная толпа (государство!) душит или режет одного – одинокого в момент кончины, бессильного, связанного, оплеванного. Сколь славно было честному средневековому человеку – ремесленнику, торговцу, крестьянину, заехавшему на городской рынок,- услышать трезвон малого колокола кампаниллы (так, кажется, называют колокольни в Италии). Казнь! Спешите на площадь, где должно свершиться правосудие, где обещано самое волнующее, самое страшное и – неужели? – самое сладкое зрелище в жизни, когда эту самую жизнь отнимают, но отнимают не у тебя, а у другого, тебе чужого, у какого-то субъекта, в отношении которого доказано: ему жить не нужно. Как жутко-сладостно ты вздрагиваешь и понимаешь каждой клеточкой тела, что в момент хруста костей на помосте ты – жив. Жив! Ты слит с великой бурлящей толпой. Значит, и сам – велик. Вздохнула она или ахнула – ты вздохнул и ахнул вместе с нею. И, чувствуя, как жизнь разливается по телу, ты славишь и мудрое государство, и грозного правителя, и праведный суд. И, отерев пот и усмирив мурашки, уходишь, довольный и потрясенный. Ты славно провел время. И словно сыграл со смертью в жмурки.

Но суд и казнь через столетия – не грешное ли злопамятство?

Похищение для последующего суда, быть может, судилища – не в злой ли памяти живет такое, не сектантское ли отклонение от христианских заповедей?

4. Еще не менее хитрый вопрос личной ответственности в системном обществе. Только ли тиран виноват? А мы-то что… Не действует ли в истории принцип единства правительства и народа? Но не в статическом, а в подвижном, гераклитовом, гегелевском духе…

Да, но рассуждения эти останутся лукавым рациональным вывертом, не брось мы их в общий котел с человеческими судьбами, смешными и горестными событиями, сумасшедшими приключениями и нелепыми поступками.

Чьими?

Кто герои?

Некий правитель (генерал-губернатор, вице-король, генеральный секретарь или другой большой начальник) кроваво угнетает своих подданных на небольшой провинциальной планете. Его свергают, он бежит, и па долгие годы след его теряется. Но вот доносится слух, что злодей вынырнул на другом конце галактики и процветает.

Два молодых человека (журналиста-межпланетника? художника? биоконструктора?) составляют дерзкий план – найти, схватить, доставить на несчастную, едва очнувшуюся от жестокой диктатуры планету и там принародно, гласно, сурово и честно судить. Дабы другим неповадно было…

Бросаю тебе мяч и жду ответного паса, ибо перестройка мыслей на фантастико-научный антураж (ракеты и планеты, гравикомпенсаторы и аннигиляторы, андроиды и астероиды) в условиях тутошней бревенчато-огородной жизни требует сил, которыми я в настоящий момент не располагаю.

Твой Андрей


ПИСЬМО ВТОРОЕ
3-е ноября, Москва

Друг мой, вот какие мне мерещатся декорации.

Галактика похожа на нынешнюю политическую карту, где вместо стран – планеты и всяческие их объединения. Там-сям разные способы правления, общественные установления и традиции. Земля – общая для всех прародина – давно утратила влияние на большую часть бывших своих колоний. Уж она не центр, не столица: возьми историческую судьбу Полоцка, Галича, Суздаля, Твери, страшно сказать, но, может быть, уже и Москвы – и ты поймешь мою мысль. Хотя, конечно, колыбель, и потому маячит теплым пятном на окраине родового сознания. И влечет к себе – паломников, туристов, историков. Не то чтобы стала она музеем, живущим на ренту от скал Тассили-Аджера, Сикстинской капеллы и Байконурского космодрома. Просто планета со своей живой историей, одна из многих, обиталище десятка миллиардов людей.

Один из них – кинорежиссер Андрис Рервик. Несмотря на молодость – нет и тридцати,- он успел прославиться как блестящий и бесстрашный киножурналист, побывавший во многих опасных экспедициях по малоизученным областям пространства. Весь освященный традицией набор фантастических подвигов на его счету: охота на винтозубых хорроров в душных плавнях на задворках созвездия Лебедя; спасение растяп, угодивших в гравиловушку или параллельный временной коридор; разгром космических банд и ловля грабителей-одиночек, поджидающих мимопроезжих путешественников с лазерным ножом за пазухой. И всюду Андрис выказывает смелость, порой отчаянную. Особенно если задумает снять что-нибудь из ряда вон… Скажем, сцены из жизни главаря пиратской ватаги, терроризирующей мирных ловцов астероидов в юго-восточном секторе треугольника Вега -Денеб – Альтаир.

Рервик является к атаманше. Он предлагает ей восхитительный план нападения на транспорт с кристаллами фосфида индия и сандаловым деревом – план, сулящий добрую поживу. Участвует в оргиях. И снимает, снимает, снимает… А потом проваливает всю затею и передает разбойников в руки правосудия. Такой вот лихой, яростный такой парень.

Но была в жизни Рервика и тихая радость, лежащая в стороне от авантюр и поножовщины. Время от времени забирался он в глухомань, на слаборазвитую планету, и снимал медлительные этнографические фильмы – быт и труд, танцы и обряды, игры и состязания, восходящие к древним эпохам. После такого уединения появлялись картины, полные очарования и грусти, и зрители выходили из кинозалов в глубокой задумчивости, а критики говорили: "О! Каков Рервик!" – и шли писать рецензии на своем критическом языке, где среди прочего выражали сожаление и недоумение, что художник такой глубины, такой страстности, такого богатства творческой палитры до сих пор не выходит за рамки документального жанра.

Да, художественных картин Андрис не снимал. "Жизнь острее и, если хочешь знать, поэтичнее",- говорил он единственному близкому человеку, другу со школьных дней, Велько Вуйчичу. Никого больше не подпускал к себе Рервик. То ли сумасбродная, опасная работа не давала ему обзавестись семьей, то ли, что скорее, характер – резкий, неуживчивый, капризный. Правда, в юности пережил он сильное чувство, но об этом позже.

Велько, как мне кажется, во многом Андрису противоположен.

Увалень, тюфяк, флегматичный и добрый, но при том практичный и оборотистый. Славный помощник Рервику, организатор-администратор, умный советчик, тонкий ценитель и знаток кино. У Велько есть и жена и дети (не менее четырех), что, признаюсь, может доставить нам хлопоты, поскольку в дальнейшем повествовании это семейство придется учесть. Однако тяга смешать ряды холостых и бездетных героев фантастики велика.

Вот пока все, что я знаю о Велько и Андрисе. Конечно, это еще куклы, но в ожидании, что ты поправишь или дополнишь их портреты, я думаю – а вдруг они оживут сами? И с этой надеждой сажаю их в бревенчатый дом Андриса на высоком левом берегу Ветлуги. Они заканчивают монтаж последней ленты Рервика – скажем, о повадках двупастных козоцефалов. Друзья как раз собираются сделать небольшой перерыв, чтобы перекусить, когда раздается стук в дверь и одновременно начинается