"Похищение" - читать интересную книгу автора (Генкин Валерий, Кацура Александр)

глава пятая

Никогда не приведешь столь гнусных и столь постыдных примеров, чтобы не осталось еще худших.

Ювенал Андрис обернулся через два-три шага, но было поздно. Остался промельк черной головки, угловатое движение локтя, зеленая полоска браслета на смуглой коже. Женщина исчезала в толкучке оболтусов, увешанных пестрыми сувенирными сумками и пакетами. Он вспомнил о Вуйчиче и побрел к таверне "Сигнал Им", привлекавшей неуловимым сходством с "Шаландой", хотя рыба (и сиг и налим) здесь обнаруживалась ныне только в названии заведения. Вокруг царил праздник воды. Почти у каждого гуляки было маленькое ведрышко, ковш или иной сосуд. Согласно ритуалу, следовало зачерпывать воду в изобильно встречающихся фонтанах и фонтанчиках и с идиотски-радостными криками обливать прохожих. Рервик жался к стенам, искал переулки потемнее – наивное и полнокровное веселье лехиян раздражало. Уже у самого порога шустрая девчонка, опутанная водорослями кикимора, плеснула под ноги из кувшина, но Рервик увернулся и распахнул дверь. В нос ударил запах жареных овощей.

Велько был не один. Рядом склонился над тарелкой морщинистый лехиянин с унылыми седыми усами. Он поднял на Андриса нежные голубые глаза.

– Здравствуйте.

– Наконец-то,- сказал Велько.- Хорошее соте, возьми, не пожалеешь.

– Да, да, очень хорошее,- закивал старик.

Рервик повернулся к раздаче, взял блюдо с золотистыми ломтиками баклажан, подложил кучку лука поподжаристей, пару листьев салата и перышко чеснока. Подумал, добавил какой-то кружевной травки и сел к столу.

– Какую Анну я упустил! – сказал он Вуйчичу.- Видно, нырнула в ближайший фонтан. Здесь все с ума посходили…

– Но ты, я вижу, вышел сухим из воды,- сказал Велько.

– Меня почему-то не обливали,- соврал Рервик и посмотрел на старика.Я – Андрис. Андрис Рервик.

Старик снова закивал и заулыбался.

– Это – Иокл Довид,- представил лехиянина Велько.- Он поможет найти место для съемки охоты. Большой знаток по этой части. Кажется, егерь? – Велько повернулся к старику.

– Смотритель болот. Бывший, бывший,- зачастил Иокл, словно боясь, что его не станут слушать.- Сорок пять лет там прожил, родился там, три года, как уехал, но все-все помню, все места знаю. На булунгу сейчас нет охоты, цвигу брать можно. Я все покажу. Тут близко лететь, но скорей надо. Неделя пройдет – цвигу линять будет.

Ему нет пятидесяти, подумал Андрис. По земным меркам он дал бы Иоклу девяносто.

– Скажите, Иокл, что это за праздник? Почему так много воды? – спросил он.

– Очень-очень старый праздник. Сегодня вода, завтра будет огонь. Это – жизнь. Давно не было этого праздника – тридцать лет не было, сорок лет не было. Он не велел.

– Он?

– Цесариум. Теперь стало можно.

– Иокл, вы видели Цесариума?

– Видел, видел. Один раз видел. Близко-близко. Как сейчас вас.

– Говорили с ним?

– Я ребенок был. Пять лет, семь лет. Отец говорил. Отец на весь Лех прославился.

– Вам Велько сказал, зачем мы приехали?

– Сказал, сказал. Кино, большое кино снимаете. Охоту снимаете.

– Мы хотим и о Цесариуме снять фильм. Но мы мало знаем. Поэтому все, что вы можете рассказать…

– Нет, нет,- замахал руками Иокл,- я не помню, совсем был ребенок. Отец… Он умер давно – двадцать лет, может, больше. Я на болоте жил, здесь не бывал. Болото знаю, все покажу. Торопиться надо – начнет линять цвигу, какая охота?

Лететь на болото положили утром. Иокл Довид отправился восвояси, а Рервик и Вуйчич – в гостиницу "Дарамулун", определенную им и всей группе для жительства. Перед тем как разойтись по номерам, Велько вскользь заметил:

– Марья прилетает завтра-послезавтра.

И на молчаливый вопрос Рервика:

– В разговоре она поинтересовалась, достаточно ли велик Лех, чтобы она была уверена, что случайно с тобой не встретится.

– Вот как?

– Ее влечет, она подчеркнула, чисто профессиональный интерес..

– Ах да, психология власти.

– А ты, свинья, ее не пригласил.

– Это она сказала?

– Это говорю я, а она – подумала.

И они отправились спать.

В птерик с Иоклом сел один Андрис. Велько остался подыскивать гримеров – свои не справлялись. Иокл говорил мало, не кивал, не суетился. Жестами показывал курс. Они опустились на островок леса среди тростников – вполне земной пейзаж. Рервик видит, как король Карл на белой лошади, лицо горит румянцем, перемахнет через эти кусты. Цепь вабильщиков в высоченных сапогах побредет по болоту – поднимать цаплю. Зеленые куртки сокольников… Нет, зелень потеряется на фоне травы, придется обрядить их в красное.

Или работать на тонкой тональности? Триумфальное "Гой! Гой!" заглушает вопль птицы, забиваемой кречетом. Груда сизых перьев, длинный полураскрытый клюв – деловитый сокол, поспешно, пока не нахлобучили колпак, пьет мозг жертвы. Веселый отдых короля после трудов и нервотрепки ночи святого Варфоломея…

Легкий хрип привлек слух Рервика. Он обернулся. Иокл пытался оттащить тяжелый ствол от полуповаленного белого столбика.

Андрис подошел помочь. На грубо обтесанном камне – буквы и цифры.


ИЛГА ДОВИД

Рервик вычел из правого числа левое. Получилось пятнадцать.

– Это ваша…

Иокл кивнул.

– Уж простите, что затащил вас сюда. Как еще доберешься? Я быстро. Четыре года не был у дочки.- Иокл провел ладонью по камню.- Тянет.

Почувствовав, что Иокл разговаривается, Рервик молчал, боясь спугнуть.

– Меня год как выпустили, а все не смог. Пешком не дойти, а где птерик взять? Таких, как я, сейчас в-о-он сколько. И всем что-нибудь нужно. Очень мне повезло, что вам на болота понадобилось.

Собирался дождь. Срывались первые крупные капли.

– За тем холмиком дом у меня. Может, зайдем?

Пока добежали, промокли. Ступеньки крыльца подгнили, одна провалилась. Через петли задвижки пропущен шнурок с большой пломбой. На пломбе витиеватый вензель с загогулинами и хвостиками: КОС.

Иокл остановился в растерянности.

– Я и забыл про печать.

Андрис протянул руку через плечо Иокла, сорвал пломбу и положил в карман.

В доме стоял кисловатый запах, было сыро. Иокл вдруг сделался энергичным и деятельным. Смахнул пыль с лавки. Принес из сеней охапку дров, потом вторую. Растопил печь. Поначалу она сильно дымила, но потом тяга установилась и дым исчез. Сделалось тепло и уютно. Лехиянин сел на колоду у печи и стал глядеть в полукруглый зев на ревущее пламя. Как-то незаметно заговорил:

– Дом отец ставил. Да-а-авно было дело. Молодой Цесариум охотой увлекался, велел специальный кураторий учинить. Как отец попал на эту службу – не помню, да, пожалуй, и не знал никогда. Определили его смотрителем болот, дали этот самый участок. Он как устроился, нас с матерью перевез. Цесариум часто на болотах бывал, а весной на гон булунгу так приезжал непременно. Нет-нет и на отцов участок попадет. А однажды к самому дому подъехал.

Красавец, глаза ясные, ейл под ним – огонь красный. Рядом, стремя в стремя, Катукара. За ним – Легба, Мутинга, Кунмангур.

Кругом егерей, охраны, косовцев – видимо-невидимо… Отец выскочил, мундир застегивает, что сказать – не знает. Мы с матерью тоже онемели. А Цесариум просто так говорит: "Ну, Асир Довид, что ж в дом не ведешь?" Отец руками машет, проходите, мол, а слова вымолвить не может. Тут мать опомнилась, бросилась на стол накрывать. В дом вошли только Болт, Катукара и Легба. Что дальше было – память не держит. Все заслонила рука Катукары. Мягкая, душистая – на моей щеке. Потом слышу, Цесариум хвалит мамину стряпню, а отцу жмет руку и говорит что-то о честном труде и единстве в борьбе или наоборот – о честной борьбе и единстве в труде.

И еще сказал: "Мы, надеюсь, не в последний раз у вас в гостях".

На следующий день во всех газетах была фотография: Цесариум пожимает руку смотрителя болот. Отец много газет накупил.

Снимок на стенку повесил, в альбом вклеил. Всем дарил. Окружной попечитель к нам приезжал, спрашивал, нет ли в чем нужды. Выдали отцу новые сапоги, обещали сила молодого, сильного – объезжать участок, но отец отказался – двух не прокормить, а своего старика не бросишь.

И стал он ждать, когда Цесариум опять приедет. Год прошел, другой. Отец все помнил, рассказывал, показывал. Меня приучил – гордись, говорит, не каждому в жизни такая честь, почет такой.

А что не едет, так времени у него в обрез, шутка ли – всем Лехом управлять, во все вникать, все под присмотром держать.

Так время и- бежало. Мать схоронили, отец ослаб – скучал очень. Уж все дела я стал делать. Каждую кочку знал, булунгу подкармливал, сухостой жег. Жену я взял в помощь, да она после первых родов умерла… А за ней вскорости и отец. Хотел здесь его похоронить, да в округе не велели. Нельзя, сказали, человека, которому Цесариум руку жал, на болоте хоронить. И остались мы жить с дочкой.

Иокл помолчал, поворошил угли в печке, отчего там-сям возникали новые всплески пламени. Профиль его стал моложе, морщины разгладились. Андрис терпеливо ждал.

– Красавицей она росла – в мать, только глаза голубые, в меня то есть. Скучно ей было со мной, но виду не подавала. Весь день грибы собирает, желтянку-ягоду, рыбу ловит. Все в доме на ней. А вечером любила, как мы вот сейчас, у печки посидеть. Расскажи, бывало говорит, папа, как к деду Асиру Цесариум с Катукарой приезжали. А я что вспомню, что придумаю, да не всякий раз одинаково получается. То Катукара у меня в зеленом охотничьем костюме с жемчужным шитьем, то в красном плаще и сапожках из узорчатой орнидиловой кожи. То Цесариум пожимал деду руку, а то получалось, что обнимал за плечи. Но всегда вспоминал, что обещали они снова у нас побывать. И такое было у моей Илги желание увидеть Цесариума и Катукару, что и я стал ждать – а ну как и вправду приедут. Когда узнали мы о смерти Катукары, Илга стала сама не своя. Плакала очень. А время все бежало, Илга росла. И стали мы мечтать, как Цесариум приедет к нам с дочкой, Салимой.

И будто она, Салима, с Илгой подружится, и возьмет нас Цесариум в столицу. Детский разговор, скажете? Да, а я уже видел себя важной шишкой в куратсрии охоты, а Илгу – невестой гвардейца из отряда Верных.

И вот, представьте, весной, за неделю до гона булунгу, появились на нашем участке люди. Человек восемь. Молодые, но серьезные, молчуны. У кого на рукавах значки с буквами, как на той печати, что в кармане у вас. Кураторий Обеспечения Свободы. Другие – в мундирах Верных. На поляне, где птерик, поставили палатки. Посреди – шатер. Синий, высокий. Что внутри – не знаю, все в ящиках таскали, потом ящики эти вынесли и за нашим домом сложили. Начальник их, молодой совсем, чуть постарше Илги, у нас поселился. Важный был – не подступись. Ни слова мы от него не слышали целыми днями. Смотрел я на них, на шатер и понял – теперь скоро. Дождались, кажется. Осмелел я и прямо спросил своего постояльца: так, мол, и так, можно ли надеяться? И про отца рассказал. Он посмотрел на меня сверху – будто только заметил, губы тонкие изогнул и сказал: "Кто знает, кто знает". И вдруг как-то утром они забегали, начали палатки сворачивать. Я вышел, а они уже за шатер принялись. Тут Илга меня в дом зовет и показывает на стол. А там – развернутая газета с фотографией. Цесариум пожимает руку старому Ухлакану – смотрителю соседнего участка. Вот и все, думаю, когда теперь наша мечта сбудется? В это время входит начальник. На нас не смотрит, берет свой пояс, сумку – и к двери. Илга моя вслед ему глядит – уедут, и снова тоска болотная, одни грибы да отцовы байки. А он с порога возьми да обернись.

Взгляд ее перехватил. Подошел. Палец длинный, тонкий протянул.

По щеке провел, вниз, по шее и как рванет рубашку – до пояса располосовал. Илга только руки к горлу – задохнулась. Я захрипел от страха, от неожиданности. Он тут только про меня вспомнил и, не оборачиваясь, спокойно так: "Вон отсюда". И ладони ей на грудь. Она словно очнулась, подалась назад. Он – к ней, руку тянет, и она в эту руку зубами… Про себя плохо помню. Дернулся я к нему и сразу два удара получил – в горло и сюда, видно, коленом. В себя пришел – Илга лежит на полу, а он носком сапога ей под подол и говорит: "Я тебя не трону, и ты всю жизнь об этом жалеть будешь".

А потом громче: "Эй, там!" И вошедшему: "Всех сюда. Она ваша. И если кто побрезгует, пусть на себя пеняет".

Лехиянин снова умолк. На этот раз пауза длилась дольше. Он бросил кочергу, походил по комнате, остановился у окна. Глядя в него, он и закончил свой рассказ.

– Меня двое держали, а чтоб не кричал – веревкой сдавили горло. Илга сначала плакала, потом только меня звала. Папа, папа, папа, папа. Потом замолчала. Пока не стемнело, я с ней рядом сидел, не отходил. Потом лампу зажег. Вернулся, протянул руку – подушку поправить, а она – ой, простите меня, пожалуйста, пожалуйста, не надо, не зовите их, я все сделаю, как вы хотите, пожалуйста, не зовите… Под утро Илга умерла. Так все время и бормотала: пожалуйста, не зовите, пожалуйста, не зовите, пожалуйста… Здесь и похоронил ее. И написал письмо самому Цесариуму. Так и так. Приложил фотографию из газеты – может, подумал, вспомнит. Рассказал, как мы с Илгой его ждали и как жаль, что на этот раз он охотился на соседнем участке. И попросил: может быть, приедет он взглянуть на могилку моей Илги, раз уж так получилось, что не дождалась она счастья увидеть Цесариума при жизни.

А потом пришли такие же молодые и серьезные и меня взяли.

Правда, я везучий – пяти лет не прошло, вышел. А теперь вот и здесь побывать довелось, спасибо вам. Повидать бы еще Цесариума – да где там! Разве его найдешь.

Иокл попросил высадить его у стадиона и сразу исчез в щели между домами. Андрис оставил птерик на площади и решил дождаться обещанных Довидом огней. Внимание толпы делилось между финишем бега на коленях и прыгунами через кольца. Рервик двинулся наугад и оказался у длинной дорожки. Полноватый мальчишка шел довольно резво, мелко перебирая загорелыми бедрами. Но уже у самой черты каким-то нелепым витиеватым прыжком его обогнал сухопарый мужчина с седым ежиком, показавший, как утверждало табло, лучшее время дня. Андрис рассеянно огляделся и сразу увидел ее. Тот же смугло-угловатый профиль, те же резкие жесты худых рук.. Живые черные глаза смотрят вверх, в лицо собеседницы. И Андрис вздрагивает вторично: медно-рыжий всполох на голове и веснушки без конца и без края – такое не повторяется дважды. Марья.

Рервик бормотал извинения и шаг за шагом приближался к собеседницам. Но, подойдя, испытал легкое разочарование: смуглую незнакомку, почтительно держа за локоть, уводил сутулый, похожий на стручок человечек в узкой зеленой куртке.

Рервик лишь растерянно посмотрел им вслед. Марья легко рассмеялась.

– Чему радуешься, злая женщина! Я должен ее изловить, она нужна мне.Андрис не выдержал и тоже рассмеялся.- Ну, здравствуй!

Она на миг прильнула к нему, отпрянула и заговорила по обыкновению быстро:

– Не отчаивайся, милый, она сама тебя найдет. Екатерина только о тебе и расспрашивала. Видно, ты ей чем-то интересен. Врожденный дефект вкуса, я думаю. Признаюсь, я не скрыла от нее, что страдаю тем же. Хотя, что тебе до моих страданий! Я длинная, рыжая и зубы у меня как у Щелкунчика. А тебе подавай жгучих брюнеток с изумрудными браслетами на нервных руках, и чтоб глаза – как блюдца, ресницы – как у теленка, губы – как эти…

– Лепестки роз?

– Именно. Хотя у Екатерины они скорее похожи на двух змеек. Щеки – как…

– Нежные персики?

– Снегири, я хотела сказать.

– Фауна против флоры. Так ее имя – Екатерина?

– Екатерина Платиня. Кроме имени, я о ней ничего не знаю. Мне только показалось, что под этим веселым возбуждением она прячет… – Марья – такое бывало не раз и всегда заставало Андриса врасплох – резко изменила тон. Теперь она говорила тихо и немного в сторону.

– Утром я два часа ждала Велько в гримерной. Там была молодая женщина. Тихая такая. Эва. Ты ее знаешь?

– Не помню.

– Мы стали разговаривать. Так, пустяки. Веселый у вас праздник, сказала я. Да, веселый, сказала она. И погода подходящая. Да, в эту пору редко идет дождь. Я впервые на Лехе, сказала я. Да, теперь многие приезжают, сказала она. Такой вот разговор у нас шел. И вдруг мне, совершенно чужому человеку, она рассказывает…

Неловко, конечно, но я незаметно включила диктофон. То, что сделали с Эвой… Мне кажется, они так жадно ликуют, чтобы забыть.

Но почему она мне все это рассказала?

Перед Рервиком встали тихие глаза Иокла.

– Может быть, как раз потому, что мы чужие. Мы скоро уедем. А говорить о своей боли таким же, как они сами? Едва ли кто будет слушать. Они опустошены. Они очерствели. Они стали жестокими.

– Эва была художницей, муж – журналистом. Что-то в его статье проскользнуло лестное о Земле. Ему бы покаяться, а он в панике скрылся. Незадолго до этого за похожую провинность взяли его друга, тоже газетчика. Эва получила записку – не ищи, жди. А потом… Я тебе дам кристалл.- Марья встряхнула головой.Ну ладно, скажи, наконец.

– Что?

– Что ты безумно скучал без меня.

– Я безумно скучал.

– О!

– Я измучился от тоски.

– Неплохо. Продолжай.

– Терзался, не находил себе места, страдал от бессонницы, терял в весе, выплакал все глаза…

– Браво! Достаточно. Посмотри туда.

Тьма охватила стадион внезапно. И почти сразу в толпе начали вспыхивать свечи. На глазах рождалось огненное кружево. Оно двигалось, дышало. Оно жило.

– Надеюсь, Велько догадался снарядить оператора все это снять,- сказал Андрис.

– Съемка будет на главной площади, где фейерверк. Сейчас все пойдут туда.

К свечам прибавились факелы, фонари, горящие плошки, вспыхивали пучки соломы, воздетые на рогульки.

– "Я окружен огнем кольцеобразным, он близится, я к смерти присужден…" – с неожиданным пафосом произнес Андрис.

Марья насторожилась.

– Ты заболел, дорогой? – участливо спросила она.

– "За то, что я родился безобразным, за то, что я зловещий скорпион",продолжал режиссер не столь уверенно.

– Ай-яй-яй. Никак, стихи. Ты забыл трагические события своей юности. По-моему, тебе надо отвлечься. Я, кстати, проголодалась, а ты?

– Что? Ах да, конечно. С утра ничего не ел.

– Господи! Так пойдем немедленно.

Сквозь огненную толпу они двинулись к таверне "Сигнал Им".

А я спешу, пока не позабыл, сообщить, о какой трагедии юношеских дней Андриса говорила Марья Лааксо. Для чего открываю второе по счету


отступление

Нежный профиль Анны захватил Андриса врасплох. Он приехал на ферму к отцу, шумно отмечавшему сорок пятый день рождения.

Расслабленный долгим застольем, плясками и хохотом над раблезианскими анекдотами, кои обильно поставлял Филипп (новый сосед отца, в прошлом генный архитектор, а ныне театровед), Рервик скучал, пока не обнаружил рядом с собой эфирное создание, одетое в голубой дым. Оно не смеялось.

– Ты почему не смеешься? – требовательно спросил Андрис.

– Ах,- пропело создание,- папины шутки… Я нахожу их…

Тогда-то Рервик и увидел этот профиль – восхитительная линия подбородка, трогательная шея, теплый розовый румянец.

Зрелище подействовало на него как добрый удар свинцовой трубой. Погрузило в туман. Лишило бдительности. Не будь это так, уже первая прогулка с Анной насторожила бы Андриса. Они ушли с пирушки, и Рервик повел ее к дому Филиппа кружной дорогой вдоль ручья. Глубокая сосредоточенность на мысли, обнять ли Анну за талию или ограничиться плечами, не позволила Андрису вникнуть в ее слова. А говорила она вот что: "Тихая ночь в жемчуг росы нарядилась, вот одинокая звездочка с неба скатилась…"

– Тебе нравится? – спросила она.

– А? Что? О, конечно. Изумительно! – Он решил остановиться на талии.

Анна меж тем гнула свое. Она бормотала о зеркале дремлющих вод, лепете сонных листьев и бледных янтарях нежно-палевой зари.

Уже у самого бунгало Филиппа Рервик приступил к делу. Когда ладонь его легла на теплое девичье бедро, Анна обратила к юноше прекрасные свои глаза и печально прошептала: "Она идет в лиловый домик, задумавшийся над рекой. Ее душа теперь в истоме, в ее лице теперь покой".

Андрис в ужасе бежал.

Любому, даже весьма недалекому молодому человеку этого оказалось бы достаточно. Но вспомним об ударе трубой, тумане и прочем. Андрис поселился у отца и стал каждый, или, как писали классики, всякий день бывать у Анны. Неделю за неделей проводил Рервик в обществе аукающих зябликов среди шуршащих камышей, тенистых дубрав и спящих купав. Наконец он совершенно одурел.

– Это излечимо? – спросил Андрис своего друга Велько, когда тот, соскучившись, приехал повидаться.- Скоро осень, может быть, смена погоды поможет?

– И не надейся,- авторитетно сказал Вуйчич.- Осень для них самый благоприятный сезон. Что-то в воздухе, вероятно. Я знаю это из хорошо информированных источников. Есть только одно средство.

– Все-таки есть? – Рервик просветлел.

– Замужество. Моя кузина Марго была такой же, пока не вышла за Кристиана.

– Я всегда считал Кристиана храбрецом. Недаром он стал штурманом эс-флота.

– Через неделю после свадьбы одна из подружек Марго имела неосторожность в ее присутствии сказать что-то насчет заката. Или рассвета. Впрочем, нет, она произнесла такое: "Природа всегда молчалива, ее красота в немоте. И рыжик, и ландыш, и слива безмолвно стремятся к мечте".

– Рыжик, ты сказал, и слива?

– Это не я сказал. Это сказала подружка Марго, моей кузины.

– Вся эта растительность стремится к мечте?

– Именно.

– Ага.

– Марго тоже сказала "ага", потом посмотрела на подругу с глубоким пониманием и добавила: "Ты совершенно права, рыжики я засолю в дубовой кадушке".

– "Ее красота в немоте". Замечательные слова. Как жаль, что они неприложимы к Анне.

– Увы.

– Значит, не прежде свадьбы?

– Боюсь что нет.

– Ну, а вдруг и после…

– Поручиться, конечно, нельзя. Тем более что эта самая подружка, как я слышал, вышла замуж и продолжает называть своего благоверного "мой любимый, мой князь, мой жених".

– Нет!

– Сведения вполне достоверные.

– Но он глубоко несчастный человек, ее муж!

– Вовсе нет. Он каждое утро говорит своей жене: "Люблю тебя, люблю, как в первый час…"

– Нет, Велько. Я не могу рисковать.

Это произошло за много лет до того, как Андрис поселился в своей избе на берегу Ветлуги, и все эти годы выработанный с помощью Анны иммунитет действовал безотказно.

А потом он увидел Марью.

Проводив Марью до помпезного подъезда гостиницы "Земля", Рервик, уставший от огненного буйства на площадях и улицах, вернулся в "Дарамулун". В номере Велько он застал Авсея Года. Вуйчич по обыкновению сидел на диване, попивая ледяной бледно-желтый сок какого-то местного плода. Год, все в той же белой рубахе и тесных синих штанах, возбужденно ходил по комнате.

– Слышишь, Андрис,- сказал Велько,- у Авсея любопытные сведения о Болте. Не исключено, что он уцелел.

Мысли Рервика и так бродили вокруг Цесариума. Он сел и вопросительно посмотрел на Года.

– Встретил тут я одного старого знакомого. Можно сказать – друга. В те времена, когда я был доверенным оператором ЛЕХроники, он занимал довольно высокий пост в куратории личных сношений. Помните кадры, что я вам показывал. Он там в розовом мундире. Подавал бумаги Болту.

– Помню,- сказал Андрис.

– Я увидел его на площади, где снимали фейерверк. Разговор о старых временах, общих знакомых. О верности традициям. На судьбу жаловался. Не может приспособиться. На глазах в карнавалах и гуляньях. гибнет дух Леха. Не только его сердце плачет по утраченному. Надо ждать. Так говорит ОН. ОН меня помнит. ОН соберет всех, когда вернется на Лех.

– Стало быть, Болта на Лехе нет?

– Судя по этим словам, нет. Но, может быть, это игра.

– Игра? Прекрасно. Нам ли не принять игру. Мы – люди кино.

– Рервик почувствовал вдохновение,- проворчал Велько.

– Да, но не кинематографическое. Я полон простого человеческого желания свернуть Болту шею. Удовольствие, которое я при этом испытаю, не в пример сильнее творческого наслаждения от исследования психологии выродка. Может быть, для Марьи это большая потеря, но повстречай я его сейчас – не удержусь.

– Насколько спокойней, академичнее ты относился к Генриху,- заметил Велько.- Что произошло?

Внезапно потемнев лицом, с трудом подбирая слова, Рервик рассказал историю Иокла и его дочери.

Наступило тягостное молчание.

– Я встречал этого офицера,- глухо сказал Авсей Год. – Говорили, Болт пожурил его, но простил. "Мальчик так предан нашему делу!" Мальчик сменил сына Иоскеги на посту командира Верных, а чуть позже – в роли возлюбленного Салимы. Последний раз я видел его накануне похорон Цесариума. Варгес, так его звали. Бледный Варгес.

– Неужели этот выродок жив? – сказал Велько.

– Почему же выродок? – Год продолжал ходить по номеру.Выродок, насколько я понимаю,- явление исключительное. Каждый уровень власти на Лехе располагал такими людьми. Если в верхних этажах их десятки, то в нижних – десятки тысяч. Они не только держали в страхе не вовлеченных в их круг, они истребляли друг друга. На место уничтоженных приходили новые. Развращенным оказался почти каждый лехиянин. Тот же Иокл – как относился он к Болту до гибели дочери? Или его отец. Да что там, все были охвачены неистовой любовью к Болту, трепетным отношением к власти. Дай им сейчас живого Цесариума, что будет?

– Что? – живо спросил Андрис.

Год не ответил. Рервик достал из кармана кристалл, который дала ему Марья, и подошел к проектору.

Голос гримерши Эвы был тих:

– …не знаю, говорю, представления не имею. Хотите, говорю, сами прочтите записку. Он написал, чтобы не искала. Дома у меня записка, я принести могу.

– Вы об этом? – И подает мне письмо Осгара.- Нет нужды вам идти домой. Даже если это написано не для отвода глаз, я не поверю, что вы совершенно не имеете представления о круге друзей мужа. Расскажите, с кем он имел обыкновение встречаться. Еще раз хочу обратить внимание: в наших общих интересах отыскать Осгара Одульфа как можно скорее. Проступок его не так страшен, чтобы угрожать его свободе. Я думаю, он просто поддался панике, ложным слухам, наветам, очерняющим соответствующие учреждения, призванные блюсти порядок и гармонию во всех сферах жизни и труда наших граждан. Но каждый час промедления, сокрытия от справедливого разбирательства всех обстоятельств служебного упущения усугубляет вину, а стало быть, утяжеляет возможное наказание. Эвлега Одульф! Призываю вас, помогите мужу, себе, сыну. Ведь у вас сын!

Тут только вспомнила я, что уже часа два сижу перед этим вежливым офицером со спокойными, внимательными глазами, а Харальду пора есть и спать, и он один, он плачет, зовет меня.

– Пожалуйста,- говорю,- дайте мне сбегать домой. Я покормлю и уложу ребенка, попрошу соседку присмотреть за ним. И сразу вернусь. Ну пожалуйста…

– Как вы могли забыть, что счастье детей, их здоровье и благополучие составляют предмет особой заботы Цесариума. Зачем просить о том, что является вашим неотъемлемым правом. Накормить свое дитя! Спеть ему колыбельную! Пожелать приятных сновидений! Неужели найдется на Лехе хоть одно официальное лицо, честно исполняющее свой долг перед народом и Цесариумом, которое воспрепятствовало бы стремлению матери позаботиться о своем чаде? И незачем вам идти в эту ненастную погоду домой.

Гораздо удобнее, уютнее вы будете чувствовать себя здесь, у нас, где вам предоставят все необходимое: помещение, белье, полноценное питание, игрушки для малыша. Вы только вспоминайте, вспоминайте – все, что может быть полезным нам, а в конечном счете, и вам.

Поймите, помочь государству – значит помочь себе. А вот и наш маленький Харальд – видите, он уже здесь, с вами.

Хари стоит заплаканный, ко мне ручки тянет. Я к нему, а женщина, что привела его, прямо из моих рук вырвала и к стене оттащила, подальше.

– Сядьте, Эвлега Одульф!

Я села.

– Сейчас вашего сына накормят, вы увидите это сами.

И я вижу, сажают Хари за столик, ставят перед ним блюдце с каким-то коричневым пюре. Салфетку повязывают. Хари голодный, полную ложку ко рту тянет, давится. Ложку проглотил – скривился весь. Женщина вторую ложку ему насильно дает. Он отворачивается, плачет.

– Какой избалованный, невоспитанный ребенок,- говорит женщина.- Не есть такой вкусный паштет! Может быть, он немного пересолен, тогда запьем глотком этого замечательного напитка.- И подносит Харальду стакан чего-то прозрачного, как вода.

Хари глотнул, ротик раскрыл – задохнулся. А она льет, вливает в него эту жидкость. Боже, как он бился! Я рванулась было к нему – а встать не могу. Не заметила, как меня ремнями к стулу пристегнули.- Не пить такой вкусный рассол,- говорит женщина,- как тебя испортили родители. Ну ничего, мы воспитаем тебя настоящим бойцом. Поел – марш спать!

– Сейчас вы убедитесь, что вашего сына уложат отдыхать. Так что уход за ним будет самый лучший, не беспокойтесь,- говорит офицер.

Тут я увидела солдата, который внес матрас, скорее не матрас, толстый коврик, и бросил его на пол. Вся поверхность – густые ряды коротких колючек. Женщина…

Голос Эвы стал еще тише, она помолчала. Потом продолжила свой рассказ чужим звенящим голосом:

– Она аккуратно сняла с Хари рубашку и штанишки. Голый малыш даже не плакал. Он широко раскрыл глаза и рот и хрипел.

Она положила Хари на колючки и вдруг резко нажала на животик.

Как он закричал! Забился! Она ловко застегнула ремни. Потом я заметила: на ремнях тоже были колючки, вернее – крючки. Они впились в кожу Харальда.

– Спи, глупыш,- сказала она.- Перестань плакать. Ты уже большой. В три года нельзя так плакать. Спи, не огорчай мамочку.И она ушла вместе с солдатом.

А Хари кричал, временами затихал, потом стонал. Он звал меня.

Он тянул ручки – мама, мама, ма-а-а… Мамочка, больно, больно, больно…

Сначала я билась в ремнях, не слыша ничего, кроме его стонов.

Потом до меня начали доходить слова офицера.

– Да, да, очень нервный ребенок. Я вам сочувствую, Эва. Однако не следует отвлекаться. Чем скорее мы с вами закончим, тем скорее вы сможете приласкать малютку. Мне кажется, ему не очень удобно спать. Может быть, складочки на простыне? Или сползло одеяло? Беспокойный сон, ай-яй-яй. Не исключено, что дело в непривычной пище. Мы могли не знать его обычного рациона. Я лично рекомендовал накормить ребенка своим любимым блюдом – паштет из соленых головоногов с перцем, прекрасная закуска к пиву, уверяю вас. Итак, я готов записать имена.

И я заговорила. Я начала вспоминать.

Гондла, Снорре, Груббе – друзья мужа со школьных лет.

Харальда отвязали, положили на чистую простыню.

Лаге, Ахти, Лаик – с ними Осгар ездил на охоту.

Израненное тельце смазали обезболивающим бальзамом. Хари затих.

Эдмунд, Гер-Педер, Хаген – соседи, с которыми Осгар любил играть в тун.

Харальду дали чистой воды.

Все труднее становилось вспоминать – мы жили скромно, редко принимали гостей, чаще всего проводили вечера и выходные вдвоем. Но я старалась, я очень старалась.

Эрик, Гилда, Гудрун…

Хари дали молочной каши.

Ламме, Дитта, Кениг…

Мне разрешили его погладить.

Офицер требовал больше имен, и я не заметила, как начала повторяться. Хари снова положили на шипы.

– Ради ваших детей,- кричала я,- пощадите! Я никого, никого больше не помню… Я вспомню, обязательно вспомню, только 66 отпустите Хари, дайте мне моего Хари, умоляю, дайте мне, дайте… дайте…

Когда мне дали сына, он еще пищал. На губах – серая пена.

А все тело… Как его взять на руки… Меня, наверно, выпустили, потому что опомнилась я на улице у дверей нашего дома. Хари, говорила я, сынок, это я, мама, мама, ма-ма… Как вы думаете, он слышал? Он еще слышал? Мне казалось, слышал. Я так долго говорила.

Осгар вернулся сразу после похорон Цесариума. Потом еще годдва возвращались те, кого я называла. Они приходили ко мне.

Некоторые плакали. Некоторые плевали мне в глаза. У Гилды за это время умерла дочь. "Хорошо бы она пришла и убила меня", думала я. Но Гилда проплакала со мной целый день и звала к себе – жить. Ведь с Осгаром мы не могли видеть друг друга. Мы и сейчас не встречаемся. Я слышала, он пробовал писать. Напечатал что-то под названием "Очищение". Или "Оправдание"? Нет – "Отчаяние".

У него семья. Он молодец, Осгар. А Гондла, Хаген и Кениг не вернулись вовсе. Так что я убила не только Хари. Сейчас я живу хорошо. Здесь на съемках такие славные люди. Жаль, что они уедут.

Я не из-за работы, мне хватает – то вывеску подновить, то витрину украсить. Просто вы какие-то другие. Мне не так душно. Иногда – страшно сказать – забываю о том, что было. Со мной, с нами. Ну, мне пора. Через час съемка – смерть Генриха. Грим очень сложный…

Наутро, как было условлено, Андрис отправился за Марьей. В "Земле", где она остановилась, постояльцев и гостей окружала "романтическая, полная архаических неудобств и роскоши обстановка прародины позапрошлого века" – цитата из рекламной брошюрки, которую Рервик листал в вестибюле, ожидая Марью. Она все не шла.

Портье заглянул в книгу и сказал, что дама по имени Марья Лааксо занимает номер одна тысяча четыреста седьмой и, судя по пустому гнезду для ключа, никуда не уходила. Мальчишка в красном кепи с галуном вознес Рервика на четырнадцатый этаж. Малиновый ковер. Темные, с тусклым блеском, прямоугольники дверей. 1407.

Андрис позвонил. Нет ответа. "Звонок не работает?" – подумал он, вспомнив подчеркнутый ретростиль отеля. Постучал. Тихо.

– М-ааа-у!

Андрис резко обернулся. Рука скользнула по гладкому дереву, наткнулась на бронзовую ручку. Ручка повернулась. Шикнув на кошку, Рервик вошел в номер.

Белый одноногий стол пуст. Кресло лежит на боку. Откинутый угол ковра горит желтой изнанкой. На полу у дивана – перевернутая поникшая сумка, две-три туники, красные мягкие туфли. Андрис открыл дверь в ванную. Под зеркалом – чистая полка. Марья не пользовалась косметикой. Красноватые брызги – крови? – на раковине. Скомканное, в крови же, полотенце свисает с вешалки. На зеленом полу раскрытая пудреница. Андрис торопливо поднял коробочку. В крышку вместо зеркала вставлено стереофото.

Остаюсь в ожидании ответного послания.

Твой Андрей


ПИСЬМО ШЕСТОЕ
1-е февраля, Москва

Ara!

Так ее похитили, это рыжее длинноногое чудо. Наконец-то будут поиски, погони, возможно, стрельба. Андрис начал с того, что отправился… Впрочем, об этом позже.

По-видимому, уже накипело. Из мозаичного общения с лехиянами – Годом, Иоклом, Эвой – высвечиваются искалеченные судьбы, события настолько трагичные, что гнев Андриса выходит за пределы его устремлений как художника, будит в нем атавистические свойства натуры – "Отмщенье, государь, отмщенье!" (не помню, откуда цитата). Только бы он, Болт, был жив. Уж Рервик до него доберется…

Откуда такие мысли? Неужто все так просто: преступник бежит, герой настигает мерзавца и отдает его на суд многострадального народа, который и выносит справедливый и суровый приговор. История знает и триумфальные возвращения тиранов. Наполеон Наполеоном, но вот какой курьез произошел сравнительно недавно.

Жан-Бедель Бокасса, экс-император Центральноафриканской империи (бывшей Убанги-Шари), называвший себя первым социалистическим императором, жил себе в полузаключении в замке Ардикур, что во Франции, используя досужее время для сладких воспоминаний. Чаще всего посещали императора видения коронации, имевшей место в стольном городе Банги в 1976 году.

Все, ну все было, как в декабре 1804 года в соборе Нотр-Дам.

Несколько малосущественных расхождений: "мерседес" вместо кареты, местный епископ вместо папы Пия VII, чуть меньше генералов (ведь вся армия не доходила до пятисот штыков и сабель). Но в основных моментах церемониал повторялся. Десять фрейлин несли шлейф Августины, облаченной в платье – точную копию наряда Жозефины. Бокасса сам надел корону себе на голову, а вторую, поменьше, возложил на коленопреклоненную императрицу. И всеобщее, естественно, ликование. Пушечные салюты, рокот тамтама, фейерверки, колокола.

Как же случилось, что так скоро – и двух лет не прошло – ликование сменилось глухой враждебностью низов, а пуще всего – молодежи. С кем вообще не стало сладу, так это со школьниками.

Толпа этих сопляков забросала камнями императорский автомобиль. Пришлось приструнить. Сообщения печати, вездесущей наглой печати Европы и Америки, что из схваченных двухсот двадцати восьми детей большая часть погибла от побоев или была расстреляна, – гнусная клевета. Расстреляны не более сотни хулиганов, причем сам Бокасса только однажды присутствовал на допросе и лично пристрелил лишь двух парней с наиболее злобными рожами. Тем не менее обстановка стала неблагоприятной для дальнейшего пребывания в империи. Пришлось переехать во Францию.

Временные неудачи не поколебали веры монарха в любовь своего народа, обманутого завистливыми и лицемерными интеллигентами, этими образованцами, по остроумному выражению не помню уж кого. Высокое уважение, проявленное к Бокассе истинными французскими демократами, еще более укрепило в нем сознание несправедливости изгнания и надежду на благополучное возвращение. Он не будет мстить обманутому народу, нет. Покарает лишь зачинщиков, которые, захватив власть в стране, пытаются вытравить из сердец простых земледельцев память о возлюбленном повелителе.

С этими мыслями Жан-Бедель, раздобыв фальшивый паспорт, сел в самолет и прилетел в Банги. Путь от аэродрома до дворца – когда-то императорского, ныне президентского – ах, как напрашивается аналогия с триумфальным переходом бухта Жуан – Париж, восторгом солдат и крестьян, целованием рук, слезами умиления.

Оставалось только постучать табакеркой в ворота дворцовой ограды… Увы. Я думаю, этот путь император преодолел на такси.

Нажал на кнопку звонка и был допущен к президенту. А после часовой беседы с глазу на глаз Жан-Бедель Бокасса был под стражей отправлен в тюрьму, где в настоящее время ожидает суда.

Будем считать 1:1. Наполеон прорвался, Бокасса не смог. Но старался. Посмотрим, как изменит этот счет Цесариум Леха. Теперь мы склонны полагать его живым и, как пишут в газетах, вынашивающим планы. Какие?

Дожить в довольстве и покое до конца дней своих, не помышляя о возвращении…

Оправдаться в глазах вселенской общественности, пописывая мемуары и иными средствами объясняя преимущества избранных им методов правления…

Набрать банду из старых соратников и всякого рода промеж планет шатающегося сброда, захватить власть на Лехе или другой периферийной планете и продолжать старое, завещав престол обожаемой дочери…

Где и в каком качестве он в настоящее время проживает?

По соседству с Лехом, на Малой Итайке, частным лицом, приторговывая наркотиками?.. Пиратствует потихоньку на внешних линиях, перехватывает грузовые беспилотные ракеты, о чем частенько сообщается в печати?.. Живет, глубоко законспирировавшись, на Земле-матушке, где занимает солидный пост научного сотрудника Музея свободы, равенства и братства?..

Все сие, мыслю, вскорости прояснится, купно с судьбою похищенной Марьи Лааксо и дочери тирана Салимы, принявшей имя Екатерины Платиня, поискам которых посвящается