"Прости меня…Фантастическая поэма" - читать интересную книгу автора (Дружков Юрий Михайлович)

Матери своей Анастасии Ивановне посвятил автор все это

Дорогiе мои, нeповторiмые!

Только вы сможете понять меня, вы одни. Все мои мысли, все мои надежды — вамъ. Никто не сумЪетъ, какъ вы, сохранить, уберечь отъ врЪмени все, что я нашелъ и чего не успЪлъ потерять.

Съ Новымъ Годомъ! Съ Новымъ Наступающимъ ВЪкомъ, родная моя, родныя мои.

31 дЪкабря 1899 года

Петербургь

Это письмо когда-то очень давно писал мой дед, известный русский физик. Я вклеил старинную открытку в новую глянцевую тетрадь… Пускай начинается мой дневник с нее, пожелтевшей открытки деда.


14

Пилот, летевший со мной, спросил:

— Первый раз?

— Первый.

— Там, говорят, порядок.

— Говорят…

Внизу равниной лежала красноватая, в желтых разводах степь. Нарядный белый городок, похожий на макет загадочной стройки, плыл, то поднимаясь к нам, то вновь опадая в глубину. Самолет уверенно лег на крыло. Показалось, как всегда перед посадкой, что гул моторов неожиданно сник, или долгий ритм переменился, не знаю, но, даже не глядя в окно, можно было понять — идем на посадку.

Мелькнули огромные запрокинутые тюбетейки антенн. От них, туда, к земле, тянулись металлические конструкции гигантской мачты. Слева на красном фоне глины серым пятном лежала бетонная площадь с высокой башней ракеты в середине.

Вот он — космодром! Здравствуй, живая легенда!

Самолет низко прошел над ним и левым крылом повернул в степь, оставив где-то сбоку синюю гладь моря.

Мелькнуло под нами целое стадо грузовых автомобилей. Самолет покатил по бетонке, расположенной довольно далеко от городка.

Холодный ветер, по-степному разгульный, встретил нас, и мы надвинули шапки, застегнули пальто на все пуговицы. Пока мы садились в маленький голубой автобус, пока оформляли документы, я видел, как на бетонку лег другой огромный транспортный самолет и к нему от кромки аэродрома двинулись автомашины.

Ящики, похожие на вагоны, баллоны, похожие на цистерны, коробки, тюки, барабаны с кабелем осторожно укладывали в кузов, и машина уступала место под брюхом самолета новой машине.

Пахло синим бензином. Эхо звучало в степи от гула моторов. Утренний лед белел в придорожных канавах. Редкие облака обгоняли автобус и таяли вдруг на ветру, как иней в красноватых лужах. Вставало ровное, чуть подмороженное солнце. Мы ехали по широкой, прямо-таки столичной дороге.

С нами сидели две совсем обыкновенные женщины. Говорили они о том, что кто-то не успел вечером нарубить капусту, а ночная смена придет завтракать в девять. Земные женщины, земные разговоры.

Вдоль дороги скользнула тень самолета. Еще один транспорт садился там, откуда мы только что уехали. А мимо нас катили могучие серебряные фургоны, бензовозы, холодильники, самосвалы, автопоезда. И многие среди машин были седыми от пыли нездешних, дальних дорог. И рядом с водителем спал другой, положив голову на домашнюю несвежую подушку.

Нас подвезли к обыкновенному дому с ребристой шиферной крышей над неокрепшими тополями. Здешняя гостиница. Мы вышли, две обыкновенные женщины поехали дальше.

Нам отвели уютную комнату на втором этаже. Где-то совсем обыкновенно запел утреннюю песню петух. Под окном несколько молодых парней в тренировочных костюмах играли в мяч на волейбольной площадке.

Народу в гостинице немного. Или все уже разъехались по делам, или тут временное затишье. Но меня все это не касалось. Я должен был найти человека, от которого зависело мое пребывание здесь. Я спросил у пожилой доброй горничной, как и куда мне лучше пойти. Мой рабочий день уже начался.

По асфальтовой дорожке, усыпанной редкими кленовыми листьями, припудренной серым степным песком, тропинкой, по которой ходили самые знаменитые наши современники, я ушел в двухэтажное белое здание. Но главный для меня кабинет в этом городе был закрыт.

Он еще не приехал.

Дежурный посоветовал мне подождать, и я сел в большом зале, в середине которого стоял, как посадочный знак, длинный зеленый стол с приставкой. Наверное, здесь они собираются перед каждым запуском.

Я думал, как он выглядит, самый главный человек на космодроме. Будет ли он таким, каким я его себе представлял? И когда мимо кто-то прошел в сером немодном пальто, с опущенной головой, сутулый, даже не посмотрел ему вслед.

Я взглянул на часы: десять без пяти. Меня позвали.

В кабинете на вешалке серое немодное пальто. За письменным столом сидел он. Главный. Человек-легенда.

А разговор у меня был такой.

— Ну вот, а я проходил мимо, решил, сидит в зале еще один журналист. — Он улыбнулся. — Признаться, боюсь их. Так и кажется мне, ждут они мудреных афоризмов.

— Нет, я не жду.

— Так уж и ничего не ждете?

— Жду.

Он разглядывал меня, уверенный, спокойный человек.

— Мне говорили про вас. Это ваш дед первый придумал?..

— Мой.

— Таким дедом стоит гордиться. Его работы лежат в основе управления многими здешними приборами… Ну, как вам у нас понравилось?

— Я ничего не успел.

— Ну ладно, ладно, все успеется. Давайте сразу к делу. Я могу вам дать не больше двухсот граммов.

— Значит, я напрасно приехал.

— Не больше двухсот граммов и не больше двух дней на монтаж и установку, — повторил он веско. — Я познакомлю вас…

— Как же так! — перебил я. — Как же так! Две пачки сигарет весят больше!

Главный откинулся назад. Светлые прямые брови вздрагивали как от улыбки. Он слушал меня, кажется, удивленно.

— Вы что делаете сегодня вечером? — тихо спросил он и вдруг опять заулыбался.

Рядом приглушенно звонил телефон. Главный смотрел на меня, все так же улыбаясь. Дежурный заглянул в дверь. Там у него на разные голоса гудел народ.

— Когда я был таким же молодым, как вы, я преподавал в одном учебном заведении. Помню, был у меня экзамен. Приходит ко мне девица, нарядная, красивая, глазками постреливает. Берет билет, и вижу, ни черта не знает. Первый вопрос не знает, второй тоже. Я ручку беру, макаю в чернила. Она меня просит: ну поставьте хотя бы «удик». А я тихо так ее спрашиваю: «Вы что сегодня вечером делаете?» Она глазки потупила, говорит многозначительно: «Свободна». Я ей так же тихо: «Вот и позанимайтесь хорошенечко…»

Главный был в хорошем настроении.

— Вот и не надо паники. Время пока еще есть. Позанимайтесь хорошенько, поломайте голову. Больше я ничем не могу вам услужить. Не выйдет — оставим на следующий раз. Корабль не резиновый, не растянешь. Вы не один у меня единственный. Всем некогда. Есть у нас такой нетерпеливый, загадку багряных зорь ищет, в каждый аппарат свои приборы норовит всеми правдами… Ну заходите, рад был познакомиться. Дежурный вас направит к электронщикам.


…В этом полутаинственном городе много самых обыкновенных мальчишек. Они всюду. На улицах, в парке, в магазинах, в автобусах.

Они бегают, и шумят, и лупят один другого, как все на свете мальчишки. Но приглядись — видно, гордый народ эти мальчишки, все понимает. Они проникнуты значением происходящих рядом событий. Они внимательно разглядывают всех новичков на космодроме, заговаривают с ними как бы невзначай, тонко намекая на готовность получить автограф или сувенир. Их не проведешь.

Были случаи, когда вдруг никому не известный человек в один прекрасный день становился Третьим, Четвертым, Пятым. На всякий случай автографы надо брать загодя.

Пока мы с Электронщиком добирались к нему, как он говорил, в Заведение, мы оставили наши каракули в двух школьных тетрадях. Он подарил один или два значка. Я презентовал монетку. Других сувениров у меня почему-то не нашлось.


— Как? Ты недоволен?! — Электронщик легко перешел на «ты». — Взгляните на этого человека, он обижен! Ему дали двести граммов! Он обижен! А я поверить не могу в такую неслыханную щедрость Главного. Не могу! Это невероятно! Сам дает разрешение на двести граммов лишнего груза. Да понимаешь ли ты, что происходит, обиженный? Мы премии получаем за каждый снятый грамм, за каждый срезанный виток болтика, за каждый откусанный проводок. И даже не в граммах дело. Тебе разрешают залезать в конструкцию почти накануне запуска! Да, черт возьми, нам такое здесь и присниться не может! Мы заикнуться не смеем о таких приложениях! А тут Сам берет и приказывает…

— Ну и что? Я не гулять приехал. Не степным воздухом наслаждаться.

— Как это «ну и что»? Как это, позвольте спросить, «ну и что»? Посиди на моем стуле, побегай здесь — поймешь… Пальнуть в небо дело нехитрое. Самое главное — монтаж, подгонка, сборка. Самое трудное здесь, на земле, в монтажном цехе. Потом ничего не исправишь, хоть скули от ярости, ничего не изменишь. Перед каждым запуском снарядик испытывают на все, какие можно себе представить, неслыханные страсти. Вы, земные людишки, думаете, раз плюнуть, сложил — и тю-тю. А мы собираем, а потом крутим на центрифуге с десятой космической скоростью! Доводим перегрузки до нескольких сот единиц. Автомобиль и тот развалится. Как же им достается, моим схемам! Ничего, крутим. Потом на вибрацию. Трясем до того, что еще немного — и порошок будет. Потом нагреваем чуть ли не докрасна, потом охлаждаем до космоса, потом в барокамеру — на пустоту. Потом, черт его знает, что потом… И она работает и в тряске, и в холоде, и чуть ли не в огне. Работают все приборы, системы. И ни один проводочек не должен оборваться, и ни один полупроводничок не имеет права сдохнуть… И вот, когда все готово, проверено, слажено, прилетает самодовольный москвич, раз-два, и нате вам двести граммов.

— Еще два слова, и разговор пойдет по схеме: сам дурак, а еще в шляпе.

Он фыркнул.

— Беру назад самодовольного. Зато все другие слова запомни хорошенько. Подумай, чего стоит внести лишние двести граммов в отлаженную систему. Тебе надо в ножки поклониться Главному. Подойти, встать перед ним, бухнуться на колени: «Спасибо, свет наш, ясное солнышко…»

Нас окликнули.

— Мои ребята, — сказал Электронщик. — Обедать идут… Куда? — спросил он.

— В «Березку», — был ответ.

Они стояли у дверей скромного здания, в плащах и модных кепках, очень молодые, почти студенты.

— К нам гости, — сказал Электронщик.

И тут все как один сняли свои финские шапочки, все как один повесили шапочки на кустик у входа и склонили головы церемонно в мою сторону.

— Отбой! — скомандовал, посмеиваясь, Электронщик. — Это не журналист, ребята. Свой… Марш обедать.

Ребята ушли, пожав нам руки и не забыв надеть шапочки.

— Дурака валяют. Обыкновенный розыгрыш. Как ни приедут к нам журналисты, всегда какие-нибудь причуды хотят найти, разные «характерные» детали, частности вылавливают. Им обыкновенных даром не нужно. Им остряков без ограничителей подавай. Ну вот и стараются ребята.

— Не завидую журналистам.

— Придем, покажу тебе газету. Меня в этой газетке назвали не очень… Валя Ж. Но понять их все-таки можно…


Я спросил у него:

— Твои взгляды на возможную встречу с обитателями других миров?

— А что тебя укусило?

— Ничего, просто любопытно. Если в один прекрасный день твои приборчики скажут: «Привет. Мы ваши единовселенские братья…»

— Ну и что же, я не удивлюсь.

— Ты не из тех, кто отрицает?

— Не из тех. А чего здесь отрицать? Математика. В одной Галактике шестьсот сорок миллионов планет, похожих на Землю. Если только на одной из миллиона появился разум — выходит шестьсот сорок…

— К чему это может привести?

— Найдется, например, цивилизация, развитая на тысячу лет впереди нас. Такая цивилизация не может не быть щедрой, великодушной, благородной. Мы получим сведения, которые позволят перепрыгнуть нам тысячелетний путь.

— А как передать подобные сведения?

— Видишь ли, умные люди сделали такую математику… Например, на Земле количество печатных изданий равно ста миллионам. От первых книг до наших дней. Предположим, в каждой книге содержится по миллиону двоечных единиц информации. Но в книгах очень много повторов. Если от них избавиться, то весь поток наших знаний по всем предметам, получается, можно зашифровать и передать лучевым способом за минуту и сорок секунд. Вот как немного мы знаем.

— Значит, картинки передавать не будут?

— Вряд ли. По-ихнему это будет примитив.

— А какие лучи самые подходящие?

— Надо подумать… Свет отпадает сразу. Нашему свету не пробиться в космической пыли, он затеряется между звездами. Силы гравитации более живучи, но для нас они пока журавль в небе, усиливать или ослаблять их мы не умеем. Остаются радиоволны. Весь вопрос, па каких частотах. Но это, наверное, ты сам знаешь. Для сравнительно близких разговоров на волне двадцать один сантиметр, а для дальних — три-десять.

— А в наше время, скажем сегодня, можно поймать на таких волнах телепередачу из космоса?

— Нашу? Земную? Сколько угодно.

— Ихнюю.

— Ты не заболел?


…Мы сидели с ним до первых звезд. Он отчаянно дымил, крепко высинил воздух в комнате. Я задыхался, кашлял, но мне вовсе не хотелось, чтобы он бросил курить и ушел.

— Пойми, голова, — басил он, — привыкнуть надо. Начинка

станции уплотнена предельно, и вся она сгусток противоречий. Кто знает, каким будет удар. Надо подумать о надежности, но увлекаться прочностью тоже нельзя. Каждый килограмм — ни много ни мало добавочные тонны топлива. Куда их спрятать? Увеличить баки? Но сделай так, и придется новую тяжесть обеспечивать новым запасом топлива. Заколдованный круг!.. И потом, энергоемкость. Ее должно хватить на управление, на информацию, на торможение, на подогрев, на… Твой прибор сколько жует?..

Мы подбирали с ним крошечные детальки, замену тем, которые были в моей ловушке.

— Ну разве я теперь электронщик? Ювелир я. Могу нацарапать на рисовом зернышке свод анекдотов плюс песенку о том, как Луна качается… Нам у природы учиться… Возьми любую козявку. Это же сверхминиатюрный, сверхнадежный, самоуправляемый, сверхотлаженный, сверхэлементарный, сверхчувствительный автомат. Раздавишь его — так будто и ничего нет, а бегал, двигался, летал, реагировал… Ой как нам еще далеко до природы-матушки! Хотя, скажу тебе по секрету, у меня в отделе работает уже один биолог. Бионик. Смешной малый. Спрашивает: «А что, ребята, испытал бы Пушкин, если бы увидел телевизор?»

Он брал детальки пинцетом и складывал их на белый лист бумаги.

— Не дуй на них, улетят… А скорлупку выкини прежде всего. Коробка твоему прибору не нужна, сразу пустишь к антеннам, так и быть, разрешу… А с другой стороны будет трехкомпонентный магнитометр чувствительностью в две гаммы. Подойдет?..

Я провел на космодроме пять суток. Время подгоняло нас и заставляло больше смотреть в те маленькие трубочки, в которые глядят обыкновенные часовщики. Но если бы не он…

Меня поразила хватка, умение понимать схемы чужих приборов, самые нервочки, устройство их. Он даже не спрашивал, что, собственно, значит мой прибор. Или ждал, пока я сам расскажу, или я был для него кем-нибудь вроде искателя загадки багряных зорь.

А друзья-подчиненные обращались к нему так: «Валя Ж., позвольте на часок выйти».

Он притворно шумел и грозил кулаком.

Спасибо тебе, Валя.


Я заглянул в полуофициальный рабочий журнал электронщиков.

Это их дневник, в нем они записывают ход исследований, сложных опытов и многих отчаянных проб. А называют его — амбарной книгой.

Она полна уникальных записей, но вдруг рядом крик души, красным карандашом: «Больше не могу, будь она трижды неладна. Кручу, верчу, не получается. Господи, что же это такое? Эй, люди, помогите кто-нибудь!» И рядом синими чернилами великолепный кукиш и текст хроникально-исторический: «Мозгами шевели, мозгами!»

Потом опять страницы, бумага, залитая сбивчивым текстом, схемы, цифры. Но вот кто-то нечаянно прижигает ее сигаретой. Моментально следует:

Агитплакат. Эй ты, придурок,Имей привычкуГасить окурок,А также спичку!О пожаре звонить 01.

Мелким почерком: «От такого слышу, а еще в шляпе, на такси надо ездить…»

А в середине амбарной книги совсем неожиданная анкета-интервью. В конце рабочей записи вопрос, за следующий день ответ:

«Ваш идеал?»

«Антуан де Сент-Экзюпери».

«Это модно?»

«Совсем не так. Он сгусток современности. Человек-формула двадцатого столетия».

«Рисуетесь, милый?»

«Чтоб мне лопнуть! В нем, как в линзе, наш век и настоящее отношение к веку…»


…В этом зале готовят ракету. Он гулкий, огромный, разговаривать в нем трудно, голоса путает эхо. Длинные галереи кружат по нему до самых потолков, теряясь где-то среди стеклянных витражей огромных окон. Воздух в ангаре чистый. Глянцевый пол, на котором нет, кажется, ни одной пылинки, отражает свет, белизну халатов, синеву металла, вспышки лампочек и огромных ламп. Ощущение стерильности. Оно удивляет, потому что нет в этих местах ничего, что могло бы спрятаться, уберечься от пылевых бурь, въедливых, всепроникающих пылинок. Они скрипят на полу гостиницы, они сугробами лежат кое-где у стен окраинных домов, они крошат местные автомобили, съедают их поедом, они приводят в отчаяние поваров здешнего ресторана. Только сюда не смеют пробиться, несмотря на то, что ворота в ангаре, настоящие раздвижные стены, могут пропустить поезд, локомотив с длинной платформой, на которой начинают свой путь наши «пакеты».

Это сюда несли свои драгоценные грузы многие сотни автомашин. Контейнеры, баллоны, коробки, ящики таяли где-то здесь. И ни разу никто не заметил, что чего-то не хватает, а что-то не довезли, а что-то забыли. Только все новые, новые фургоны подкатывали к разгрузочным площадкам, в едином, раз навсегда установленном ритме.

Она лежит на тележке-платформе не вся целиком, а только треть ее — матовый цилиндр шириной с тоннель Московского метро. У них это называется блоком. Несколько блоков соберут потом в «пакет», как выражается Электронщик, то есть соберут ее, ракету.

Люди в белых, как у врачей, халатах выстукивают блок, прослушивают, снуют по крутым бокам, забираются внутрь. И я вижу под синеватой оболочкой сплетение цветных проводов, шлангов и кабелей. Они пульсируют, как живые нервы, как сплетение чего-то разумного, понимающего людей. Когда они говорят «включаю, выключаю», кажется, это звучит, как «дышите», «не дышите». И оно дышит. Оживают постепенно глаза, уши, дыхательные системы, питающие сосуды, вздрагивают, вздыхают, подмигивают один за другим таинственные цилиндры, мохнатые от жилок-проводов приборы. Но вся эта громадина страшно тяжелая. Поднимать ее, передвигать, соединять будут мостовые краны. Как она может подняться в небо, трудно себе представить.

— Ну что же, — сказал Электронщик, — обыкновенный жук по всем законам аэродинамики летать не может, не должен, просто не имеет права. Но летает! И нам еще надо найти, почему летает. А эта штучка полетит…

Наш «Лунник», наша станция в другой стороне цеха. Мы работаем, как говорит Электронщик, на ринге, потому что весь участок огорожен белыми натянутыми лентами. Кругом такая неразбериха, настоящие баррикады из пультов и стендов. Мигание лампочек, блики, шипение зуммеров, треск разрядов, звонки, жужжание, паяльный запах, раздраженные голоса, шелест огромных, похожих на простыни монтажных схем, расстилаемых иногда прямо на полу. И все это в кромешной паутине глянцевых, желтых, синих, зеленых, алых проводов, соединивших станцию с контрольными пультами.

Лавируя среди всего этого, ныряя «под канаты», как боксеры на ринге, суетятся вокруг нее люди в шлемах с ларингофонами, спорят иногда буквально до хрипоты. Когда случайно или смеха ради один шутник подключил эту негромкую «мирную» беседу в общую звуковую систему, по цеху разнесся бешеный, громогласный, отчаянно гулкий крик:

— Ты, Сенюшка, чем думаешь, а? Это все надо к бабушке переделать! Свету мало, свету!

И мгновенно почти над самой станцией вспыхнул нестерпимо яркий свет. На высокой раме зажглись гирлянды сильных лампочек. Это наше «солнышко». Под ним проверяется работа солнечных батарей станции, похожих на фантастическую шахматную доску: на белой панели мерцающие синими бликами чувствительные пластинки. Потом на них наденут красные предохранительные щитки.

У «Лунника» новогодний, сказочно пестрый вид. Он весь опутан серпантином цветных проводов, на его корпусе блещут алые крышки оптических приборов, он как игрушка, нарядный таинственный шар с елки великанов, с елки добрых волшебников.

Я заметил, как прибористы, схемщики, баллистики, оптики, монтажники — все, кто работает рядом, иногда замирают перед ним в сторонке от суеты и глядят, глядят завороженные, пока не окликнут их, посмеиваясь, товарищи-зубоскалы.

Проверки, проверки, проверки без конца. «Что будет, если не будет этого?» «Что будет, если будет сверх этого?..» Соединения, включения, прикидки, раздумья.

Там ничего нельзя будет исправить, ничего.


…Ловлю себя на том, что начал записывать все подряд, совсем не обязательное для меня. Такие детали, без которых я, кажется, вполне обойдусь, тем более что многое здесь не в моем «профиле», многое просто непонятно. Пишу про «пакеты» и «блоки» подробнее, чем о своей собственной работе. Меня так и тянет записать подробно, как и что начинается, как испытывают каждый блок в отдельности, как соединяют их металлическими переходными рамами, как выглядят рулевые двигатели, жутковатые орудийные сопла, грозные даже в бездействии под прозрачными предохранительными стеклами, как управляют всем этим фантастическим ералашем новые мои знакомые, что делает ежедневно Главный, что говорит и что говорят о нем.

Словом, почти непреодолимая тяга писать обо всем здешнем.

Может быть, мной овладел обыкновенный дневниковый зуд или свойственный всем туристам-очевидцам, попадающим в мало-мальски значительные новые места, позыв к описанию всего, что попадается на глаза?

Думаю, что нет. Но буду стараться все-таки сдерживать себя. Когда-нибудь все подробно расскажет и опишет более сведущий человек. А я прочту и похвастаюсь: это мне все знакомо.


Какая невероятная сложность!

Я видел всего лишь испытания на предстартовой позиции, то есть повторение тех испытаний, которые были раньше на заводах и полигонах. Но даже по этим последним проверкам почувствовал я, даже в какой-то миг почти увидел невероятное количество незримых нитей, крепких ниточек людских отношений, связанных воедино в большом напряжении труда, и, кто знает, еще каких усилий, каких открытий в самых разных направлениях, соединившихся под сиреневыми корпусами блоков.

Ощущение необыкновенное. Как сказал Электронщик:

— Если бы ты знал, сколько человеческих страстей покоится в этой начинке! Для тебя здесь электроника, модули, штекеры. Для меня вот тот, например, под синим щитком клапанный переключатель — это схватка с Макарычем, ведущим по скелетной конструкции, настоящая словесная драка, хождение на суд к нашему Главному и, наконец, взаимные уступки, маленькие хитрости, обходы на повороте. В итоге и он и я уверены, что сумели все-таки надуть один другого, урвать на свои конструкции лишний допуск по весу и надежности… А чуть пониже, видишь, весь в красном, притих узелок с крылышками? Да за ним я вижу нахальную морду Васи тепловика. Того и гляди закричит Васькиным голосом. Ишь ты, сияет, усмехается… Тут за каждым прибором кто-то, за каждым характер, живые глаза, настоящие человеческие страсти, общение, конфликты, уступки, приспособление друг к другу не автоматов, а людей. Наша техника — драма желаний. Все надо связать воедино. А не уступишь, не найдешь контакта почти несоединимых противоречий, не будет ее, штучки. — Он постучал пальцем о полированный металл.

Я спросил у него, что такое метеоспутники, чем их набивают и нельзя ли в будущем закладывать мой прибор в эти аппараты.

— У них сильная телевизионная, инфракрасная и актинометрическая аппаратура и надежные системы управления, — сказал Электронщик. — Тебя, насколько я понимаю, волнует магнитный сектор…

— Радиус действия спутника?

— Весь мир! Он идет, скажем, на высоте в шестьсот километров и сможет охватить своими оптическими приборами полоску Земли шириной приблизительно в две тысячи километров. Точность работы необыкновенная. В полете он ориентирован идеально, парит, можно сказать, в пустоте, не переворачивается, не колеблется, не склоняется. На нем стоят электродвигатели-маховики. Они удерживают равновесие. Нацеленность приборов постоянная. В полете спутник собирает уйму всяких измерений, запоминает их, снимает изображение Земли, облаков, а при подлете к нам передает сведения станциям слежения. Инфракрасные приборы позволяют вести съемки в ночное время.

— Ты не можешь устроить мне знакомство с полученными данными?

— Какими данными? Ты наивный человек! Их так много, что электронные машины едва успевают все разобрать. Каждые девяносто шесть минут новые данные. Пока спутник делает один кружок, надо успеть принять, обработать полученное раньше, скорректировать изображение, привязать к местности, к сетке.

— Мне хотелось бы взглянуть на магнитные сводки, схемы.

— Так я для тебя закажу их на станции слежения.

— Вот спасибо! Ты великодушен, Валя Ж.

Он поднял к моему носу кулак.


…Отодвинули пульты, сняли паутину цветных проводов. Наш великолепный «Лунник», подхваченный мостовым краном, поднялся, торжественный, величавый, поплыл по цеху в первом своем полете.

Он опустился к ракетному блоку в самом центре зала, к тому, который пошлет его через несколько часов и минут в последний, решающий, долгожданный полет.

На ракетных заглушках висят, как флаги, красные ленты.

В цехе много народу. Все те же прибористы, монтажники, управленцы, баллистики. Свою работу они сделали, но почему-то никто не собирается уходить. У станции хозяйничают оптики. Они снимают красные футляры с объективов и датчиков. На «Луннике» не должно быть ни одного забытого красного пятнышка.

Начинается ловля «зайчиков». Если в один из объективов попадет случайный отблеск от корпуса «Лунника», от соседней металлической детали, может нарушиться работа многих систем, на Землю пойдут ложные сигналы. Безобидный зайчик пустит на ветер наши труды, все надежды.

Оптики ставят над приборами черные контрольные панели, не дающие бликов, замазывают густо-черной краской все подозрительные выступы, снимают с глаз аппарата невидимые соринки, ворсинки, пылинки, ходят вокруг почти не дыша.

Вот наконец откручивают заглушки с ракетных сопел. На станцию, как шлем, опускается металлический непроницаемый колпак.

До свидания, «Лунник», больше мы тебя не увидим. Прощай…


…Мы ехали к стартовой площадке.

Синее глубинное вдали небо раскалывала надвое монолитная башня ракеты. Маяк, заиндевелый серебром, ледяная сосулька, бьющая в голубое стекло, такая несдвигаемая, сильная даже на большом расстоянии.

Поближе она походила на гигантские солнечные часы. Тень от нее, длинная закатная тень, ложится на мягкий степной циферблат и медленно ползет по нему, подбираясь к заветному делению, к той последней отметке на земных часах.

Мы ехали к ней.

Рано утром, горячий, пахнущий маслом обыкновенный земной локомотив медленно-медленно вывез ракету к рельсам, проложенным от монтажного цеха прямо к стартовой площадке.

— Вам это, наверное, будет любопытно, — сказал Главный, обращаясь к сидевшему рядом с ним человеку. — Можете записать. В самый первый день я шел пешком от ворот монтажного до самой бетонки по шпалам за поездом. И, знаете, не отставал… Такая деталь вам подходит?

Мне послышалась в его словах добрая, но все-таки ирония.

Человек оживился.

— Это очень важно! — воскликнул он и что-то быстро-быстро зачиркал в открытом на коленях блокноте.

Когда мы садились в машину, я думал, что этот спортивного склада, симпатичный, с мягким лицом человек что-то вроде секретаря Главного. Так он усердно заглядывал в свои блокноты. Но, кажется, вместе с нами ехал столичный журналист.

— Очень хотелось бы знать ваши литературные привязанности, — спросил он.

— Это важно?

— Да, конечно. Для портрета все важно.

Я невольно посмотрел на заднее сиденье. Главный тер указательным пальцем аккуратный висок и вдруг обратился ко мне:

— Что вам понравилось у нас? — он кивнул туда, в ее сторону.

Симпатичный моментально чиркнул в блокноте.

Я сказал:

— Поражает необыкновенная, просто непривычная для меня сила организации всех работ. Обеспеченность и порядок во всем.

— Организация? — повторил Главный и словно с облегчением, искоса взглянул на соседа. — Обеспеченность? Пожалуй, вы очень верно… Мы тут избаловались, привыкли. Но куда ни глянь: и производство, и снабжение — все на отличном, даже не современном уровне.

— Организация будущего? — подхватил журналист.

— Да, это производство на уровне Будущего.

Впереди пылил автобус, постреливая мелкими песчинками в стекло и бампер машины.

Главный задумался, потом, поглядывая на соседа:

— Но разве кто-нибудь скажет нам: вы зря едите хлеб, вы раньше времени переселились в будущее. Мы опережаем время. Такое производство не могло появиться раньше назначенного срока. Оно возникло тогда лишь, когда накопились технические средства, знания, силы многих других наук. Она, космонавтика, сама возвращает всем им долги…

Симпатичный торопливо писал в своем журналистском блокноте, склонив голову. Наш водитель хотел обогнать автобус. Главный остановил его, тронув за плечо.

— Не надо, спешить некуда, — и повернулся ко мне. — Да, нам дают очень много, но мы не пуляем государственные деньги как в белый свет копеечку. Не думайте.

— Я не думаю.

— Кое-кто, если напрямик, думает. Мой школьный старый товарищ… — Главный почему-то смотрел на соседа. — Нет, мы никому не должны. Тут, понимаете, сработала, говоря языком техники, обратная связь. Нам понадобилась революция в электронике, металловедении, вычислительной технике, медицинской аппаратуре, в автоматических системах и многом другом, всего не пересказать… Началась великая цепная реакция. Новый металл требует новой производительной мощи, новая металлургия — новой организации химических, энергетических работ, новой электронной автоматики, новой системы доставки, новых знаний, новых институтов и школ, новых общественных отношений… Так во всем, так всюду. Мир на глазах меняется. Появилось нечто более нужное людям, чем военная техника.

Главный был в своей стихии. Он говорил немного торжественно. И все-таки что-то в его словах не для меня, для этого парня с коричневым блокнотом.

Я сказал:

— Но военная техника? Разве так уж они далеко стоят? Она и… ваши ракеты.

Главный ответил не сразу. Он спросил, поглядывая на коричневый блокнот:

— А что в наше время так или иначе не связано с обороной? Хлеб и тот мы назвали стратегическим сырьем. Такое шагает по земле трудное время… Да, космонавтика, вершина технической мысли, может показать всем иное, жуткое свое лицо. Но я верю, молодые мои товарищи, в наступление разума. Тогда перевороты в науке, тогда великие цепные реакции в промышленности, в государствах будет вызывать не космонавтика, тем более не военная техника, а медицина. Все будет, по-моему, ради нее, ради главного, ради каждого человека. Только тогда не станет на земле стратегического хлеба.

«Создатель фантастических аппаратов, он говорит о медицине», — подумал я.

Слышно было, как чиркает ручка по блокноту, шуршит бумага.

— Держу пари, — не выдержал я, — в эту минуту вы пишете: «Создатель фантастических аппаратов, он говорил о медицине».

— Что? — журналист удивленно поднял голову. — Да, в самом деле…

Главный хмыкнул, серые глаза его лучились морщинками от смеха.

— Да, пожалуйста, напишите, я больше всего люблю Толстого, — сказал он. — Читаю много, слежу за последними новинками, но больше Толстого…

— Классику? — согласно кивнул Симпатичный, так и не отрываясь от блокнота.

— Позвольте мне тоже взять у вас интервью, — Главный тронул его за рукав.

— Да, пожалуйста.

— Вы, я заметил, немного знакомы с формулами. Где вы учились?

— На факультете физической химии. Меня, так вышло, направили в школу.

— Учителем?

— Да.

— Много вы работали?

— Два года.

— Предметом своим занимаетесь?

— Нет. Я журналист.

Больше никто не чиркал. Стало совсем тихо.

— Да, — как бы никому сказал с придыханием Главный. — Быть учителем — значит быть подвижником… Такое славное дело.

Опять зашуршала бумага.


…Ночью в гостинице я долго сочинял письмо. На удивление, было в нем столько забытых мной, милых, смешных, таинственных, слов.

Я говорил ей, как весело, как светло и печально все вокруг меня перемешалось. Как похожи на материнские маленькие девичьи руки… Я просил не очень сердиться на далекого странника за то, что пропал, не успев позвонить, уехал неизвестно куда.

Жаль, я не мог рассказать ей, как волнует меня день, утро, всеми ожидаемое здесь, когда полетит несдвигаемая, нелетающая, многотонная серебряная башня с моим драгоценным, живым и чутким вкладышем.

Жаль, я не мог рассказать ей, как лифт поднимал меня к вершине, к полированной маковке башни, каким игрушечным выглядит сверху автомобиль Главного, какая даль открывается на четыре, на пять необъятных сторон света, как летят под нами запоздалые птицы на юг, как на матовой грани башни кто-то мелом вычертил: «Привет, Луна!»

Жаль, я не мог рассказать ей, каким черным провалом в подземную глубину кажется гулкая шахта в бетонной площадке под самым раструбом ракеты, шахта, куда потечет, содрогая спаленные недра, неутолимое пламя. И загудит провал, как труба, как победный ревущий рог исполина.


…Его бросили на деревянный белый диван, как бросают пальто, вбегая с улицы. На ходу, небрежно, просто шмякнули об спинку, и рукава свесились до самого пола. На разрыве соединений видна мягкая подкладка. На сгибах она уже потерта, малиновая шелковистая подкладка.

Так он и лежал, оставленный кем-то, рабочий костюм космонавта. Я не удержался, потрогал. Упругий панцирь небесных…

Вот и я, кажется, сбиваюсь на риторику. Но черт меня возьми, если этот скафандр не веет моим, да, моим, таким далеким от всего этого детством! Далеким не по годам, не по возрасту. По своему времени. Годы были другие. И все вокруг меня было другое. Жилось трудно. Усталая мама, вечные заботы, холодный, слепой деревянный дом, плохо одетые учительницы в школе, уроки, пионерские сборы. И нигде ни слова про космос, ракеты, полеты.

А я читаю всего Циолковского, которого можно достать в библиотеке, читаю не по школьному заданию — по велению сердца. Читаю… Нет, не формулы полетов, не законы вселенной, читаю все популярное, что есть у Циолковского, глотаю как самый увлекательный роман. И на уроках арифметики рисую ракеты. А ночью выхожу на стылую в сугробах улицу, долго смотрю на синий от холода в щербинках сияющий диск Луны, чувствуя, как леденит мое сердце необъятная пустота.

Почему?

Я не стал космонавтом. И я не мечтал быть летчиком или строителем самолетов. Помню только, что все началось с «Аэлиты», удивительной и «антинаучной» книги.

Вспоминаю теперь и улыбаюсь.

Вот они лежат, голубые доспехи. Мечта моего голодного детства. И подкладка уже потерлась на сгибах.


В бетонном бункере тесновато, потолок нависает над головой, поэтому все команды кажутся гулкими, торжественными. Главный стоял с микрофоном в левой руке и слушал, что говорил ему обыкновенный домашний динамик на столе, на котором звенела в стакане чайная ложка.

Не знаю, как проходил первый запуск, но теперь все делалось так, будто люди выполняют привычную, налаженную до последней секунды работу.

Вентилятор в углу приносил к нам в подземелье степной ветер. На длинной бетонной стенке, как маленькие прозрачные глазки в толще камня, земли, металла, горели пультовые лампочки.

Я посмотрел в зеленоватое стеклышко перископа.

Люди в кожаных шлемах и теплых куртках покидали переходы металлических ферм. Было видно, как ветер заставлял их цепляться, падать грудью на поручни, падать в открытые двери лифта. Было видно, как бьется натянутый на верхней площадке брезент, экран от ветра.

Люди покидали ракету прежде, чем она покинет их. Казалось, ветер подул в оставленный для него наверху высокий брезентовый парус. Громада железных опор медленно тронулась и поплыла от ракеты. Последний, кто крепко держал ее на земле, — каркас тоненьких лестниц, площадок и переходов.

И мне показалось вдруг, что стоит она, уже отрешенная от всего земного, от всех земных суетных дел и событий, от всех людей на земле. И вот уже лютый космический мороз опустился к ней, охватил, обнял ее ледовым белым, снеговым шлейфом, чтобы скорей окунулась она в беспросветный холод.

Это жидкий кислород одел ее в белую шубу. Он вытекает из клапанов, дымится, окутывая, делая призрачным, небесным великое создание человеческих рук.

Я видел в перископ желтую, в красных пятнах равнину. К нам в подземелье динамики донесли тишину. Я видел, как суслик, удивленный вдруг наступившей тишиной, встал над кочкой, поднял кверху забавную морду, шевеля губами, потянулся к небу и моментально сгинул. Длинная тень от ракеты, как стрелка солнечных часов, протянулась, легла на степь, отмерив минуты, годы, века.

— Ключ на старт!

— Есть ключ на старт.

И я увидел, как повернули ключик, такой, каким включают моторы автомобилей.

— Ключ на пуск!

— Есть ключ на пуск.

Но вместо пламени брызнули тяжелые струи воды, обдавая металл конструкций, бетон площадки, плиты подземелья. Видно, таким страшным будет затаенный, готовый к прыжку огонь.

— Зажигание!

Снова тихо.

— Предварительная!.. Главная!

Волнение поднимает меня с места.

— Подъем!

Оператор нажал мягкую резиновую кнопку.

Дрожь колыхнула бетонные стены. Шаровая молния блеснула под ракетой, заливая площадку дымом, пламенем, пылью, песком и паром. Вспыхнули мгновенно, как маленькие молнии, шары перекати-поля. Гул, мне казалось, не сверху, а снизу, от пола, докатился к нам, рванул перекрытия, звякнул чайной ложкой, заставил мигать, волноваться тревожную россыпь лампочек на стене.

Я видел, как неохотно, с трудом пошла, приподнимаясь над раскаленным бетоном, ракета. В огненных муках рвалась она от земли. Но секунда не успела сменить секунду — и не осталось ничего в степи, кроме дыма и грома. Широкие ладони ближних и дальних локаторов качнулись кверху, будто провожая навсегда небесный корабль, созданный людьми…

Главный допил остывший чай, подвинул на рубашке молнию, снял с крючка немодное серое пальто.

— Подышим пойдем…

Все торопились наверх, на воздух, по тяжким бетонным лестницам, туда, за массивную, кованую дверь с надписью: «Курить запрещается». Люди спешили закурить. Они хотели смотреть в небо, синее степное небо.


— Чего я хочу? Как ты думаешь, а? — спросил меня Электронщик.

— Спать.

— Я хочу барашка, молодого барашка. Славный ужин, сытный

ужин был бы нам, к примеру, нужен… А шашлык? Горячий, душистый, в молодой зелени!.. Кстати, первым космонавтом был барашек. Француз Клод-Фортуне Рюжжери лет полтораста назад в пороховой ракете запустил барашка. Барашек невредимый спустился на парашюте… А я хочу спать.

В бункере пахнет крепким кофе. Здесь очень тихо. Я сам обрек себя на заточение в подземелье. На трое суток заточенья, как говорит Электронщик.

В этом бункере нет перископов и стартовых кнопок. Здесь прячутся не люди, а приборы. Лишь очень слабые сигналы станции живут в приборах.

Она далеко. Над нею черное небо, внизу черное небо, вокруг черное небо. Кругом черное небо… И солнце как чеканное, без ореола, на жутко черном своде. И только в одной стороне, у кромки Земли, черный свод переходит в темно-синий, почти фиолетовый разлив, уплывающий в светло-голубое сияние, за которым опять синяя глубокая полоса. И под ней зеленовато-синий, желто-зеленый, желтый, слитый в оранжевый свет, солнечный красный ореол Земли.

Я знаю, так должно быть. Эти краски — моя стихия. Но теперь я могу только догадываться, как выглядит мир там, где плывет станция. Наверху, надо мной, в радиоцентре, люди, наверное, видят вселенную глазами станции. Гордые, закинутые к облакам антенны поворачивают гигантские ловушки на стальных мачтах, провожая в небе невидимый аппарат, ловят еле слышные сигналы приборов и телекамер. Они бегут сюда, в подземелье радиоцентра, текут по многим. каналам в усилители, динамики, на пульт управления, в экраны.

Люди волнуются каждому из них, отвечают им, шлют команды, ловят картинки вселенной. Только я вижу мир не таким, как видят его телекамеры станции. Нет на моем экране черного неба, ровного диска яркого Солнца, нет Луны. Я вижу картинки, непослушные, как прежде, загадочные картинки.

Но посмотрите кто-нибудь: я вижу, чем дальше поднимается мой прибор, тем спокойнее плывет изображение, тем…

Одно из двух. Или становятся ближе те, кто ведет передачу, или магнитное поле слабеет и гаснет, и не дает искажения. Почему?

Подождем — увидим. Луна близко. Аппарат уже рядом с ней. Почти вижу, как он повиснет над голыми скалами в чернильном пространстве, оглядывая лунную даль, наш величественный аппарат, и медленно сядет на лунные камни, встанет своими ногами. В первый раз. Понимаете, люди, в первый раз…


Я только что сверил данные вычислительных машин! Вот она, искомая точка! Луч отклонения падает, как мы думали, на материк Америки. Но…

В данной точке лежит большой американский город с необычным названием — Лахома.

Мой прибор говорит, мой прибор действует! Найдена проклятая точка. Вот она — лунная соната!.. Что же будет потом, когда он остановится на твердой поверхности?

Это будет ночью.

Сегодня.


…В моем подземелье тишина показалась, наверное, менее жуткой, чем там, наверху.

Минута, полминуты, секунды… шесть, одна. Морзянка, веселая, тоненькая, вдруг перестала звенеть в наушниках, лопнула цветная неясная картинка, погас экран. И деланно-спокойный хрипловатый голос передал:

— Не отвечает на команды,

— Следите.

— Восьмой передает, не отвечает.

— Одиннадцатый передает, не отвечает.

— Пятый передает…

— Седьмой…

Луна разбила нашу станцию. Мягкая посадка не удалась.


Я вышел из бункера.

На улице шумели сквозные тополя. Ночной потеплевший воздух таял во рту, как мороженое. Лиственная свежесть укачивала, дурманила. Мне хотелось не очень торопиться домой. В голове сонливо пиликали кузнечики, ныла спина, пошатывался на дорожке свет парковых фонарей.

Тишина была непривычной. Казалось мне, вокруг никого. Но красные светлячки сигарет плавали кое-где за деревьями, гасли, появляясь опять. Я видел их на балконе дома, в открытых темных окнах. Или у меня рябило в глазах, исколотых сигнальными лампочками?

Но самолет прошел над космодромом таким же рубиновым встревоженным огоньком сигареты. Вспыхнула, поднялась вдали сигнальная. В разрыве меж тополями на степном невидимом косогоре кто-то развел одинокий костер.

— Махнем туда, — неожиданно сказал в темноте негромкий знакомый голос. — Дышать хочется.

Он был в сером своем немодном пальто.

— Подышим, конечно, — с готовностью ответил я.

— Ну вот, угробили вашу придумку… Не станете в другой раз надеяться на меня.

Свет фонаря на минуту показал мне его лицо таким больным, таким нечеловечески усталым. Я не знал, что говорить ему. Шутить? Успокаивать?.. Я пригласил его сесть. Он жестом отказался. Мы пошли на свет полуночного костра мягкой степной дорогой.

— Техника не прощает никому никаких ошибок… Вам дорого стоил прибор?

— Пустячок.

— Один мой знакомый спать перестал однажды, разбив такой пустячок. В нем было шесть или семь лампочек… Вы не ругайте меня, старика. Мы опять попробуем. Хотите?

— Спасибо, — я назвал его по имени-отчеству. — Спасибо, но я, кажется, единственный среди вас, кто доволен полученным результатом.

— Вот как?

— Да, не обижайтесь, пожалуйста… Мои картинки, чем ближе корабль подходил к Луне, становились бледнее, гасли. На расстоянии десяти тысяч от нее они пропали совсем. Но зато я нашел другое… Я нашел фокус огромной магнитной линзы, где картинки должны хорошо просматриваться. Он здесь, на земле,

— Тогда используйте обыкновенные спутники.

— Они слишком высоко летают. Я должен стоять на земле.

— Выходит, я ничем не могу вам быть полезен? Разбил ваш прибор и теперь сам не нужен?

— Что вы… Я хотел просить вас…

— О чем?

— Если понадобится когда-нибудь, помочь мне.

— Если смогу.

— Для вас ничего невозможного нет. К вам прислушаются. Вы можете замолвить словечко там…

— А что вы хотите?

— Если понадобится ехать в Америку…

На горизонте фарами светилась дорога. Там непроглядно густела ночь. И если бы не этот пунктир, небо и степь слились в одно бездонное целое.

— Вы думаете, я всемогущий бог? Мне все дозволено?

— Думаю. Вы такой человек…

Дышалось ему трудно. Мы остановились. Он вдохнул степной воздух.

— Неужели вы не понимаете, какими противоречиями опутал нас двадцатый век? Значит, оберегают вас…

— А вам не кажется, не играем ли мы иногда в тайны-загадки? Я, например, даже в собственном дневнике не пишу никаких имен.

Он улыбнулся.

— Ну, мою фамилию разрешаю вам написать.

— Шила в мешке не утаишь.

— Это я, выходит, шило? Вай-вай.

— Извините.

— Да что вы… Только у меня тоже есть невыполнимые пока желания. Например, я хотел бы, не откладывая на будущий век, подняться на другую ступеньку в космос. Вы представляете, можно воздвигнуть мост в космическое пространство, лестницу подвесить прямо к небу!.. Поднять над землей вроде бы неподвижный снаряд и соединить землю с ним натянутым канатом, пустить по нему небесный лифт. Это не сказка! Он будет как праща, раскрученный камень, привязанный к веревке. Сила инерции будет вести корабли до космической скорости. Это возможно. Это экономия горючего, средств. Это новая, более высокая ступенька. Двадцать первый век. — Он вздохнул и пошел вперед, увлекая меня. — Противоречия века мешают, мешают науке, мешают мне, вам, другим ученым и неученым. Но противоречия обладают одним неизбежным свойством. Они не могут оставаться вечно. Рано или поздно, пускай нелегким путем, они разрешаются, рушатся… Придет время, и очень скоро, эта ракета будет стоять на выставке. Малыши станут карабкаться в нее. Все превратится в будничное дело. — Он взял меня под руку. — Не завидуйте футболистам, для которых открыты все дороги. Не завидуйте даже тем ученым, кто может ехать на любые конгрессы, референдумы, съезды. Не обижайтесь на то, что вас берегут. На такую голову могут найтись охотники…

Ночь успокаивала тишиной, звездами, пахла печеным на костре бродяжьим картофелем.

«Лахома — город на юге США, в штате Лахома, крупный узел железнодорожных и автомобильных дорог и авиалиний. Торговый и финансовый центр, распространяющий свое влияние не только на свой, но и на соседние штаты (торговля хлопком, нефтепродуктами и др.)… В годы второй мировой войны, 1939–1945 годы, были построены крупные самолетостроительные заводы.

Природа штата Лахома.

На юго-востоке лежит почти плоская равнина — часть низменности у берегов Мексиканского залива. Побережье Мексиканского залива сильно заболочено и окаймлено полоской песчаных кос и лагун. Среднюю и северо-западную части территории занимают плато Эдуардс и Льяно-Эстакадо, повышающиеся с востока на запад и с юго-востока на северо-запад до 1200 метров. На крайнем западе — отроги и массивы Кордильер, поднимающиеся к горе Гуадалупе-пик до 2666 метров.

Климат субтропический, на западе и северо-западе континентальный, на юго-востоке — морской».

(Большая Советская Энциклопедия.)