"Прости меня…Фантастическая поэма" - читать интересную книгу автора (Дружков Юрий Михайлович)31 дЪкабря 1899 года Петербургь Это письмо когда-то очень давно писал мой дед, известный русский физик. Я вклеил старинную открытку в новую глянцевую тетрадь… Пускай начинается мой дневник с нее, пожелтевшей открытки деда. 17Я исколесил весь город, пока не нашел две настоящие, крупные, еще пахнувшие летом, сказочно алые гвоздики. Продавец не мог разменять мои деньги, я пошарил в карманах и нашел аккуратно сложенный рубль. Гвоздики похрустывали, искрились новогодним целлофаном. Девушки оглядывались, провожая глазами два огненных светлячка. Падал первый снег. Белый воздух затуманило, запушило. Мягко топали каблучки по снегу, машины буксовали. Я торопился к Ладе, в белый, наверное, теперь зимний переулок. Ах ты Ладушка-нескладушка! Сегодня тебе несдобровать. Приеду, возьму тебя за плечи… Попробую сказать ей такое, чего не сможет она, не посмеет не понять, колючая моя снежинка-смешинка. Была суббота, вечер, свободный от занятий. Лада не шла. Торопились домой женщины с полными сумками, женщины с маленькими румяными, закутанными, как шары, человечками. Ходил из подъезда в подъезд белый от снега почтальон. Падал первый снег. Вечер наступил незаметный. День сиял на белом снегу, падал в сумерки светлым, плавным дождем снежинок. Я сидел в натопленной машине, усыпанной снегом. Я нарочно поставил ее за деревьями, чтобы Лада не сразу могла нас увидеть. Она все не шла. Постепенно в кабине стало холодать, и я пожалел, что не позвонил утром к ней на работу. Не позвонил так, по великому принципу всех самонадеянных. Ты не звонишь, и я могу совсем тебе не звонить. Могу!.. Тоже мне характер. Я не заметил, когда он появился. Вихрастый парень стоял рядом за колючей бахромой снега на редких кустах. Он был неподвижен, тих и, по-моему, жалок. Воротник у него поднят чуть картинно, чуть модно. Поза его, пожалуй, несколько рисованная. Руки в глубоких карманах, а голова не покрыта, ничего, кроме шапки волос, мокрых от снега. Казалось, он пришел к ее дому задолго до меня, стоит и ждет ее упрямо и безнадежно, закоченел в снегу, шевельнуться, бедняга, не может… Вот какая выходит история. Мы жили с ним в одном городе. Мы ничего не знали друг о друге. Как мелькнувший прохожий на улице, он был необязателен рядом со мной. Вокруг меня жили понятные, близкие, необходимые до зарезу люди. За ними был очерчен тот невидимый круг, куда не мог ступить каждый вихрастый. Он был за этой чертой, в другом, равнодушном для меня пространстве. Я не знал его… Теперь он стоит рядом, не видя меня, залитый снегом, безропотный, синий от холода. Мне, честное слово, хотелось крикнуть: иди сюда, погрейся! Подождем тут… Хотелось, но я не мог. Думал, пора уехать, и не умел уехать, как будто не сдвинуть мне сугробы снега, в которых увязла машина. Сигналы отбили шесть, потом семь. Он их не слышал. Явключил радио, тихонько, негромко. Весь мир жил субботними своими делами, звучал, играл, шумел, торопился навстречу зиме домашним теплом, песнями, звоном, нежной вязью далекой скрипки, вечерней суматохой многих и многих дел. Мы, двое глупых, ждали единственного, неповторимого на всей огромной Земле маленького родного человечка… Она пришла все-таки. Подбежала к нему, смеясь от нежности, светясь от нежности, с мокрыми глазами, такая милая, такая… Стала тереть побелевшие, отмороженные уши, стряхивая липкий снег с вихрастой головы, стала говорить ему что-то необыкновенное, греющее, как истома. Приникла к нему… Кто-то нарочно послал в ночной эфир сверкающую снегом солнечную музыку. …Темные сосны даже летом не пускают солнце в кабинет Шефа. Теперь они заставили его средь бела дня включить настольную лампу. Шеф смотрит в окно. Лампочка делает его лицо грустным. — Я уверен, там ответ на загадку. Там, больше нигде… У нас такое настроение, как будто мы с ним прощаемся. Почему? Самолет уходит не сегодня и даже не завтра. Но, кажется, мы оговорили все: и что я должен сделать перед отъездом, и что буду делать А еще мы говорили о том треугольнике на листке бумаги, исчерченном рукой деда. Вот он: А рядом слова: «Отъ самого себя». Шеф убежден: эта фигура имеет самое прямое отношение к нам. Треугольник, уверяет он, это наши два аппарата. Один увезу я, другой останется здесь. Мы запускаем луч от себя (от самого себя) и принимаем сигнал, который преломляется через фокус в условной верхней точке треугольника (если мы этот фокус найдем). То есть мы возвращаем луч к себе, но уже с картинкой, возникшей там, где гребешки волн совпадут, лягут один в другой в невидимой плоскости. Где бы ни находился аппарат, поиск надо вести от самого себя. Очень похоже на истину. — Видишь, у него, наверное, там была записана вся наша тайна. Вся отгадка. Пять формул — и готово!.. Ты подумай, а! Может быть, лежат они, те формулы, на пыльной архивной полке. Лежат готовенькие. Мы с тобой мечемся тут, и ничего пока найти не можем, а в них все давно сказано. Только найди. А как их найдешь?.. Так сказал Шеф. …Ох какая суматошная неделя. Домой заехать не успеваю, каждую ночь остаюсь в неуютной спальной комнате Шефа, расположенной рядом с его кабинетом. Совсем недалеко от нас день и ночь прокладывают скороспелую дорогу в зимнем лесу. Грохот поваленных стволов, скрежет металла, команды будят меня по ночам. Шеф торопит, нажимает на всех, покрикивает, чего никто за ним никогда не замечал. А тут на беду всем для валки зимнего леса пригнали строительный батальон целиком из одних безусых новобранцев. Они спешат. Но дело пока не очень… Я не выдержал и поехал домой отоспаться. У дороги стоял тягач с огромным тяжким стволом на буксире. Водитель тягача не сумел развернуться между придорожными соснами, ствол заклинило поперек дороги. Была суматоха. Ломались ветки, люди кричали, каждый советовал как мог. Я тоже бегал и давал ненужные советы. Скрипя снегом, через лес подходил отряд солдат. В зимнем воздухе далеко раздавалось уверенное: «Ать-два, ать-два, ать-два». И сразу на дороге стал порядок. Суматоха сама собой прекратилась. — Ать-два! Ать-два! Ать-два! Пар дыхания таял над серыми ушанками. Заиндевелая дорога подхватывала четкий ритм шагов. — Ать-два! Ать-два! Ать-два! Последним в колонне шел он. Вихрастый парень. — Ать-два! Ать-два! Ать-два! Он, спотыкаясь, побежал вдогонку за товарищами, в новеньком, неловко сморщенном зеленом бушлате, в ботинках-стукачах. Трудно передать выражение, с каким он оглядел меня. Черное мое пальто, мохнатая шапка, черный автомобиль, наверное, были здесь нелепы, среди бушлатов и брезентовых рукавиц. Я не стал смотреть, как солдаты освобождают мне дорогу, и пошел обратно пешком, чтобы кому-то позвонить из проходной. В заснеженном лесу дятлами перестукивались топоры. Хвойный запах дыма делал воздух еще прозрачней, холодней. Падала звонкая бахрома с тонких высоких веток. Я вышел краем леса туда, где схваченная льдом речушка, белея, тянулась далеко-далеко в поле, как новая, причудливая, неожиданная дорога. Поля, накрытые снегом, тишина, до боли в глазах дальняя тишина, холод равнины, запах снега, арбузный запах снега, молчаливый синий замороженный лес вдали, речка-дорога, по которой никто не ходил… Разве я когда-нибудь видел ее? Разве я когда-нибудь замечал, как неподвижны леса между полем и небом, как трудно, как, наверное, хорошо пойти, не оглядываясь, к ним белой бесконечной дорогой. Меня потянуло туда. Я плохо понимал, что со мной происходит. Как в детстве, я видел уже мои следы на равнине, дышал синей сквозной неподвижностью дальнего леса; четко, ясно до слез видел и слышал, как перестукивают синицы его тишину, как падают хвойные шишки на снег, узорчатый в лапах синиц и воробьев. О понятный, ближний, проверенный мир, каким обновленным, каким озвученным стал он для меня! Когда по вечереющим сумеркам шел я назад к машине протоптанной в лесу глубинкой, мое внимание привлек одинокий солдат. Он, стриженый, с открытой макушкой, понуро сидел на поваленном колючем стволе, спрятав лицо в ушанку. Солдат плакал. И этим солдатом был он. Вихрастый. Я растерялся. Мне показалось, будет лучше пройти незаметно мимо, удрать скорее прочь от него, от леса. Ну что мне тебе сказать, если б я знал! Намекни, солдат, и я скажу тебе все, что ты хочешь от меня услышать. Я сел рядом с ним. Он повернул ко мне мокрое злое лицо, но почему-то не встал и не ушел. Мы сидели рядом, и оба смотрели в затоптанный снег под ногами… Теперь, когда я пишу, все выглядит проще. Слова делаются глаже, красивей, убедительней. Все не так трудно… В лесу темнело. За деревьями на поляне горели костры. Высоко над нами падал вниз метеорный огонь электросварки. В луче прожектора сквозь лесную завесь мерцали фермы новых антенн. У него на погоне были два крылатых колесика. Саперные войска. — Тебя недалеко направили, — сказал я. — Ты почти рядом с ней, и она тебя подождет. И он ответил, не поднимая головы, недружелюбно и тихо: — Меня в Казахстан пошлют. На снег упала пустая шишка. Мы оба внимательно смотрели на нее. — Понимаю, — сказал я, — давай за тебя договорю: меня пошлют, а вы останетесь рядом с ней. Такой уверенный, такой опытный, в черной машине, в черном пальто, с коробками, шариками, цветами, ресторанами, театрами… Солдат повернул удивленное лицо. Я продолжал изучать упавшую в снег корявую шишку. — Только не ты один. Меня тоже пошлют, и ох как далеко! Твой Казахстан — Малаховка рядом с моим Казахстаном. Честное слово. Шишки падали в снег одна за другой, позволяя нам хорошенько разглядывать их. Белка, наверное, хозяйничала в кроне. — Она тебя подождет. — Не знаю… Вам легко говорить… Можно вернуться, когда хотите. А я три года… — он откинул сосновую шишку с налипшим снегом, пнул ее носком ботинка, взметнув колючий снег. Кто придумал? Кому это надо? — не то спросил, не то выкрикнул он. — Если нужны строители, зачем делать солдатом? Я хотел в институт. Я не хуже других, я мог бы… Хрустнуло что-то над нами в завороженном сплетении веток, мягкий липучий ком снега разбился на жестком рукаве бушлата. — Ты надень шапку, — сказал я, — холодно все-таки. — Вам легко говорить! — взметнулся он. — Вам, наверное, все досталось так… и машина… и все… ваши три года никто не отбирал. Вас, наверное, в академики тянут, а вам лень, вы еще раздумываете. А мне в институт дорогу заказали. Айда, мальчик, провалился — топай в армию на три года. Не оглядывайся, топай. Невеста подождет… А если нет? А если кто на черной машине… — Далась тебе машина, — перебил я. — Ты солдат, и давай говорить иначе. Мы не школьники. Но прежде всего помни: я к ней не вернусь ни за три года, ни потом. Она тебя будет ждать. Меня, такого благополучного, при деньгах и с машиной, всерьез не принимай. На твоем пути лишь один прохиндей попался, которому все на блюдечке досталось… Бывают исключения, редкие, могу тебя заверить… Он дорогу тебе не перебежит. О нем говорить не будем. Но кто тебе втемяшил? Думаешь, открыл дверь, прыгнул за мамин порог, и, пожалуйста, готовенькие лежат перед вами тысячи дорог. Выбирай любую по вкусу и цвету, и помягче, и песок чтобы не попал в ботинки, ноги не натер. А на них, на дорожках, люди с метелками для тебя коврики стелют, пыль смахивают, зонтики раскрывают. И взгляды ловят, куда повернешь, в институт или в академию. Путеводитель тебе предлагают, указатели на дорожках повесили, фонарики… Я говорил ему приблизительно так и записываю, конечно, приблизительно. Куда глаже, чем было на самом деле. Я говорил: — Иначе все. Трудно всем, и тем, кто выходит на дорогу, и тем, кто наши дороги планирует. Мы с тобой иногда смотрим на тех, кто над нами, как на привередливую чужую тетю. Хочет, одному пышки даст, а неугодному — шишки. Ты когда-нибудь попробуй шутки ради подумай о государстве как о — Нет. — Семья тоже маленькое государство. Там и свое население, свои финансы, просвещение, рабочий класс. Когда не может мать купить сыну или дочери велосипед, она скажет: у нас денег осталось тебе на ботинки, больше нет, подожди… Когда не в силах мать выучить всех своих детей сразу, она говорит: иди, сынок, зарабатывай пока на себя, на всех нас. Потом учиться будешь… И никто не плюнет в лицо матери за то, что не могла всех своих ребят в академики вывести. Семье трудно, государству тоже трудно. Разные, конечно, бывают семьи. В одной велосипед просят, в другой — автомобиль. Но все равно в любой семье выше головы не прыгают. И государства разные. Мы не имеем права не понимать нужд нашего… Я говорил, но я, наверное, казался ему одним из тех, ради кого прислали его сюда, лишили всего, как он думает, и пригнали сюда. Можно ли убедить его, надо ли убеждать его перед этой нелегкой дорогой, называемой жизнью? Поймет ли он мое краснобайство, не дать ли ему сразу все, чего хочет он, искрошив навсегда Человека? Вряд ли будут и могут ли быть времена, когда человек станет свободен от Большого Долга перед всеми. Так или иначе мы все отдаем наш долг. Все равно этот мир, кроме нас, творить некому. Утешать мне его? Сказать: все, дескать, относительно. Кто-то, может быть, сейчас тебе завидует. Ему настоящую солдатскую лямку тянуть, а тебя полезной профессии учат. Пригодится… Дохлое дело… Может быть, открыть ему глаза на то, как много «чужих» людей хлопочет над ним со дня его рождения, как много получал он и как мало давал до сих пор? — Не пинай Семью, — сказал я, — будешь человеком. Всему настанет время. Учебе, наукам, карьере. Дорожек с мягкими ковриками на свете нет. А если есть, она тебя на них ждать не будет. Пишу, и на бумаге все гораздо легче. Нет, он совсем не кидался мне на шею… Тоже мне, старший товарищ… Костер вытемнил все вокруг. Невидимы стали корявые шишки под ногами, следы на снегу, его лицо. Падали в темный зимний лес искры электросварки. Был он когда-то Вихрастым, а теперь он Солдат. Он ушел туда, где пылал костер и не таял снег под лучом прожектора. Там солдаты грелись у пламени, там было светло… Теперь, когда я пишу, все это выглядит весьма красиво. Неужели я так и говорил в лесу? Вряд ли. У меня так не получится. А впрочем, сказка нужна все-таки всем. Долг — это не сказка. …Я позвонил Шефу. — Ты не спишь?.. Я к тебе с личной просьбой. Добейся перевода к нам в охрану солдата из батальона строителей. Запиши фамилию… Обещаешь? Ну, спасибо… Не спрашивай. Мне так надо. Потом расскажу. Спокойной ночи. Помог я солдату? А если нет? …Мой самолет поднимается в понедельник. Сегодня воскресенье. Лада, наверное, дома… На город падает вечный снег. Белым, ослепительно свежим делая каждый самый незаметный раньше предмет, каждую веточку среди миллиона веточек. Люди не встряхивают шапки, воротники, плечи, несут как подарок нежный привет молодой зимы. Голоса тонут в мягком и пушистом… Я выбрал понятную только мне, последнюю мою прощальную дорогу. Машина тихо несла меня по тем улицам, где незаметно поселилось что-то такое несказанное, такое, с чем не проститься никак нельзя. Вот нарядный трамвай в напяленной по самые глаза мохнатой белой шапке медленно пробирается по колени в снегу, ворчит незлобиво. Помнишь Ладу? Помнишь, как вез меня без билета, без копейки в кармане? Помнишь ты меня, самого богатого человека на свете, а? Помнишь? Ну, прощай… Вот эстакада. В гулком падении, в льдистом воздухе затерялся где-то напуганный тихий смех Лады. Прощай… Вот… Я брел по нему, как странник, по давней заветной своей дорожке. Серый каменный дом. Ее дом. Снеговые клены в маленьком сквере. Чугунная старинная ограда, нескончаемый плавный полет снежинок, тишина. Все тут. Я вошел в пустующий сквер. Два маленьких румяных человечка непонятного пола, в оранжевых комбинезошках лепили незамысловатую снежную бабу. Я тоже загреб ладонями сверкающий душистый снег и начал сам лепить снеговичка. Для нее. — Ой какой! — сказал один оранжевый человечек. Они оба с мокрыми носами облокотились на мои плечи. Другой сказал: — Ты лепишь для маленькой девочки? — Ага, для нее. — Как тебя зовут? — Дед Мороз. — А где борода? — К Новому году вырастет… Я сделал снеговичку руки — смешные прутики, нос, глаза, колючий хохол на макушке, спрятал его, холодного, за пазуху, в пальто и… Лада взяла мой подарок осторожно, смеясь унесла в комнату и посадила на большую тарелку. Она ласкала меня своими ресницами. — Не сердитесь на меня, пожалуйста. Я виновата. Мне так не хотелось ничего спрашивать и выяснять. Я устал, и я понял — боюсь. Мне бы только побыть рядом… — Он в армии, — сказала добрая жестокая Лада. — Не сердитесь на него. — Стоит ли говорить о нем? И почему я должен сердиться? — Не сердитесь. У него никого и ничего нет, — сказала она очень тихо. «Кроме тебя!» — хотелось крикнуть мне. — Да, конечно, у меня зато все есть… Машина, квартира, магнитофон, сберкнижка…. Ну что там еще бывает? — Не надо, милый, так. Не надо, пожалуйста… Она сказала «милый». — Ты мне пиши, обязательно пиши. Он мне тоже пишет. Он смешной… Хочешь, я тебе покажу? Кажется, я машинально кивнул. Она встала, прошла близко от меня, до боли близко, нежная, смуглая, взяла в каком-то своем тайничке листок школьной тетради и подала мне. Память у меня хорошая. Вот они: Я читал. Она смотрела на меня, словно говорила: «Вот видишь, какие стихи… Разве я могла иначе?..» Мой снеговик вдруг незаметно съежился на тарелке. Серые струйки потекли по его нелепой, смешной макушке. В тарелке была синяя лужа. Мой мокрый, забытый. Снеговик отражался в ней. Нежные волны плескали в ресницах. Синие, синие, теплые, несбыточные заморские дали светились в маленьком добром сердце, а в моем кто-то скалывал неосторожно хрустящую наледь. Ничего, старина. Хуже не будет. Видишь, какая модная выходит история. Молодого, поэтичного, бедного юношу хотел обскакать состоятельный, перезрелый, коварный… Так ему и надо! Кати себе дальше. Смешные руки-прутики упали в натаявшую воду. Плачет мой снежный человечек ледяными слезами. |
||||||||
|