"Прости меня…Фантастическая поэма" - читать интересную книгу автора (Дружков Юрий Михайлович)

Матери своей Анастасии Ивановне посвятил автор все это

Дорогiе мои, нeповторiмые!

Только вы сможете понять меня, вы одни. Все мои мысли, все мои надежды — вамъ. Никто не сумЪетъ, какъ вы, сохранить, уберечь отъ врЪмени все, что я нашелъ и чего не успЪлъ потерять.

Съ Новымъ Годомъ! Съ Новымъ Наступающимъ ВЪкомъ, родная моя, родныя мои.

31 дЪкабря 1899 года

Петербургь

Это письмо когда-то очень давно писал мой дед, известный русский физик. Я вклеил старинную открытку в новую глянцевую тетрадь… Пускай начинается мой дневник с нее, пожелтевшей открытки деда.


1

Меня спрашивают: вернусь ли я когда-нибудь в Антарктиду еще раз? Говорят: она притягивает людей. Голая пустыня, вечная зима, лютый морозильник, вечный лед. Но стали почти легендами рассказы о том, как человек сначала боится жуткой равнины, устает, клянется больше не возвращаться и потом едет: один, другой, третий раз.

Говорят, лед имеет какую-то магическую силу. Неправда. Лед как лед. И не в нем секрет. По-моему, отгадка в другом. Антарктида страшна своей враждебностью к человеку. Но создает она такие необычные, такие крепкие условия для настоящей жизни человека, в которые попадает он только на переднем крае своих дел.

Романтика приключений? Трудностей? Побед? Ерунда! Я не о том. Весь ритм жизни, сна, развлечений, питания людей, — все направлено к одной главной, крепко связывающей цели. Таланты, знания, силы, даже слабости людей слиты воедино в одной большой задаче. Земной человеческий быт складывается по-особому. Никто не думает, как ему одеть и напитать себя. Об этом заботятся очень талантливые люди, полноправные участники общей Главной задачи.

Словом, Антарктида берет все, на что способен разумный человек, все духовное богатство людей, но дает взамен ощущение великой полезности, обеспечивает каждого всем необходимым и для себя лично, и для новых дел.

Конечно, Антарктидой называю здесь не материк, а то маленькое очень коллективное, хорошо обеспеченное государство, созданное человеком на льду.

Наверное, что-то похожее бывает и в армии: коллективизм и общая цель. Я видел, как скучают иногда люди, отслужившие срок в армии, как не могут они сразу вдохнуть огороженную «личную» жизнь, как на их привычках и поведении сказывается поначалу армия.

Но разве сравнить смысл существования там и тут, разную стоимость потраченных лет? В армии только долг и необходимость, а здесь, в Антарктиде, магия творчества, магия схватки ради новых усилий творчества.

В далеких, обжитых, уютных странах людей разделяют границы. Антарктида — государство без границ, таможен и армий. Люди работают вместе: русские, французы, американцы. Ничто не разделяет их, кроме холода.

А впрочем…

Все меня зовут Магнитологом. В дневнике стану также называть себя Магнитологом.

Ничем среди полярников я не выделяюсь. Разве что, когда радисты затевают разговор с американской станцией Мак Мердо и австралийской Mayсон, зовут меня:

— Магнитолог, переводи, пожалуйста…

Еще я знаменит арбузом.

В Ташкенте, когда полярный самолет сделал там промежуточную остановку, я купил громадную арбузину. Мне казалось, это будет самый удивительный подарок в Антарктиде. О нем теперь ходят байки-легенды.

Мне, отпетому горожанину, полярники виделись такими: борода, плечи, мохнатые шапки, лыжи под ногами, суровые, насупленные, сиплые, не очень добрые к таким белоручкам вроде меня. Да, вот так смешно и примитивно думалось.

Чем удивить их, думал я. Живые цветы? Ха-ха!

…Поселят меня в общей берлоге, в общий барак. И там, в своей мохнатости, не захотят они принять чужака, будут насмешливо-обходительны, иронически-вежливы на мои потуги примазаться к ним. И я уже представлял себе это вбитое в снег общежитие, пять или шесть моих «сокоечников», и все на одно лицо. Лицо «типичного» полярника.

В Ташкенте я увидел арбуз. Огромный, влажный, прохладный, такой летний со всеми своими косточками, зеленым хвостиком и полосками. И я уже видел, как дрогнули бородатые лица, как хлопнули меня по плечу полярники и сказали снисходительно: «Что ж, ничего, порядок…»

Я с трудом уволок арбуз по трапу самолета. Еще большего труда стоило уговорить пилотов спрятать его в холодильник.

Переворота арбуз не сделал, но ему были рады. Мохнатых и насупленных я не нашел. Были люди, каких я встречал в Москве. Каждый день.


…В бараке мне жить не пришлось. Хотя в поселке в дни прихода «Лены» тесновато, меня поселили в комнатке при каком-то складе аппаратуры. Пятый день я живу в крепком, очень теплом доме, в доме, который никогда не увижу. Дом завален снегом по самую макушку. От моих дверей к другим домикам ведет сложный лабиринт ходов и траншей, откопанных в снегу. На всякий случай в доме есть выходной люк. В сильные заносы придется гулять через потолок. Иногда почти по крышам ходит бульдозер, снимает излишки снега. Снег, оказывается, невероятно тяжелая штука.

Поселок расположен в сравнительно удачном уголке Антарктиды. Летом здесь очень тепло, например минус два градуса. По улицам-лабиринтам снеговая каша хлюпает водой. Вездеходы обдают прохожих зевак талой водичкой, смешанной с гремучими льдинками. Водитель ухмыляется, как московский лихач-таксист. Когда с юга поддувает ветер и льдинки цепенеют в лужах, на весь поселок раздается пронзительный визг снега. Бревенчатые сани-волокуши поют по снегу, орут, визжат, скрипят, как поросята на свиноферме, расположенной за поселком.

Снег, оледеневший, зернистый, сияет на солнце битым стеклом и хрустит и звенит под санями, как стекло. Весь день сани, прицепленные к тягачам, возят ящики с красной полосой на боку, доски, мешки, бочки, фанеру. Их выгружают па берег с «Лены». Там, где она стоит, у ледяного припая, темнеет жутко синяя, как сам, наверное, синий-синий цвет, морская равнина с таким ароматным названием — океан. Правда, называется видимая часть воды морем, но за ней лежит океан, а море никакими берегами не очерчено, поэтому все говорят: океан.

Если смотреть на воду в иллюминатор натопленной каюты, синева кажется горячей по-южному. Солнечный свет ослепителен. По-моему, ярче намного, чем в тропиках или в той же Индии. Но и солнечный свет, и синева обманчивы. На солнце я загорел и обжег по неопытности губы, а свет был как снег, а синева — как лед.

Мы ходим в оранжевых утепленных комбинезонах, в резиновых, с воздушной прослойкой сапогах, а рот у меня воспален от солнца, говорить больно, и на глазах очки последней пляжной модели.

Доктор наложил на мое лицо марлевую повязку, и я поневоле стал неразговорчивым.

— Привыкайте, — сказал Начальник станции, — вам ехать на полюс холода. Вот где страсти-мордасти. А здесь — акклиматизация, курорт.

Каждый день мы потеем на этой самой акклиматизации: помогаем выгружать ящики на складах или что-нибудь откапываем от зимних завалов: метеостанцию, баню, столовую, радиомачты, арку на въезде в поселок, бензобаки, госпиталь.

Работаем, пока слушаются руки, потому что вечер не наступает, не кончается день, а солнце только слегка склоняется к лиловым вершинам голых почему-то скал.

И это самое удобное время для работы, когда подмораживает, лед не так сильно плывет, и мы едем на вездеходах к берегу.

Берег — просто ледник, уходящий в море. Лед испитой, бурый, в трещинах, в ямах от воды, необоримый, кажется, никакими силами здешний лед, он искрошен по самой кромке, падает, бухает глыбами в синюю воду, и линия причала, у которого стоит «Лена», меняется прямо на глазах. Берег отступает от «Лены». Вмороженные в лед бревна с хрустом выламывают звонкие до предела швартовые канаты. «Лена» дрожит, подгоняя себя винтом к причалу. Плеск идет по щербатому срезу льда, шелест винтов и моря, шелест ветра в канатах, по крутым высоким бокам «Лены», по хрупающим битым осколкам, плеск и шелест.

Буксуют, плывут на ледяном спуске многотонные тягачи, взрезывая мокрый наст. Ревут моторы, отдаваясь глухим бочоночным звуком в распахнутых трюмах «Лены».

Спешим, пока не раскис лед, пока не ушел берег от якорей, пока не сломалась погода, пока… очень много разных «пока».


Надо себя сдерживать. Иначе опять захлестнет меня дневниковый зуд. Можно писать бесконечно. Ходишь этаким открывателем-путешественником, и все ново, просится на бумагу. Еле сдержал себя, чтобы не описать прибрежные айсберги, свистунов-буревестников на их синих впадинах и коричневые полоски у самой воды, что полоски эти, как мне рассказали, мириады мелкой вмороженной в лед водоросли — диатомеи. А еще зудела рука написать о том, что четыре скалы, пропоровшие кое-где ледник, называются нунатаки.

Мне такое ни к чему. Без меня опишут и описали. Но остерегаться все-таки надо.

Сегодня после ужина в нашей подснежной кают-компании был вечер обмена впечатлениями. Очень хороший, дельный малый, с которым я потопаю в глубь материка, читал нам, прилетевшим на самолете, своп путевые заметки. Он плыл сюда, как и многие, на «Лене».

И вот слышу: «В ноябре мы зашли на остров Святой Елены. Здесь умер в изгнании Наполеон. Его привезли сюда 15 октября 1815 года на английском корабле «Норсхумберленд»…»

Так вот почему я не стал ничего писать о моем перелете.

Инстинкт самосохранения!

Был каскад впечатлений. Изумрудно-синий душный Дели, голубая Джакарта, белый, как паруса в океане, Сидней, да еще маленький городок в Новой Зеландии, последний цивилизованный остров на пути сюда, где мы ожидали вылета двое суток, и я лазил в холодильник переворачивать с боку на бок мой арбуз, чтобы не пролежался. Городок стоит на реке Эйвон. И сразу потянуло: так же называется река в Англии, на берегу коей Стратфорд, где родился и умер Шекспир…

Я весь расплескался в полете, глотал видения, краски, слова и звуки, свернул шею, выслепил глаза. Но писать об этом? О Бомбеях, Рангунах, слонах, автомобилях и пальмах.

О чем бы я все-таки написал? О впечатляющей смене зимы и лета, жары и холода, снега и пальм.

О первой остановке в Антарктиде, американской станции Мак-Мердо. Первый лед, первый холод, все первое. Но там почему-то слишком уж много военных. Если у нас говорят: начальник экспедиции, то в Мак-Мердо называют: командование. Правда, кроме военных, там еще немало туристов, богатых туристов.


…Мы готовимся к походу в самые глубины материка. Там тоже будет неоглядный снег, и будет мертвый, никогда не тающий гранитный лед, и не будет синевы залива, и даже тех каменных выступов.

Мы скучаем о земле. Мы ходим смотреть на нее к нашим радистам. У них в плоском длинном ящике насыпана черная подмосковная земля. В ней растет великое чудо природы — обыкновенные кустики нормальных огурцов. Под ними в земле торчат веселые чудно-зеленые травинки — зловредные сорняки. Почему-то никто не спешит выпалывать их. Они пахнут весной.

Весна пришла в Антарктиду. Ее называют летом, но больше похоже на раннюю весну. Хлюпает снег под ногами. Вместо грачей шумят на улице, крякают пингвины. У ледяного припая, в зеленой каемке синей-синей воды выпрыгивают они черными поплавками с белыми снеговыми нагрудничками, выпрыгивают совсем как лягушки в тоненькой речке Юрочке.


Мы летим. Это первый для меня полет на материк.

Вертолет выскочил из тумана взвеянной снежной пыли, постоял над поселком, над радиомачтами с красными флажками, над россыпью машин и бочек и полетел от синевы залива туда, где белым-бела сияла нескончаемая белизна.

Ровное — белое, ровное — белое, вот и все. Лишь один живой предмет, на который поневоле смотришь в иллюминатор, как на лодочку в море, — это наша тень, живая тень вертолета. Бежит она под нами, ломаясь на сугробах, спешит, вздрагивая, стукаясь о ледяные коряжки, бежит она, торопится, боясь потерять нас, не догнать и остаться в белизне, в одиночестве, холоде.

В моем чемодане один магнитометр, больше мне пока ничего не надо.


Мы летели втроем, не считая пилотов: два геолога и я. Вертолет набрал высоту, и тень его побежала за нами все быстрей, быстрей перепрыгивая синие, вдруг появившиеся трещины. Было немножко жаль ее, маленькую бегущую тень. Потом она растаяла в белесой поземке, в струйках снежных ветров. И мир изменился. Мохнатое солнце поднималось вдогонку за нами в сиреневых, зеленых, розовых неожиданных струйках, в подкрашенных синим льдом струистых облаках, почти смешанных с небом, летучим и зыбким. Солнце вдруг растеклось по нему золотой каймой. Под ним заплясали видения, которых я давно искал.

Вот они. Геологи, наверное, к ним привыкли, ко всем этим радужным кружочкам, таинственным крестам и разливам полярных сияний. Геологи даже смотрели в окно. Сидя на своих ящиках, они дремали. Только пилот посмотрел в мою сторону, обвел вокруг себя ладонью и сказал:

— Видишь!

Я включил прибор и надел наушники. Посмотрим, чем дышит магнитный береговой эффект.

Показалось мне, хруст ледяных видений, осыпь алмазная шорохом коснулась меня, долетела из холодных мерцающих далей…


Первая посадка была в тишину, в пустыню.

Вертолет завис над снегом, распушив его, как метель, примериваясь, покачиваясь над этой нечаянной мимолетной метелью. Второй пилот открыл примороженную дверь, оглушив нас метельным грохотом, и спрыгнул на землю. (А есть ли здесь она, земля?) Он потоптался, походил, махнул рукой. Только тогда вертолет сел. В Антарктиде нельзя верить безмятежной глади. В ней могут быть провалы, трещины, в которых утонет легко небоскреб.

Я вышел на снег.

Летний жгучий мороз ударил в лицо, и ветер дымил, как будто наша вертолетная пурга разнеслась по свету и не может развеяться.

— Моторы я не буду выключать! — крикнул пилот. — Ветром сносит!

Я пошел прочь от массы металла в сугробы, в колючую дымку. И снег даже не мялся под ногами, не оставлял никаких следов, так он был тверд.

А если этот снег оплывает в невидимую глубину? Стало жутко. Не вернуться ли мне за веревкой? Но пилот воевал с метелью, ждали меня, сидя на ящиках, геологи.

Я достал прибор и включил запись…

Мы улетели через двадцать минут.

Внизу опять побежала синяя тень вертолета. Потом она скривилась, метнулась по ледовым развороченным булыгам, похожим на белый бетон, разбитый бомбами. Синие трещины, синие разломы льда, и резкий переход от ледяных скал и нагромождений к самым настоящим темным, коричневым скалам.

Вертолет ушел к побережью.

Теперь геологов нельзя оторвать от окон. Рыжие камни-утесы поднимались к нам из навалов снега. За ними, за этими скалами, ярко-зеленые разливы круглых озер.

Мы сели на каменную гальку, хрупающую под ногами, как у берега Черного моря. Геологи вынесли на камни свои мудреные приборы. Я видел, как они ходили по текучему склону, собирая камешки бережнее, чем цветы.

Здесь, когда мы стояли на твердой почве, скалы вокруг были не все коричневые. Розовые, серые, черные сломы делали гряду цветной. Только вершины скал таяли в невидимый воздух белесой дымкой снежной пыли, замороженной влаги. Ветер змеился по каменным граням, заставляя пилотов прислушиваться к нему и согревать моторы.

Я с моим чемоданом потопал к озеру, туда, где камни лежали громадными плитами, как обломки древней, разрушенной крепости.


Две машины-громадины с прицепленными к ним бревенчатыми санями-волокушами, средней величины тягач — вместе называются поездом, санно-тракторным поездом.

У машин солидный, уверенный вид. Машина как будто собрана из трех разных частей. Первая, самая нижняя, — половина танка, гремучие гусеницы. Над ними вместо люков и башен с пулеметами — верхняя часть мощного грузовика. Мотор под капотом, фары, кабина водителя и штурмана, прозрачный купол над ней, прожекторы, кузов типа «фургон». А над всем этим корабельная мачта с канатами-растяжками: антенна.

Сухопутный корабль!

В кузове кораблей жилые кубрики на шесть человек, электрокамбуз и каюта с научными приборами.

На санях-прицепах едут бочки с горючим: тепло, движение, свет.

В тягаче, который водители называют «малышом», — госпиталь и камбуз одновременно. Поэтому и поваром у нас молодой врач.

Наших в поезде пятнадцать человек. Шестнадцатым едет американец. Не ученый, а журналист.