"Шанхай. Любовь подонка" - читать интересную книгу автора (Чекунов Вадим)

力不从心[1] Вместо пролога

Москва

— Мне надо п-позвонить… Домой, — говорит Инна и пьяно смотрит на меня. — У тебя есть телефон?

Меня злит, когда она напивается так быстро. Раздражает ее пристрастие к пойлу в жестянках, в которых нет ничего, кроме голимого спирта и химии. Любой идиот это знает, но она уверена, что это все несерьезно: «винтаж» и «ром-кола» благороднее, чем очаковский «джин-тоник», хотя еще год назад хлестала хининовую дрянь каждый день.

— Ты меня напоил… Или отвези меня домой, или дай телефон. У тебя есть мобильник?

У меня нет мобильника. Ни дорогого, ни дешевого. Потому что дешевых мобильников не бывает. У меня нет машины. По той же причине. Я почти никому не звоню, сильно пью и езжу на троллейбусе и метро.

Но у меня есть дом. Крохотная «двушка» на Развилке. Я живу в ней всего месяц. Первый месяц самостоятельной жизни. Бегство от матери, от пейзажа за окном, от пустого отцовского места за столом.

Переезд на место, где расходятся Варшавка с Каширкой, а между ними куда-то на юг тянется ветка железной дороги, виделся мне судьбоносным.

Открытые пути.

Жизненный выбор.

Все по плечу.

Выбор оказался предсказуемым. Все оказалось по одному месту.

Отмечали с коллегами на факультете первое сентября, новый учебный год. Результат — двухнедельный запой, чудом прерванный звонком Инны.

Так и не могу понять — она действительно случайно нашла мои книги и в порыве благородства решила вернуть, или это был всего лишь предлог.

— Нет. Дома есть телефон, обычный. Поехали ко мне, оттуда позвонишь.

Мне самому непонятно, зачем я это ей говорю. Вообще часто не понимаю своих поступков.

Тем более — в отношении жены.

Бывшей жены.

— Наверное, я скоро уеду.

Придвигаю к себе пакет с книгами и смотрю на Инну.

Она делает движение бровями.

Пытаюсь понять — означает ли это «куда?» или простое «ну и?»

— В загранку. Приглашают поработать, по специальности. Сеять разумное и доброе. В общем, в Китай зовут. Я, правда, не знаю… Не отказался пока… Но стремно как-то. Все чужое совсем…

Инна едва заметно усмехается.

— Ты там будешь как Гулливер… А поприличней страны не нашлось? На сколько ты едешь и когда?

— Зимой. Документы оформить, туда-сюда… На один семестр. Летом вернусь. А может, понравится — тогда останусь. Кстати, Китай страна приличная. Просто совсем другая.

Снова усмешка, уже явная:

— Сомневаюсь. Впрочем, может быть. Может быть…

Пальцами она барабанит по пластику стола — я слышу легкие щелчки.

— А я, если все сложится, перееду в Питер. Там проще, и работу предложили хорошую. Не спрашивай, что и как. Пока не срастется, не могу сказать.

Киваю.

И не собирался спрашивать.

Питер, так Питер.

Так даже лучше.

«Дан приказ — ему на запад. Ей — в другую сторону…»

В нашем случае наоборот — мне в другую сторону.

Сидим молча, не глядя друг на друга.

Одно радует — музыку уже выключили. Разговор у нас все равно не клеится, но без музыки — лучше. Как разговаривать, когда она кивает дурацкому «часики тикают — тик-так»?.. Что в ее голове?

Замечал за собой: как только надираюсь, теряю адекватность, и мне начинает нравиться наша попса. Нахожу в строчках глубинный смысл, тонкую душевность и даже подпеваю, пугая соседние столики.

Сейчас я не трезв, но и не пьян настолько, чтобы сожалеть о ночной тишине.

К черту музыку. К черту все…

Попсу она всегда слушает с удовольствием. Ссорились с ней из-за этого не раз, смешно сейчас вспоминать. «Как ты можешь слушать людей, которые издеваются над твоим родным языком?» Один из ответов мне запомнился. «У тебя физиономия и замашки дворового гопника, просто курьезно, когда сквозь это пытается вылезти преподаватель-филолог».

К нашему столику подходит официантка с усталым некрасивым лицом. В руках у нее замызганная тряпка. Прямо перед моими глазами.

Я — такая же тряпка. Мокрая, безвольная, грязная. Мною уже и не вытереть ничего. К чему ни прикоснусь — лишь испачкаю.

— Молодые люди, мы закрываемся.

Кроме нас, в кафешке только два толстых мужика за угловым столиком

У меня нет даже наручных часов. Но я знаю, что уже второй час.

Завтра на работу.

За широким окном дождливая темень.

Погасшая буква «М» над подземным переходом и входом в метро.

По мокрой Профсоюзке, желтой от фонарей, катят машины.

Блестят, переливаются отраженным светом.

Притормаживают, зажигая красные огоньки, на светофоре.

У меня нет машины. И, наверное, никогда не будет. Но у меня есть место, где можно жить. Главное — не упустить шанс на эту жизнь.

Выбрать правильную дорогу, свернуть в нужную сторону.

Расплачиваюсь. Осталось совсем немного на тачку и, если повезет, — на троллейбус завтра.

На работе у кого-нибудь займу. Если одолжат, конечно.

Еще есть заначка, маленькая совсем, но она — на крайняк, «н/з».

Инна наклоняется над столиком и выставляет указательный палец.

— Только не приставать. Я поеду к тебе, но ты должен обещать, что не будешь.

— Что не буду?

Смотрит удивленно.

— А ничего не будешь.

— Хорошо. Обещаю. Поехали. Что?

Откидывается на спинку стула и корчит гримаску.

— Ну, ты такой неинтересный…

Началось… Не сдерживаюсь, закипаю:

— Блядь, что не так?! Ты просила — не приставать. Я сказал — хорошо, не буду. Что теперь?

Ее лицо мгновенно принимает знакомое выражение — жесткое, волевое.

Последний раз я видел его таким полгода назад, при разводе. А раньше — почти каждый день.

— Если ты еще раз матернешься при мне… — тянет она сигарету из пачки. — Если хоть один раз еще… Я встану и уйду.

Пальцы ее, длинные, с аккуратными ноготками, подрагивают и все никак не могут ухватить тонкую сигарету.

— Прости, — накрываю ее пальцы ладонью. Они, к моему удивлению, холодные и совершенно чужие. Как будто не их целовал совсем недавно еще, не они сжимали и гладили меня, не они пробегали по моим плечам и спине…

Вырывает руку и убирает сигареты в сумочку. Отворачивается к окну. Интересно, пытается она там разглядеть что-нибудь или просто смотрит на свое отражение?..

— Давай поедем уже. Поздно. Мне на работу завтра, — встаю со стула и надеваю куртку. Ту самую, что она мне купила.

Официантка что-то говорит мужикам в углу. Те, коротко стриженные, в кожаных куртках, отмахиваются. Показывают на недопитую бутылку коньяка.

У меня кожаной куртки нет: я хожу в поношенной джинсе, пошедшей уже бахромой по краю рукавов.

На спине вышит крыластый орел с растопыренными когтями.

Нитки на одном крыле истерлись, и сквозь них видна джинсовая плешь.

Я не пью коньяк.

Вдоль стены на моей кухне стоит ряд пустых бутылок из-под «Белого Орла».

Продавщица Таня в магазине у остановки уже выучила за этот месяц мои вкусы и даже нашла связь между аппликацией на спине и сортом водки.

Дура, конечно…

Инна бросает внимательный взгляд на мою куртку. Теперь мне кажется, что она и не пьяная вовсе. Я так и не научился ее понимать, предугадывать. Так и не привык к ее резким переменам.

— Я вообще с тобой встретилась, чтобы всего лишь передать вот это! — говорит Инна и похлопывает по лежащему на столике пакету. — Я же твоя должница…

Сразу после развода она купила машину, «восьмерку», а через месяц влетела на ней в затормозивший на перекрестке «ЗиЛ». Разбила нос, сломала ключицу и ногу. Позвонила почему-то мне: «Понимаешь, всего-то одну баночку и выпила… Теперь с ГАИ проблемы… Из дому не выйти мне, из-за гипса…»

Я дал, сколько смог насобирать — две с половиной штуки баксов.

Предложил помочь по дому, в магазин сходить…

Отказалась.

А деньги взяла.

— Я тебе говорил, тогда еще — ничего ты мне не должна. Но вот за книги — спасибо большое. Мне их не хватало. Да и нужнее они мне.

Инна встает из-за стола. Отстраняет меня рукой и сама надевает плащ.

— Конечно, ты же у нас интеллектуал. Писатель… — усмехается она и мне опять не понятно, зачем я тут.

«Ты никогда не станешь писателем!» — говорила жена не раз. «Пойми, писатель — прежде всего человековед. Главное в писателе — умение понимать людей. Ты же не можешь понять даже самого себя. Ты вообще ничего в жизни не понимаешь!»

«Я буду непонятливым писателем, — отвечал я. — Таких, как я, много. Они будут меня читать и радоваться, что не одни. Другие тоже будут читать и радоваться, что не дураки. Не вижу проблемы».

«Вот и я о том же, — усмехалась Инна, — не видишь ты ничего».

Выходим из кафешки под облегченный вздох официантки.

Мужики в кожанках торопливо допивают коньяк.

Все в жизни нам приходится делать суетливо, кроша, проливая, судорожно глотая, на ходу закусывая, занюхивая, поспешно затягиваясь…

Это я философствую и понимаю, что все-таки пьян.

А утром на работу — липовый мой больничный закончился в пятницу.

На улице морось.

Холодно.

Надеялся, что освежит, но нет, не тот холод.

Сырой и угрюмый.

Осень, сука.

— Сентябрь какой-то мерзкий… Помнишь, когда женились, какой был? — спрашиваю преувеличенно бодро.

Не отвечает.

— Пойдем на ту сторону, через подземный переход. Сейчас без пробок за десять минут доедем.

— Посади меня в машину. Я хочу домой, — хрипло говорит она.

— В Зеленоград? Сколько сейчас?.. Полвторого, не меньше… Совсем уже, да? — стучу пальцем по лбу.

Пожимает плечами.

— Ты можешь поехать со мной. Я одна сейчас живу. Бабушка у мамы, еще неделю пробудет там.

— Спасибо. Мне к девяти на работу. Точнее, сегодня уже. Инн, хватит… Поехали, переночуешь, а завтра решишь, как и что.

«Что она может решить завтра?» — спрашиваю себя.

— Завтра уже наступило.

Инна роется в сумке.

— Я сигареты забыла.

— Да в сумке они у тебя. Потом покуришь.

Хлопаю по карманам. Нащупываю пачку «орбита», вытаскиваю и выдавливаю Инне на ладонь пару подушечек. Своей рукой подношу ладонь к ее губам. Губы — те самые насквозь знакомые губы… Четкие, резные, слегка изогнутые капризно, послушно открываются…

Главное — добраться до дома.

Тащу ее за руку в переход. На скользких ступеньках придерживаю за локоть и талию. Неожиданно Инна прижимается ко мне бедром и выдыхает прямо в лицо:

— Поехали быстрей.

Запаха коктейльного спирта я не чувствую, внутри самого пол-литра водки и не помню сколько пива.

Инна пахнет «орбитом». И каким-то парфюмом — я не разбираюсь.

Крепкое и теплое, даже сквозь плащ, бедро.

Наглые пьяные глаза. И губы.

Она знает, что со мной делать.

Проводит рукой по моим джинсам и деланно удивляется:

— Ой, а там у нас что?..

Там у нас все то же, детка. То, что относится к ней без перемен. Как при первой встрече нашей. Ожидающее и напряженное.

В переходе холодно и сыро. Двери на вход в метро закрыты. У закутка между киосками сутулый мент носком ботинка лениво пинает уснувшего или умершего бомжа.

Выходим на другую сторону.

— Это хорошо, что ты недалеко живешь, — влажно шепчет в ухо бывшая жена.

Ловить тачку приходится долго.

Машин на Профсоюзке резко убавилось.

Ночь.

Пару раз останавливались, «волжана» и старый «опель», но оказалось не по пути.

— Давай я договорюсь, у меня всегда получается, — говорит вдруг Инна и глупо улыбается. Пьяно и самодовольно, как знающая себе цену шлюха.

На секунду я даже опускаю руку от накатившей злости. Спуститься снова в переход, оставить ее тут одну и пойти домой хоть пешком, лишь бы не с нею. Но губы вот эти, бедро… Голос, походка…

Что-то поменялось за полгода, неуловимо сдвинулось, и все же многое столь узнаваемо, желанно опять…

Хотя бы в виде иллюзии обладания.

Иллюзия подчас важнее реальности, мне ли этого не знать.

Поднимаю руку снова.

Редкие машины проезжают мимо.

Наконец, из второго ряда подруливает «шестерка», с хачиком за рулем, конечно.

Армянин, с ходу определяю я и зачем-то спрашиваю:

— Ара, вон цэс? Лав эс?

Хачик — крупный, носатый — смотрит оторопело.

— Лав эм, — отвечает. — Куда?

— На развилку, Каширского и Варшавки.

— Что дашь?

— Жена тебе твоя даст.

«Интересно, а мне моя? Хоть и бывшая…»

— Полтинник — поедем?

Можно и за тридцатку доехать, но я боюсь, что водила заупрямится.

Хачик открывает заднюю дверь.

Инна, скорчив брезгливую мину, подбирает полы плаща и забирается внутрь. Жду, когда она подвинется, и тоже сажусь.

Едем. В салоне у хачика стоит смесь запахов: бензин, турецкая кожанка и мудацкий освежитель воздуха у лобового стекла.

Само стекло все в длинных трещинах.

Сворачиваем на Нахимовский.

— Откуда язык наш знаешь? — разглядывает меня в зеркало водила.

— В армии скучно было, — отвечаю, ловя на себе Инкин насмешливый взгляд. — Ты извини, устал. Вот жену встретил, после долгой разлуки.

Инна прижимается ко мне плечом и ногой.

— Шноравор лини! — улыбается хачик и сосредотачивается на дороге.

Мое ухо ловит шепот:

— А ты там, в Китае… найдешь себе подружку… В шелковом платье, смуглую, с миндальными глазами и черными косичками… и меня забудешь…

— Нет, — качаю головой. — Не забуду. Наоборот, в гости позову…

— А тихая девушка в платье из красных шелков… где золотом вышиты осы… — дразнит, чуть слышно напевая и заглядывая мне в глаза.

— Перестань.

Инна смеется и, сложив ладони, дурашливо кивает:

— Да, моя господина!

— Я серьезно.

Молчание.

Едем без музыки, и то хорошо.

Натужно повизгивают, елозя по треснувшему стеклу, резиновые «дворники».

Сыро, сыро в городе всем. В домах, машинах, магазинах, пивных… Отсырела душа блядского города, плесенью изошла… Да, я здорово пьян, похоже…

Инна отстраняется и утыкается в замызганное окно. За стеклом плывут пятна фонарей и нечастых встречных машин.

Кладу руку ей на колено.

На Варшавском напротив «Шалома» разворачиваемся через две сплошные и катим в сторону развилки.

— Там после моста «кирпич» висит, нам как раз туда, под него, — объясняю.

— А, «платный поворот», — кивает водила. — Знаю, тормознули гаишники меня там однажды…

— Сейчас нет никого, не бойся.

Я бы охотнее поговорил с Инкой, чем с водилой. Но она молчит и никак не реагирует на мою руку. Лишь когда я пытаюсь поднырнуть ладонью под полу плаща, не оборачиваясь, возвращает руку на место.

Сворачиваем на Хлебозаводский. Показываю, где тормознуть. Расплачиваюсь.

— Бари гишер! — говорит мне армянин.

— Луйс бари! — отвечаю. — Спокойной ночи.

Пока я вожусь с домофоном, Инна, глядя вслед отъезжающей «шестерке», хмыкает:

— Ты бы лучше китайский учил…

— Понимаешь, не было у нас в части китайцев. Ары были, азера были, даги были. А китайцы — нет. Еще скучно было, времени много. Зато когда я на тебе женился — скучать больше не пришлось.

Ее лицо каменеет.

— Ты что этим сказать хочешь?

Открываю дверь:

— «Велкам» хочу сказать. Добро пожаловать. Кстати, по-китайски — «хуаньин-гуаньин!» будет.

— Ты-то откуда знаешь?

— У меня группа китайская сейчас. Научили.

В лифте едем молча.

Дверь моей квартиры самая обычная, деревяшка. Бабушка умерла весной, летом квартира пустовала, сейчас вот я переехал.

Инна разглядывает интерьер.

— Ну, если сделаешь ремонт… Хотя, зная тебя…

— Проходи, можешь не разуваться. Тапок все равно нет. Вон туда, в большую комнату.

…Ремонт? Какой, в жопу, ремонт…

Стягивая туфли, хмыкает:

— Да уж… Большая…

— Какая есть.

— Тапочки у тебя хоть имеются?

— Я ж говорил — можешь так… Или возьми мои, я в носках.

Не о том, не о том говорим. Какие, на хер, тапочки…

— Ты проходи, я чайник поставлю.

Кухня засрана до предела.

Голая лампочка. Мертвый блеск пустых бутылок — предательской шеренгой, вдоль стены.

Мусорное ведро у плиты — опрокинутое, с вывалившимися упаковками из-под «доширака», консервными банками и пакетами — словно проблевалось.

Холодильник «ЗиЛ» с автомобильной ручкой, потянуть и нажать, чтобы открыть дверцу. Отец говорил как-то, что этот агрегат покупали еще до полета Гагарина, лет сорок назад. И ведь работает до сих пор.

Внутри — кастрюля с серым комом овсянки недельной давности. В секции для яиц — половина луковицы.

Вот и вся моя еда.

Врезалась женушка бывшая тоже в «зиловского» монстра, только на колесах. Уверен, ничего ему, бедолаге, не сделалось. Помял он ее слегка, даже не почувствовал ничего, наверное.

Это ей за меня, суке. Меня-то всего она изломала, ни один сервис не возьмется: «Восстановлению не подлежит».

Умилительнее жалости к себе может быть только жалость к себе же, помноженная на последствия запоя и расшатанность организма.

— Где у тебя свет в туалете зажигается? — раздается за спиной голос.

Вздрагиваю: не привык, что она — у меня.

— Там лампочка перегорела. Вчера, — зачем-то добавляю я.

Это «вчера» случилось где-то на прошлой неделе.

— Ты знаешь, не надо ничего. Я устала, тебе вставать рано. Давай спать.

Инна заходит в туалет. Не закрывая двери, стягивает колготки и трусы. Вопросительно смотрит на меня.

Только сейчас обнаруживаю, что стою в дверном проеме.

— Ладно, ты давай тут. Полотенце в ванной… Ну, какое есть… Чистое, вроде… — неуверенно говорю я и иду в спальню.

Блин, блин, блин, белье, белье… Серое, вонючее. Сам я не замечаю, но месячной давности белье просто обязано быть грязным и вонючим, как портянка.

«Антресоли!» — рыбьим хвостом бьется спасительная мысль.

Залезаю на табуретку, распахиваю дверцы и вытягиваю пыльный баул. Расстегиваю «молнию», роюсь среди свитеров, сунутых мамой, и радостно вытягиваю пакет: комплект-«полторашка», подарок от мамы на прошлый Новый год.

Соскакиваю вниз и шустрю в комнату. Инна уже закрылась в ванной, включила воду.

Застилаю кровать чистой простыней, едва справляюсь с наволочками, на пододеяльник уже не хватает сил, верчу его в разные стороны, матерясь громким шепотом.

Бросаю на кровать, подхожу к подоконнику, вытягиваю из лежащей на нем пачки сигарету. Закуриваю, разглядывая заоконную темень.

Пепел стряхиваю в горшок с алоэ. От бабки еще остался…

Вроде, поливал, раз живой до сих пор.

Докурив, вновь принимаюсь за пододеяльник. Да пролазь же ты, сука…

— Дай сюда.

Инна опять появляется неожиданно. Завернулась в полотенце — я прыгаю взглядом по ее голым плечам и ногам — и собрала на затылке волосы в пучок. Мне всегда нравилось, когда она делала так: лицо, скуластое, с острым подбородком, становилось очерченней, жестче немного, но привлекательней…

Жена — бывшая, бывшая, да, но жена ведь! — забирает скомканное белье и буднично как-то спрашивает:

— В ванную пойдешь? Пойдешь если, дай мне футболку. Чистую, если можно.

Ничего у нас не будет сегодня, понимаю я. На вот тебе футболка, дорогая. Разок всего надета.

Сука, даже если полезешь сама… Хер чего получишь. Вот хер тебе…

— Что? — переспрашивает Инна.

Вслух, что ли, сказал? Иду в ванную — там тепло и после Инны еще влажно. Безо всякого удовольствия стою под душем, пытаюсь сделать контрастный, но от горячей воды становится нехорошо, набрякает лицо и звенит в ушах, даже сквозь шум воды слышно… Просто стою под слабыми, не колкими совсем струйками, в надежде протрезветь. Замечаю, что совершенно на автомате тщательно намыливаю пах. Хотя даже подрочить желания не возникает. Пытаюсь представить лежащую под одеялом Инку, но ловлю себя на мысли, что равнодушен. А ведь еще час назад…

Усталость, конечно, запой этот…

Ну и усмешки ее — огня и страсти не добавляют.

Выключил воду, отдернул штору. Полотенца нет. Ну да, она ведь в нем вышла. Обтерся наскоро футболкой, бросил под раковину.

Выхожу голый, не прикрываясь,

Свет в комнате выключен. В темноте все равно могу разобрать, что Инка лежит в своей любимой позе — на боку, сунув руку под подушку и поджав ноги. Лицом ко мне. Видит меня, фыркает, зарывается в одеяло и поворачивается спиной.

Лежит молча.

В ушах у меня сильно звенит от выпитого и от усталости.

Спать лучше не ложиться. Нет смысла уже, утро почти.

Сажусь на край постели, спиной к жене. Замечаю, что мысленно начинаю опять называть ее женой. Курить совсем не хочется, но надо себя чем-то занять.

Докуриваю сигарету до половины, начинает мутить. Вминаю бычок в блюдце на табуретке и забираюсь в постель.

В квартире холодно. Тяну к себе край одеяла. Залезаю под него, чистое белье приятно трется о чистое тело. Чувствую тепло, исходящее от Инки. Сам того не желая, прижимаюсь к ней животом и ногами.

Инна делает отстраняющее движение рукой.

Резко разворачиваюсь к ней спиной.

— Спокойной ночи.

Она не отвечает.

Лежим так долго. По-моему, пару раз я даже проваливаюсь в какую-то мутную дрему.

Скоро рассвет.

Мне кажется, она плачет.

Оборачиваюсь.

Острое плечо торчит из-под одеяла. Осторожно трогаю прохладную кожу.

— Я хочу пить, — почему-то шепотом говорит она.

Нашариваю ногами тапки, надеваю их и иду на кухню. Свет не зажигаю — на кухне занавесок у меня нет, а в правом крыле дома уже светится пара-другая окон: кто-то собирается на работу.

Дождь, кажется, так и не прекратился. Зонта у меня нет, куртка сырая… Выходить куда-либо в такое утро желания нет никакого. Начинаю искать приличную отмазку. Позвонить на кафедру, сказаться больным?.. Покашлять, посипеть, сходить в поликлинику опять. Двести рублей — и больничный продлят на три дня.

Что я буду делать с Инной, другой вопрос.

Наливаю из-под крана в единственную свою кружку холодной воды и делаю шаг в сторону коридора.

Что-то обрывается внутри, резко, разом. Лопается оконное стекло и вылетает из рук кружка. Меня бросает на холодильник, ударяюсь лицом о его гладкий бок и обнаруживаю себя уже на корточках, голого, полуоглохшего.

«Штаны, штаны… где штаны?..» — первое, что приходит в голову.

Из спальни слышен Инкин визг — частый, прерывистый.

Еще чьи-то крики, вой сигналок, какой-то звон.

На полусогнутых влетаю в комнату.

Инна сидит на полу, обхватив колени.

Рама выбита, штора болтается на паре колец.

Алоэ на полу, повсюду земля из разбитого горшка.

— Что это? Что случилось, ты знаешь? — кричит Инна, подгребая к себе одеяло.

Вся постель усеяна битым стеклом.

«Пиздец, подъезд взорвался! Как там, на…»

Я не могу вспомнить улицу, где на днях разнесло два подъезда.

Хватаю джинсы и никак не могу попасть ногой в штанину.

Под пяткой хрустит осколок. Обжигает порезом ногу.

— Что случилось, я не пойму?! Что случилось?!

Инна орет, косясь на выбитое окно.

— Зажги свет!

— Нельзя! Взорвалось что-то! Может, газ… Быстро одевайся! — кричу в ответ и роюсь в ящике стола.

Хер там, какой газ, от грохота чуть не оглох…

Так, вот диплом, военник… Приглашение от китайцев… Конверт с заначкой… Сую все в задний карман джинсов. Оборачиваюсь.

Инна сидит на полу, как была, в одной футболке, прикрывшись одеялом.

Хватаю ворох ее одежды и бросаю в нее.

— Оделась, быстро! Быстро оделась, я сказал!

Нахожу свитер, натягиваю. Ищу обувь.

Во дворе страшно кричат.

За дверью тоже слышны крики и хлопки дверей

Кто-то пару раз ударяет в мою дверь.

— Я щас! Одевайся быстрее, хули ты сидишь?

Открываю и вижу соседа снизу, татарина-усача. Из всего подъезда я знаю только его — заливал дважды.

— Шестой дом взорвали, — сообщает он, как мне кажется, очень буднично.

«Кто? Какой шестой?» — хочу спросить.

Сосед бежит вниз по лестнице.

Заглядываю в комнату — Инна пытается надеть колготки. Поднимает зареванное лицо:

— Ты можешь не уходить никуда? Не надо, мне страшно… Ты ведь никуда не уйдешь, да?

— Инн, надо быстро из подъезда выметаться, ты поняла? Вдруг наш тоже рванет. Потом — там люди, понимаешь — люди!

Тащу ее, полуголую, к выходу. Она цепляется за дверную ручку.

— А я, по-твоему, не люди, да? Я — не человек? Ты куда меня привез, вообще?! Я из-за тебя чуть не погибла сейчас, ты понимаешь?!

Знаю, что в такие минуты женщин надо бить по лицу. Видел в кино и читал в книжках. Они после этого успокаиваются. Однако не бью, но помогаю надеть жакет — с юбкой она справляется сама. Сую в руки сумку, накидываю на плечо плащ и тащу за руку — вниз по лестнице.

Вижу, как лицо ее знакомо покрывается пятнами и кривится от всхлипываний. Она что-то бормочет, но я не слушаю.

На улице темень, по-прежнему мелкий дождь. Чем-то воняет. Пробегают мимо какие-то люди. Машины у подъезда до сих пор надрываются «сигналками».

Под козырьком подъезда знакомый татарин с ребенком и несколько женщин.

Татарин убеждает всех отойти подальше от дома.

Из подъезда выбегают незнакомые мужики.

Шестой дом, понимаю я — тот, соседний.

Инна что-то говорит мне.

— Что?

— Туфли… Ты не дал мне надеть туфли… Они дорогие…

Достаю из конверта пару стольников. Один еще остается.

Показываю ей в сторону Варшавки.

— Иди, дойдешь босиком. Лови тачку и вали отсюда. Чтобы больше я тебя не видел.

Инна берет деньги.

Догоняю бегущих людей.

Не оборачиваюсь.

С каждым шагом ноги деревенеют, становятся чужими. Остро хочется ссать.

Соседнего дома нет. На его месте — огромная, в несколько метров, куча мусора. Из нее валит густой дым.

Жуткий, незнакомый запах. Во рту сухо от запоздалого страха.

Высокий усатый мужик в футболке предлагает разбирать завалы. Дом был кирпичный, как и мой: развалился весь, лишь кое-где видны куски стен. Торчат гнутые железки — не то арматурины, не то трубы, валяются смятые кровельные листы — бывшая крыша.

Понимаю, что никакие завалы разбирать не могу.

Лицо немеет, я тру его руками, не чувствуя кожи.

Меня вдруг выворачивает, хотя особо нечем, не закусывал ведь.

Последнее, на что смотрю — деревянная решетка, рядом с ней поломанный ящик, чей-то ботинок и куча тряпья…

И дым, дым, дым…

Возвращаюсь к подъезду. Жильцы кучкуются возле двери. Лица их серые, опухшие, словно неживые.

Инны среди них не вижу.

Уехала.

Стараясь смотреть лишь себе под ноги — разбитые кроссовки ощупывают мокрый асфальт, — выхожу на Каширку.

Порезанная пятка почти не болит.

Палатка открыта. У распахнутой двери стоят две молодые армянки. Водкой они точно торгуют…

Пока достаю деньги, слышу, как они по-армянски обсуждают случившееся. Говорят про какого-то Сурена. Пытаюсь понять. Нет, не террористки. Собираются звонить Сурену, чтобы подвез еще водки — сегодня будет большой спрос…

Будет спрос, будет. Беранэм кунэм. Твою мать!..

Армянки замолкают на полуслове.

Оказывается, вслух сказал.

— Мужчина! — обращается кто-то ко мне. — Мужчина, в свитере синем!

Точно, ко мне. Синий свитер у меня. Совсем недавно я был молодым человеком, теперь вот — мужчина. В свитере синем.

Рыхлая бледная тетка лет сорока тянет ко мне пластиковый стакан. Лицо зареванное, на голове нелепая в окружающей нас серой мгле пестрая косынка.

— Горе-то какое!.. — говорит тетка.

Глаза у нее темные, пустые.

Наливаю ей. Тетка держит стакан в руке, разглядывает непонимающе. Потом возвращает его мне, плача в голос:

— Это я вам… Что ж вы без всего-то… Вот горе-то… Горе…

Тетка что-то спрашивает, но я не понимаю ее, не слышу. Она машет рукой и уходит. На ногах у нее — домашние тапочки.

Я сильно пьян и прекрасно осознаю это.

Пьян настолько, что не решаюсь встать с мокрого парапета перехода через Каширку. Рядом со мной бутылка паленой «Пшеничной», наполовину уже пустая, и баклажка пива. Я пью без закуски, просто отхлебываю водку прямо из горла и запиваю несколькими глотками пива. В желудке неприятное жжение. Но «ерш» греет слабо: я промок, не спал всю ночь, меня колотит мерзкая дрожь.

Каширка перекрыта.

Рычат грузовики. Желтыми, не то собачьими, не то волчьими глазами вспыхивают их фары.

Я сижу на парапете и смотрю, как на шоссе выезжают все новые и новые самосвалы. Груженные тем, что еще утром было соседним домом, теплым и живым внутри. Теперь все это — мокрое, холодное и мертвое.

Сомнений, нужно ли отсюда уезжать, у меня больше нет. На то и развилка, чтобы сделать выбор.

Задираю голову и смотрю сквозь мелкие листья тополя на Бога.

Его там нет, неожиданно спокойно понимаю я.

Его там просто нет.