"Заводная обезьяна" - читать интересную книгу автора (Голованов Ярослав)

Шестнадцатый день рейса

Ночью было так холодно, что даже здесь, на траверзе маяка Кинг-Грейс-Таун, спали под шерстяными одеялами. Траловая команда собиралась утром на корме в ватниках, а ребята из машины ходили веселые: все одесские рассказики о шестидесяти пяти градусах у главного дизеля оказались дешевой травлей.

Такие погоды были неожиданны и удивительны: шел уже май, а маяк Кинг-Грейс-Таун – это как-никак уже Либерия…

Фофочка ежился во сне от холода и сырости, поджимал ноги, но не просыпался. Каюта № 64 с левого борта была самой первой по ходу траулера, и, когда задувало с берега, четверым в этой каюте доставалось больше всех. Нос "Державина" отворачивал на сторону синие пласты воды, ветер подхватывал их белые шипящие верхушки и швырял о борт. Очень редко ему удавалось попасть в открытые иллюминаторы каюты № 64. Но все-таки удавалось, черт побери!

Фофочка спал на верхней койке, Фофочке было хорошо. Юрка – внизу. Когда начинался потоп, первым просыпался Юрка.

На этот раз садануло прилично: не меньше ведра. Еще во сне Юрка облизал губы и, почувствовав горечь океанской воды, проснулся. По полу каюты, обегая три пары самодельных сандалий на толстом пенопласте, взад-вперед ходила маленькая волна. "Качает, зараза", – тоскливо подумал Юрка.

Наверху засопел Фофочка. Юрка не видит его, но знает, как спит Фофочка: свернувшись калачиком и чуть приоткрыв рот. Дитя. Он и бреется через три дня на четвертый. Да и то брить нечего, повозит, повозит "Харьковом" – вот и все бритье. И бритву не вытряхивает; нечего вытряхивать… А провожали его! Юрка помнил, как Фофочку провожали, как на пирсе целовала его мама в габардиновом плаще, и папа в габардиновом плаще, и какая-то тонконогая дева тыкалась носом в букет. Мама кричала:

– Вовочка! Ничего не ешь немытого, там это очень опасно!

Ребята прямо падали со смеху, он сам стоял красный-красный, а она опять:

– Вовочка!..

Так сразу его и прозвали "Фофочкой"… А букет от тонконожки все-таки взял, заявился с ним в каюту. Все эти цветочки-лепесточки завяли на другой день, но выбрасывать их Фофочка не давал. Потом уж Айболит отправил этот букет в иллюминатор… Но это уж за Сицилией…

Сон совсем убежал. Но вставать не хотелось. Да и рано вставать: в иллюминаторах только-только начинало голубеть. Юрка лежал, по горло закутавшись в одеяло, прислушивался к знакомым звукам траулера. Машину он не слышал. Машина и шипение океана за бортом составляли ровный, привычный и уже незаметный для уха фон, который не мешал всем другим звукам. Слышал он сопение Фофочки, ласковое журчание воды на полу, тонкий, едва различимый писк радиорубки, где работал Сашка. Иногда он ловил приглушенные шумы камбуза: голоса, позвякивание кухонного железа, – там готовили завтрак.

Юрка лежал еще долго и, кажется, начал уже дремать, когда вдруг все корабельные звуки разом изменились. Даже у Фофочки смешался ровный строй вдохов и выдохов: "Державин" сбавил ход до малого. "Значит, будут сыпать трал,- подумал Юрка. – Неужели ж опять ничего? Ну хоть бы тонн пять, для затравки". Он услышал, как далеко на корме глухо загрохотали по палубе бобинцы [Бобинцы – металлические пустотелые шары, прикрепляемые к нижней подборе трала, которые при его движении под водой идут по дну]: трал уходил в воду.

Юрка спустил ноги с койки, но, почувствовав пальцами лужу, отдернул их, словно на полу был кипяток. "Витя, идиот, открыл иллюминатор… Дежурный, называется, пускай сам и убирает теперь". Пододвинул ногой свои колодки, встал, оглянулся на Фофочку. Все, как по нотам: свернулся калачиком и открыл рот. Одеяло сползло, оголив чуть полноватые, в гусиной коже ноги Фофочки, Юрка поправил одеяло, Фофочка благодарно почмокал губами.

Вода на полу раздражала: в каюте Юрка любил порядок. Он достал большой жестяной совок и начал подбирать воду. Опрокидывая совок в иллюминатор, шепотом матерился. Потом обтер Витиной майкой мокрые уши вентилятора на столе, отряхнул капли с обложки "Королевы Марго" ("Королеву" читал Фофочка), вывалил в бумажку консервную банку, полную окурков, и отправил кулечек в иллюминатор.

Потом Юрка застелил стол сухой белой бумагой, рулон которой хранился у него в шкафчике, взял мыло, зубную щетку, грязное вафельное полотенце, заскорузлое от горькой океанской воды, и пошел умываться. Возвратясь, он обнаружил, что одеяло опять сползло с Фофочки, укрыл его, надел штаны, робу и, стуча колодками, отправился смотреть трал.

"Державину" не везло. В первое траление, еще под Марокко, они разодрали на кораллах всю мотню [Мотня – часть трала], залатали, а через два дня снова зацепились и вовсе потеряли трал. Капитан психовал, его понимали и прощали. Первый помощник кричал, что траловая команда проявила политическую близорукость. Никто не понял, при чем тут эта близорукость, но все были здорово расстроены. И дело, конечно, не в трале. Главное – не было рыбы. Поднимали что хочешь, только не сардину, ради которой пришли сюда "под самую Африку". Радировали в Москву, в институт, специалистам. Специалисты запросили сводку погоды, температуру воды, рельеф дна, глубины – ну, просто целую научную работу надо было проводить. Однако им все сделали, послали. Специалисты молчали два дня, потом пришел ответ, что сардину следует искать на прибрежных банках с температурой воды 28-30 градусов. А под Дакаром, где утопили трал, было 24. У "Есенина" и "Вяземского" в Гвинейском заливе дела шли очень неровно: случалось, поднимали по двадцать тонн чистой, без примесей сардины, а случалось, что день-два ходили совсем пустые. Но все-таки кругом тонн по восемь у них набиралось. И температура воды была такая, какую придумали в Москве: плюс 29.

Капитан-директор "Державина" Павел Сергеевич Арбузов после небольшого совещания приказал идти в Гвинейский залив и тралить вместе с "Есениным" и "Вяземским".

"Державин" взял курс на юг. Они должны были встретиться с "Вяземским" и "Есениным" под Такоради. Но сегодня рано утром гидроакустик Валя Кадюков прибежал к капитану и сказал, что эхограф [Эхограф-здесь прибор для определения местонахождения рыбы в открытом море] пишет рыбу. И хотя Арбузов не любил путать переходы с ловом, он все-таки решил попробовать и дал команду сыпать трал.

Ночь стремительно превращалась в день. Умирал какой-то совсем не тропический, городской малокровный месяц. Только рожки у него кверху, в России так не бывает… На востоке широко и быстро разливалась лимонная заря. Берег Африки был милях в пяти, и Юрка хорошо видел темный лес, отделенный белой ниткой прибоя от темной воды. Кое-где над стеной леса поднимались верхушки каких-то исполинских деревьев, они уже увидели солнце и ярко горели в его лучах. Ветер, пахнущий мокрой землей, тянул с берега, гнал легкую зыбь. В темно-синей воде, у самого борта траулера, Юрка снова заметил маленькие косые плавники двух акул, акулы шли с ними второй день. Когда Анюта выливала за борт помои, они, как собаки, бросались на хлебные корки. А может, это уже другие акулы…

На корме, несмотря на ранний час, помимо траловой команды, собралось довольно много народа: капитан Арбузов, старпом Басов, стармех Мокиевский, мастер рыбного цеха Калина и другое начальство, большое и помельче, и несколько зевак вроде Зыбина. Не было здесь первого помощника капитана Куприна, заболевшего как раз перед началом рейса и угодившего в госпиталь. Вместо него здесь был временно назначенный сюда из резерва исполняющий обязанности первого помощника Бережной. Все ждали трал и одинаково смотрели на два стальных троса-ваера, бегущих с барабанов лебедки за корму в воду. Ваеры держали трал, и все смотрели на них, словно стараясь угадать в их неслышном звоне, каким будет улов. Ребята из траловой сидели пока, курили. Юрка подсел к Вите Хвату (хотел отругать за потоп), но успел затянуться только один раз, как услышал за спиной голос Бережного:

– Между прочим, Зыбин, есть инструкция, которую вы должны знать: во время траления тут находиться запрещается.

– Так я ж никому не мешаю,- примирительно сказал Юрка,- поглядеть охота…

– Инструкции пишутся не для того, чтобы их нарушали,- ответил Бережной громко, глядя прямо в глаза Юрке.- Идите на верхний мостик и смотрите оттуда, сколько хотите…

Прав Бережной. Кругом прав. Есть такая инструкция. И лишние люди на корме не нужны, это точно. Всякое может случиться. Может "убиться" ваер. А если рвется туго натянутый стальной трос, он может в один миг человека пополам перерубить: страшная в нем сила. Зацепиться можно за что-нибудь, руку сунуть под вытяжной конец на турачке [Турачки – боковые барабаны на траловых лебедках],- это значит нет руки, и мало ли что еще придумать можно. Правильные, деваться некуда, какие правильные речи всегда у Бережного, а тоска от них… Вот ведь грубости не сказал, а вроде отругал, называл на вы, а кажется, что оскорбил. Оттого, что слова у него, как морские голыши,- круглые, холодные. Он их не говорит, а кидает в человека. И от каждого – синячок…

Юрка не пошел на мостик. Побрел обратно в каюту: досыпать. "Черт с ним, с Бережным,- успокаивал он себя.- Что, мне больше других надо? Пожалуйста, могу спать. Очень даже прекрасно. Согласно инструкции. Травой порасти эта корма. Ноги моей там не будет. Пускай начальство волнуется. Им за это деньги платят. Все. Финиш!"

Он успокаивал себя, как только умел, а чувство тоскливого одиночества не уходило. В каюте Юрка повалился, не раздеваясь, на койку, закрыл глаза. И в ту же секунду, словно там, в рубке, дожидались, когда он ляжет, из репродуктора внутренней трансляции раздался знакомый голос четвертого штурмана Козырева:

– С добрым утром, товарищи! Сегодня у нас понедельник, 11 мая 1959 года. Всем вставать!

Юрку почему-то раздражало, что Козырев никогда не забывал называть год.

"Та-ак, значит, Зыбин на мостик не пошел",- отметил про себя Бережной. И тралмейстер Губарев, и Кавуненко, и вот эти матросы, забыл фамилии, короче, все, кто сидел рядом и слышал их разговор, тоже видели, что Зыбин не подчинился, не пошел на мостик. Если каждый матрос будет такие демонстрации выделывать, это будет уже не советский траулер, а шаланда или, как там ее… галера пиратская какая-нибудь. Я ему так, а он мне этак. Как это называется? Бунт. Маленький, но бунт. Зря, выходит, одернул? Нет, не зря. Хотя теперь вреда от этого, пожалуй, больше, чем пользы. А как надо было поступить? Вернуть Зыбина и отправить на мостик в приказном порядке? Но не может же он приказывать матросам смотреть или не смотреть, как вытаскивают этот чертов трал… Не вытаскивают, а поднимают. Надо все время помнить об этом жаргоне. Его уже поправляли. Мокиевский, стармех, объяснял, что корабль- это "единица военно-морского флота", а у них – судно. А когда он спросил однажды в кают-компании: "Когда мы доплывем до Гибралтара?" -все заулыбались, а Мокиевский опять поправил: "Не доплывем, а дойдем". Ужасно глупо, но ничего не поделаешь: надо осваивать. Одно дело улыбочки в кают-компании, там свои, там правильно поймут, другое – на палубе. Если на палубе начнут улыбаться,пиши пропало…

Бережному вдруг очень захотелось показать всем вот этим, с цигарками в зубах, что он свой, рыбак. Да ведь он же и правда рыбацких кровей: отец ведь рыбачил… Он подошел к Губареву, спросил у него папироску, закурил из ладоней, помолчал некоторое время, потом вроде как бы в задумчивости поковырял ногтем краску на люке и спросил громко, чтобы слышали все:

– Надо бы шаровой покрыть, а?

Именно покрыть шаровой, а не покрасить серой краской.

– Да надо бы,- нехотя отозвался Губарев,- только его дня два рашкать придется, потом засуричить, а иначе слезет.

"Засуричить – это ясно,- быстро думал Бережной.- А рашкать? Зачищать, наверное…" И он сказал с легким вздохом:

– Эх, Владимир Степанович, дорогой, раз надо,- значит, надо. Кто же будет беречь наше судно, если не мы сами?

И сразу почувствовал: не то. Опять получилось как-то неловко, казенно, назидательно, совсем не так, как он хотел.

Губарев улыбнулся, встал, жадно затянулся напоследок, щелчком отправил за борт окурок, но обратно к люку не пошел, сделал вид, будто его что-то интересует в лебедке. Кавуненко наклонился к Хвату, зашептал ему на ухо. Хват глупо осклабился. Все как-то словно отвернулись от Николая Дмитриевича, не хотели замечать, казалось, все только и ждут, когда он уйдет.

"Вот бывает так,- подумал Бережной,- хочешь ведь как лучше, а оно наоборот… Ну, не раскисать! Не раскисать!.. Ерунда все это…" Он медленно сполз с люка, подошел к трапу, где стояли Арбузов, Басов, Мокиевский, рыбмастер Калина, акустик Кадюков.

– Ну что же, будем поднимать, а? – спросил он нарочито весело, широко улыбаясь и показывая этой улыбкой, что он доволен всем происходящим: чётко и быстро спущенным тралом, коротким и деловым разговором с Губаревым, всей этой созданной и его усилиями здоровой, так сказать, атмосферой коллективного труда. Сейчас все тоже должны были улыбнуться. Он отлично знал этот свой тон, многократно выверенный, оптимистический тон, безотказно высекающий улыбки из самых каменных лиц. И он нравился сам себе, когда разговаривал вот так, бодрым, молодым голосом. Он уже готовился улыбнуться еще приветливее, отвечая на их улыбки, но с удивлением увидел, что напряжение в фигурах и выражение сосредоточенного ожидания в лицах этих людей не исчезли после его слов.

– Пора, пожалуй? – спросил он уже деловито, без удали, на ходу подстраиваясь к общему серьезному настроению.

– Рано еще,- не оборачиваясь, тихо бросил капитан.

И Бережной почувствовал по его тону, что опять сделал что-то невпопад. "Все сегодня как-то не клеится,- подумал он.- А началось с этого Зыбина…"

Николай Дмитриевич за свои пятьдесят шесть лет повидал людей немало, с первого взгляда умел распознать, что за человек перед ним, чем дышит и куда смотрит. Юрка Зыбин не понравился ему сразу, а он очень доверял именно первому впечатлению. Юрка был щуплый, узкий в плечах, подстрижен "под ноль", но голова у него была не круглая, а шишковатая какая-то, плохо выбритая шея казалась издали грязной. У него торчали уши, и нос тоже как-то торчал.

Первый раз Бережной увидел его еще в Черном море. Было довольно холодно. Зыбин бежал по палубе пританцовывая, цокая колодками, весь съежившись, втянув руки в рукава ватника. Ветер облеплял штанами его худые ноги. Уши были голубые и очень торчали. Он был похож на продрогшего беспризорника. При этом Зыбин еще пел на какой-то дергающийся мотивчик:

Африка ужасна, да, да, да,

Африка опасна, да, да, да,

Не ходите, дети, в Африку гулять…

"Этот под блатного работает,- сразу определил тогда Бережной.- Видали мы таких братишек в тельняшках". (Юрка был без тельняшки. Тельняшки у него никогда не было.)

Потом Бережной видел Зыбина на уборке в рыбцехе, на корме, когда перетаскивали тару, как-то вечером в столовой, где крутили кино, и всякий раз этот матрос вызывал у Николая Дмитриевича какое-то неприятное, даже чуть-чуть брезгливое чувство своей неопрятностью, шишковатой головой, кургузым ватником, из которого красные худые руки торчали, точно обсосанные клешни, всем своим убогим, бедным видом. Он ловил себя на мысли, что ему хочется остановить Зыбина, сделать какое-нибудь замечание, сказать, чтоб он не ежился, не шмыгал носом, не пританцовывал, а ходил бы, как все ходят. Бережной понимал, что делать так не следует, и подавлял в себе это желание. Однажды он, правда, указал Зыбину, что ватник ему маловат, но указал по-дружески, по-товарищески.

– Так ведь не сам выбирал,- ответил Зыбин.-Какой дали, такой и ношу. Ателье ушло за горизонт…

Ответил небрежно, с ухмылочкой, словно не первый помощник капитана с ним говорил, а так, Петька какой-нибудь с соседнего двора. И сегодняшнее замечание было совершенно справедливым. Николай Дмитриевич не придирался. Нет, не придирался. "В конце концов я заботился о безопасности человека",подумал Бережной и успокоился.

Капитан взглянул на часы и что-то тихо сказал тралмейстеру Губареву. Лебедка включилась рывком, визгливо на все лады заскрежетала шестернями. Ваеры дрогнули, поползли. Если не смотреть на барабаны, очень трудно уследить глазами, ползут они или нет. Через каждые пятьдесят метров к ваеру был привязан лоскут-заметина. Только когда он выныривал из воды и медленно приближался к лебедке, было видно, что ваер движется.

Витя Хват стоял на своем месте, у правого вытяжного конца, и считал заметины. Вот пошла восьмая. Значит, за бортом осталось 50 метров. Значит, рыбы в трале нет. Это точно. Кавуненко говорил, что трал с рыбой всплывает. А этого что-то не видно…Так и есть: пустой. В мотне килограммов двести, от силы. Да и те двести – это не рыба, "зверинец"…

Все молчали. Губарев повернулся, зашагал в столовую.

– Где Кадюков? – громко спросил капитан. Гидроакустик, только что стоявший рядом, исчез. "Не хотел бы я сейчас быть на месте Кадюкова,подумал Хват,- понадергает ему Арбузов перьев из хвоста за его прогнозы…"

Только что поднятый на кормовую палубу трал был из тех, которые на "Державине" называли "зверинцем".

Из мотни на палубу широко и густо выдавилась, затрепетала под солнцем удивительная своей слепящей металлической, пестротой, еще трудно делимая глазом масса живых существ. Она растекалась к ногам людей стремительно и тяжело, как лужа ртути. Природа никогда не смогла бы собрать в пространстве столь малом все это разнообразие живых и мертвых тел. В тесном переплетении их, вырванных из океана, задавленных, брошенных под эту смертельно яркую голубизну земного света, было что-то противоестественное, отталкивающее, зловещее. Некоторые рыбы дробно бились в лихорадочном исступлении, туго выгибаясь и подпрыгивая; другие, дернувшись несколько раз, припадали к горячему мокрому дереву палубы и тихо скользили в слизи и крови, стараясь пробиться к спасительной воде; третьи, уничтоженные блеском дня и ядовитыми глотками жаркого воздуха, были неподвижны и покорны в ожидании гибели, лишь дрожь жабер отличала их от мертвых, с потухшими, подернутыми синей дымкой глазами, смотревшими в бездонную пустоту, сквозь людей, облака и самое небо.

Сашка Косолапое сдал вахту на радиостанции и сразу пошел на корму. Еще с мостика, оценив многоцветье палубы, он понял, что сардины снова нет, и, метнувшись вниз по трапу, подошел к Хвату, разглядывавшему рыбу.

Чего ж тут только не было! Большие морские караси с рубиновыми глазами, вытаращенными в тупом испуге, блестели жарко, как самовары. Из их грубо отвернутых ртов, между белыми собачьими клыками, торчали вороненые хвосты ставриды: так малые рыбы душили в тесноте трала рыб больших. У некоторых рот был забит розовыми от крови дыхательными пузырями: их подняли слишком быстро, и потерянная глубина вывернула изнутри их крепкие, сильные тела. Белобрюхие скаты, растерзанные, измятые, с неживыми шипастыми хвостами, выглядели, наверное, самыми жалкими, и нельзя было поверить, что лишь несколько минут назад они легко и стремительно летели там, в сумраке прохладной глубины, чуть шевеля концами тонких крыльев. Рядом извивалась, дико сверкая зелеными глазами, небольшая акула. Ее пасть то раскрывалась, то сжималась, беззвучно кусая воздух, и в этом немом ритме была такая неистовая, дикая злоба, что смотреть на эту совсем маленькую акулу все равно было страшно.

– Ишь, тварь,- тихо сказал Витя Сашке,- тоже жить хочет.

Он присел на корточки и дернул акулу. Потом сунул ей в зубы ставридку. Акулка полоснула зубами, перерубила рыбу аккуратно, без pванья, словно бритвой.

– Во, молотит! – восхищенно сказал Хват и, пнув сапогом рыбью груду, спросил Сашку:- Гляди, никак осьминог?

Осьминога вытащили впервые. Грязно-оранжевый, с липким, бледным брюхом и розовыми пуговицами присосок, спрут крепко приклеился к палубе шестью своими щупальцами, а двумя свободными легкими, вороватыми движениями быстро ощупывал рыбу вокруг себя. Сашка тронул его рукой. Осьминог цепко оплел запястье, потянул к себе. Сашка почувствовал нежные поцелуи десятков маленьких ртов.

– У-у, сучья лапа,- брезгливо сказал Хват и цыкнул плевком меж зубов.

Сашка легонько тряхнул рукой, но осьминог не отпускал. Сашка дернул сильнее – осьминог не поддавался. Было немного противно, но интересно. Сашка покорно расслабил руку, спрут третьим щупальцем повел выше, к локтю и вдруг разом отпустил,

– Это он волосы учуял,- пояснил Хват.- Непривычно ему… Рыбы-то, они без волос…

– Думаю, что это не так,- очень серьезно сказал Айболит. Корабельный доктор тоже был здесь и с живым любопытством следил за осьминогом.- Думаю, что его смутила высокая температура руки. Ведь теплокровные живые существа ему незнакомы.

– И волосы тоже,-отстаивал Витя свою гипотезу.

– Нечто похожее на волосы, всевозможные жгутики, ворсинки, ему, безусловно, известны. Поэтому они не могли испугать его,- возразил Айболит.

Разгорался спор. Ничего так не любил Айболит, как споры на естественнонаучные темы…

На корме, совсем недавно напряженно молчаливой, сейчас при виде редкостных находок то здесь, то там раздавались возгласы удивления. Невиданных рыб окружали, оценивали, сравнивали, если было возможно, со "своими", черноморскими, смеялись, находя некоторых похожими на кого-нибудь из общих знакомых, дивились невиданным формам и краскам тропиков. Стало шумно и весело.

Вдруг что-то загрохотало, что-то железное заколотилось о палубу. Витя, Сашка, Айболит и все, кто стоял рядом, обернулись и увидели сияющего счастливой улыбкой Сережку Голубя. К хвосту маленького акуленка он привязал консервную банку. Акуленок выгибался колесом, силясь перекусить короткую веревку, не доставал, сатанея от бессильной ярости, бил хвостом, банка грохотала. Голубь был в восторге. Он поднял акуленка за веревку, раскачал и с громким криком: "Эй-я! Гуляй милайя!!"- швырнул за борт.

– Шпана,- тихо, но так, что услышали все, сказал Ваня Кавуненко.

Голубь принял это замечание на счет акуленка.

– Ничего, подрастет! – заорал он.

Кавуненко улыбнулся невесело.

Хват тем временем нашел красивую рогатую ракушку и сразу сообразил, как ее можно использовать.

– Выкурим оттуда этого жмурика,- деловито объяснял он Сашке, тыча пальцем в моллюска,-вычистим и сделаем пепельницу. Все покультурнее консервной банки, скажи?

– О! Эта ракушка называется роговидный мурекс,-вставил Айболит радостно.

Сашка разыскал другую диковинку: толстую колючую рыбу с маленьким ртом и большими круглыми глазами.

– Это рыба-сова,- снова с готовностью прокомментировал Айболит.

Витя осторожно, чтобы не уколоть ногу, разгреб колодкой груду рыбы. Ничего особенно интересного не было: сопливые каракатицы, измазанные чернилами; красные, утыканные ядовитыми иглами морские ерши; несколько маленьких акулят; скользкая, тяжелая, словно налитая металлом, скумбрия; сабля-рыба, ее змеиная, вытянутая вперед голова неаккуратно, наспех приставлена к слабому, плоскому телу. И казалось, что голова эта принадлежит ей по ошибке, не для такого туловища предназначалась голова. "Сабля" у Юрки есть. С проволокой внутри. Гнется, как хочешь…

Витя гребанул дальше и увидел огромный, в ладонь шириной, рачий хвост.

– О це экспонат! – пропел Хват, осторожно поднимая рака.

– Лангуст! – засуетился Айболит.- Вот это чучело будет просто изумительное! Осторожно, не обломите ему усов! Красавец! Красавец!

Усы, действительно, были на диво, сантиметров по шестьдесят каждый.

Рака окружили, щупали, считали ноги, искали клешни.

– Эх, нет на него пива! – искренне вздохнул Кавуненко.

– Это точно,- с готовностью поддакнул Голубь.- С таким в обнимку кружек шесть умнешь. В парке. Под грибком…

Вдруг лангуст, доселе лишь тихо шевеливший усами, сильно и звонко ударил хвостом. Витя от неожиданности выпустил его, рак шлепнулся на палубу, секунду лежал неподвижно, потом повел усами и пошел неожиданно быстро, метя поближе к слипу, к воде.

Витя поспешил за лангустом и уже нагнулся, чтобы взять, но в этот момент чья-то рука, ловко схватив рака за усы, выдернула его из-под самого Витиного носа.

Никто и не заметил, как подошел капитан-директор.

– Кончай базар!-раздраженно сказал Арбузов.- Две корзины на камбуз, остальное – в шнек…- Он повернулся и зашагал к трапу.

Лангуст хлопал хвостом, сам раскачивался под этими ударами, но Арбузов держал его крепко.

– Досадно,- рассеянно сказал Айболит.

– А у капитана теперь своя коллекция будет. В животе! – хихикнул Голубь.

Никто не улыбнулся. Все сразу притихли, стали расходиться с кормы. С камбуза пришла Анюта, и Витя с Сашкой выбирали ей рыбу.

Когда вторая корзина наполнилась рыбой и Анюта нагнулась к ручке, Сашка остановил ее:

– Или мужиков у нас нет? – молодцевато, с наглой улыбкой глядя на нее, спросил он и, обернувшись к Кавуненко, крикнул:-Эй, Ваня, подсобите девочке!

На берегу Витя Хват был шофером, возил директора стройкомбината. Работа – не бей лежачего. С утра директор торопился в обком или в совнархоз. Это у него называлось "съездить обменяться". Пока он "обменивался", Витя досыпал, а доспав, вылезал из машинной духоты, потягиваясь, пинал сапогами скаты и снова ложился, теперь уже на заднее сиденье – читать газеты. После обеда ездили на объекты. "Надо забежать!"-как всегда, говорил директор. По дороге Витя рассказывал директору, что нынче пишут в газетах: директор очень всем интересовался. На объектах директор застревал надолго, носился по лесам и лаялся с прорабами. Витя курил в тени (после обеда кузов очень накалялся), читал книжки, иногда подбрасывал кого-нибудь неподалеку, если директор просил подбросить. В августе Витя пересаживался на "ЗИЛ-150" и катил на уборку. Там вообще была лафа, кормили: ешь – не хочу, опять же купание, загар, вечерами – в клуб на танцы, а после с девками в стога. Колхозы тут были богатые, "маяк" на "маяке", и в редком колхозе не было у Хвата "невесты".

В рейс на "Державине" сманил его сосед Сережка Голубь. Витя все "соображал" через свой списанную "Победу", все искал случая подколымить. Без этого скопить денег не было никакой возможности. Отец Вити был мужик цепкий, всю зарплату сгребал дочиста. Хорошо, если тридцатку выдаст. А если купить что,- покупал сам. Выбирал долго, все щупал, мял в руках, у материй нитку жег, нюхал… Редкие "левые" рейсы доход давали ерундовый, "невестам" на шоколадки. А тут дело было как будто верное. Голубь ходил в прошлом году на сардину, привез за четыре месяца чистыми семь тысяч, да четыре ковра из Гибралтара, которые загнал за полторы тысячи. Это каждый за полторы! Вот и считай!

Когда Витя решил идти в рейс, он начал директору намеки подавать, но директор и слышать не хотел, уперся – ни в какую. Витя понял, что директора голыми руками не возьмешь. Но и ссориться с ним он очень даже не хотел: ведь от директора зависела "Победа". Подумал – придумал. Пришел в горком комсомола: так, мол, и так, желаю – и баста! По велению сердца! Выписали Вите "комсомольскую путевку" на траулер.

– Ловкач, черт! – кричал директор комбината. Он очень торопился и, не читая, черканул поперек Витиного заявления: "В бух." и еще что-то, что невозможно было разобрать.

На базе Гослова путевка его никакого особенного действия не возымела. Велели, как всем, заполнить анкету, пройти медкомиссию и сфотографироваться без головного убора и желательно в галстуке.

Когда узнали дома, мать, понятно, плакала. Отец ходил черной тучей, но молчал. Витя помянул про "Победу", быстро добавив, что никаких денег он не просит, объяснил, что с машиной в хозяйстве будет большая выгода: кабанчика прихватить из района, мешок-другой картошки,- все дешевле, чем на базаре. А расход какой? Да никакого! Бензина и масла в гараже залейся! А траулер – дело стоящее. Опять же харч бесплатный. И спецовку дадут. Отец прикинул все и одобрил. А когда Витя написал ему доверенность на зарплату, которую во время плавания выдавала семьям база Гослова, прямо растрогался, даже пол-литра купил, что делал редко, только тогда, когда звал в дом нужных людей. Так и порешили: зарплата в дом, а пай с рыбы и шмотки, какие привезет на валюту,- это все на машину.

Недели через три началась погрузка. Витя вперед не лез, но и не "сачковал" – тушевался, приглядывался к народу. А когда отвалили, всех стали распределять по местам. И тут Витя узнал, что он матрос первого класса, записан в траловую команду, в бригаду Ивана Кавуненко. Чудеса!

Работа в траловой Хвату нравилась. Палубная, команда уродовалась целыми днями: тару таскали то в трюм, то снова из трюма, палубу мыли, надстройки разные красили. А траловая была пока в глубоком перекуре. Ну, лебедки проверили, чалили концы, потом, когда порвались, чинили трал. Но это была работенка сидячая, "итээровская". За все время трал спускали от силы раз десять, И хлопот с ним было не много: рыба не шла. Ну, да Витя и не очень огорчался: известное дело, солдат спит, служба идет – база зарплату платит.

Не успел Юрка после завтрака выйти на верхнюю палубу, как по внутренней трансляции объявили команду: "Резнику, Голубю и Зыбину явиться в жиро-мучной цех". Это просто анекдот: сел на корме – "иди на мостик", ляжешь – "всем вставать", пошел на палубу – "явиться в цех". Он снова спустился вниз. В коридоре, рядом с каютой № 64, находился его шкафчик с грязной спецодеждой. (Со шкафчиком ему повезло: внутри проходила какая-то всегда горячая труба, и это очень помогало сушить портянки.) Юрка переоделся в грязное и пошел на вахту.

Когда он спустился в кормовой трюм, где помещался жиро-мучной цех, или попросту мукомолка, дед Резник, его бригадир, был уже на месте. Он сидел на табуретке у пресса и курил трубку. Юрка любил поговорить с дедом, послушать его байки. Правда, дед часто ругал нынешнюю молодежь, но у него это получалось интересно и не зло.

– Где Голубь? – спросил дед, завидев Зыбина.

– Не знаю,- ответил Юрка и сразу понял, что дед злится и никаких баек не будет.

– Хоть пять минут, а урвет,- сказал дед и сплюнул.

Юрка промолчал.

– Сафонов в прошлую смену дал тысячу двести килограммов. Восемь раз пресс заряжали. Это работа! – Дед говорил, не глядя на Юрку.

Юрка опять промолчал.

– Что молчишь?

– А чего говорить? Ну, дали тысячу двести килограммов. Ну и что? В зад их теперь целовать?

Дед снова сплюнул и, придавив желтым пальцем уголек, запыхтел трубкой. Дым тянулся синими языками к решетке вентиляции. Сидели молча.

Дед Резник – самый старый матрос траулера. У него самая вонючая трубка на борту, синяя от наколок грудь и золотая серьга в ухе, право на которую дед получил в одна тысяча девятьсот девятом году за проход пролива Дрейка. Дед дважды прошел Северным морским, раз двенадцать через Суэц, был во Фриско, Веллингтоне, Сингапуре, даже в Вальпараисо был. В тридцать седьмом ходил в Испанию. Ночью под маяком Тедлис итальянский эсминец пустил им торпеду в правый борт, а следом – еще одну. Потом дед Резник валялся в госпитале в Алжире с поломанными ребрами больше месяца. Наконец француженки – молоденькие канареечки из Красного Креста – догадались подарить всем спасенным по костюму и отправили их на "Куин Мэри" в Марсель. Первый раз в жизни Резник шел пассажиром. Это было так дико, что дед не выдержал и спросил разрешения сходить в машину, Машина была что надо. Одно слово – лайнер.

Потом был Марсель, набежали репортеры в кепках, и дед совсем ослеп от магниевых вспышек. В Париж они ехали через Лион и еще какие-то другие города помельче. И везде встречали. Экспресс пришел в Париж ночью. Сколько было тут цветов! Толпа раненых испанцев размахивала белыми культями и зычно не то пела, не то кричала что-то. И Резник кричал и пел. Тогда казалось: Испанию не сломить…

Их поселили в большой гостинице, каждого в отдельном номере. И ванна. Как у капитана. Показывали Париж, башню, картины и стену Коммунаров. Резнику доверили класть венок. В Париже в тот год была всемирная выставка; и было приятно смотреть, как наши "ЗИСы" окружила толпа и какие-то рабочие парни ползали на коленях, заглядывали под машины, щупали их, руки Резнику жали. А Резник думал о том, что, обойдя весь земной шар, он до сих пор не видел ни одной страны no-настоящему… Через три года, когда пал Париж, он все думал, где же эти люди, что с ними.

Никогда, ни вслух, ни про себя, не говорил он о пролетарской солидарности, но чувство близости к тем молоденьким французам затвердело теперь в его сердце. Было у них одно общее трудное дело – гнать немца со своей земли. Никто не спрашивал, почему он остался в Севастополе и откуда у него винтовка… Уже в сентябре он ел кашу во дворе маленького домика на Корабельной стороне, когда началась бомбежка и от первой же бомбы – точно в домик – деда прямо с котелком так засыпало землей, что он решил помирать. Однако погодил… Когда пришли немцы, дед снял золотую серьгу и ушел в горы. После победы плавал, так, ерунда, в малом каботаже [Малый каботаж – сообщение между отечественными портами одного и того же моря], а с сорок восьмого обосновался на берегу как будто прочно, "стал в сухой док". Должность имел приличную: механиком на холодильнике. Тут вернулся с китайской границы сын. По всем правилам сыграли свадьбу. Потом Иринка родилась, внучка. ("Грешно говорить, но навряд ли есть где еще такая смышленая девчонка…") Все бы, кажется, хорошо, но вот услышал, что ребята идут под Африку за сардиной, и сорвался.

Был дед Резник уже крепко стар, молчалив и редко рассказывал о своей жизни, все больше случаи, байки. Об Испании и всем прочем Юрка узнал не от него, а от Вани Кавуненко, бригадира траловой, который на берегу был деду сосед.

Голубь слетел по трапу с шиком – на одних руках.

– Кончай перекур! – заорал он.- Америку по дыму, что ли, обгонять будем! Становись!

– Сафонов тысячу двести килограммов дал,- сказал Юрка.

– Плевал я на вашего Сафонова! Дурак, он и есть дурак! Задание знаешь? Пятьдесят тонн. Перевыполнить надо. Дадим сто двадцать процентов. Но не больше, понял? Иначе навесят в, следующий рейс тонн сто пятьдесят. Или пай за муку скосят. И баста! Вот тогда скажем Сафонову спасибо за его рекорды!

"Прав ведь он, черт", – подумал Зыбин.

– Ты считать сюда пришел? Арифметику крутить? – медленно спросил дед Резник.

– А как же не считать?! Социализм – это учет. Ленин сказал.

– А по шее за такой учет не желаешь? – вскипел дед.

– Кончай, дед,- вступился Юрка.- Торжественное заседание объявляю закрытым. Начинается концерт…

Дед что-то бурчал, но гул близкого гребного винта заглушал его слова. Встали по местам.

– Давай! – Зыбин махнул рукой, и Голубь нажал красную кнопку на распределительном щите. Из желоба потекла мука. Запах, к которому вроде бы уже привыкли, остро ударил по глазам.

– Стой! – крикнул дед.

Желтая струя иссякла. Дед разровнял рукой муку в прессе, и в тот же миг Юрка набросил прокладки – металлическую и шерстяную. В пресс входит сразу 150 килограммов муки, и прокладки делят эти 150 килограммов на брикеты. Ну, есть еще такие леденцы: колесико к колесику – леденцовая палочка. Так и тут.

– Давай! – командует Резник.

Потекла мука. Дед чуть-чуть трамбует муку рукой. Голубь уже не смотрит на деда, сам нажимает, когда надо, Юрка кидает прокладки ловко, точно, и сразу без команды мотор: жи…и – пошла! У деда руки рыжие от муки, пальцы бегают, ровняют, а Юрка – шлеп, шлеп прокладки и уже новые готовит. И мотор снова: жи…иы! И снова, и снова, и вдруг – полно! Дед закрыл пресс и – к вентилям насоса. Юрка и Сергей уставились на манометр. Стрелка дергается, капризничает, но тянет вправо: 50, 100, 150 атмосфер, до цифры 200 идет резво, а потом тяжело. Снизу закапало, сильнее, сильнее, и полилось черными густыми струйками: рыбий жир. Из него мыло делают на большой земле, а детям который – то другой, тресковый, светлый. Стрелка приползла к 410, даже, если с дрожью, – к 415. Дед сбрасывает давление, отпирает пресс. Поршень выдавливает брикеты. Они идут сперва плавно, потом вылетают – трах! – как выстрел, а Голубь уже надел брезентовые рукавицы (чтоб руки не пекло), тащит брикеты на весы.

– Обожди, дай прокладку отодрать! – кричит ему вдогонку Юрка.

– Ничего, довесок будет! – скалит зубы Голубь.

– Я те покажу довесок, – уже весело говорит дед Резник,- чтобы без обману у меня!..

– Сто пятьдесят три! – орет Голубь с весов. – Накрылся ваш Сафонов!

– Ты давай нажимай! – кричит Юрка, и Голубь снова у щита, нажал кнопку, пошла мука: новая загрузка.

Все так споро получалось у них, так красиво двигались они в этой бедной и грязной одежде, сами радостно чувствуя свою ловкость и хватку, таким веселым умом светились их глаза, что казалось, будто это совсем другие люди, вовсе не похожие на тех неуклюжих, медлительных, которые равнодушно матерились и лениво курили здесь час назад.

Дверца пресса захлопнулась, и они опять смотрели на стрелку, подталкивали ее глазами. А стрелка дергалась и дрожала, словно ей было невыносимо тяжело, словно это она сама прессует муку… Потом Голубь снова таскал брикеты на весы. Они были такие ладные, горячие и пахли, ей-богу, даже приятно, и дед, когда смотрел на них, улыбался, а Юрке казалось, что это вовсе не брикеты рыбной муки для скота и птицы, а караваи из печи: такие они были горячие и ладные. И, как всегда от горячего хлеба, Юрке захотелось отломить от брикета кусочек и съесть, вкусно и сильно сжевать, чтобы запищало за ушами. И он улыбнулся деду Резнику и хлопнул Голубя по спине: "Нажимай". Теплое чувство неосознанной благодарности к этим людям и даже какой-то влюбленности в них стыдливо искало у Юрки выхода в этих улыбках и шлепках. Он чувствовал: что-то, что выше любых союзов родства и крови, связывало их сейчас.

Сушильные аппараты дышали жаром. Скинули робы, а потом Сергей с Юркой даже майки. На блестящих от пота телах мучная пыль темнела, струилась зеленоватыми подтеками, жгла кожу. Когда включали пресс и была минута передышки, они подходили к бачку и пили солоноватую газировку. О, как это вкусно – газировка у сушильных аппаратов в полдень на траверсе мыса Пальмас, что-то около пяти градусов северной широты!..

После каждой загрузки дед Резник ставил мелом на дверце пресса крестик, а они все грузили и грузили и таскали на весы брикеты, и на дверце все прибавлялись эти крестики, – ну, прямо целое кладбище. Они старались не смотреть на них и не считать, но украдкой считали и грузили, грузили снова и снова, пока вдруг не увидели рядом с прессом бригадира Путинцева и Путинцев сказал, что смене его пора заступать, а им самое время идти обедать.

Дед громко пересчитал заметины. Десять.

– Шабаш,- сказал дед.

– Тысяча шестьсот верных, – закричал Юрка,- то тысяча семьсот!..

– Не лезь в чужое дело,- перебил дед,- Вон у нас мастер считать. – И он улыбнулся Голубю.

Голубь сплюнул, промолчал. Зыбин сказал Путинцеву:

– Ну, Коля, теперь, как в песне: старикам почет, молодым – дорога…


Когда это началось? Пожалуй, с того случая на ТЭЦ, когда провалили подготовленного им парторга… Нет, наверное, еще раньше, когда на силикатном этот чубатый закричал на весь цех: "Это мы в газетах читали, грамотные! А если по существу…" – и понес. Не было такого никогда. Чего-чего, а собраний он повидал! Раньше, бывало, собрание как собрание. Приедешь, поприсутствуешь, поговоришь с народом. А теперь странно как-то. Не поймешь, ты ли с ними говоришь или они с тобой… Ну, в общем-то, он, конечно, понимает: дух времени, так сказать. Да и как можно не понять? Что ж он, против ленинских принципов руководства, коллегиальности или там инициативы масс? Ни боже мой! За все двумя руками готов голосовать. Да и как от жизни может отстать? Не он, что ли, делал сам эту жизнь, вот этими своими руками?! Но одно дело – ленинские принципы, а другое дело – панибратство. Одно дело – инициатива, другое – партизанщина и демагогия. Коллективизм коллективизмом, но ведь такой бывает коллективизм, что на шею сядут. А пережитки? А родимые пятна? Ведь есть же они! Вот Зыбин… Кажется, куда уж, не при царе родился…

Мысли Николая Дмитриевича снова вернулись к траулеру.

Халтуры много. Все норовят тяп-ляп, на соплях. На соплях в коммунизм не въедешь. Трал потеряли – и хоть бы что, как с гуся вода. Твердая нужна рука. Вот ударить бы за трал рублем или этими… как их, фунтами этими, валютой, небось, все кораллы мигом бы со дна исчезли. Знаем мы эти "кораллы", не маленькие! Науку крутят, телеграммы академикам шлют. Наука – вещь, конечно, хорошая, никто не спорит. Но что ж он, не понимает, для чего эти телеграммы? Защитничков себе в Москве ищут…

Бережной тяжело поднялся, встал. Мягко щелкнула дверца холодильника. Достал потную бутылку, налил в стакан феодосийской минеральной. Не успел допить, как покатились со лба крупные капли пота. Душно.

На берегу все рассказы о путине в тропиках были одинаковы: двадцать, тридцать, надо – так и сорок тонн рыбы в сутки. Рейс представлялся Николаю Дмитриевичу многодневным авралом, и он старался предугадать все, что могло помешать этому авралу, сбить его темп. Впрочем, при чем тут тропики, море. Если честно взглянуть фактам в глаза, всякий раз, когда случался прорыв, причина была одна: разболтанность людей. И это все едино, где прорыв: на траулере или на стройке, в тропиках ли, на Севере ли.

Жизненный опыт Николая Дмитриевича – а в трудных случаях он прежде всего обращался к опыту прежних лет – подсказывал, что надо искать и найти как можно быстрее главный, "стержневой" недостаток, нарушение или ошибку, которые мешали делу течь по заранее означенному им, Бережным, руслу. Он понимал, что надо "подкрутить гайки", но не мог отыскать места, где их надо было подкручивать. Одно время ему казалось, что во всем виновата траловая команда. Да и факты: порвали трал, потом вовсе потеряли… Но вот уже неделю траловая работала хорошо… Ну, неплохо – так скажем! -а рыбы не было. Бережной устроил ревизию гидроакустикам, два дня сам не отходил от фишлупы, предложил свою методику поиска. Кадюков терпеливо растолковывал ему все недостатки этой методики. И хотя он здесь вроде первый помощник, он согласился: коллегиальность так коллегиальность, как ни крути, а они специалисты. Конечно, может быть, и они где-то путают, даже наверняка, но, честно говоря, и в их работе не нашел Бережной объяснения неудачам путины. Не было рыбы. Ни разу в цеху рыбообработки не проработали три вахты подряд. Основа успеха – трудовой ритм – нарушалась повсеместно, а если по совести говорить, и вовсе не было никакого ритма. И в кают-компании, по его мнению, относились к этому как-то даже равнодушно. Он попробовал было заговорить со стармехом Мокиевским.

– А кто виноват в землетрясении? – спросил стармех. – Человеческое невежество. Если бы мы могли управлять землетрясениями или, на худой конец, предсказывать их,- все было бы отлично. Рыба – по существу, то же самое…

Радиограммы с "Вяземского" и "Есенина", в которых капитаны жаловались на тощие уловы, казалось, должны были бы несколько успокоить Николая Дмитриевича и возвратить уверенность в себе, но он все равно не мог поверить до конца, что все его хлопоты и усилия бессмысленны и тщетны. Именно поэтому голосовал он за переход в Гвинейский залив. Переход олицетворял для него поиск, дело, активное боевое начало, а дрейф под Дакаром – пассивное ожидание и смирение. Он допускал, что переход этот мог ничего не дать. Но зато будет сохранен наступательный дух коллектива, который был для него дороже зряшно ухлопанного времени и тех тонн солярки, которую пожгут, пока доберутся до Такоради. Про себя он называл этот переход "работой, необходимой в новых условиях". Эти "новые условия" определялись, по его мнению, праздностью и упадком духа, вызванными неудачами путины. Энергия, так умело накопленная им в людях за время перехода к берегам Африки, рассеивалась, обнажая опасную апатию и иждивенческие настроения. Люди представлялись Бережному электрическими аккумуляторами, которые он зарядил и которые сейчас медленно "садились", так и не употребив на пользу свою силу. Срочно была нужна новая подзарядка. Короче, требовался взрыв энтузиазма. И в последние дни Николай Дмитриевич мучился мыслью, как это сделать получше, поумней, все прикидывал и никак не мог изобрести для такого взрыва пороха. И вот наконец случай представился.

За ужином поймал Бережной фразу, невзначай брошенную Мокиевским.

– За муку я спокоен, – говорил стармех. – Сафонов запрессовал за смену 12 центнеров, а дед Резник и того больше, около 16 центнеров… И мука хорошая, такая не загорится, тут я спокоен, мука будет…

Бережной промолчал, но сразу заторопился, отказался от чая и даже чуть не встал из-за стола без разрешения капитана, что считается нарушением морской этики и расценивается как бестактность и дурной тон.

Возвращаясь в свою каюту, Николай Дмитриевич сразу сел за письменный стол. Писал около часа. Потом позвонил четвертому штурману Козыреву, спросил, как имя и отчество деда Резника. Козырев не помнил, но у него хранились судовая роль и картотека личного состава, и вскоре обнаружилось, что деда зовут Василием Харитоновичем. Бережной записал. Потом позвонил на мостик и попросил вахтенного срочно вызвать по внутренней трансляции Резника к нему в каюту.

Команда тем временем уже отужинала, и в столовой крутили "Подвиг разведчика". Дело шло к концу. Разведчик крался к сейфу с важными фашистскими документами. В замке сейфа была такая штучка, которая включала сирену тревоги, как только начнешь отпирать сейф. Дед Резник несколько лет назад видел этот фильм, помнил все наперед, а если бы и не помнил, то мог сообразить, что разведчик наш обязательно останется цел и невредим, и все-таки волновался. "Вот сейчас сунет ключ, и пропал", – мысленно дразнил себя дед, испытывая какую-то сладкую тревогу за разведчика.

– Бригадиру жиро-мучного цеха Резнику срочно явиться в каюту первого помощника, – бесстрастно сказал репродуктор.

Дед чертыхнулся шепотком и, низко пригибаясь, чтобы не попасть головой в луч проектора, стал пробираться к выходу сквозь голубовато мерцающую в прерывистых отсветах толпу рыбаков, стоявших, сидевших и лежавших в столовой.

Подойдя к двери каюты № 24, дед постучал тихо и интеллигентно, костяшкой согнутого пальца.

– Да-да! Прошу, – раздалось в ответ, и Резник вошел в каюту первого помощника. Николай Дмитриевич поднялся из-за стола неожиданно ловко для своей полнеющей уже фигуры, шагнул навстречу.

– Прошу, прошу, Василий Харитонович, – сказал он тем бодрым, молодым голосом, который сам так любил, крепко пожал руку. – Садитесь, располагайтесь,- и широким жестом повел в сторону дивана.

Дед удивился, откуда это Бережной знает его имя и отчество. Обычно он называл всех "товарищ" и по фамилии. А тут… Деду это понравилось. Он оглянулся без робости и сел на стул. Приятно было посидеть на стуле: в каютах матросов стульев не было. Дед чуточку волновался, потому что никак не мог понять, зачем он понадобился первому помощнику. По встрече и обращению он чувствовал, что ругать сильно не будет. "Да ведь и не за что, по правде если…" – подумал Резник и совсем успокоился.

– Закуривайте. – Николай Дмитриевич с улыбкой протянул Резнику коробку "Казбека". Дед бережно, как живое насекомое, вытащил папиросу, не спеша помял в желтых пальцах, сдавил мундштук и принял от Бережного огонь. Закурили.

– Слыхал, слыхал про ваши дела,- вздохнул Бережной со второй затяжкой. – Молодцом! Прямо скажу: молодцом!

Дед не понял, но виду не показал, на всякий случай с достоинством потупился.

– Ну, рассказывайте, как дело-то было. – Николай Дмитриевич придвинулся поближе к Резнику.

Дед понял, что как-то надо исхитриться и все-таки ответить: Бережной припер его к стенке.

– Да, что ж… Дело наше такое, рыбацкое, как говорится… Чего ж тут рассказывать, – все с тем же достойным смирением туманно пояснил дед.

– Скромничаем?-улыбнулся Бережной.-Скромность – это хорошо, но в меру! Побили, значит, Сафонова? Рекорд, а?

"Вон он о чем!"- с облегчением подумал дед. Он никак не ожидал, что речь пойдет о последней вахте в мукомолке, необыкновенное и прекрасное слово "рекорд" показалось ему настолько несоответствующим делу, что Резник сразу решил: Бережной что-то путает.

– Да нет… Какой же рекорд… Ребята, конечно, старались, но рекорд… Какой же это рекорд?

– Шестнадцать центнеров? – быстро переспросил Бережной.

– Шестнадцать…

– А Сафонов?

– Двенадцать…

– Вы шестнадцать, а Сафонов двенадцать. Так?

– Так…

– И, по-вашему, шестнадцать не рекорд?

– Ну, какой же это рекорд?

– Понимаю! Не рекорд в том смысле, что можно и больше дать?- Николай Дмитриевич испытующе заглянул в глаза деда.

– Конечно, можно,- просто ответил дед.

– Отлично! А вот давайте о чем подумаем.- Бережной подвинулся еще ближе к Резнику.- Что, если нам организовать соревнование за звание лучшей бригады жиро-мучного цеха? А?-И, не дожидаясь ответа, продолжал:- Сколько там бригад работает? Три?

– Три, – подтвердил дед,- Сафонова, Путинцева и наша.

– Отлично! Три бригады. Ваша сейчас впереди. У вас рекорд. Две другие отстающие…

– Почему отстающие? – перебил дед.- Какой же Сафонов отстающий, когда он норму чуть не вдвое перекрыл? И Колька тоже…

– От вас отстающие,- улыбнулся Бережной.- Так как? Организуем соревнование, а?

– Дело стоящее,- подумав, ответил Резник.- И ребятам веселее, и польза… А то рыбы нет, и ребята тускнеть начинают…

– Вот именно!-обрадовался Бережной.- Очень хорошо вы сказали, действительно тускнеет народ. А тут мы всех подтянем, а? Решили, значит,- И Николай Дмитриевич припечатал ладонью стол.- Тогда так – выпускаем "Молнию": почин бригадира Резника…

– Какой почин?- не понял дед,

– Ну, как какой? – поморщился Николай Дмитриевич. Приходилось объяснять истины ясные и очевидные.- Почин в том, что вы с бригадой решили давать как можно больше муки. Так?

– Так,- ответил дед и подумал, что, в общем-то, ничего такого с бригадой они не решали.

– Ну? Так, значит, есть почин?

– Какой же это почин?- снова возразил дед.- Какой же это почин, если не мы это выдумали – давать больше муки…

– А кто же это выдумал, по-вашему?- раздраженно спросил Бережной.

– Да никто. Какая же тут выдумка? В чем тут она? Раз пришел работать, так давай за совесть чтобы, старайся… Ну и какой в этом почин? – Несмотря на строгость, заметно уже звучавшую в голосе первого помощника, дед совершенно не испытывал никакой робости. Дело было настолько простым, что он искренне удивлялся, как этого не понимает Бережной.

Николай Дмитриевич в раздражении перед полной бестолковостью старика хотел было перебить его и наставить, но вдруг забыл имя и отчество Резника. Выскочило. Он быстро оглянулся на перекидной календарь, где по старой привычке на такой случай заранее были заготовлены заметки, и сказал спокойно, с усталой ласковостью:

– Василий Харитонович, родной, ну что мы спорим по пустякам? И вы и я, все мы хотим, чтобы муки было больше. Так? Так. А раз так, мы все должны сделать для того, чтобы ее стало больше. Организуем соревнование, выпустим "Молнию"; поднимем людей! И пойдет дело у нас веселее.- Николай Дмитриевич улыбнулся и похлопал очень доверительно деда по коленке.- И еще одна к вам просьба: надо выступить по радио, рассказать народу. Я вот тут набросал… Завтра, с утра, а?- И он, протянул Резнику лист бумаги, убористо исписанный ровным, четким почерком.

– Вот это не мастер я,- искренне смутился дед, принимая бумагу.- Может, ребята скажут? Юрка Зыбин, он грамотный…

– Зыбин в вашей бригаде?- спросил Бережной.

– Ну, конечно!- быстро подтвердил дед, радуясь, что первый помощник заинтересовался предложенной заменой.

– И как он?

– Грамотный парень,- закивал дед.

– А работает как?

– С душой. Плохого не скажу.

– А еще кто у вас?

– Голубь еще…

– Это шустрый такой? Все кричит? Знаю, знаю… Интересный у вас народ,задумчиво протянул Бережной.

Помолчали.

– Так, может, по радио Зыбин скажет?- осторожно напомнил Резник.

– Нет, это не пойдет,- строго сказал Николай Дмитриевич.- Вам надо, Василий Харитонович. Вы бригадир. Так что давайте утром, во время завтрака, и проведем это…- он искал свежее слово, но не нашел,- это мероприятие.- И Николай Дмитриевич решительным жестом припечатал стол теперь уже двумя ладонями.

Дед сразу понял, что жест этот означает конец разговора, и встал. Бережной тоже поднялся, протянул руку:

– У меня – все. Что из дома радируют? Все в порядке? – В конце разговора так спрашивать было полезно.

Неожиданная забота тронула деда.

– Да, спасибо,- сказал он, улыбнувшись тихо и светло,- внучка вот болела маленько…

– Внучке мой приказ выздоравливать. До завтра. Отдыхайте,- пожал руку крепко и еще раз улыбнулся, как надо улыбаться напоследок, чтобы воодушевить.

Дед вышел на кормовую палубу. После светлого тепла каюты здесь было зябко и неуютно. Бриз налетал внезапно и коротко, словно прятался где-то тут же, за лебедкой, и вдруг выскакивал, пугал. Дед повернулся, чтобы идти к себе в каюту, но в этот момент ветер выхватил из его пальцев бумагу с будущей речью. Дед рванулся за ней, но она вертко, как птица, скользнула мимо рук и понеслась низко над палубой, ярким белым пятном в густой синеве сумерек. Дед почему-то очень испугался, словно в бумаге этой было что-то никому еще не известное и необыкновенно важное, от чего зависела судьба близких ему людей. Сердце его колотилось. Скользя по мокрому дереву и чудом не падая, он ловил маленький листок, протянув вперед руки, как слепой. Уже готовый упорхнуть за борт листок этот, к счастью, налетел на бухту стального троса и прилип к густому, забрызганному водой маслу.

В каюте дед обтер речь чистой тряпицей, но кое-где остались все-таки на ней желтые прозрачные пятна, а в одном месте буквы так разлохматились от воды, что трудно было читать.

Быстро, как бывает только в тропиках, наступила ночь. Весь ослепительный свет дня собрала она, сжала в яркие точки звезд, засыпала ими небо. Линия горизонта исчезла, и границу океана можно было лишь угадать там, где звезды вдруг гасли все сразу. Теплая, мягкая тьма казалась почти осязаемой, и Сашка, шагнув из светлого коридора, остановился и протянул руку вперед, как бы пытаясь нащупать кромку ночи. Двинулся осторожно, вспоминая, что где-то рядом кнехт [Кнехты-чугунные тумбы, укрепленные на палубе судна и служащие для закрепления швартовых и буксирных концов], о который он ударился несколько дней назад коленкой. Сделал еще шаг и зажмурился, чтобы глаза скорее привыкли к темноте.

Не открывая глаз, Сашка почувствовал вдруг, что он не один здесь, что где-то поблизости человек, который смотрит на него. Он огляделся. Скудный свет далеких огней – топовых на мачтах, красного справа и зеленого слева – позволил ему скорее угадать, чем увидеть два чугунных пенька кнехтов, несколько звеньев якорной цепи, бегущих в клюз [Клюз якорный-литая труба особой формы, пропущенная через палубу. Служит для пропуска якорной цепи], и рядом маленькую фигурку сидящего человека. Черный, почти неразличимый силуэт был приметен только своей живой плавностью, такой непривычной среди сухих и строгих контуров надстроек и механизмов. Фигурка была неподвижна, и Сашке показалось, что человек этот сжался и притаился специально, чтобы следить за ним.

– Это кто тут?- хрипло спросил он.

– Это я.

Сашка сразу узнал голос Анюты.

– Ты чего тут сидишь? – спросил он почему-то шепотом.

– А я всегда тут сижу,- с простой доверчивостью тихо сказала Анюта.Как поужинают все, перемою посуду и сюда… Тут хорошо, красиво.

– Красиво? – с глупым смешком переспросил Сашка.

– Конечно. Вон на небе что делается…- Она подняла лицо, и Сашка увидел точки звезд в ее глазах.

– Звезды считаешь, значит?- снова хмыкнул Сашка и почувствовал, что он не в силах изменить этот ненавистный ему голос, наглый голос самоуверенного дурака.

– И звезды считаю,- отозвалась Анюта, словно и не заметив усмешки в его вопросе.- Я люблю на звезды смотреть. И на огонь в печке люблю смотреть…

– Это у нас от дикарей, от доисторических людей,- сказал Сашка важно и подумал: "Что же это делается? Что же это я плету, идиот несчастный…"

– И пусть. А что в этом плохого? Вот все говорят: "Дикари, дикари",- а ведь среди них обязательно должны были быть умные, добрые люди. Иначе как же? Откуда же нам взяться?

Помолчали. Но молчание тяготило их обоих, молчать было очень неловко, и для того, чтобы сказать что-нибудь, Анюта спросила:

– А ты что стоишь? Садись.- Она чуть подвинулась, приглашая его сесть рядом.

– Да я вышел поглядеть, как море светится,- быстро ответил он, переминаясь с ноги на ногу,- позавчера чуть-чуть светилось, а вчера уже больше…

– А я не видела,- сказала Анюта.

– Так отсюда и не увидишь. Пошли, покажу.

Она встала и шагнула за ним. Они медленно пробирались на самый нос, спотыкаясь о невидимые в темноте тросы, какие-то чурки, ящики, как акробаты на проволоке, тянули вперед ногу, балансируя на каждом шагу, шаря руками вокруг и натыкаясь на железо, мокрое и липкое от морской соли. Один раз Анюта поскользнулась и, наверное, упала бы, если бы Сашка не поддержал ее. Он тут же поспешно отпустил ее руку и заторопился вперед, испугавшись, что она опять поскользнется и ему опять придется дотрагиваться до нее.

Наконец они добрались до самого носа траулера. Сашка перегнулся через фальшборт:

– Гляди!

Прямо под ними с ровным, низким шипением клубилось светящееся облако пены. Казалось, невидимые фонари подсвечивают воду изнутри и легкие туманные блики, рожденные этим светом, метались на черном, стеклянно блестевшем металле корпуса. Свет, идущий из океана, был такой призрачный, такой неземной, что Анюта подумала сначала, что это ей просто кажется, что на самом деле никакого света вовсе нет. И только потому, что она могла видеть две крутые клокочущие волны, расходящиеся от носа, она поняла, что свет существует. Там, дальше, где волны эти, мощно и круто изгибаясь, с шипением подворачивали свои верхушки, носились в какой-то бешеной пляске яркие пятна мертвого, холодного света. Некоторые совсем маленькие, с монету, другие крупнее, больше ладони, они возникали то тут, то там, нельзя было ни объяснить, ни угадать их появления. Анюта смотрела, не в силах оторвать глаз, не шелохнувшись, боясь спугнуть своим присутствием это чудо.

– Здорово! – восхищенно прошептал Сашка.

Она уже и забыла о нем. Быстро оглянулась на шепот и увидела совсем рядом его зеленоватое лицо, тронутое холодным заревом океана.

– Здорово, а?-спросил Сашка.

Анюта не отвечала и снова смотрела вниз, снова позабыв обо всем. Ей вдруг показалось, что там, внизу, вспыхивают глаза каких-то незримых существ этой черной пучины, разбуженных непонятным им стуком и движением.

Невидимки, большие и малые, но одинаково сердитые, таращили спросонья свои сияющие глаза. Они не успевали разгневаться и понять, что разбудило их, как корабль уже проносился мимо.

И тогда их глаза быстро тускнели, успокаиваясь, они зажмуривались без любопытства, сразу растворяясь в ночи океана. Но просыпались новые, миллионы новых… Уже не корабль, а сама она летела низко над водой, наблюдая этот сокровенный, никому из людей не известный и недоступный мир…

Чтобы смотреть в воду под самым бушпритом, надо было полустоять-полулежать в неудобной позе, прильнув всем телом к холодному железу. Резало грудь и давило колени, было очень неудобно, но они смотрели долго.

Наконец Анюта снова оглянулась на Сашку и снова увидела совсем близко его зеленоватое лицо. Сашка смотрел на нее как-то странно, будто удивляясь, что она тут, будто только увидел ее вот сейчас, а до этого никогда не видел…

– Ты что?--тихо спросила Анюта.

– Ничего. А ты?

Она смутилась неизвестно почему.


Николай Дмитриевич Бережной, довольный и успокоенный разговором с дедом Резником, спать лег не сразу. Курил, думал, про себя еще раз повторил речь, приготовленную для трансляции, и про себя кое-где улучшил ее. Он даже пожалел, что многие удачные находки его не попадут в выступление Резника. Но все-таки он был доволен, потому что главное, "стержневое" туда попало.

Николай Дмитриевич принял пресный душ, покурил, лег, взял было книгу, но задумался и пробегал глазами строчки, не понимая их смысла. В каюте было душновато. Он настежь распахнул иллюминаторы. Выпил воды из холодильника. Снова лег и принялся читать. Захотелось курить. Он встал, натянул легкие брюки и, накинув пиджак, вышел на бак.

– Тебе не холодно? – спросил Сашка.

– Не…

– Африка, а холодно…

– А, может, это и не Африка? – тихо спросила Анюта.

– Это как же?

– Вот учили в школе: Африка! Африка! И вот вдруг я ее вижу. Берег как берег. Ветер как ветер. А ведь там где-то жирафы…

– Ну и что?

– Жирафы!!

– Ну, жирафы.

– Не верится мне, понимаешь… Сашка засмеялся. Но не нахально уже.

– Видишь ковшик у Большой Медведицы тут кверху дном. А вон Венера, видишь? Прямо фонарь, да? – Сашка говорил и чувствовал, как плечо Анюты касается его руки. И звезды он указывал другой рукой, левой.

– А вон созвездие Ориона… Как бабочка. Крылья видишь? А вот Южный Крест. Кривой, видишь?

Анюта молчала.

– В России Креста нельзя увидеть…


Ветер был мягкий и влажный, но после уютно прокуренного тепла каюты он показался Бережному зябким. Николай Дмитриевич не ушел, однако. Ему даже захотелось немножко замёрзнуть, а потом лечь в постель и согреться. Скорее уснешь. Чиркнул спичкой, упрятав огонь глубоко в ладонях, поднес к лицу. И только теперь они увидели его. Маленькое желтое пламя странно высвечивало снизу его нос и брови, оставляя в тени глаза. Но Анюта сразу узнала Бережного.

– Пойдем,- сказала Анюта совсем тихо.

– Куда?

– Спать. Поздно уже…

Они прошли мимо Николая Дмитриевича, чуть не задев его, Анюта впереди, Сашка сзади. Шагнули в светлый, привычный мир коридора. И свет тотчас все поломал; ничего уже нельзя было сказать так, как говорилось там, на баке, в ночи, и они молчали.

– Покеда, приятных снов! – бросил он чужим и резким голосом и заторопился.

Анюта раздевалась и думала о Сашке. Легла и все думала. Ей казалось, что ома не заснет, вот так будет всю ночь думать и думать, ей хотелось все обдумать. Но заснула она быстро и покойно.

В каюте № 64 Фофочка во сне чувствовал, что спать осталось недолго, что самое большее через час ему заступать, томился этим сознанием, и, когда Сашка щелкнул замком, он встрепенулся.

– Ш…ш! – как на грудного, зашипел Сашка.

Фофочка покорно зачмокал губами. Сашка включил ночник над подушкой. Зыбин спал лицом к переборке, маленький и неприметный. Хват, широко разбросавшись, чуть слышно похрапывал. Сашка выключил ночник и лег, скрипнув койкой. Вахта начиналась в 2.00. У него было еще час сорок минут отдыха.

"Та…ак,- сказал себе Бережной.- Этого только не хватало. Радист, комсомолец, серьезный вроде паренек… Сорвался-таки!"

Он вернулся в каюту и тяжело улегся, до подбородка затянулся простыней. "Молодость, молодость…- думал он,- но ведь не в загранплавании! Пять миль от берега. Рядом! Ай, радист, радист, до дому не мог дотерпеть…"