"Метели ложаться у ног" - читать интересную книгу автора (Ледков Василий Николаевич)РОЗОВОЕ УТРОпела бабушка, округляя своё и без того круглое лицо, которое от песни светлело. Бабушка держала меня под мышки, счастливый, я прыгал у неё на коленях. Так запомнился мне миг, когда проснулось сознание. Это, видимо, было в то лето, когда привязывали меня к шесту, чтобы я не убежал на улицу, где небо и земля гудели от комаров. Привязывали меня часто — это и понятно. Чум есть чум. Если часто открывать полог, то чум, в котором и так много всяких дыр, набьется комарьём. А комары… Всякий знает, что такое комары! Потом, когда отвязывали меня, я у всех спрашивал, мол, где взяли меня, зачем — я, может, и сейчас бегал бы на воле? А они улыбались, переглядывались долго. Отец, мать и бабушка говорили, что нашли меня в яре — в кустах ивняка — среди лягушек на равнине Надер, что на самой солнечной стороне Большой земли[1]. Говорят, поначалу бабушка и мама мне имя хотели дать Тямдэ — Лягушка, но отец так им сказал: — Нет. Человек — не лягушка! Сын мой Василеем будет. В поселке Хо Седа Харад сына моего русского друга так зовут. Хороший он парень. Так я и стал Василеем. Но я-то знал, что вовсе не в яре среди лягушек нашли меня: я сам родился. И родился в тот год, когда самые сильные морозы были. В месяц Большой темноты — в декабре — я родился. Месяцами Малой и Большой темноты у нас называют ноябрь и декабрь, потому что в это время года до середины Орлиного месяца — января — солнце над тундрой вообще не показывается: как говорит бабушка, оно спит за синим поясом земли и неба в своем золотом чуме. Так я и родился в месяц Большой темноты. Как родился — того не знаю, но хорошо помню другое. Было лето. До этого я ещё ни разу не видел настоящего лета. Жара! Духота! Будто все болота и лужи испарились — и вот они плавают в воздухе! Комаров! Нахальные, они лезут и в рот, и в нос, и в глаза. От них я иногда плакал. Молча плакал. Это как-то заметил отец и сказал: — Э-эх! Сын мой. Ты, вижу, слабый человек!.. Комары одолели! Разве можно так… мужчине?.. Что будет, если белые комары полетят?! — Комары?! Белые?! — от удивления у меня даже в голове зазвенело. Отец смотрел на меня. На щеках у него то и дело появлялись забавные круглые ямочки, глаза смеялись. — А комары эти… белые… кусаются? — спросил я осторожно. — Этого, сын, не скажу, — ответил он после недолгого молчания, потрогал рыжие усы и добавил: — Всякое бывает. Кого они кусают, а кого… Это долгий разговор. Поживем — увидим. Удивление моё ещё более возросло, но отцу я ничего не сказал. Я медленно побрел к пустым нартам отца, достал из-под амдера тынзей[2] и закричал: — Хой! Хо-ой! Хо-о-ой! Залаяли собаки — будто я на самом деле на оленей кричу. А олени-то мои ничего не слышат, они ведь не настоящие: рога, воткнутые в землю. Я эти рога всю весну собирал, по проталинам бегал, когда олени рога теряют. Я играл в оленей и пастуха, но, как назло, в голове у меня вились лишь «белые комары», они ни о чем другом думать не давали. Я злился на этих «белых комаров», злился на себя, на свою голову. И тут пришла мысль: спрошу-ка у матери! — Ты что, Василей? — спросила удивленно мать. — Запыхался-то! Будто от волка бежал. Что с тобой? — Ничего. — Может, бешеный песец?! — округлила глаза бабушка. — Да нет, — отмахнулся я и спросил: — А эти… «белые комары»… скоро полетят? Мама улыбнулась, взглянула на бабушку. Лицо у бабушки вытянулось, брови изогнулись, как концы натянутого лука, сузившиеся глаза совсем закрылись. — Не знаю, внучек, — сказала она. — Уходя весной, мать Инея забыла сказать об этом. А я не знаю, когда полетят «белые комары». Осенью, конечно. Поживем — увидим. «Фу ты, какое колдовство! Будто все сговорились!» — возмутился я, ноги мои сами подогнулись, я устало сел на латы[3] и даже забыл спросить, кто это — «мать Инея». Я злился и от злости выщипывал мех лисьего воротника то маминой, то бабушкиной хореци — легкой домашней паницы. — Хэ! Комары… белые… когда, интересно, полетят? А? — вслух удивлялся я, чтобы слышали мама и бабушка, а сам уже катал по латам бабушкин медный напёрсток. Вставала бабушка, тащила меня на пелейко — нежилую половину чума, привязывала, как щенка, к шесту, сама садилась на прежнее место и продолжала вить из оленьих жил нитки. Бабушка вила нитки, мама шила малицу. В чуме чадил дымокур, слоями до самого макодана[4] висел неподвижно горький дым от горящего дерна, потому что вся тундра гудела от комаров. Комары во все дыры лезли и в чум. Одно лишь от них спасение — дым! Но мне было не до комаров, не до дыма. На конце веревки я метался, как собачка на поводке, кувыркался, пытаясь развязать незаметно хитрый узел на спине, и напевал песенку о том, что мама моя самая красивая на земле, и нет на свете бабушек добрее моей бабушки. Сам пел, а глаза косил на них. Они переглядывались, молча подходила ко мне бабушка и развязывала узел. Я прыгал, смеялся и — стрелой на улицу. Был бы собачкой — и хвостиком махнул бы!.. Так запомнилось лето, когда проснулось во мне сознание. — А ведь, правда, он выжил! — много лет спустя смеялась бабушка, вспоминая мою колыбельную. Она задумчиво поднимала глаза к макодану, её круглое, испещренное морщинами лицо как бы сжималось в комок. — А разве я знала, что Василеи рано не умирают? — она роняла сухие руки себе на колени. — Обидно же было: все братья до него и до трех лет не дожили. Хэко ушел на втором году жизни, Харп утонул в луже в два годика, Митрия искалечил бешеный олень, и мальчик угас на руках у отца в полтора года. Уж этого-то парня — христа ради! — хотелось уберечь. Как-никак помощником отцу будет. Вот и берегла как могла. Отец и мать его Василеем назвали. А мне что было делать? И пела: Бабушка улыбалась, как полная луна. Она продолжала: — «Эх-ма! А Василеи-то… не умирают рано?» — показал корешки стершихся зубов дед Василей Пыря, как только песню услышал. — «Нет. Василеи не умирают рано, — заявила я. — Ты, говорю, на себя погляди: белее зимы голова-то! И борода… как снег! Точно сугроб на груди! И всё еще на косы глаза-то косишь! А он, — показываю на внука, — тоже Василей». Старик улыбался довольно, тряс белой бородой. А ведь… просто так пела: Ушли годы. И вот уже почти четыре десятилетия слова и мелодия этой нехитрой песенки звучат во мне неотступно. То ли я на самом деле слышал, как пела бабушка, и, счастливый, прыгал у неё на коленях, то ли всё это врезалось в память со слов бабушки — понять трудно: больно много воды утекло с тех пор, да и бабушки моей, дожившей до ста семи лет, давно нет в живых. Раннее детство моё прошло в чуме отца и осталось в памяти только какими-то островками, высвеченными на миг лучами солнца, вырвавшегося с трудом из-за нагруженных дождями туч. Иногда мне кажется, что детство моё было всего лишь одним днем — таким оно коротким кажется. Да, прерванное войной, оно и было коротким. |
||||
|