"Метели ложаться у ног" - читать интересную книгу автора (Ледков Василий Николаевич)

2. ЧЕЛОВЕК АКИМ

— Слово-песня по ветру неслось. У Ивняковой реки за чум зацепилось. Зацепилось за кончик шеста и в чум опустилось. Жили в нем старик и старуха. Двое жили. Детей у них, видно, не было — нет о них речи, — начала, как обычно, бабушка после утреннего чая, когда догорели в золе последние угли и в чуме стало прохладно.

— Это были, бабушка, ты и наш дедушка, который умер, да? — дернуло меня за язык.

Бабушка замолчала. Она долго смотрела на меня то ли зло, то ли обиженно. Нахмурившееся вдруг её лицо постепенно ожило, и она сказала:

— Нет, внучек. Это — сказка. Давным-давно это было. Умей слушать.

Мне стыдно стало, но на языке у меня был новый вопрос:

— Давным-давно мы, конечно, тоже были?

— Нет, внучек: другие люди жили. Нас тогда и на свете не было, — она потрогала за ухом. — Но души наши, конечно, были. Душа — она не умирает. Она через много-много лет в другого человека вселяется.

— Как это — другие люди? Разве, кроме нас, есть ещё люди?!

У бабушки округлились глаза. Она развела руками:

— Много людей. Разных. Но ты…

— Рассказывай, — смутился я. — Я больше не буду.

— На берегу большого, как небо, озера жили в одиноком чуме старик и старуха, — снова начала бабушка.

Я как будто видел этот чум, сгорбившегося старика, щуплую старушку с круглым лицом, то есть всё-таки видел своего умершего недавно деда и свою бабушку.

— Детей у них не было, — повторила бабушка. — Были ли у них олени — неизвестно. Птицы, конечно, были: их полно в тундре. И в большом, как небо, озере, возле которого стоял чум старика и старухи, жили только две рыбы: Щука и Хариус.

— Только две?! — удивился я.

Бабушка взглянула на меня, покачала головой.

— Да, только две: Щука и Хариус. Дружно жили рыбы. Еды хватало. В воде много трав озерных, ракушек полно, жучков, червячков — всё рыбе еда, но как-то Щуке захотелось чего-то более сытного, вкусного. Долго она думала, чего ей хочется, но в гневе на свою безмозглость хватанула зубастой пастью Хариуса и съела. Старик и старуха поймали неводом рыбу-щуку и съели её. С тех пор и стали звать их Пырерками — Полущуками. Пошли дети, тоже Пырерки, — кончила бабушка.

— И — всё?! — с досадой спросил я, готовый слушать хоть целый день.

— Всё, — подтвердила бабушка, подняла глаза к макодану и добавила: — Вот почему мы и не едим щуку: от неё пошел род Пырерков. По отцу-то вы — Паханзеды, но ваша мать…

— Пырей[7]! — чуть не оглушила меня Сандра, ворвавшаяся в чум с улицы.

— Да, смотрит она глазами рода Пыря, — задумчиво сказала бабушка. — Вы тоже наполовину Пырерки.


Мы криками загнали в юрок — маленький загон — смирных, объезженных быков. Отец вывел из юрка на вожже пять оленей, запряг их, и после короткого чаепития мы помчались в сторону, где ночует солнце. Олени бежали, играя ногами, будто радовались своему легкому, красивому бегу, хотя теперь они, комолые, напоминали огромных мышей с большими ушами, потому что на просторе, если смотреть на упряжку со стороны, у комолых оленей во время бега ноги кажутся короткими.

— Поехали мы, сын, в Пэ-Яха, — обернувшись ко мне, сказал отец, улыбнулся в рыжие усы и добавил: — Теперь в нашей тундре дороги мимо Пэ-Яха нет и не будет.

— Почему? — спросил я, а сам представил огромные из белого камня чумы совсем не похожих на ненцев людей — царей, королей, хозяев подводного и подземного мира, где много золота, серебра, стекла и где даже ночью всё точно огнем пылает, всё сверкает, как прозрачный чистый лед под солнцем. О таких чумах я много слышал из сказок бабушки, отца и самого мудрого сказочника Большой земли Паш Миколая, который в последнее время часто бывал у нас в чуме.

— Теперь, сын, все грамотными быть хотят, чтобы следы человеческой мысли на бумаге видеть. И не только видеть — самому следы мысли оставлять. Ты и сам скоро в школу пойдешь. В Совете мне так сказали.

Я, конечно, не знал, что значит быть грамотным, не знал, что такое «школа», «Совет», но сказал:

— Да, всему надо учиться… много надо знать.

Так обычно любил говорить сказочник Паш Миколай.

Я вслушивался в скрип снега под полозьями, думал о сказочных чудо-чумах, предвкушая скорую встречу с ними, и вдруг белая тишина разразилась лаем. Огромные собаки разевали клыкастые пасти возле каждого угловатого бугра, но к нам они не подходили. Сначала я подумал, что это волки, но они лаяли.

Приглядевшись, я заметил, что бугры эти вовсе не земляные и не каменные, как всегда бывает возле моря, а деревянные и наполовину занесены снегом, которого здесь почему-то было не по-весеннему много. Снег сугробами лежал и на самих буграх, а из-под этих сугробов выглядывали макушки гуриев из красного камня. Над некоторыми гуриями клубился не то пар, не то дым. Потом я начал понимать, что это, видимо, и есть деревянные чумы, которые называются домами, но они были слишком малы и приземисты по сравнению с теми, что до сих пор жили в моём воображении.

— О! Ань дорова, Микул! Снова здорово! Песцов привез, небось? Аль так… за продуктами? — подошел к нам очень бородатый, рослый человек в странной одежде. На голове у него махало крыльями что-то, розовая шея гола, а коротенькие, до колен, серые пимы на ногах были большими, негибкими и очень скрипучими на снегу.

— Вот и опять я приехал, Аким. Песцов десятка полтора привез. Продукты, конечно, нужны — чай, сахар, масло, хлеб. Да кое-какие охотничьи припасы, может, появились? — как-то необычно растягивая слова, отвечал ему отец.

Было забавно: отец говорил по-настоящему, по-человечески, а тот отвечал непонятно, совсем не по-ненецки. И тем не менее они хорошо понимали друг друга и даже смеялись.

Потом бородатый человек Аким подошел ко мне, дотронулся легонько и, заглядывая в глаза, сказал по-ненецки:

— Ну что, черноглазый мужик? Микулов сын? Решил на людей поглядеть да себя показать? Тоже дело. Но гостей, говорят, сказками не кормят: слезай с нарты да в дом. Там тепло, и чай готов.

Я взглянул на отца.

— Так что же, Василей, сидишь, будто к нарте примерз? Поглядим на горницу Акима, чаю попьем, дела справим — и в путь. Дорога длинная, — закидывая на плечи мешок, сказал отец и направился вслед за уходящим человеком Акимом.

Мы спустились по вырубленным в сугробе ступенькам и оказались в очень душном, но просторном и светлом подземелье. Прямо перед глазами зияла четырехугольная дыра, через которую виднелся склон посиневшего уже сугроба. Возле меня в большом белом коробе с железными дверцами гудело пламя, пахло вареным мясом, чем-то ещё вкусным. Было светло и так, но в передних двух углах над двумя лампами, какие и у нас в чуме, в прозрачных пузырьках с высоким горлышком колыхался ослепительно белый огонь. Глаза мои сами закрылись — так было ярко!

— Ну, Василей, — так тебя, кажется, ругают? — скидывай малицу, здесь жарко, — и за стол. Гостем будешь, — сказал человек Аким, потом опять донеслись до меня непонятные слова, которые относились уже к появившейся из-за другой двери женщине с голыми ногами[8].

Потом мы сели за высокий, очень неловкий стол. Сидения на четырех копыльях были похожи на маленькие нарты без полозьев. Сидеть на них было неудобно, ноги мои висели без опоры, казалось, я вот-вот упаду, да и больно было сидеть. Чайник в горнице человека Акима тоже был необычным: высок, пузат, весь блестит, золотой, а из середины пуза торчит длинный, кривой отросток с крестом кверху. Поставишь крест вдоль отростка — вода бежит, поставишь поперек — нет воды. На голове пузатого чайника сидит ещё один, маленький, из белого камня чайник. Маленький, как игрушечный.

Прямо перед собой на пузе большого чайника я увидел безобразное длинное лицо, которое удивленно смотрело на меня, делало то же, что и я, а когда понял, что это мое отражение, — чай хлынул обратно через нос и рот, блюдце из рук выпало, сидение качнулось, и я с грохотом упал. Стало больно, смешно и обидно, хотелось смеяться, но стыд закрывал глаза. Желание пить чай у меня пропало, да и сидеть за высоким столом было душно. Всё же я решил сесть на своё место и в это время кто-то очень мягко тронул меня за руку. Я взглянул вниз — и обомлел: собака не собака — возле меня сидел черный, маленький, чуть толще горностая, зверь с зелеными глазами и, попискивая тонко, показывал красный изогнутый язык, похожий на лиственничную стружку. Взгляды наши встретились, я потянулся к нему рукой, чтобы погладить, а он отскочил, вытянул ноги, сгорбился, как кочка, глаза загорелись. «Не тронь!» — крикнул отец, но слова его запоздали: зверь зашипел, промелькнул передо мной, как молния, — и вот уже обожгло мне щеки и руки. Я опомнился, когда острые когти зверя шумно рвали мою малицу на шее. Человек Аким швырнул его к двери.

— Вот зверь-то! Вот кот Василий! — говорил он быстро. — Не ожидал. Никогда такого с ним не было! — Человек Аким взглянул мне в лицо. — А у тебя, Василей, глаза-то целы? Больно?

— Кот запах песцов учуял, — сказал отец.

Меня трясло не столько от боли, сколько от страха.

— Ни. Ни е'[9], — сказал я.

— Нет. Не больно, — человек Аким взглянул на женщину и улыбнулся. — Тогда ладно. Щеки и руки заживут. А Ваське я покажу, как на людей кидаться! — успокаивал меня человек Аким и с зеленоглазым зверем в руках скрылся за дверью.

Отец взглянул на меня строго.

— Вот тебе! Никогда не лезь, когда не знаешь, — сказал он. — Зверь есть зверь. Но ничего, до свадьбы заживет. Сам виноват.

Появился человек Аким и отпустил с ладоней на пол крякву. Сказал:

— На, Василей. С уткой поиграй. Уж она-то тебя не поцарапает.

Мне теперь не нужны были ни утка, ни шальной зверь с зелеными глазами, хотелось как можно скорее уйти из этого душного чума, называемого горницей, и, к моему счастью, отец опрокинул на блюдце пустую чашку и сказал:

— Спасибо, Аким и хозяйка, за чай с сахаром! А нам, пожалуй, пора. Хоть весенний день и долог, но дела… За чаем обратную дорогу в чум короче не сделаешь.

Мы побывали в других домах-чумах, где было уже не душно, как в горнице человека Акима, сдали песцов, закупили продукты — и вот уже наша упряжка летела по тундре, где всё больше и шире становились проталины. Пахло привычно ветром, талым снегом и ягелем.