"Долгий сон" - читать интересную книгу автора (А-Викинг)Тихий часСначала в дверях появилась объемистая сумка, потом белый халат, туго обтянувший очень знакомую фигурку — причем обтянувший именно самую вкусную часть этой фигурки, — и лишь потом сама ее обладательница. Порядок появления объяснялся довольно просто: пропихнув в палату сумку, она еще доругивалась с кем-то в больничном коридоре, двигаясь за сумкой попой вперед. Расставив все точки над «и» и победно захлопнув дверь, Данка наконец явила всему миру мордашку не менее привлекательную, чем то, что было обтянуто халатом. Весь мир, слегка опешивший от ее появления, представлял собой одного-единственного пациента элитной больничной палаты, которая слегка напоминала офис разложенными сразу на двух столах бумагами, мерцающим экраном ноутбука и регулярно «вякающим» телефоном. — Офигели, блин, поназначали тут всяких режимов посещений, здравствуйте, Владимир Дмитриевич, чуть сумкой по кумполу не настучала этой дурехе, видите ли, тихий час у них, я говорю, у меня передача срочная, шеф ждет, работать надо да и пельмени стынут, короче, пока халат не напялила, не пускали. Вот. Перевела дух и, наконец, осмысленно улыбнулась: — Здравствуйте… — Гм… — Самый Любимый В Мире Шеф поправил очки, слегка запотевшие от ее ураганного появления. — Какие… пельмени? — С грибами… Горячие, — ткнулась носом в ему в грудь, в спортивный костюм, который даже тут напоминал застегнутый китель. Прижалась под его руками, опущенными на плечи. — В больницах же не кормят нормально, — начала заранее ворчать, представляя его реакцию на горшочки-кастрюлечки. — Ох, ну ты и чудо ты у меня… в перьях… — Не-а. В халатике, — потерлась носом теперь о щеку, не отпуская, считая секундочки долгожданной близости. — В противном больничном халатике… Я его скину сейчас… — Ага. Пельмени. С ложечки. И кашку манную… — Не-а, — опять закрутила головой, — не манная… Я из манной уже выросла, а вы пока не того… не доросли. Не такой уж и дедушка. Все зубы на месте. Не манная кашка. Березовая… — покраснела, но смотрела снизу вверх чуть-чуть с вызовом: — Ну, даже не березовая… а ивовая… И тут же выскользнула из обнимавших рук, даже не давая ни ответить, ни тем более возразить, деловито распихала на столе бумаги, освобождая жизненное пространство для своей бездонной сумки. В ней действительно оказались не только привычные больничные передачи типа всяких соков и крутобоких яблок, но и старательно замотанный в толстое полотенце глиняный горшочек с горячими пельменями. Шеф только молча качал головой и переводил взгляд то на сумку, то на Данку, летавшую между холодильником, столом и сумкой. Что-то, завернутое в опять же полотенце и еще в целлофановый пакет, она тут же убрала в сторону. — Данка, чудилка, тут же на взвод голодных солдат… — Ничего. Вы справитесь! Я в вас верю! Я пока бумаги готовые заберу, новые достану, а вы — пельмени. — Данка, да я… — Сейчас у нас кто-то допререкается… довозражается… доотнекивается… А кофе не дам! Нельзя! — Так у меня же не сердце. У меня… — Не дам! Врачиха сказала, нельзя! Я спрашивала! И вообще, пока я в халатике, я начальство! Вот! — Ну, некоторые личности только что грозились этот халатик скинуть… — А вот не скину! Пока не поедите нормально! — Садистка… — С кем поведешься… Ой! — потерла попу, увернулась от повторного шлепка и заняла позицию на другом конце стола. Демонстративно зашуршала бумагами, всем своим видом давая понять, что диспут завершен, не надо никого шлепать и всячески возбуждать, и вообще ничего на свете больше не будет, пока не доедятся все-все-все пельмени. Горячие и грибные. Вот. Шеф Данку знал, и все понял правильно, покорно углубляясь в пельмени. Хорошо знал. Если точнее, он ее и «сделал», как в песенке — слепил из того, что было. По мнению Данки, «было» непонятно что — провинциальное, глупое и наивное, никуда не годное ни сейчас, ни потом. По мнению Владимира Дмитриевича, «было» и есть — красивое и умненькое чудо, слегка взлохмаченное, с глазами бездомного котенка и готовностью то ли отчаянно царапаться, то ли мурлыкать… С блестящими задатками — эдакий природный алмазик, который мог заиграть настоящим бриллиантом. Мог и должен — хотя огранивать и шлифовать его было ох как непросто. Их довольно обычное знакомство в пределах первой студенческой стажировки неожиданно для обоих превратилось… Нет, не в стандартный служебный роман умудренного годами шефа и смазливой секретарочки, не в любовные отношения, не в систему учитель-ученица. Хотя там было и первое, и второе, и десятое… Не искали никаких причин, не хотели заглядывать далеко вперед, жадно впитывали друг друга, и только краешком сознания удивлялись, как легко и просто вписались друг в дружку их непростые характеры и ломаные судьбы. Впрочем, это их глубоко личное дело — они довольно жестко не допускали в свой маленький мирок никого постороннего, и мы тоже туда лезть не будем… Тем более, что Самый Любимый В Мире Шеф наконец справился с пельменями, с сожалением посмотрел на термос, куда никто не и собирался (врачиха сказала, низззя!) наливать вкуснявый кофе, и осторожно закурил у приоткрытого окна. (Тоже низзя!) Данка выложила на стол несколько журналов и демонстративно поджала губы: знала бы, что эта дуреха-медсестра такая дуреха, фигу бы выполняла просьбу Дмитрича, ваабще офигела, не пускать вздумала, хрен ей, а не журналы. Вот! Владимир Дмитриевич настороженно посмотрел на Данкину сумку: что еще могло появиться оттуда на свет божий, было совершенно непредсказуемо. Направленному взгляду помешала Данка, наконец отпихнув никому-никому-никому не нужные бумажки и осторожно пристроившись рядышком. Засопела от удовольствия, чуть не замурлыкала, когда снова сплелись его руки, когда чмокнул в пышные волосы и просто крепко прижал к себе, убаюкивая и защищая… — Я скучаю… — шепнула, потом еще раз: — Очень скучаю… Уже столько времени нету и нету… — Всего пятый день, — убаюкивали его руки. — ЦЕЛЫЙ пятый! — заворчала, устраиваясь в них уютнее и удобнее. — Сидит тут, дуры всякие дежурные кругом него бродят, а там Дайчонок один… Совсем один, брошенный, нецелованный и невоспитанный. Вот… — Приду весь здоровый, отремонтированный и новенький, сразу и будем воспитывать нашего Дайчонка. Молча помотала головой. Замерла… Еще раз помотала, втираясь сопелкой в плечо и туда же шепнула: — Дайчонку нельзя ждать. Он плохой делается. — Секундная пауза и просьба: — Идите пока, отнесите журналы этой… чувырле. Я тут подожду. Он попытался поднять ее голову, чтобы заглянуть в глаза, но она не далась, уперто протирая носом дырку в его плече. Провел рукой по голове, огладил волосы и решительно встал. Взвесил на руке пачку журналов «этой дурехе», обошел стол, мельком глянул на тумбочку, на тот таинственный пакет в мокрой целлофановой упаковке и, не оборачиваясь, вышел. Когда вернулся, тщательно запер дверь, еще из маленького палатного тамбура увидев, что пакет — уже пустой, — превратился в мокрое полотенце поверх целлофана. Догадывался, знал, что увидит — но сердце забилось, словно в самый-самый первый раз. Год назад или целую вечность назад: кто их считал, эти минуты и дни! Она лежала, скинув с кровати одеяло. Лежала послушно, аккуратно и ровно, свежая на свежих простынях, уткнув свою хитрющую сопелку между вытянутых вперед рук. Тот самый «противный» больничный халатик только краешком виднелся из-под остальной одежды — она любила встречать его вот так, бесстыже голая или невинно нагая. Лежала и ждала, не признавая никаких веревок даже тогда, когда укладывала сама себе на спину тонкую злую плеть или пучок запаренных прутьев. Так было в первый раз, и в пятый — всегда сама, всегда послушно, всегда с настороженно замершим дыханием и ровно вытянутым телом… А в шестой раз она гибко скользнула к нему лежа, по ковру, игривой кошкой с зажатой в губах длинной розгой. Тогда он поднял ее с колен, поцеловал в сжимавшие прут губы и отрицательно покачал головой: — Лишнее. Будь выше… Потом были седьмой раз и сто седьмой. Были и легкие судороги тела под узким ремешком, и смачный шлеп мокрой кожаной полосы, были и тяжелые, мучительные стоны и нервное, жаркое: «Еще!!!», когда из-за этих стонов замирала вскинувшаяся было розга. Какой раз было сегодня? Да какая разница… Главное, что он был — снова. Снова она лежала ровной обнаженной стрункой, снова темным росчерком ждали уложенные на спину розги, снова замерло дыхание, и чуть-чуть, незаметно, приподнялись в ожидании плечи… Взял розги со спины. Коснулся тугих крепких ягодиц — то ли кончиком прута, то ли губами… Замирая от ожидания, не посмела даже шевельнуться, хотя сладкой волной заныло в низу живота, захотелось хотя бы немножко, ну совсем чуть-чуть… ну вот совсем чуть раздвинуть плотно сжатые ноги… — М-м-м… Это про себя, это совсем про себя, вовсе и не отвечая на короткий, совсем несильный писк розги, стегнувшей попу. — М-м-м… Чуть сильнее, словно впервые, словно заново примеряя тонкие ивовые лозинки к голому телу Дайчонка, и только с третьей розги, когда прутики наконец хлестко и сильно прочертили на бедрах жадный поцелуй красных полосок, длинно выдохнула, разрешила себе шевельнуться и приподнять, всего на миллиметрик приподнять послушные, откровенно зовущие и ждущие бедра. — М-м-м… Мокрый, заботливо сбереженный пучок ивы взлетал, обещая поцелуй боли, и бедра девушки принимали этот поцелуй нетерпеливым, коротким и жадным рывком. Нервно сжатые кулачки сплелись один с другим, напряженно сжались ноги — розги стали пробирать девчонку, все острее и жарче просекая тонкие вспухшие линии полосочек. — М-м-м-м… Они знали — с первого раза или сотого? да какая кому разница… они просто знали, что стыдливая боль первых розог скоро уйдет, уступит место самой лучшей, самой долгожданной и самой настоящей жаркой боли строгой, но не злой порки. Не с плеча, но и не ласкаясь, стегали мокрые лозинки по тугим кругляшам голого зада — и бедра Данки стали жить своей минутной жизнью, короткой жизнью наказания: сжимались, вскидывались, увиливали в сторону и тут же возвращались под розгу, чтоб снова судорожно вздрогнуть от прилипчивого поцелуя ивы. — О-о-о… Десять или тридцать? Они не считали. Не было нужды — на сбившихся, смятых простынях все откровеннее и призывнее металось в секущем жару девичье тело. Белое тело на белых простынях. Добела сжимались пальцы на спинке кровати, добела сжимались в погасшем стоне по-детски пухлые губы и добела сжимались непослушные половинки, чтобы снова мягко встретить розгу и не дать, не дать этим совсем уж непослушным ногам показать, как она ждет… — М-м-м… Вскинутая голова, вскинутые бедра. Упавшее на руки лицо. Упавшие к кровати бедра и грудной, медленный, прижатый к простыням стон «м-м-м…» с медленным, прижатым к простыням, движением ног: в стороны… шире… еще шире… Вскинутая голова, откровенный стон-просьба, зажмуренные глаза и приоткрытые губы. Губы с губами. Его руки на горячих бедрах. Дрожь ожидания. И сладкая судорога, от которой теплеет снег, и замертво остывают угольки костров. Закрытые глаза. Отвернула лицо, тяжело дышит, расслабленно впивая секунды и вечности накатившего счастья. Облизнув припухшие и внезапно пересохшие губы, не слыша своего голоса и еще покачиваясь на горячей-горячей волне, шепчет: — Спинку… Но не розги, а ладонь скользит по спине, по плечам: — Дайчонок, девочка моя… хватит… ну все, все… хватит… Полминутки длиной в вечность. И совсем по-другому, стыдливо звучащий и торопливый шепот: — Я сейчас все уберу… приберу… Отнесите ей еще журнал… в сумке… лежит… Не отпускает ладонь. Гладит плечи и волосы. Касается стонущих бедер. Успокаивает. Прощает и любит. Охраняет… И отпускает. Потому что снова может вскинуться в порыве бесстыдного и желанного наката тугое тело, и тогда обиженными слезами брызнет отказ от новых розог, новой боли, нового прощения и послушания… Сначала в коридоре показался край казенного белого халатика, небрежно накинутого на плечи поверх платья. Потом сама Данка и следом за ней — похудевшая сумка. У стола дежурной медсестры с молчаливым вызовом поправила прическу, еще раз одернула платье и деловито отчеканила: — Я в пятницу приду. В тихий час. У меня будет готова новая передача. |
||
|