"Агент-провокатор" - читать интересную книгу автора (Ирвайн Александер)

Александер Ирвайн Агент-провокатор

В Детройте разгар дня, четверг, июль, 1940 год. Мне двенадцать лет. Со своего места в верхнем ярусе левых трибун на стадионе Бриггса я могу, если обернусь, увидеть здание «Дженерал Моторс», возвышающееся над Вудвард-авеню. Машины сплошным потоком текут в обе стороны Мичиган-авеню — «форды», «шевроле», «бьюики», между которыми взгляд иногда отмечает «мерседес», и многие из них ведут те же самые руки, которые делали эти автомобили. Я смотрю на свои ладони и представляю, как они превратятся в руки рабочего и автомобилиста — с крупными костяшками, покрытые шрамами и грязью, настолько глубоко въевшейся в морщины, что никакое мыло ее не берет.

Справа от меня сидит отец, старательно придерживая на коленях три политых горчицей хот-дога. Глядя на его руки, я пытаюсь пересчитать дюжинами рассыпанные по запястьям и предплечьям белые круглые точечки шрамов. Отец работает в «Форд Моторс» сварщиком. Ему тридцать один год, и, на мой взгляд, он знает решительно все на свете. Я беру хот-дог и в три укуса отправляю его в желудок.

— Боже праведный, парень, — произносит отец с набитым ртом. — Прямо Малыш Рут.[1] Вот что, не разыграть ли нам этот бутерброд, а я схожу за новой порцией в перерыв на седьмом иннинге.[2]

На поле Школяр Роу разминается перед четвертой подачей, а «Бостон Ред Сокс» толпятся возле скамейки запасных. Роу бросать умеет, и «Ред Сокс» готовятся к некоторым неприятностям, тем не менее на три иннинга может уйти минут сорок. Мне двенадцать лет, и я вполне способен умереть от голода за эти сорок минут.

— По рукам, — говорю я. И папа подбрасывает вверх монету в четверть доллара.


Принцип неопределенности Гейзенберга гласит: в процессе наблюдения за объектом мы смещаем этот объект, поэтому точное положение его и направление перемещения одновременно определить нельзя. Во всяком случае, примерно так нас учили на первых курсах.

Энциклопедия бейсбола утверждает, что Моу Берг совершил шесть хоум-ранов[3] за время своей карьеры в высшей лиге, захватившей тринадцать сезонов в составе четырех команд. О нем было известно, что он разговаривал на двенадцати языках, однако на всех довольно плохо; Берг был самым ученым среди бейсболистов и шутил относительно принципа неопределенности Гейзейберга, слушая в Швейцарии его лекцию во время второй мировой войны и решая тем временем, стоит убить профессора или нет. Я думаю, что Моу Берг вполне мог бы по достоинству оценить те тонкие сдвиги, которые претерпевают мои воспоминания о нем всякий раз, когда я пытаюсь извлечь их из нейрохимического ила, скопившегося за семьдесят лет.

В 1940 году я был фанатом Моу Берга, несмотря на то, что он официально прекратил выступать в конце сезона 1939 года. Как и он, я любил бейсбол и еще — как и он — любил читать, каковая наклонность встречается среди двенадцатилеток не чаще, чем среди игроков высшей лиги. Я зашел настолько далеко, что обзавелся некоторыми из его особых привычек. Узнав, что он просто не мог читать газету, к которой кто-либо прикасался, я потребовал, чтобы дома мне предоставили право первым брать в руки «Фри Пресс». Никто не смел раскрыть газету на спортивной странице, если я еще не ознакомился с результатами матчей — неприкосновенной ценностью для любителя национального спорта.

Берг остался в «Ред Сокс» в качестве кетчера[4] для разминки и некоей разновидности командного гуру, однако после 1939-го не провел ни одной игры, и когда разгорелась война, оказался агентом УСС[5] Бергом. Фотографии Токио, сделанные им во время мирного предвоенного турне американских бейсболистов, послужили картами для бомбардировщиков Джимми Дулиттла,[6] а проявленный в другой ситуации здравый смысл сохранил жизнь Вернеру Гейзенбергу.

Так, по крайней мере, написано в трудах историков. Но я помню, что все было не совсем так.

Например, я помню седьмой хоум-ран Моу Берга.


Я выбираю решку. Блестящий четвертак вспархивает над ладонью отца — как в замедленной съемке, которых я повидал множество за пятьдесят лет посещений кинематографа. Папа перехватывает его правой рукой, хлопнув ею по тыльной стороне левой.

— Не передумал?

Я мотаю головой. Он убирает руку. Решка.

— Получай, — говорит папа. И последний хот-дог исчезает прежде, чем Роу успевает совершить восьмую разминочную попытку.

А потом, можете не верить, на площадку выходит Моу Берг. Голос комментатора выдает растерянность; умолкнув, он незаметно растворяется в отголосках последнего слова: «Сокс-окс-окс…». Толпа приходит в движение, каждый мечтает увидеть собственными глазами, действительно ли Моу Берг выходит на последнюю разминочную попытку, отряхнув от пыли биту бэттера.[7] Любители бейсбола всегда ревностно следят, не представится ли возможность присутствовать при историческом событии.

По мне, так увидеть Берга лучше, чем получить билет на матч мировой серии. Я стаскиваю с головы бейсболку «Детройт Тайгерс» и смотрю на автограф кумира, оставленный им в прошлом августе под козырьком моей бейсболки. Тогда мне пришлось пробиться сквозь толпу, окружившую Теда Вильямса,[8] чтобы добраться до скамейки, а Берг как раз сидел в уголке у ступеней, вертя в пальцах четвертак и разыскивая взглядом в толпе симпатичных девиц. Когда я перегнулся через поручень, чтобы протянуть ему свою кепку, он усмехнулся, заметив на ней старинное английское Б: «А ты знаешь, парень, что это за штука, агент-провокатор?». «Нет, сэр, — ответил я, — но когда я приду домой после игры, то постараюсь выяснить это». Улыбка его сделалась чуть шире, и, нацарапав свое имя на моей кепке, он перебросил ее обратно.

И вот теперь он стоит, и Роу выстреливает быстрым мячом вниз на уровне его колен. Берг прослеживает траекторию мяча, качает головой и ждет следующей подачи.

И гасит ее слева от центра.

Я с воплем вскакиваю на ноги еще до того, как успеваю понять, что бросок-то — настоящий хоум-ран. Мяч взмывает к самой верхней точке своей траектории, и два аутфилдера[9]«Тайгерс» замедляют бег, провожая его взглядом к ограде. То есть ко мне. Как сейчас помню: он летит прямо на меня. Я протягиваю руки, несущийся ко мне прямо с неба мяч чуть виляет в воздухе, и я волнуюсь, что он пролетит над моей головой. Это самая долгая секунда в моей жизни. Кажется, будто я слышу голос отца: «Смотри на него, не отрывая глаз. Смотри даже руками».

Мяч плюхается в мои руки почти с тем же самым звуком, как и только что прихлопнутый отцом о ладонь четвертак. Кто-то сталкивается со мной, и я падаю между рядов скамей. Я сильно ударяюсь головой о сиденье или о чье-то колено, однако успеваю сгруппироваться, как Макс Шмелинг.[10] Но я не полностью отключился, я держу этот мяч, как куриное яйцо, которое принесла в школу старшеклассница для какого-то там задания. Папа поднимает меня на ноги, а кучка болельщиков, уже сгрудившихся вокруг, рассыпается столь ж быстро, сколь и собралась. Кое-кто похлопывает меня по спине и хвалит: «Молодец, намертво взял».

— Ну, погляди на себя, Эвери, мальчик мой, — провозглашает папа. — Ты слопал все мои бутерброды и поймал хоум-ран.

— Хоум-ран Моу Берга, — отвечаю я, разглядывая мяч. Часть эмблемы фирмы «Сполдинг» стерта. Здесь Моу Берг приложился битой, думаю я. Это же все равно, что обменяться с ним рукопожатием. Я гляжу на поле, а Берг уже огибает третью базу — два Берга, — со смешком обмениваясь двойным рукопожатием с раздвоившимся тренером с третьей базы.

Все это похоже на сон. Берг начинает расплываться в моих глазах, уши наполняются шумом, отец что-то говорит, но, падая к его ногам, я ничего не слышу.


А потом начинается сон или, скорее, что-то другое. Эвери уже не на стадионе, и отца возле него нет; как нет, в сущности, никого. Он находится один в комнате, где как будто есть стены, потолок и пол, однако, поглядев на них, нельзя понять, существуют они на самом деле или нет.

Впрочем, нет, он не один. В комнате находится какой-то мужчина. Подобно стенам, лицо его расплывается, однако Эвери понимает, что незнакомец облачен в смокинг — похожий на тот, который он видел на свадебной фотографии родителей.

— То, что случилось сейчас, на деле не происходило, — говорит мужчина.

Эвери двенадцать лет, и он говорит:

— Нет, было, я видел все собственными глазами.

— И где же ты видел это?

— На стадионе Бриггса, на матче. Я поймал этот мяч во время игры, — говорит Эвери, протягивая мяч мужчине, чтобы тот поверил ему. Мяч остался в его руке, а значит, хоум-ран был.

Но на ладони его не мяч, а монетка в четверть доллара, подобная той, которую папа Эвери только что подбрасывал в воздух. Четвертак 1936 года чеканки с тремя короткими параллельными бороздками поперек правого крыла орла.

— А где мой мяч? — Эвери оглядывает комнату.

— Мяча не было. В твоей руке находится то, что ты поймал.

— Ну да, — с недоверием отвечает Эвери. — Тед Вильямс не сумел бы выбить с поля четвертак. Хэнк Гринберг тоже. И Джимми Фоккс. И ты думаешь, я поверю в то, что Моу Берг сделал это?

— А что у тебя в руке?

— Четвертак.

— Видишь? Его-то ты и поймал.

— Ну, нет. Значит, ты украл его, так? Ты украл мой мяч.

— Эвери, послушай меня. Есть веские основания для того, чтобы это был четвертак.

— Конечно, есть. Это четвертак, потому что ты украл мой мяч и оказался такой дешевкой, что дал мне за него только четверть доллара. — Эвери бросает монету в мужчину, однако она замирает на полпути между ними, вращаясь так, как вращалась в летнем воздухе на стадионе Бриггса.

— Ну вот, ты сделал это, — говорит мужчина.


Куда я иду, где я был, почему я знаю одновременно и то, и другое? Мне семьдесят два года, и я ушел в отставку с исследовательского полигона «Дженерал Моторс» в приморский коттедж в Сил-Харбор, штат Мэн. С того дня как я видел (или не видел) хоум-ран Моу Берга, «Тайгерс» трижды выигрывали мировую серию — в 1945, 1968 и 1984-м годах. «Ред Сокс» в ней не побеждали. Четыре года подряд они проигрывали по семь игр кряду. Последний раз, в 1986-м, болельщики «Ред Сокс» уже было решили, что проклятие снято; но после того как посланный Муки Вильсоном низкий мяч нашел себе путь между ног Билла Бакнера, все решили, что уж лучше бы «Ред Сокс» проиграли «Энджелс» из Лос-Анджелеса в плей-офф. Тогда бы, по крайней мере… но это все если, если, если… «Если бы у кур были губы, — говаривал мой папа, — они бы не кудахтали, а свистели». Не стоит задумываться над этим. Вырасти болельщиком «Ред Сокс» в Детройте дело непростое, но я сумел сделать это — в основном потому, что симпатию свою тщательно скрывал, как и автограф Моу Берга под козырьком кепки «Тайгерс».

Летом я выношу радио на веранду и слушаю репортажи об играх «Ред Сокс», провожая взглядом волны, набегающие от просторов Северной Атлантики. Волны разбиваются о берег, а мне хочется знать, нет ли там, в море, какой-то срединной точки, от которой волны разбегаются во все стороны. Неподвижной посреди вращающегося мира, как сказал Элиот.[11] Той, где возможности преобразуются в непреложные факты.

Если такое место существует, мне бы очень хотелось увидеть его, убедиться в том, что оно есть на самом деле. Мне бы очень хотелось знать наверняка: мой выбор убил моего отца или нет.


— Что-что? — переспрашивает Эвери.

— Четвертак в воздухе. И ты должен что-то сказать, прежде чем он упадет.

— Зачем? — Эвери вновь смотрит на мужчину, сидящего в кресле, которого не было здесь минуту назад. Четвертак вращается на уровне глаз.

— Надо решить, что будет.

— А что я решаю?

— У тебя есть два варианта, Эвери. Но от монеты зависит только один, поэтому начнем с главного. Позволь мне кое-что рассказать тебе. — Мужчина устраивается в кресле поудобнее. — Через полтора года Америка вступит в войну с Германией и Японией.

— Этого не будет, — возражает Эвери. — Рузвельт заявил, что мы останемся в стороне.

— Да, он так заявил. Но война тем не менее состоится.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что занимаюсь этим. Я знаю. Скажу точнее — это моя сущность. Я тот, кто знает.

Эвери, щурясь, разглядывает собеседника, пытаясь хотя бы на миг остановить это лицо так, чтобы pro можно было рассмотреть.

— Ага, тот, кто знает! Ну, а знаешь ли ты, на кого похож?

— Ты не понимаешь меня, Эвери. Я принял этот облик только для того, чтобы тебе проще было увидеть меня.

— Мне стало бы легче, если бы у тебя появилось лицо, — возражает Эвери.

— Отлично, — отвечает мужчина. — Дай мне его.

— Это так просто? Собеседник кивает.

— Хорошо.

И мужчина получает лицо отца Эвери.

— Теперь тебе спокойнее? — спрашивает он.

— Скажи, а что это значит — «тот, кто знает».

— Я не существую, пока не возникает необходимость выяснить какую-то вещь. И когда я узнаю то, что следует узнать, тогда мое существование прекращается.

Эвери начинает понимать.

— Итак, ты существуешь только до тех пор, пока не знаешь того, что тебе необходимо узнать?

Мужчина с лицом отца Эвери кивает.

— Рассказывай свою повесть, — говорит Эвери.


Уходить на покой в девяностых годах — одно удовольствие. Особенно с такой работы, как у меня. Ты получаешь пенсию и страховку. Ты учишь лилии расти на морском побережье Мэна. Ты совершаешь утренние прогулки по национальному парку Акадия в обществе жены. Когда тебе становится скучно, можно давать консультации автомобилистам.

Соскучиться я не могу, потому что когда мне становится тоскливо, я начинаю вспоминать о Моу Берге, четвертаке и том июльском дне, когда отец отпросился с работы, чтобы сводить меня на игру.

Я заработал уйму денег на консультациях.

Мою жену зовут Донна. Она чуть выше меня и заметно худее, а волосы ее в точности повторяют цвет полной луны, высоко парящей в зимнем небе. Мы женаты тридцать семь лет, и я давно забыл, как можно любить другую женщину. Она хочет, чтобы я не торопился, чтобы наслаждался золотыми годами. Ей надо знать, почему я не желаю отправляться в Европу. Мы счастливы вместе, и наши дети нередко навещают нас.

Мне бы хотелось рассказать Донне, почему я не хочу ехать в Европу, однако я скрыл эту причину — так же, как прятал «вражеский» автограф под козырьком пропотевшей бейсболки «Детройт Тайгерс».

Моу Берг скончался в Нью-Йорке в 1972 году, пережив моего отца на двадцать семь лет. После его смерти мы с Донной впервые отправились в этот город.


— Есть такой ученый, которого зовут Вернер Гейзенберг, — говорит мужчина с лицом отца Эвери.

— Он немец? Мужчина кивает.

— Значит, мы будем воевать с ним, — заключает Эвери.

— Да. Гейзенберг уже очень знаменитый ученый, и после того как начнется война, он будет работать на фашистов, чтобы расщепить атом и создать атомную бомбу. И вот ты стоишь перед выбором: убьет Моу Берг этого Гейзенберга или нет?

— Моу Берг — убийца? Он ведь играет в бейсбол!

— Сейчас — да. Но с началом войны он поступит в Управление стратегической службы и станет разведчиком Соединенных Штатов. Одно из его заданий в 1944-м будет предусматривать посещение лекции Гейзенберга. Бергу поручат убить Гейзенберга, если выяснится, что нацисты близки к созданию атомной бомбы.

— Ты сошел с ума, — говорит Эвери. — Я читал об атомных бомбах в «Эмейзинг». В жизни их не существует.

— Они будут существовать.

С сомнением в голосе Эвери говорит:

— Пусть так, но какое отношение все это имеет к моему мячу?

— Если Моу Берг сделает еще один хоум-ран, он начнет чаще играть в этом сезоне. Поскольку для армии он уже староват, Берг отыграет и следующий сезон. Тогда УСС наймет вместо него кого-то другого. И этот человек явится на лекцию и убьет Гейзенберга.

— Отлично, — говорит Эвери. — Если такая вещь, как атомная бомба, еще не существует, нам, конечно, не надо, чтобы ею завладел Гитлер.

— Но что, если убийство Гейзенберга не способно повлиять на возможность нацистов создать атомную бомбу раньше Соединенных Штатов? Тогда блестящий ученый погибнет без всякого толка. — Эвери молчит, и мужчина продолжает: — Если убийство Гейзенберга состоится, в опасности окажутся и прочие германские физики. И в результате получится, что люди, реализовавшие американскую космическую программу, или погибнут, или, опасаясь за свою жизнь, после войны уедут в Советский Союз.

— Космическую программу? — вдруг начинает волноваться Эвери.

Он только что прочел «Первые люди на Луне» Г.Уэллса. — Значит, мы полетим на Луну?

Его воображение рисует серебристые обтекаемые ракеты, одна за другой стартующие в космос. И одну из них пилотирует он. Эвери станет астронавтом.

— Не обязательно, мой мальчик. Вариантов много, однако в одном можно не сомневаться: если погибнет Гейзенберг, первыми ступят на Луну не американцы. Возможно, в таком случае на ней вообще никто не побывает.

Эвери молчит, разглядывая пол, который, в общем-то, таковым не является. Он, скорее, похож на множество полов сразу, каждый из которых вроде бы здесь, но не совсем.

— А откуда тебе это известно? — спрашивает он.

— Не знаю. До твоего появления здесь я не существовал. Когда ты уйдешь отсюда, меня не станет. Но пока существует эта неопределенность, буду существовать и я.

— А важно ли это — кто первым высадится на Луну? — спрашивает Эвери,

— Наверное, не слишком. Куда существеннее то, кто первым изобретет атомную бомбу.

Эвери следит за вращением четвертака. Если чуть сдвинуться с места в ту или иную сторону, будет казаться, что у человека, наделенного лицом его отца, вместо глаз серебряные монетки. Но хоум-ран Моу Берга — такая вещь, о которой можно будет рассказать приятелям. Он думает.

— Ладно, — говорит Эвери немного погодя. — Можешь оставить мяч себе.


Иногда луна напоминает серебряную монетку, и бескрайние орлиные крылья ее чар парят над пейзажем. Летними ночами я жду, пока она вынырнет из марева над горизонтом, и засиживаюсь допоздна, размышляя о том, что планетка эта вращается, как тот самый четвертак. Полная, похудевшая, ополовиненная, узенькая, как серп, новая. После проведенных на веранде летних вечеров в голове моей складывается целый кинофильм, и иногда мне снится тот человек с лицом моего отца, только на сей раз глазами ему служат диски луны. Они мерцают — как бывает, когда пленка движется недостаточно быстро, чтобы обмануть глаз.

Орел или решка. Пятьдесят на пятьдесят. Кошка либо жива, либо мертва. Но если подбросить монетку десять раз, результат пять на пять выпадет не столь уж часто. Я подолгу бросаю монетку, особенно летом, поздними вечерами, под серпиком луны.

Кто он, Вернер Гейзенберг — нацист или добропорядочный гражданин, выполнявший свой долг? Пятьдесят на пятьдесят. Большинство биографов и все друзья хором утверждают, что он был просто немцем и, когда началась война, посчитал своим долгом соорудить для соотечественников атомный котел. Хотелось бы знать, задумывался ли он над тем, что сделал бы Гитлер, располагая атомной бомбой.

15 декабря Гейзенберг читал в Цюрихе лекцию по теории S-матриц. На ней присутствовал Моу Берг, изображавший швейцарского студента, арабского бизнесмена или французского торговца — в зависимости от того, чьему свидетельству вы доверяете. Вот и неопределенность: известно, что Моу Берг был там, но не то, как он попал на лекцию. Присутствовали ли на ней саудовские бизнесмены или торговцы из Дижона? Ну, швейцарские студенты-то были. А рядом с ними сидел Моу Берг, агент-провокатор.

Представляю себе эту сценку. Гейзенберг, рыжий лысеющий гном, расхаживает перед доской и вещает. Сидящий в аудитории Берг внимательно слушает, делает заметки. Автоматический пистолет отягощает карман пиджака Берга, капсула с цианистым калием ерзает в часовом кармане его брюк при каждом движении.


Гейзенберг говорит, Берг внимает, а монетка вращается в воздухе.

— А это остановит войну? — спрашивает Эвери. — Если я верну мяч?

— Нет, война все равно состоится. Но твое решение может изменить и ее исход, и то, что случится потом.

Эвери успел хорошенько подумать.

— Почему? — спрашивает он. — Только потому, что я поймал этот мяч?

— Отчасти. — Мужчина меняет позу, и вращающийся четвертак закрывает собой его правый глаз. — Представь себе рябь на воде. Когда в нее падает камень, насколько далеко разбегаются волны?

— Пока не наткнутся на что-то еще, — отвечает Эвери, представив себе домик его дедушки, расположенный на севере, возле Траверс-сити. В лесу возле домика находится пруд, где Эвери ловит лягушек. Он видит рябь, разбегающуюся по воде от лягушек, когда они ныряют в темную воду.

— Пойманный тобою мяч — это камень, брошенный в лягушачий пруд истории, если ты простишь заимствованный у тебя образ, — говорит мужчина. — Разбегающиеся от него волны входят в контакт с последовательностью других событий.

— А откуда ты узнал мои мысли? — спрашивает Эвери.

— В известном смысле, — говорит мужчина, — я и есть то, что ты думаешь. Или, точнее говоря, что думал бы, располагая большим количеством информации, чем там, на матче.

Эвери надолдо умолкает, разглядывая вращающийся четвертак.

— Так ты — это я?

— Прости меня, Эвери, — отвечает мужчина. — Я знаю только то, что говорю.

— Но ты знаешь о войне, которая еще не началась, и о будущей атомной бомбе, и о полете на Луну, — возражает Эвери. — Как ты можешь знать одно и не иметь представления о другом?

— Потому что некоторые вещи еще не решены. Выбирай, Эвери.

— Только после того, как ты скажешь мне, где я нахожусь. То есть где мы сейчас.

— Нигде. Чтобы мы где-нибудь оказались, ты должен принять решение. И когда, ты его примешь, я исчезну. Меня не будет нигде. Я существую только в пространстве твоей неопределенности.

— Тогда кто ты? Бог или еще кто-нибудь? Мужчина качает головой.

— Это Бог послал тебя? А Он существует? Как случилось, что Он не может решить этот вопрос и заставляет меня делать это за Него?

По-прежнему качая головой, мужчина произносит:

— Я не могу ответить ни на один из этих вопросов. Я уже сказал тебе все, что мог. Ты уже гарантировал, что Моу Берг посетит лекцию Гейзенберга; теперь решай, что случится, когда он сделает это.

— Нет, — отрицает Эвери. — Я могу только выбрать сторону монеты. Я отдал тебе мяч. Это было решением. Но тут решаю не я.

— Правильно; Впрочем, все и должно было произойти подобным образом. Правило сохранения информации. Я нарушил причинность, рассказав тебе, что случится в результате твоего последнего выбора. А теперь тебе придется решать, не зная заранее результата, хотя я и мог бы назвать его тебе, чтобы вернуть равновесие. На лице собеседника — лице отца Эвери — появляется тень гримасы, похожей на вину.

— А что я должен решить?

— Убьет ли Моу Берг Вернера Гейзенберга.

— Это нечестно! — восклицает Эвери. — Вот почему я отдал тебе мяч, чтобы Гейзенберга не убили. Глупого немца. Надо было оставить мяч себе. Разве не мог я оставить себе мяч и назвать сторону монетки?

— Я уже объяснял тебе это. Называй же ее, Эвери. Сворачивай волновую функцию.

— Решка, — произносит Эвери. И все происходит так, как он решил.


А я снова оказываюсь на стадионе Бриггса, Бобби Доуэрр ведет в четвертом иннинге, а отец сидит рядом со мной.

— Эвери, — говорит он. — С тобой все в порядке, сынок?

— Ага, папа. Все в порядке. — Я оглядываю стадион Бриггса, вытоптанные клочки на поле, ржавые болты, крепящие сиденья к бетонному полу. «Я что-то сделал», — понимаю я. Вокруг ничего не изменилось, но скоро все станет иначе.

Отец пристально, встревоженными глазами смотрит на меня.

— Папа, да все в порядке, — настаиваю я.

— Ну ладно, приятель, — говорит он. — Только сегодня уже больше ни одного хот-дога.

Я ощупываю затылок. Ни шишки, ни ссадины, ничего. «Тайгерс» проиграли, удара слева от центра не было, и когда я в следующий раз читаю в газете заметку о Моу Берге, в ней сказано, что он совершил шесть хоум-ранов за всю свою карьеру в высшей лиге, окончив ее 1939-м.

А Вернер Гейзенберг умирает в Мюнхене почтенным семидесятипятилетним старцем, и атомные бомбы падают на Хиросиму и Нагасаки, и на Луну высаживается Нил Армстронг, а не какой-нибудь там Евгений, Сергей или Юрий.

И мой отец погибает во время второй мировой войны, 11 декабря 1944-го, когда самолет, недавно доставивший Моу Берга во Францию, врезается в воды Ла-Манша.

Мне был сорок один год, когда в своем новом доме на Фармингтон-хиллз я слушал по телевизору те слова, которые Нил Армстронг произнес, ступая на поверхность Луны. «Тайгерс» в предыдущем году выиграли мировую серию, залечив раны, оставленные волнениями 1967 года, которые заставили меня, подобно многим белым американцам, перебраться в пригород. Я давно уже отказался от мечты стать астронавтом.

К этому времени моего отца не было на свете уже почти двадцать пять лет.

Рябь, как сказал тот человек с лицом моего отца. Волны ее распространяются до тех пор, пока не встретят на своем пути какое-то препятствие или пока энтропия не лишит их энергии и не разгладит поверхность воды. Некогда, летом 1940 года, я поймал мяч на стадионе Бриггса, отец помог мне подняться и сказал: «Погляди на себя, Эвери, мой мальчик».

Посмотри на меня, папа. Стадион Бриггса уже тридцать пять лет называется стадионом «Тайгерс», а сын сварщика из Восточного Детройта сделался важным чиновником, живущим в пригороде в построенном по собственному заказу доме, а еще я спас жизнь Вернера Гейзенберга, что, возможно, стоило тебе твоей.

И вот я сижу на веранде своего дома в Мэне, смотрю на набегающие на берег волны и гадаю, откуда же они приходят к нам. Гадаю, где находится это тихое место, в котором рождаются все волны, и где еще не определившиеся решения ждут выбора между орлом и решкой.

Иногда я разговариваю с собой. А чаще засыпаю, и морской ветерок приносит мне сны о людях, почти похожих на моего отца.

А когда я разговариваю, с собой, то всегда задаю себе вопрос: если бы ты назвал орла, остался бы в живых твой отец? Если бы Моу Берг не отправился во Францию решать судьбу Вернера Гейзенберга, на изрытом воронками аэродроме возле Лиона отца ждал бы другой самолет?

Разбился бы этот самолет?

Мне было двенадцать лет. И я думал, что поступил правильно. Но если бы Моу Берг сделал седьмой хоум-ран, может быть, отца взял бы другой аэроплан? Кошка жива. Кошка мертва.

«Ред Сокс» проводят сегодня вечером один из сдвоенных матчей. Донна выходит из дома и садится рядом со мной в кресло, которое я своими руками сделал для нее в тот самый год, когда вышел в отставку. Я слежу за тем, как тень трубы нашего дома скользит по склону лужайки к волнам прибоя, на какое-то мгновение довольный тем, где я есть, на короткий миг довольный памятью о том, где был. В той тихой точке, вокруг которой вращается мир. Волны эпициклами накладываются на крупные циклы приливов, и Луна обращается вокруг Земли, и Земля кружит около Солнца.

Вертятся монетки, ожидая того, кто назовет стороны, которыми они упадут.