"«Живые черты Ходасевича»: из откликов современников" - читать интересную книгу автора (Янгиров Рашит)

Наталья Городецкая [1] В гостях у Ходасевича

— Владислав Фелицианович, каковы возможности русской поэзии?

— Ого! Вы другим таких коварных вопросов не задаете… Но ничего… Давайте и об этом.

— Ходасевич — нервный, худощавый, говорит отрывисто, покачивается на стуле, рукою тронет перо, подвинет его и вдруг отпрянет, и выжидательно смотрит на собеседника.

— Я издали начну… Был такой день, когда Державин, «в гроб сходя, благословил» молодого Пушкина. Для всех это было неожиданностью, и для самого мальчика, но не для Державина. Он уже года два как искал себе преемника — и жест был неслучайный. Он еще раньше написал, что передает лиру Жуковскому, да так эти стихи и остались под спудом. Дело в том, что в какой-то момент Державин как бы оглох и перестал слышать свое время, отошел от своей эпохи. Тогда и стал искать не второго, а нового Державина. Поэзия не есть документ эпохи, но жива только та поэзия, которая близка к эпохе. Блок это понимал и недаром призывал «слушать музыку революции». Не в революции дело, а в музыке времени. Поэзия движется, как пяденица — знаете? (Большой и указательный палец [Ходасевича] растянулись на столе). Так — а потом подтянется и отдыхает и осматривается, и тут встречается с новым…

Худые, очень длинные пальцы несколько раз повторяют движение. Глядя на свою руку, В. Ф. продолжает:

— Сегодняшнее положение поэзии тяжко. Она очутилась вне пространства — а потому и вне времени. Дело эмигрантской поэзии по внешности очень неблагодарное, потому что кажется консервативным. Большевики стремятся к изничтожению духовного строя, присущего русской литературе. Задача эмигрантской литературы сохранить этот строй. Эта задача столь же литературная, как и политическая. Требовать, чтобы эмигрантские поэты писали стихи на политические темы, — конечно, вздор. Но должно требовать, чтобы их творчество имело русское лицо.

В. Ф. поправляет очки, откидывает со лба черную прядку.

— Подмена русского лица лицом, так сказать, интернациональным совершается в угоду большевикам и обычно прикрывается возвышенным принципом «аполитичности». На самом же деле — просто хотят создать нерусскую поэзию на русском языке. Но нерусской поэзии нет и не будет места ни в русской литературе, ни в самой будущей России. Ей лучше бы навсегда обосноваться в каком-нибудь Данциге, где делаются различные международные спекуляции и, кстати, котируется червонец. Вот только я думаю, что не надо приставать к «аполитическим» поэтам, допытываясь, почему они отвертываются от политики. Такие вопросы — либо наивность, либо сознательное прикрывание дурной игры. Аполитические весьма занимаются политикой. Они не хотят не политики, а России… Кстати: почему-то всегда они либо расшаркиваются перед советской литературой, либо хихикают по адресу эмигрантской.

Я прерываю:

— Но ведь возможность поэтического делания остается?

В. Ф. говорит резко:

— Разумеется. Очень. Но явятся ли настоящие люди — не знаю. Я считаюсь злым критиком. А вот недавно произвел я «подсчет совести», как перед исповедью… Да, многих бранил. Но из тех, кого бранил, ни из одного ничего не вышло.

Он смеется и добавляет:

— А вот на кого я возлагал надежды — из многих все-таки ничего не вышло. Предсказывать с именами не возьмусь — боюсь, что опять перехвалю. В данное время милее других мне группа «Перекрестка»… Вы замечали на карте метро такую соединительную линию — Navette. Где-то она, кажется, около Pre-St.-Gervais, или… да… нет, не знаю. Словом, пряменькая такая линия. Вот и роль эмигрантской литературы — соединить прежнее с будущим. Конечно, традиция — не плющ вокруг живых памятников древности. Беда в том, что многие пишут «под». Свои стихи писать трудно и есть громадный соблазн и легкость –дописывать чужие… Видите ли, надо, чтобы наше поэтическое прошлое стало нашим настоящим и — в новой форме — будущим. Как вам сказать… Вот Робинзон нашел в кармане зерно и посадил его на необитаемом острове — взошла добрая английская пшеница. А что, кабы он его не посадил, а только бы на него любовался, да охранял, чтобы, не дай Бог, не упало? Вот и с традицией надо, как с зерном. И вывезти его надо, и посадить, и работать над ним, творить дальше. Главное, совершенно необходимо ощутить себя не человеком, переехавшим из Хамовников в Париж, а именно эмигрантом, эмигрантской нацией. Надо работать — и старым, и молодым. Иначе — катастрофа. Литературе не просуществовать ни в богадельне, ни в яслях для подкинутых младенцев… Что же касается принципиальной возможности… Глупости, что ничего нельзя создать! Три эмиграции образовали три новых и великих литературы: Данте; вся классическая польская литература — Мицкевич, Словацкий и Красинский; у французов — Шатобриан и [де] Сталь.

— Да, но я спрашиваю о русской поэзии — той, какая может быть в день, когда не будет разделений между нами и советами.

В. Ф. поднимает обе руки, изображая беспомощность.

— Я не пророк… Будущая Россия представляется мне страною деятельной, мускулистой, несколько американского типа, и очень религиозной — но уже не в американском духе. В общем, ощущение мое скорее оптимистическое… скромно-оптимистическое. А вот в чем я категорически уверен — так это в том, что эстетизм вовсе исчезнет, ему места не будет — так же, как всяким половым вопросам. И то, и другое появляется при гниении общества, в упадочные эпохи. Надо думать, что будущим русским людям некогда будет этим заниматься. Жизненная, здоровая стихия поглотит и то, и другое.

Я пытаюсь уточнить свой вопрос: русская поэзия рисуется мне в гоголевском определении — происшедшей от восторга.

— Конечно, поэзия и есть восторг, — подтверждает В. Ф. — Верится, что восторг никогда не иссякнет. Здесь же у нас восторга мало, потому что нет действия. Молодая эмигрантская поэзия все жалуется на скуку — это потому, что она не дома, живет в чужом месте и отчасти как бы в чужом времени.

В разговоре каждый проводит свою линию, и я требую, по гоголевскому словарю: — Что же может стать «предметом» русской поэзии? Не считаете ли вы, что после символизма стало дозволено говорить простым языком о[б] иных реальностях? То есть, не стоим ли мы перед новым духовным реализмом?

В. Ф. отвечает:

— Символизм и есть истинный реализм. И Андрей Белый, и Блок говорили о ведомой им стихии. Несомненно, если мы сегодня научились говорить о нереальных реальностях, самых реальных в действительности, то благодаря символистам.

В. Ф. склоняется и ловит черного котенка с зеленым галстуком («с бантиком» сказать нельзя: вас поправят — он мальчик и бантиков не носит). Смотрит на него с большим одобрением.

— Мой не хуже, чем у Куприна… Вы того хвалили… Правда, мой еще начинающий, но перед ним будущность.

Я вижу, ему хочется, чтобы я согласилась, что кот неслыханно хорош…


Возрождение. 1931, 22 января