"Рай в шалаше" - читать интересную книгу автора (Башкирова Галина Борисовна)ГЛАВА ДЕСЯТАЯРасстаются Таня с Верой Владимировной в метро, внутри станции «Комсомольская», как раз в том месте, где с мозаики, сверху, с безмятежно-голубых небес, приветствуют пассажиров круглолицые люди с твердыми улыбками пятидесятых годов. Верочка секунду всматривается в Танино лицо, словно взвешивая, готова ли она, поправляет ей косынку, выбившуюся из-под воротника, шепчет: «Будьте умницей, деточка»; похоже, ей хочется сказать что-то еще, но она удерживается и, с трудом оторвавшись, отделив себя от Тани, она не оглядываясь семенит к эскалатору. ...Пока лифт медленно ползет на двенадцатый Костин этаж, можно о многом успеть подумать, например о том, что, если глядеть со стороны, они за эти годы стали с Цветковым почти родственниками: так приходила бы Таня к брату, если бы подарила ей судьба брата, обремененная семьей и работой любящая сестра, — постирать, приготовить обед, убрать, подперев щеку затекшей рукой, посидеть вместе, поохать о жизни, посетовать на свое... а потом возвращаться домой с полегчавшим сердцем — вроде и не одна на белом свете, есть родная кровь. Но не брат же он ей, не родная кровь! ...Таня позвонила, Костя открыл, засиял, потянулся снять с нее плащ, упрекнул, что долго не шла, и в глубине квартиры (если допустить, что в однокомнатной квартире возможна глубина) сразу что-то ухнуло, отозвалось в такт его словам, — должно быть, ветер. — Давай чай пить, — предложил Костя, — чайник уже кипит, — небрежно добавил он, втайне гордясь своей домовитостью. — Мытье рук? Что за предрассудки! Садись в кресло! Таня усаживалась в кресло, стараясь поудобнее устроить голову, голова все еще была тяжелой. Но пристроить голову, вообще пристроиться, приютиться, приладиться в Костином доме не так просто. Кресло, в которое Таня села, низкое, старое, коротенькое, отцовское еще, голове приходится прислоняться к стене, но мало того, что стена холодная, так как выходит на лестничную клетку, на обоях, как раз в том самом месте, расплываются пятна, натертые, должно быть, немалым числом посетивших этот дом макушек... Ну вот, приладилась наконец, теперь надо тянуться вверх, к столу, потому что к чаю накрыто на краю высокого письменного стола, освобожденного от бумаг. Там стоят: две банки консервов, масло в надтреснутом блюдце, батон и кусок неразрезанного сыра. Костя достает бутылку любимого Таниного грузинского вина «Ахмета», открывает, но пить его Таня отказывается. Пьют они чай и разговаривают, то есть говорит, по обыкновению, Костя, а Таня слушает. Начинает он, как всегда, с новостей на кафедре, потом переходит к студентам. Старшекурсники вернулись из Пицунды с занятий летней школы, все в восторге, оказался живописный студенческий городок, тропинка ведет туда вдоль моря, в нескольких местах приходится огибать скалы чуть ли не вплавь. — И я не поехал! — горюет Костя. — Почему ты меня не уговорила? — Ты сказал, что не можешь оставить дела. — И ты поверила? Какие дела! — Костя пренебрежительно машет рукой. — Мне показалось, ты будешь недовольна. — Я? — удивляется Таня. — А ты не замечала, что не любишь меня далеко отпускать? Таня осторожно, чтобы не потревожить, качает головой: — Тебе кажется. — Ну-ну, — Костя хитро улыбается, — как видишь, я не противлюсь. Дискуссия там была, говорят, так себе, Филатова проводила, легко представить себе этот маразм. — Она милая женщина. — Да, но ребята туда ехали не затем, чтобы любоваться перезрелыми прелестями. — И поймав Танин укоризненный взгляд: — Виноват, грешен, мадам уговаривала меня ехать вместо нее. ...Далее следует рассказ о любимом его третьем курсе. Вчера у них была вечеринка в общежитии, пригласили Цветкова, оказалось, стройотряд курса ездил в Мордовию, строили свинарник, все чин по чину: сами каркас возводили, сами цемент замешивали, начальник, комиссар, бригадиры... Директор совхоза благодарность университету прислал. — Ты знаешь, — изумляется Костя, — привезли по тысяче рублей на брата. И это за сорок пять дней. ...Он изумляется, и ему глухим, напевным басом согласно поддакивают водопроводные трубы, и тонко звенят оконные стекла под натиском ветра, а то вдруг начинает дребезжать на кухне балкон. У Кости говорящая, охающая, кряхтящая квартира. И к тому же время от времени разными голосами бьют отцовские часы, самая осязаемая материальная ценность, которую он вывез из Ленинграда, если не считать книг. Но за часами надо следить, заводить, подмазывать, вообще как-то к ним относиться. Костя к ним никак не относится, «у нас никогда не было контакта, — объяснил он однажды Тане, — я их всегда боялся, с детства, они бьют, бьют, а я пока ничего не успел в жизни, и делалось страшно». Но оставить часы в Ленинграде Костя тоже не решился: «Отец любил их, как живые существа». И вот теперь эти живые существа, музейные экспонаты, которые готов приобрести Эрмитаж, дряхлели потихоньку и изредка, когда набирались силенок, жаловались робко, как жалуются, вздыхая, не словами, а именно тихими вздохами заброшенные, никому не интересные старики. ...Таня рассказу о деньгах, привезенных третьим курсом, тоже удивляется, действительно большие деньги. Костя докладывает подробности: как принимали его ребята, как они изменились за лето, степенность появилась, уверенность, на лекциях десятка два магнитофонов крутится, купили на заработанные деньги, и как приоделись, неузнаваемые стали! И на такси его домой отвезли, не дав расплатиться. Чудеса! — А комиссаром у них кто был, Толя Макеев? — спрашивает Таня. — Разумеется, и успешно. Я, признаться, за него слегка побаиваюсь, может уйти в общественную деятельность, жаль, пропадет для науки неплохо устроенная голова. — Это его ты приводил к нам на Кисловский? — припоминает Таня. — И в «Ботсад» тоже. В последнее время он водит за собой девчушку, — улыбается Костя, — милая такая девчонка, познакомился в читалке, не поступила в этом году, Анюта по имени. Коса у нее русая, глаз синий, скромность, все конкурентки сразу отпали: смотрит Макееву в рот и восхищается каждым словом. — К тебе сюда приводил? — Разумеется. Мне в рот не смотрит, чем и проявляет свою женскую мудрость, — Костя улыбнулся так, словно слегка, но Толе завидовал. — Дело движется, на мой взгляд, к свадьбе. Представь, — оживился он, — эта тысяча рублей сыграет свою роль, он материально независим, так ему кажется. — Костя вздохнул. — У третьекурсника Толи Макеева есть деньги, а у профессора Цветкова нет. Забавно. И кухонная труба прорычала «у-у-у», словно возражая. ...У профессора Цветкова деньги и в самом деле водились лишь в первые дни после зарплаты — книги, альбомы, такси, машинистки, дорогой коньяк, вечная раздача тем, кто попросит, а просили все: студенты, аспиранты, коллеги, какие-то деньги он отсылал в Ленинград... Костя подчеркнуто вел себя так, словно деньги для него были чем-то незначащим, от чего приятно освобождаться. И лишь Тане он без конца жаловался на безденежье. — У студента Толи Макеева есть деньги, потому что он с детства знает им цену, — неожиданно назидательно проговорила Таня. — Ты хоть записывай, кто тебе сколько должен. В случае чего — попросишь обратно. — Милая Танечка, — Костя иронически улыбнулся, — жена мне советовала то же самое; к сожалению, мне поздно переучиваться. — Тогда раздавай весело, не страдай, что их у тебя нет. Костя пожал узкими плечами: — Не сердись. Личностно я нелепый человек, вполне допускаю, но мне так проще. Пустяки все это! Налить чаю? — Да нет, не хочется что-то. Иди выключи чайник, сгорит. Костя послушно встал, вышел на кухню, на кухне ему что-то свое сообщила громыхающая балконная дверь, надо сказать студентам, чтобы отладили двери, подумала Таня, дует везде, поэтому он и простуживается без конца. Вернувшись, Костя сел на свое привычное место к столу, короткие ресницы чуть прикрыли глаза, поднес указательный палец к губам, замер... И зачем только Таня к нему пришла? За теплом, наверное, состраданием, за советом, за решением, может быть? Сама не знает. А Костя не заметил ни Таниного осунувшегося лица, ни ее слабости, ни головной боли. Или хуже того, не разрешил себе заметить? Нежелание осложнить, нехотенье знать — мужское береженье себя. Оглядывая его запущенную комнату, Таня думала, что вот ведь как странно получается: в жизни Кости, несомненно, существуют какие-то женщины. А иначе как же? Но почему ни одна из них здесь не задержалась, не смела пыль по углам, не сложила в стопки книги?.. Таня догадывалась, что у него что-то возникало, по ритму его звонков, виновато-встревоженному голосу, по излишнему количеству необязательных вопросов, избыточной заботливости о ее здоровье. И всегда Таня безошибочно чувствовала, когда очередной эпизод близился к развязке. «Что бы ни случилось, я возвращаюсь к тебе, и так нехорошо, нечисто на душе, Таня, тебе не понять», — вздыхал он в трубку. И Таня, не зная, что сказать, вздыхала в ответ. Она-то зачем вздыхала? Он жил, как жилось, и в этой беспечности была своя прелесть. Словом, все шло, как шло, то есть не шло никак... «Да-да, никак!» — хриплым простуженным голосом подтвердили большие напольные часы и задумались, и снова нерешительно подтвердили: «Ты права, наверное» — и так, натужно останавливаясь и всякий раз сомневаясь, девять раз. Значит, было еще рано, если часы не ошиблись нарочно для того, чтобы успокоить Таню. Тане иногда казалось, что все вещи в Костиной квартире давно вступили с ней в тайный сговор: они так старательно попадались ей на глаза, так печально принимались сетовать на свою заброшенность. Почему, в самом деле, ни одна из женщин не осела здесь, не подружилась с вещами и книгами? Почему ни у одной не получилось? Обожаемый профессор, со всеми одинаково любезный, бесхозный, ничей — одинокий интеллектуал из тех, что снятся по ночам мечтательным дамочкам. Говорят, ночная кукушка дневную перекукует. Таня-то была дневной! Тогда в чем дело? Может быть, в том, что его поклонницы были слишком мечтательны и неумелы. Или слишком молоды? ...Иногда Таня приходила к нему на факультет. Девчонки, разноцветные птицы, с ртами-ранами от кровавой помады, замаскированными под модное трогательное сердечко в стиле ретро, глядели на нее с испепеляющей ревностью. Но кроме ревности в подведенных глазах читалась зависть к той силе, которая привязывала профессора к этой старой уже (с их точки зрения) женщине. В те минуты, когда они спускались по щербатым мраморным лестницам и Цветков, подскакивая, бережно поддерживал Таню под локоть, они оглядывали ее с головы до ног — ее кофточки, цвет и ширину брюк. Девчонки как бы невзначай выглядывали из уборной, той, что в подвале, возле раздевалки, памятной Тане до последней трещинки в кафеле, по-прежнему пахнувшей застойным болотом, осокой, юностью... Все в Денисовой было удручающе обычно, но секрета власти над обожаемым профессором не открывало. А власти никогда и не было, подумала трезво Таня. Она поднялась со своего кресла, которое тотчас же что-то Тане проскрипело, но так невнятно и поспешно, что разобрать было трудно, — кажется, собиралась сломаться передняя ножка... И Костя, очнувшись, тоже вскочил, забегал вокруг Тани, помог отнести недоеденные продукты на кухню. Таня сложила посуду в мойку и вышла на балкон. ...С Костиного балкона открывалось полгорода, даже кусок кремлевской башни со звездой был виден, по краям небосвода давно стемнело, но над городом еще висело розоватое марево; ржавые, покатые крыши старой Москвы резко выделялись на фоне вертикальных плоскостей новых домов. Вздохнув, Таня поглядела на одиноко мерцавшую звезду, на желтую луну, казавшуюся бутафорской, наклонилась, разыскала в куче посуды стеклянные банки, чтобы переложить в них консервы, и вернулась на кухню. — Безумица! Ты была на балконе! Что за страсть к простудам! — И сразу, без перехода, просящим голосом: — Можно с тобой обсудить одну тему? Ты посуду мой, — попросил Костя, — а я буду рассказывать, хорошо? Костя встал в дверном проеме и, вытянув шею, вопросительно смотрел на Таню. — Как-то ты не так на меня глядишь, тебе не хочется слушать? Устала? Что ж, могу и помолчать, — проговорил он обиженно. Таня повернулась к нему от мойки: — Рассказывай. — Правда? — обрадовался он, и шея его вернулась на место. — Так вот, в последние дни я много размышляю о фокализации, свою гипотезу я условно назвал «теория встречи», личность, по этой гипотезе, формируется не собиранием нового, а оформлением главного. ...Тарелки от рыбных консервов отмывались плохо, мыть посуду было нечем, пришлось идти в ванную, брать мыло. Костя ходил за Таней и говорил: — Так вот, фокализация — это момент, когда человек осознает, что с ним случилось нечто особенное. Фокальная точка — отмеченное поведение... Нет, сегодня Таня была не в форме: вместо того чтобы сразу ополоснуть чашки, она взялась за тарелки, и теперь у нее были грязные руки, и раковина тоже пахла рыбой. — Ты слушаешь меня? Ты согласна? Знал бы Костя, как далеки сейчас Танины мысли, как не хотелось ей никакого разговора о науке. Заметим кстати, что и нам с избытком хватило Таниных соображений о фантомах, нас сейчас, признаться, тоже волнует другое: что будет дальше? Нам не терпится, чтобы события поскакали, понеслись, чтобы Таня заплакала, наконец, от обиды, или каменно замолчала, или ударила бы Костю (а что?) чем под руку попадется, разбила бы в сердцах хоть одну чашку... Костя ей об умном, а она в ответ шварк посуду об пол, да чтоб разбилась позвончей, и в слезы, и со словами грубыми, наболевшими... Истерика? Пусть истерика, зато после нее, как после грозы, легко дышится, и, размахивая руками, как птица, в попытке Таню унять, Костя вынужден будет сказать важные слова. Говорят, каждая женщина судьбу свою слышит и, слыша, подталкивает не только в смысле конкретном, так сказать, фалалеевском («судьба пахнет загсом»), а и в смысле неминуемой участи, рока. Может быть, неожиданная вспышка так или иначе прояснила бы неминуемую участь обоих... или хотя бы Танину. Так и хочется встряхнуть Константина Дмитриевича: «Да очнитесь вы, даром что профессор человечьих наук!» И Таня, признаться, начинает раздражать. Что за мямля, прости господи, что за безвольная женщина! Почему она разрешает себя унижать? Зачем она в этой кухне? Почему скребет скользкую от жира посуду? Зачем паук, затаившись в углу, настороженно разглядывая сверху ее макушку, злорадствует, что их у нее не две (две к счастью!), а одна? Почему холодильник фырчит обиженно, требуя, чтобы его наконец разморозили? Почему стена над плитой, закапанная кофейными брызгами, просится, чтобы ее тоже помыли? Почему у всех к Тане бесконечные претензии? По какому праву? ...— Ты слушаешь меня? Ты поняла, что такое отмеченная встреча? Нет, она не слушала, но кивнула Косте тем покорным кивком понимания, каким тысячи лет кивают женщины, когда им что-то серьезное, требуя поддержки и одобрения, рассказывают их мужчины. Зачем она кивает ему, оттирая проржавевшую вилку? Откуда эта покорность? И Денисову она покорна, и Цветкову. Покорность внешняя, но тем она для Тани и тяжелей, объявила внутреннюю, так сказать, забастовку: моет себе, стирает, штопает, варит борщи, крутит мясорубку, а сама внутри себя руки сложила... Но со сложенными руками недолго и ко дну пойти! Поневоле вспомнишь Веру Владимировну и ее «будьте умницей, деточка». Вера Владимировна уже давно приехала в свою Перловку, чай пьет, слушает по радио концерт и думает о Тане. В прежние времена Вера Владимировна за Таню бы помолилась на ночь, попросила бы за нее, а сейчас как быть? ...— Ты помнишь, Танечка, карикатуру? Две горы, на каждой по человеку, подпись: «Потерявшиеся в горах, встречайтесь в ГУМе у фонтана», фонтан как фокальная точка встречи. Но это так, смеха ради. Ты слушаешь меня, наконец? После ГУМа и фонтана Таня слушала: она представила себе всех потерявшихся в горах и как в растерянности они стоят с красными, отмороженными носами у фонтана, и потерявшиеся не знают, кого они, собственно, потеряли, а встретившиеся не совсем уверены, тех ли они встретили... Кому и чем способна помочь Костина «теория встречи»? Вот если бы с небес спускали скрижали и на них горело подтверждение правильности твоего решения, то есть все, это он, не суетись больше, большего тебе на роду не положено, ах, как бы все было просто!.. — Извини, но ты удивительно невнимательна сегодня, — обидчиво сказал Костя. — Так вот, когда человек из всего множества своих потенций осознает главную, это и есть фокализация. — Костя, отойди подальше, — попросила Таня. — Видишь, я кастрюли начала мыть, могу тебя забрызгать, отойди, сядь. Костя отошел от одной двери и теперь стоял, прислонясь к другой, балконной. — Да брось ты эти кастрюли! — произнес он с досадой. — Давай лучше поговорим, ты поняла, что в своих рассуждениях я шел от Ухтомского, от его доминанты? Нет? — переспросил он. — Странно, я думал, ты догадаешься. Со мной случилась необычная вещь, ты знаешь. Я хорошо помню Алексея Алексеевича Ухтомского, помню его бороду, сапоги, косоворотку, помню, как он гладил меня по голове и рассказывал разные истории из своего детства, он был князь, учился в духовной семинарии, кем он только не был, фантастическая биография, ты знаешь. Он подолгу разговаривал с отцом, они часто спорили, все разговоры, разумеется, ушли из памяти. Но едва я начал думать обо всем этом круге проблем, как всплыло все, интонации голоса, слова, и меня осенило, я понял, о чем они спорили. Детское фотографическое запоминание, любопытный феномен... ты слушаешь, Таня, посмотри на меня! Она посмотрела. И вот тут-то вроде все и должно было бы начаться: объяснение или скандал, завершающийся объяснением, или хотя бы маленький срыв, отстраняющий жест с трудом сдерживаемого раздражения... А случилось все наоборот. Отведя упавшую на глаза прядь волос мыльной рукой, Таня посмотрела на Костю, но увидела и почувствовала совсем не то, что мы от нее ожидали... она увидела немолодого человека, совсем уже седого, усталые, натруженные глаза, продольные морщины, увидела, что он плохо выбрит и на левой щеке у него ранка от небрежного бритья, заметила, что на пиджаке вот-вот оторвется пуговица, что тапочки прохудились, на месте больших пальцев дырки... И это общее выражение робкой зависимости от нее... И сердце Тани наполнилось нежной виновностью перед Костей, его ранней старостью, никому ненужностью, ни одному человеку, кроме Тани. Но именно от нее Костя не получал в последнее время ничего, кроме раздражения... В разговорах с ней он потерял верный тон, это так, но его ли вина, что Таня подросла и уже могла разговаривать с учителем на равных, а он, как всякий учитель, ничего не замечал и по-прежнему беседовал с ней так, будто каждая его мысль значительна и полна смысла. Его ли вина... надо уметь понимать, терпеть, смиряться и принять его, наконец, таким, какой он есть. Костя вылепил, вынянчил, сделал Таню! Бережно и ненавязчиво он растил ей крылья. А для того, чтобы взлететь, нужна земля, не правда ли? Нужно от чего-то оторваться, необходима вскормившая тебя, крылатого, почва, насыщенная корнями знаний, интеллектуальных умений и навыков. У Кости были корни, у Тани нет. У Кости, когда он вступал в науку, была нажитая, привитая в семье культура. А Таня? А почти все ее друзья и приятели? А Наталья, Виктор, тот же Коровушкин? С чего начинали они? От чего отталкивались? Они пришли в науку как люди, лишенные бокового зрения, они были обучены мыслить только в одном направлении... Склонившись над мойкой, Таня принялась оттирать закопченный чайник, радуясь, что Косте не видно ее лица... Впрочем, он толковал о своем, не замечая ее невнимания. .. Да, почти полжизни ушло у них на овладение тем, что само собой должно было служить вспомогательными инструментами познания, полжизни, большая часть молодых сил ушла на приобщение к азам мировой культуры... В России подобный процесс однажды происходил — появление разночинцев, Да, но была другая историческая ситуация и совсем иные стимулы. Здесь же, у нас, невиданная в истории массовость роста средней образованности. И это в сложнейших условиях послевоенных лет и предшествовавших войне десятилетий. Все сбилось, все следовало начинать заново. У Тани, во всяком случае, в ее детстве и юности, питательной культурной среды не существовало. Ей предстояло самой для себя стать Ломоносовым, выйти из своих Холмогор, плыть, переходить реки вброд, тонуть, выплывать, выдирать себя из пучин незнания... Какой огромный творческий потенциал должен быть заложен в человеке, чтобы не сгинуть в пути! Нет, речь сейчас уже не о Тане — обо всех интеллигентах первого, второго, да, пожалуй, и третьего поколений... Много книг написано об истории разночинцев, в десятках мемуаров восславлено их трудолюбие. Кто написал о трудностях становления новой нашей интеллигенции, кто ее уважил письменно? За бессонные (часто голодные) ночи, за порыв к знанию, за благодарную готовность принять и впитать внешне чуждое и далекое? За бескорыстие прежде всего. ...Таня отмывала плиту и стену возле плиты (плита все-таки вынудила себя помыть!) и думала о том, что начало своего становления она никогда прежде не связывала с Костей. А между тем кто знает, что сталось бы с Таней, не встреть она его вовремя! Это Костя помог ей сократить путь! И Таня не помнит уже, не способна оценить, что значил для нее в те первые годы каждый его звонок, каждое письмо. Костя незаметно, но планомерно расширял границы того, что была тогда Таня, незаметно он почти превратил ее в свое второе «я». (Таня однажды не удержалась, спросила, вкладывал ли он так много сил в свою жену, «там не было материала», — ответил он холодно.) ...А совсем недавно что-то случилось, не то с ним, не то с Таней, не то с ними обоими. Поди тут пойми, если начинает вмешиваться Время, вернее, его протяженность. Время — таинственная категория, оно не позволяет людям оставить все, как есть. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — какое старомодное заклинание! «Остановись, мгновенье, ты удобно!» — то есть хватит, время, мне от тебя ничего больше не надо, устал, не могу, не хочу большего... Но мгновенье-середнячок тоже неостановимо и не желает оставить человеку все как есть даже по самому среднему тарифу. Казалось бы, загадка! Почему бы и нет, ведь никаких особенных претензий, никакого титанического вызова судьбе, никаких фаустовских замахов? Но нет! Не желает слышать! Никаких компромиссов! Вперед либо назад. И это «назад» так замаскировано, так коварно! «Назад» — это всего лишь остановка на полпути, безвинная остановка, ибо в чем виноват тот, кто остановился? И, однако, тотчас же начинаются неприятности. Ведь сначала все было заодно, а тут почему-то отстал, сбавил скорость, еще один отстал, не выдержал силы умственного напряжения или искушения скорой карьеры, или запас таланта иссяк. Но кто признается себе, что устал, выдохся, приспособился, сдался и... «остановись, мгновенье, ты удобно!». Кто, остановившись, позвонит, допустим, по телефону и сообщит: «Знаешь, я иссяк, иди вперед один, но иди широко, вольно, иди за нас двоих». Так не бывает, в жизни редко доводится слышать подобные признания! Их, кстати, не стеснялись делать герои Чехова. Может быть, поэтому они близки нам сегодня? За отвагу не лгать хотя бы самим себе. А может быть, ничего трагического в этих остановках нет? — думала Таня. Каждому человеку от природы отпущен свой запас сил, что с этим поделать? Легко, не правда ли, заметить, что Тане давно пора кончить с плитой, и непонятно к тому же, чем во время этой затянувшейся уборки занят Костя. И вообще людям положено шевелиться, разговаривать, передвигаться в пространстве. Но Таня и так передвигается, движения ее мелки и споры, и их не видно, как не видна любая домашняя работа. А Костя? Он все разговаривает! Он продолжает все о том же, о том, что бывают внезапные ослепительные встречи, которые все расставляют по своим местам, и часто то, что было делом жизни, становится второстепенным, а то, что казалось мелочью, обретает важный смысл, и счастливы люди, к которым всеразъясняющая встреча пришла вовремя. «Да, — мысленно соглашалась Таня, — главное, чтобы вовремя, главное — не упустить момент, как верно он это говорит, словно читает мои мысли, главное, чтобы человек к моменту встречи был готов...» Но сказала она ему другое. — Костя, — сказала Таня, — я закончила, осталось пол протереть, пойдем в комнату, я хочу передохнуть. Но, прислонясь все к той же балконной двери, которая под его тяжестью перестала скрипеть, Костя торопился выговориться и не услышал Таню: — Знаешь, Танечка, вот что любопытно: главная встреча всегда зашифрована, иначе все было бы просто, она как вестник в древнегреческой трагедии — сообщение вестника всегда непонятно. Теперь Таня, помыв руки, тоже прислонилась к дверному кухонному косяку, и так они и стояли, опираясь каждый на свою дверь, и Таня терпеливо ждала, когда Костя закончит. — Ты помнишь замечание Лотмана, — спрашивал он, — роль оракула такова, что его сообщение принципиально должно быть многозначным... Начиналось то, что Таня называла про себя Костиным бренчаньем. Тане казалось, что он развешивает на себе эрудицию, как дикарь развешивает погремушки, предупреждая: «Не спутайте, это я иду, я!» Он бренчал, и Тане Становилось не по себе. А тут Таня с нежностью подумала, что прежде относилась к его «бренчанью» иначе, узнавая из него массу нового, пытаясь в подражание ему сопоставлять факты, сталкивать, играючи, века и эпохи. Что ж! Шифр разгадан! Ну и что из того? Человек, даже самый удивительный, не бесконечен при тесном общении, не так ли? И только за это на него сердиться? За то, что он, как ей кажется, остановился, иссяк? Откуда во мне такая нетерпимость, такое высокомерие, ужаснулась себе Таня. — ...Ты со мной не согласна? — спросил Костя грустно, отрываясь наконец от своей двери. И дверь тотчас же заскрипела, заурчала довольно, ветер снова начал свою работу. — С тобой или с Лотманом? — С Юрием Михайловичем ты всегда согласна. Ты в него тайно влюблена, бог тебя простит, он достойный человек. Иди укладывайся на диван. Только не засыпай, дослушай. Совсем мало осталось! Что бы там ни говорили, одной встречи мало, действие должно созреть в душе, оно результат работы собственной личности. Встреча всего лишь провокация, толчок, повод, согласна? Конечно же Таня с Костей согласна, еще раз вспомнилась та давняя его фраза о жене: «В ней не было материала». Важно, чтобы был материал, вот в чем секрет! Таня согласна. И еще подумалось: как странно! Почему именно сегодня он как будто заново вспоминал их совместное прошлое. — ...Такая встреча как письмо в бутылке. Заметь, письмо всегда, во всех романах размыто: если бы письма доходили целыми, не было бы романа. Да, думала Таня, прикрывая ноги старым вытертым пледом, если бы все не было так размыто, загадочно, странно, чем бы обернулись их отношения? Может быть, Костя правильно медлил? — Знаешь, Танечка, я убедился, мы никогда даже отдаленно не догадываемся, к чему приведет та или иная встреча. — Костя быстро взглянул на нее. — Разве знал я тогда, в Ленинграде, когда увидел тебя впервые, ты сидела рядом с Левкой, был солнечный день, ты все время закрывалась рукой, я сразу заметил, какой она изысканной формы, узкая ладонь, тонкое запястье, все началось с твоей руки... что я тогда знал? Признаться, ты мне не показалась тогда красивой. Была в тебе вульгарная сила ранней молодости, ты похорошела с тех пор, — проговорил он и тут же себя остановил: — Впрочем, оставим это, биографическая часть, старческие воспоминания. Знаешь, вестник по-гречески «ангел». Когда я думал об этом, я даже стишки сочинил: Чему ты улыбаешься? Глупо, да? Ты не бойся, я тебе одной эти глупости читаю, боюсь стать как Левка, тот превратился в типичного графомана, ты заметила? Вставляет свои стишки в научные публикации, в «Вопросах философии» умудрился их напечатать. Прочитать дальше? — В глазах стыла просьба задавать вопросы, хвалить, восхищаться. — Знаешь, а на бумаге все равно излагать рано, как ты думаешь? Да и неизвестно, кому отдавать. — А ты отдай в «Тартуский сборник». — Твоему любимому Лотману? Не совсем для них. — Прибавь литературные примеры. Допустим, «Рамаяна», «Гамлет» и «Чума» Камю с точки зрения фокализации личностной структуры, — откликнулась Таня с привычной иронией. Костя ничего не заметил. — Блестяще, Танюша, в тебе дар интуиции, не успел рассказать, а ты все разложила по полочкам. Тебе надо как можно больше сочинять самой, что угодно, но много, постоянно, поняла меня? Я просто требую от тебя этого, наконец! Таня согласно улыбнулась. Она пригрелась под пледом, и стало ей тепло, хорошо, спокойно. Часы позвякивали так мелодично, так уютно, часы-хрипуны заснули, а эти звонкоголосые звенят себе вразнобой колокольчиками, напевая Тане, что торопиться некуда и не надо и жизнь хороша сама по себе — в эту минуту, под этим пледом. И аист на длинной ноге, вытянув шею совсем как Костя, заглядывает Тане в лицо из синей большой вазы, аист охраняет гнездо, очаг, шалаш, который они с Костей себе сотворили. Аист смотрит на Таню, Таня глядит на аиста. Там, где-то далеко, срывая последние листья с деревьев, шумит ветер, осенняя тяжелая туча заслонила желтую луну, в далеких лесах стоят черные осины... А здесь тихо, покойно, и Танина душа полна благодарности к человеку, который топчется у ее изголовья, не смея приблизиться. Костя присел возле нее на корточки: — Чем тебя еще позабавить? У тебя такое усталое лицо, одно огорченье с тобой. Дочитать стишки о вестнике? В полудреме Таня услышала, как что-то снова зазвенело, но нет, это были не часы. — Кажется, в дверь звонят? Ты слышишь, Костя? Он вернулся очень скоро. — Знаешь, кто приходил? — Студенты? — Если бы! — Костя неприятно поморщился. — Нонна. Собственной персоной. Представь себе! Я ее выставил! — добавил он гордо. — И попросил без предварительного звонка больше не являться. — Неудобно как-то, пригласил бы зайти! — сказала Таня миролюбиво, — Зайти? — Лоб его высокомерно поехал вверх. — Невоспитанность надлежит пресекать на корню. Ничего, — он усмехнулся, — у нее и так изрядно подпортилось настроение: кажется, она догадалась, что ты здесь. |
||||
|