"Рай в шалаше" - читать интересную книгу автора (Башкирова Галина Борисовна)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

А потом будет другой вечер, другая ночь или другие ночи, и Тане вспомнится их с Денисовым разговор...

Она идет от пристани вверх по немощеной пыльной дороге, бурьян по сторонам, белая церковь впереди, геометрия стен, а потом обрыв в кипень голубых куполов, и все это вырастает из-за пригорка, покрытого мелкой кудрявой травой, а дальше пыль неметенных улиц, и при виде домика в три окна на тихой боковой улице и бабки с суровым оглядом вослед — стыдная мысль остаться навсегда, сесть, нет, воссесть на лавку, как та бабка, поутру выходить в огород, где остро пахнет увядающей картофельной ботвой, а потом... Потом «Заря» на Оке, заменившая тихоходные катера, и хныкавший от жары Петька, и где-то новая пристань — кажется, Соколова Пустынь... пустынь — слабый отзвук Достоевского среди брызг моторных лодок и многоцветья кажущихся с реки игрушечными машин на берегу...

Или это демонстрация, май, Ялта... Улицы, спускающиеся к морю, перекрыты. Колонны с транспарантами, ждущие своей очереди, вся Большая Ялта — Гурфуз, Никитский сад, Алупка, Артек, Симеиз... гармонь, и в кругу немолодом, женском — рыжий веснушчатый парень в зеленом бархатном костюме с накладными плечами, подтягивая узкие брюки, пляшет русскую. И бархат, и крой моднейшего пиджака, и азарт на скуластом его лице, и хоровод грузных женщин в кримпленовых костюмах — все перепутано, все не совпадает: кримплен, бархат, фигуры, лица, их выражения, но обряд все тот же, не отменяемый никакими переменами, — гармонь, частушки и русская пляска в заморском тесном костюме... Потом Денисов твердо прошел сквозь толпу, миновал оцепление милиционеров (они посторонились, их пропуская) и поставил Таню так, чтобы ей было все видно — и море, и иностранный, украшенный флагами пароход, и набережную, по которой шли люди, и оркестр напротив праздничных трибун с пухлым улыбчивым дирижером, так отчаянно взмахивавшим руками, словно он каждый раз изумленно вскрикивал «ой, мамочка», и рядом с оркестром маленький мальчик, музыкантский сын, в черном костюмчике с белым бантом на груди, все бил и бил в барабан серьезно и строго.

Такие разные люди шли в колоннах, каких и не увидишь никогда в Москве. Сначала старые большевики и партизаны, освободители города, старики и старухи на распухших ногах... парусиновые туфли, домашние тапочки, ветхие плащи и выцветшие шляпы, ветхие лица и выцветшие глаза открывали из года в год демонстрации в Ялте. А дальше моторизованный нарядный Артек, дальше веселые лица, непривычно много веселых лиц сразу, люди, одетые старательно, но немодно, и слишком много отвисших не по возрасту рано женских животов, прикрытых праздничной одеждой, и слишком много черных мужских костюмов в ослепительно солнечный день, когда и море, и небо, и лиловый куст глицинии на набережной, и бутоны роз, готовые раскрыться, и стройные иностранки в широкополых шляпах, машущие руками с палуб корабля, — все взывает к другим цветам, окраскам, к изящной, красивой жизни... А на набережной между тем движется, торопится не отстать от своих малоразноцветная, неподтянутая, неизящная жизнь, выросшая из годов послевоенных, полубездомных, возобновленная в разрушенном городе в полуразрушенной стране, жизнь, поднятая, построенная, худо ли, бедно ли, но именно этими людьми, их трудом, недоеданием, нелегким их бытом, жизнь, которая иностранцам с корабля могла казаться неказистой и бедной рядом с синим морем и зелеными близкими горами на фоне белого прекрасного города.

Но от этих людей, чуть нелепых в своей растерянности, потому что вот они оказались вдруг на виду, — от каждого из этих людей в отдельности ничего не зависело ни в жизни города, ни в том, что море и солнце невольно намекали, что можно устроить на земле и какую-то другую жизнь; это была их, единственно возможная жизнь, и в ней, быть может, ярче, чем в столичной, отражалась вся многотрудная судьба народа, выдержавшего и испытавшего то, что не дано было, пожалуй, испытать в XX веке ни одному народу мира. И липы, под которыми Таня с Денисовым стояли, были посажены после войны вместо срубленных фашистами, и на каштане неподалеку немцы повесили двух связных от партизан, и по этой развороченной, взорванной набережной шли жители Ялты, спустившиеся с гор после трех лет борьбы. Обмороженные, исхудавшие, они плакали и обнимались на этой набережной, немногие из тех, кто остался в живых, совсем тогда молодые, и казалось, все у них впереди... Глядя на старуху в черном платье, черных чулках и черном платке на. голове, шедшую будто бы вместе со всеми, но отдельно, так что видно было, что ни к какой организации она не принадлежит, глядя на ее лицо, в котором сосредоточилось одиночество старости, потерявшей все, кроме горькой причастности к общей народной судьбе, кого-то пощадившей, а ее жизнь превратившей в пустыню, Таня внезапно для себя начала плакать — тихо, незаметно, потом всхлипывать все громче.



— Что ты плачешь? — Денисов повернул Таню лицом к себе. — Что с тобой?

— Я плачу потому, что мертвых больше, чем живых.

Таня все глядела на старуху, та семенила уже где-то впереди, и видно было только ее согнутую шустро поспевавшую за молодыми спину. Слезы неудержимо лились, затекали в уши, Таня не могла остановиться.

Милиционер, наводивший порядок, то есть следивший за тем, чтобы никто не перебегал набережную в неположенных местах, укоризненно глянул на Денисова: «Стыдно, молодой человек, в такой день девушку до слез доводить». Денисов отмахнулся и уговаривал Таню уйти, Таня все всхлипывала...

А море было синее, небо голубое, и оркестр играл марши, что играли на набережной, должно быть, еще во времена Чехова, но сколько горя избыто и горестных побед одержано с тех пор, сколькими жизнями заплачено!..

Денисов вывел Таню из толпы, они брели наверх, улицы были пустынны, как ранним утром, — весь город, то есть город коренной, был на празднике, город же курортный, отдыхающий, затаился в домах отдыха и санаториях, пережидая, когда наступит тишина. Денисов заглядывал в Танино лицо:

— Бледная совсем, зачем я тебя только послушал, зачем повел, все нормальные люди сидят сегодня дома.

— Мы с тобой самые нормальные! — улыбнулась Таня.

— Ты видела хоть одного отдыхающего на набережной?

— Нормальных людей на самом деле очень мало, Валя!

— Парадоксы! — Денисов покрепче взял ее под руку.

— Куда спрятаться от прошлого? — сказала Таня.

— Люди предпочитают беречь здоровье, — кивнул на берег Денисов, — принимают ультрафиолет, все гораздо проще.

В это время они уже кружными улочками спускались к массандровским пляжам, возвращаясь к себе в гостиницу.

— Конечно! — покорно согласилась Таня. — Ультрафиолет!

И навстречу ее покорности, как у них всегда бывало, Денисов открылся ей тоже:

— Дед мой здесь воевал, ты знаешь?

Таня не знала.

— То есть начинал воевать. Мне бабушка рассказывала.

2

Дед, Валентин Андреевич, погиб при освобождении Харькова, он был врач, бомба попала в медсанбат.

Накануне тридцатилетия Дня Победы Денисов неожиданно попросил Таню поехать с ним разыскивать могилу деда.

Сразу после освобождения Харькова ездила Нина Александровна, она нашла деревню, где стоял госпиталь, ходила по дворам, расспрашивала старух, старухи вспомнили седого представительного доктора, он умер не сразу, старухи спорили, на второй день или на третий, а вот где похоронили? Братских могил было в округе несколько, старухи не могли упомнить, нужно было списываться с врачами полкового медсанбата, а время было упущено, госпиталь ушел далеко вперед, к тому же Нина Александровна после возвращения домой надолго слегла. Давно погиб дед, сама она давно умерла, а внук их, оказывается, не говоря жене, написал в ту деревню, в школу, в пионерскую организацию, пионеры радостно откликнулись и дали слово помочь, прислали фотографию трех памятников, окруженных клумбами с цветами, на одном уже были фамилии, дотошные пионеры выяснили их к 25-летию Победы, теперь же, сообщали они Денисову, юные следопыты шестых классов дали обязательство к 30-летию Дня Победы установить имена остальных погибших «в окрестностях нашего родного села». Денисов показал Тане письмо, пионеры заранее приглашали Денисова и его семью приехать в гости девятого мая.

И Денисов решил ехать. Петька учился во втором классе, маленький был совсем, но Таня не отважилась его не взять. Они сели в Москве в поезд, потом в Харькове в шесть утра пересаживались на электричку, потом ехали на автобусе. И кругом от самой Москвы ехали, шли, двигались празднично одетые люди, — казалось, внезапно поднялось полстраны. Больше всего было пожилых мужчин с орденами и медалями, некоторые в старой военной форме. Вокзал в Харькове, как и вокзал в Москве, был запружен мужчинами, в глазах которых было что-то такое, что резко отличало их от обычной вокзальной публики, им каким-то особым образом выдавались железнодорожные билеты, очередей нигде не стояло, все было организовано. И в глазах Денисова тоже, видно, что-то появилось, потому что не раз на их недолгом пути, на всех пересадках пожилые мужчины с вновь обретенным твердым взглядом спрашивали у него: «К отцу?» — «К деду», — отвечал Денисов.

К деду они поспели вовремя.

На автобусной остановке в центре большой деревни их окликнул пионерский патруль.

— Фамилия? — деловито спросил щербатый мальчишка с косой русой челкой.

— Денисов, — ответил Петька.

— Дедушкина нужна фамилия, — мягко подсказал ему отец.

— Не знаю, — прошептал ставший пунцовым Петька.

— Ростовцев! — поспешно отвечал дежурному пионеру Денисов тем же замирающим Петькиным голосом.

Мальчишка одарил Петьку презрительным взглядом.

— Эх ты, — прошепелявил он сквозь сломанный зуб, — фамилию дедушки не знаешь! Будем знакомы! — просвистел он, протягивая Петьке руку. — Петр!

И Петька, вытянувшись в струнку, отрапортовал:

— Петр.

Два Петра серьезно пожали друг другу тощие руки. И уже после этого Петр Первый поднял глаза на Денисова:

— Ростовцев, подполковник медицинской службы? Место захоронения найдено.

— Найдено? — выдохнул Денисов.

— Паня, — подозвал Петр второго патрульного, — ты здесь стой, карауль, я гостей поведу.

— Куда?

— Та им туда, над обрывом.

Над обрывом, на высоком берегу Донца, возвышался небольшой серый обелиск с красной звездой наверху и в списке погибших первым, видно по званию, значилось: «В. А. Ростовцев, подполковник». Таня услышала, как муж судорожно глотнул, и сдержала себя, чтобы не оглянуться... Торжественный митинг открылся в десять часов, они поспели вовремя. Народу собралось много, должно быть человек сто, много старух, много таких же, как встреченные по дороге, мужчин с орденами. Под бой барабана пришли пионеры, выстроились в каре, мальчишки в одинаковых черных сатиновых шароварах и белых рубашках, девочки в темных юбочках, те самые шестые классы, взявшие на себя обязательства. Что ж, свои обязательства они выполнили честно. Бой барабана стих. Пошли речи и возложение венков — представитель райкома, представитель сельсовета, соседнего совхоза, воинской части, стоявшей неподалеку, представитель учителей, прочие желающие... Фотографировали, кто-то снимал на кинокамеру, неподалеку от Денисовых белокурый парень тихо наговаривал в магнитофон: «Итак, прозвучали слова третьего секретаря райкома товарища Ромикова, митинг открыт, но, прежде чем мы услышим речи приехавших товарищей, мне бы хотелось немного рассказать о гостях. Рядом со мной стоит немолодая женщина, прибывшая в нашу деревню с Урала, муж ее, сержант Владимир Иванович Барышев, погиб смертью героя на подступах к городу Харькову. Попросим же Клавдию Петровну сказать на память несколько слов».

Парень подошел к Клавдии Петровне, сунул ей под нос микрофон, та начала: «Дорогие ребята, спасибо вам, что нашли моего мужа Вову, могилу моего мужа Вовы, — поправилась она, — Вовы», — повторила она еще раз и заплакала, и беззвучно плакала дальше весь митинг... весь день, пока не уехала.

Парень стал осторожнее, к гостям больше не подходил, но репортаж свой вести не перестал. К нему без конца подбегали мальчишки. Он выключал магнитофон, что-то приказывал, потом снова бубнил свое, имитируя манеру московских дикторов, все время повторял фразу: «Надо, чтобы никто не потерялся». Когда Таня, стоявшая рядом, спросила его, что он имеет в виду, парень ответил, что имеет в виду погибших. «Надо, чтобы никто не потерялся!» — повторил он, глядя на Таню голубыми пронзительной ясности глазами.

Митинг все шел, желающих оказалось много, говорили подолгу и давно без всякого плана. Денисов тоже попросил слова и благодарил ребят, и Петька снова стоял пунцовый от волнения и поглядывал с гордостью на подуставшее к тому времени пионерское каре. Солнце светило вовсю, река блестела в далекой излучине, песчаные отмели казались белыми, а трава на огромной поляне была совсем молодой, изумрудной. С обрыва открывался широкий вид на тот берег, на заливные луга, и там тоже были деревни и тоже виднелись толпы людей — тоже шли митинги. Праздник и горе, радость и неизбывная печаль — во всей России происходило сейчас то, что происходило здесь, на высоком берегу, и там, среди далеких заливных лугов...

Возле сельсовета были накрыты столы, Денисовых посадили среди гостей. Гостей оказалось человек десять, приехавших из разных концов страны: вдовы, дети, один капитан запаса, похоронивший здесь друга. Доктора Ростовцева, конечно, никто не помнил, старухи, те, с которыми беседовала тридцать лет назад Нина Александровна, давно умерли. Под водку, картошку, заправленную салом, и жареных кроликов — в деревне их разводили в огромном количестве и шили шапки, какой-то старичок, захмелев, предлагал Денисову продать, интересуясь, белая ему шапка нужна или серая, белую, говорил он, можно достать хоть сейчас, а серую пришлет, оставьте только адрес, поверит на слово, не нужно задатка, — под водку, которая пошла быстро и тяжело, разговоры велись уже не о войне, о жизни, детях, мировой политике. Петьку увели мальчишки. Таня сидела рядом с Денисовым, муж рассказывал, как живут простые люди за границей, что сеют, какая техника, какие урожаи, — рассказывал он просто и занимательно. Так, по-своему, как умел, он благодарил людей за гостеприимство, теплоту, за то, что теперь их объединяло. Подошел белокурый парень. «Учитель истории Федор Михайлович Воронин», — представился он, сел рядом. Водка на столах уже кончалась. Денисов полез в чемоданчик и, к изумлению Тани, вытащил бутылку, батон сухой колбасы и консервы. Она собирала еду в дорогу и не подозревала, что в последний момент он тоже что-то положил, а Валька постеснялся ей признаться, и здесь стеснялся, не зная, как поставить на стол свое, боялся обидеть. Федор Михайлович отнесся к гостинцам с равнодушной естественностью, быстро открыл бутылку, быстро нарезал столичной колбасы, позвал еще кого-то из мужчин выпить и так же быстро увел Денисова смотреть свою школу. Он сообщил по дороге, что он здешний уроженец, окончил пединститут и лет ему двадцать восемь. Сильно огорчался, что под конец митинга испортился магнитофон, не смог записать до конца. Денисов вызвался магнитофон починить. Пока шли вдоль берега, учитель сокрушался, что нет у него специального листа, который дает разрешение на археологические раскопки, начал с ребятами копать, такое нашли, что археологи ахнули, говорил он. И все кидал на ходу камешки вниз, показывая, как здесь высоко и как много тайн прячут высокие берега.

Вечер Денисовы провели у учителя, в его новом недостроенном доме. Петька играл с двумя маленькими ребятишками, взрослые снова сидели за столом, на воздухе. Видно было реку и долину внизу, заходившее солнце золотило купола далеких церквушек. Федор Михайлович не задавал вопросов о новых спектаклях, книгах и последних московских новостях, как обычно делают провинциалы, — его переполняли собственные заботы. Рассказывая о школе и школьном музее, он изумленно поднимал густые темные брови, удивляясь, что есть люди, которые не понимают, а есть, которые мешают, а одна старуха запросила за старинную юбку со школы семьдесят рублей, какая несознательная бабуся! Жена его, плотная темноволосая женщина, подавая на стол, хлопоча с угощением, тоже изумлялась вместе с мужем, готовно с ним во всем заранее соглашаясь.

Узнав, что Таня психолог, Федор Михайлович оживился и сказал, что изучение психологии у него в плане, но намерен приступить только через семь лет, пояснив, что в этом году поступает на заочный юридический — считай, учиться шесть лет, годик отдохнуть, а потом и дальше учиться можно. Вопросу, зачем ему юридический, он удивился:

— Каждый человек должен знать свои права и обязанности, не знаю, как вы, я в этом смысле темень, Тамара моя тоже.

Тамара согласно и радостно закивала головой.

— Мне граждан воспитывать надо в сознании своих прав! — добавил он. И стал рассказывать запутанную историю о строительстве Дома культуры, на который их председатель истратил пятьсот тысяч неположенных рублей, и его за это привлекли, снимать хотят, перерасход, а председатель обещал ему в Доме культуры четыре комнаты под музей. А он обещал председателю отдать музей колхозу. Пусть будет не школьный музей, ему, Федору Михайловичу, не жалко, пусть колхозный. Знал бы он законы, он бы председателя поостерег, провели бы деньги по тем статьям расхода, что положены, а так темень, и страдает теперь очень хороший человек. Вот какой случай толкнул его в юридический.

Солнце зашло, над лугами, на той стороне реки, поднимался туман. Соловей запел, быстро и весело. Чай пили с вареньем из сливы «угорка». «Пробуйте, у вас в Москве таких слив нет», — угощал Федор Михайлович. Психология, может, и нужнее учителю, чем юридический, прикидывал он вслух, но должен же человек быть во всеоружии в случае чего... Главное в психологии детей, так они с Тамарой считают, игра. И Тамара радостно подняла брови и согласно кивнула мужу. Без игры в школьном деле — никуда, он, Федор Михайлович, пробовал, прикажешь идти ребятам в соседнюю деревню записывать частушки, пойдут, а принесут шиш, устроишь игру по классам — чего только не запишут. И места боевой славы... важный воспитательный момент, но ведь дети же, куда им понять, вот и приходится играть, придумывать, потом поймут, когда вырастут; лично он, Федор Михайлович, тоже недавно только этот момент прочувствовал. До середины XIX века история деревни у него уже, между прочим, изучена. Бабушки, прабабушки... У него ребята сочинения на эту тему пишут, тоже игра: «Кто больше узнает о своих предках». Девятнадцатый век ничего, хотя всеобщая неграмотность подводит, с восемнадцатым неизвестно, что делать, вздохнул он. И обидчиво посмотрел на Таню.

— Думаете, неактуально? — изумленно вскинул темные брови. — Я считаю, патриотизм должен быть конкретным.

— Я тоже, — согласился Денисов.

А Таня предложила связать Федора Михайловича с детскими психологами.

— Все, что вы делаете, актуально и современно, — сказала она.

— Я сам чувствую, выразить не могу, но очень чувствую, — ответил он, оглядываясь на свою Тамару.

— Они вам сразу тему дадут, — улыбнулась Таня, — «Игровые методы воспитания», диссертация на конкретном материале. Только вы им особенно не поддавайтесь.

Он снова обидчиво на Таню глянул, и в самом деле, трудно было представить, чтобы он кому бы то ни было легко дался в руки.

— Да вы не обижайтесь, — сказала Таня, — они вас наукой начнут пугать, а вы о главном догадались и без науки.

— Да нет! — отвергая Танину иронию, ответил Федор Михайлович. — Наукой нам подковаться не мешает. — И оглядел недостроенный свой дом, некогда было, видно, ему строить свое, оглядел заречные, тонувшие в тумане дали. — Наука нам нужна. Одно дело простой учитель, другое — кандидат наук с тремя образованиями. К сорока годам все исполню. И еще такой план. Каждый год ездить за границу, для расширения кругозора. В Чехословакии, Англии и Монголии уже был, от нашего профсоюза. Тамара, — обратился он к жене, — альбомы принеси, покажем, как мы ездили. Фотографии делаю, — пояснил он, — для школы, ну и заодно для себя. Вот рубашка на мне, удивляетесь, наверное, — тоже привез, из Чехословакии.

Соловей заливался все веселей, дети, оставленные без присмотра, убежали куда-то. «Пусть, — махнул рукой Федор Михайлович, — у нас не потеряются, праздник, приглядят».

Денисов сидел тихий-тихий, было заметно, что Федор Михайлович ему нравится.

— Меня на повышение звали, — спокойно сообщил учитель, — директором педучилища. Расти, говорят, Федя, ты молодой, активный, партийный, тебе рост нужен, шесть лет в деревне отсидел, энергии, говорят, в тебе не на деревню, а на целый район, а в перспективе — на область. Отказался. Может, дурак, думаете? — посмотрел он на Денисова.

Денисов пожал плечами.

— Я так не считаю, что я дурак. И Тамара не считает.

Они посмотрели друг на друга все с той же изумленной радостью, словно не успели наглядеться.

— А многие здесь считают, я дурак.

— Это почему же? — спросила Таня. — Вы же их детей воспитываете!

— Потому что я самый бедный! — Федор Михайлович засмеялся. — Не верите? Тамар, а Тамар! — смеялся он пуще. — Правда, мы с тобой бедные? Вон гости не верят.

— Здесь все очень хорошо живут, — сказала Тамара первую фразу за весь вечер и покраснела. — Колхоз богатый. Тракторист в два раза больше Феди получает. И скотину мы не держим.

И они снова согласно глянули друг на друга.

— Разве мы бедно живем? — смеялся Федор Михайлович. — Дом строим, мотоцикл есть, телевизор есть, фотоаппарат там, киноаппарат, — все есть, что нам надо для нашей жизни. А они мне: «Ты бы, Федя, хоть кроликами себя поддерживал». Куда мне с кроликами, на них время нужно.

— На школу много денег уходит, — несмело дополнила Тамара.

— А вы чего удивляетесь? — снова обиделся учитель. — У меня на руках музей — этнография и история, думаете, бесплатно все достается?

— А вы же рассказывали, что ребята зарабатывают в колхозе? — сказала Таня.

— Ну?

— Значит, у вас есть школьные деньги.

— Не хватает! — сокрушенно ответил учитель. — Не умею деньги в кулаке держать. То нужно, это нужно, а вещь редкая попадется — предмет городского быта или предмет сельского, продавец есть, а денег у школы нету. Хватать сразу нужно, желающих, знаете... Воронье из города налетит... Из-за них наши бабки все продавать стали, раньше даром отдавали.

— У Феди лучший школьный музей в области, — снова несмело улыбнулась Тамара.

— И горжусь! — Федор Михайлович встал, прошелся по двору, возвратился с улыбкой. — Может, выпить хотите? Я не предложил, я вообще непьющий, так, по случаю праздника. За музей выпить согласен. Горжусь, — повторил он, — и этого факта не скрываю, за пять лет лучший музей в области.

— У Феди грамота есть, — сказала Тамара. — От института этнографии, за охрану старины.

— Это еще посмотреть надо, может, у меня лучший музей в стране, никто не сравнивал. — Заложив руки за спину, выпрямившись, Федор вдумчиво оглядел тот берег. — Вот что там было, на том берегу, в восемнадцатом веке, хрен его знает, ученых спрашивал, историков, смеются: «У тебя, говорят, Федя, не развито историческое мышление, разве, говорят, можно все знать про каждый луг, в документах не отражено». — «А в Англии, говорю, отражено, сам видел. Чем мы хуже?» — «Вот и займись, говорят, Федя, отражай» — и смеются. Федор Михайлович сел на лавку и засмеялся. — Чудаки! И займусь, и найду. — И зорко глянул на Денисовых, проверяя впечатление. — Не верите? А говорят, уходи, Федя, на повышение, горы свернешь! Куда мне уходить? Я не понимаю, — голубые глаза его остро изучали выражение их лиц, — не понимаю! — Темные брови на худощавом лице снова вскинулись изумленно.

И изумленно-радостно откликнулся его словам соловей в кустах.


...В конце того лета Федор Михайлович прислал Денисовым письмо, где сообщал, что в юридический институт поступил, яблок в этом году много, был с ребятами на раскопках под Белгородом, взял знакомый археолог, повезло, и попросил Валентина прислать в музей краткую биографию деда и фотографию, а если не трудно, то описание истории семьи до XVIII века, спрашивал еще, не нужно ли прислать меда, мед в это лето дешевый. Денисов сел за машинку и несколько вечеров писал ответ. Что он написал, Валентин Тане не показывал, ездил только к матери, брал старые фотографии, отдавал на пересъемку. Он отнесся к просьбе Федора Михайловича на удивление серьезно... И потом, возвращаясь из-за границы, всякий раз привозил множество проспектов и открыток и отправлял их туда, ближе к серому обелиску, на высокий берег реки.

3

Ездили ли Денисовы вначале разыскивать могилу деда, а потом была Ялта, или во времени все укладывается наоборот: Ялта, демонстрация и подспудно зревшее в Денисове желание поехать отыскать наконец, успокоить сердце...

Трудно распознать со стороны, а тем более описать словами, что приводит человека к тому или иному как будто бы внезапному поступку — жест, интонация голоса, видение во сне, старуха ли в черном на фоне нежно цветущей глицинии, обрывок ли музыкальной фразы, которую напевал когда-то дед, или Танины слезы на горбатой ялтинской улочке возле магазина «Вино», слезы, которые Денисовым, кстати, воспринимались не как излишняя чувствительность или врожденная склонность к сентиментальности, а как избыточная «социальная активность», так он это называл.

А с другой стороны, трудно утверждать, что Денисов был бы именно таким, будь у него другая жена. Кто знает, пошел ли бы он на демонстрацию в Ялте? Любил ли бы сходить на маленьких пристанях и подниматься вверх в гору, в пыльные незнакомые городки. Стал ли бы он в ранней своей молодости подставлять теоретически найденную цифру в диссертацию или предпочел бы не торопясь доделать работу, ибо не было бы тогда у Денисова на земле человека, ради которого ему так страстно хотелось заняться домостроительством? Обменял ли бы он квартиру на Кисловский переулок или жил бы еще лет десять в смежных комнатах общей площадью двадцать шесть метров в Новых Черемушках, на четвертом этаже без лифта на улице Гарибальди?

Но женщине, которую он выбрал себе в жены, тоже понадобилось свое рабочее место в доме, свой письменный стол, свои книжные полки, и Денисов занялся обменом, хотя вполне можно было бы пренебречь творческой судьбой этой женщины, жены, сославшись на общую занятость, усталость и на то, что все равно ничего не получится, пренебречь тем более с чистой совестью, что профессию этой женщины, жены, он, в общем-то, не чтил и не видел в ней никакого прока для грядущих судеб человечества.

И еще вопрос: не будь у него женой Таня, поехал бы Денисов или нет разыскивать могилу деда.

Ответить на эти вопросы довольно сложно. Трудно ответить даже на более простой вопрос: почему именно этой осенью посетила Таню идея о фантомах? Почему, наконец, ее большая работа началась со статьи, названной непривычно коротко для обычных социально-психологических статей: «Быть в центре»? В какой из вечеров Татьяна Николаевна впервые присела за стол, чтобы записать тезисы? До ночного разговора с Денисовым или после? Какие человеческие судьбы и их устремленность пришли ей на память? Так, в частности, вспомнила ли Таня, скажем, Нину Александровну, учителя Федора Михайловича, ту старуху в черном, тетю Капу, Денисова ли и Наталью с ее даром всегда и везде прорываться в центр событий... Или все складывалось в Танином воображении незаметно, неосознаваемо для нее самой? Осознавать-то ей приходилось в эти дни совсем другое, простое и грубое в своей житейской обыденности: изменил ли ей Денисов или нет, и если да, то как жить дальше и во имя чего она тогда прожила с ним все эти годы?

Нам тоже неизвестна правда: в ногах, как говорится, со свечкой не стояли. Но судьба Тани волнует нас, и мы этого не скрываем, и взоры наши невольно обращаются к Цветкову, но нам не различить его помыслы. Невольно закрадывается подозрение, что Цветкову тоже неясны собственные побуждения, если они вообще у него имеются...

Замечает он или нет то, что творится в доме на Кисловском? Судя по некоторым штрихам, не только замечает, но даже сострадает Тане, беспокоясь за ее... здесь просится слово «судьба», ибо на протяжении повествования автор, быть может, чрезмерно часто позволял себе употреблять высокие слова. Но нет, не слово «судьба» тут уместно: к Костиному отношению к Тане более всего подходит слово «здоровье». Да, как старый и верный друг Тани, он обеспокоен Таниным здоровьем, ее расстроенными, с его точки зрения, нервами, ее душевным смятением. Как быть и чем помочь, Константин Дмитриевич, вероятно, не знает... не задумывался, возможно, об этом.

Тут, впрочем, мы вступаем на скользкую почву, возможно, и неправедных домыслов, а домысливать за такого сложного человека трудно, да и все равно ошибешься.


...Та ночь, когда Денисов, обиженно поскрипывая кожаным пиджаком, сшитым из какого-то дивного дикого зверя (может быть, это душа зверя скрипела, негодуя, что ее свободу превратили в дорогую подкрашенную тряпку?), открыл Тане свои планы на ближайшие годы и слегка коснулся прошлого, — не правда ли, она тоже требует осмысления, эта ночь, причем довольно тягостного: ведь какие-то моменты в жизни Денисова оказались Тане внове.

Снова цепочка событий, разговоров, недомолвок. И странное происшествие в ресторане не то с фальшивыми, не то с украденными деньгами, недоразумение, показавшееся Тане метафорой, и обида Петьки на мать, что она занимается им как бы механически, и обида на нее подруги Ленки, которая несколько вечеров подряд звонила, хотела с Таней повидаться, и обида Натальи, которая требовала, чтобы Таня обсудила с ней наконец план их совместной статьи — писать теоретическую часть все равно должна была Таня, Наталья, как всегда, подготовила результаты экспериментов, но сроки сдачи поджимали, и Наталья имела право волноваться. И в вечер, когда Дмитрий Иванович Ковалев отбыл ночевать домой, а собирался остаться у Денисовых, обиделась, вероятно, Катерина — за негостеприимство. Тетя Капа молчала, но тоже, наверное, удивлялась, почему Таня не зовет ее погостить. И наконец, больше всех, по-видимому, обиделся муж, потому что Таня не захотела все недоразумения отринуть и спокойно обсудить то важное, что ожидал для себя Денисов в ближайшие годы. Имел ли он право на обиду?

Словом, обиды на Таню накапливались и грозили со временем обрушиться на нее, как снежная лавина. А лавины обрушиваются на нас, как известно, в самые неподходящие минуты. Таня обнаружила эту опасность с большим изумлением впоследствии, когда страсти немного поулеглись. И когда кое-кто из ее друзей заметил наконец, что Тане, между прочим, плохо. А до того, вернее, в разгар того Таня оказалась совсем одна. И по простой, между прочим, причине: она вышла из своей роли. И для себя и для других. То есть она не вышла, ее выбили, вышибли, но какое это имело на самом деле значение? Ровно никакого. Таня выбыла из роли человека утешающего, вдохновляющего, консультирующего, примиряющего. Возле нее стало нельзя погреться. Разве можно такое простить? Если бы она так сложила свои отношения с миром, чтобы мир в лице подруг, приятелей, тетушек, сослуживцев и сослуживиц привык ее опекать и в этом находить себе отраду — в помощи слабому, милому существу, которое, не поддержи его, пропадет, погибнет, тогда другое дело. Помогая другим, сам себе кажешься сильным и добрым. И благодарен тому, кто позволяет тебе себя опекать. Таня, так все привыкли, вызывала к себе совсем иной род благодарности.

Разве Наталья Фалалеева, по второму мужу Фролова, не готова была бы покровительствовать Тане, утирать платочком Танины слезы? Разве она не взялась бы объясниться с Денисовым? Выяснить, что, наконец, собирается делать Цветков, и подсказать ему, что именно пора собраться сделать? Больше того, если бы Таня решилась на что-то отважное, разве бы Наталья, в случае чего, не приютила бы Таню с Петькой в своей квартире в Тропареве? И как бы она за Таней ухаживала! И как бы хлопотала, принимая меры! Она бы и разводилась за Таню, и разменивалась, и мгновенно пристегнула намертво Цветкова с его кошельком. И не торопила бы Таню ни с какими загсами, дав ей осмотреться... Если бы Таня вверилась Наталье!

А Таня? Что Таня? Ни одной слезинки, ни одного признания... странно, ведь Таня как будто бы человек несильный, почему она молчит?

И с Катериной она молчит. А Катерине так хочется быть полезной, соучаствовать не в мудрствованиях, а в жизни! А тут разве не жизнь? Подозрения, ссоры, духовная рознь: жизнь, зашедшая в тупик (так, вероятно, определила бы сложившуюся ситуацию сама Катерина, сторонница крайних определений).

И с Леной, почти сестрой, Таня молчит, при этом Тане кажется, что она не рассказывает ей ничего из жалости: у Ленки своего полно, с одними детьми, своими и чужими, хватило бы сил разобраться!

Но когда человек ранен и раны его кровоточат, разве размышляет он о том, что люди вокруг заняты своими неспешными делами и неловко их отвлекать? Он либо обращается за помощью, либо уходит в свои одиночество и боль. И не потому, что не хочет выжить, — потому, что иначе не может. Это сидит внутри, и с этим ничего не поделать.

...Итак, Таня вышла из роли, почему — никто не знал, и в ответ начали копиться обиды неутешенных, необласканных, невыслушанных ее друзей и подруг. А переключиться на новую роль она не умела — может быть, она просто негибкая женщина? Вероятно! Но как часто в жизни так бывает! Никто, казалось бы, не изменился, все такие же! И все такое же вокруг, никаких внешних, всем известных событий не произошло. Только кто-то один в приятельском кругу повел себя чуточку по-другому, замкнулся на время, позволил себе быть невнимательным, не позвонил неделю или месяц, а позвонив, не спросил: «А ты что?», «А он что?», «А на работе что?», «А мать что?»... И все — и поехало, покатилось. Ведь он не только у одного не спросит, придавленный собственным горем, — у всех. Тут кроется, должно быть, загадка того, что прежде называли коллективной психологией: ни словом друг с другом не перемолвятся, промолчат, иногда и не увидятся друг с другом, иногда даже не знакомы между собой, но все затаились, заметили еще два-три срыва... Ага! Значит, не случайность, значит, он или она — не такой, не такая, как изображалось, значит, на самом деле — черствость в душе! А мы-то дураки, мы-то наивные! И вот уже общественное мнение готово, вот уж покатили бочку, как сказал бы Денисов. Отчего? Что случилось?

Милости хочу, а не жертвы.

Бывают такие аттракционы с бочками: вам ее, потехи ради, катят, а вы, вместо того чтобы быть сшибленным с ног, вскакиваете на нее и семените ловко ногами и смеетесь весело вместе с теми, кто вам эту бочку послал, будто это шутка, игра и не опасно для жизни. А потом, если вы человек памятливый и недобрый, можете и сами, выждав момент, тоже отправить свою бочку в обратном направлении — пусть разбираются!..

В случае с Таней до всего этого еще далеко, и все же следует учесть и эти — возможные, непредсказуемые по скорости развития последствия Таниной хмурой замкнутости.

...Но все это отступление понадобилось лишь для того, чтобы попытаться понять, почему Таня именно в это время, в эту ли ночь или в другую, села работать, а не побежала к подружкам жаловаться.

4

«Быть лидером и быть в центре — разные понятия. Быть лидером — понятие широко известное, без лидера невозможно слаженное функционирование ни одной даже самой малой группы людей. Многочисленные эксперименты, проведенные в нашей стране и за рубежом, показали это с достаточной убедительностью. Для понятия «лидер» важно не то, чем человек занят, капитан ли он подлодки или мастер в цехе, важно, что он находится в центре людей и в критических ситуациях берет на себя принятие решений.

Быть в центре — понятие более широкое, имеющее отношение ко всей жизнедеятельности человека, к тому, как человек осознает возможности реализации себя и своих способностей, своей энергии в мире. От того, как человек оценивает понятие «быть в центре», зависит вся система его представлений об иерархии ценностей. От этого же понятия зависит, как человек понимает, что такое счастье».

Таня перечитала последнюю фразу, задумалась и вычеркнула: нет, это не годилось даже для первоначальных набросков.

«Итак, то, что человек понимает под «центром».

Единый стимул поведения в разных его проявлениях.

После удовлетворения первичных потребностей, необходимых для поддержания жизни, начинается восхождение по ступеням иерархии ценностей. Здесь мы вводим условно понятие «стремление к центру», рассматриваемое нами с точки зрения рефлексии, то есть понимания и оценки нашей деятельности нами самими и представителями внешнего мира.

1. Это может быть чувство приобщения к истине. Занятие математикой, например, или стремление к историческим преобразованиям. Любовь к женщине, детям, становящиеся центральной идеей существования человека.

2. За свою деятельность: занятия математикой, общественную работу, воспитание детей — человек непременно стремится получить знаки социального признания.

3. За свою деятельность — занятия математикой, общественные дела, воспитание детей — человек стремится получить не просто знаки социального признания, а постоянное подтверждение другими людьми, что они эти знаки видят и воспринимают человека лишь в соответствии с ними.

Математику может быть важно лишь то, что он прикосновенен к самым сложным ее разделам. Следующий шаг — то, что общество признало и высоко оценило его прикосновенность. Наконец, то, что все вокруг, зная о высоте его социального престижа, воспринимают его только в качестве великого ученого».

...Написав эти строки, Таня вспомнила, как коллега из соседнего сектора жаловался ей: «Они относятся ко мне, как к мальчишке, а я старший научный сотрудник». Впрочем, при нынешнем конвейерном развитии науки это стало нормой: оценивать себя не тем, что сделал, а полученной степенью.

«4. Понятие «быть в центре» надо решительно отделить от понятий «воля к власти» и «изначальная агрессивность» человека».

...Тут, на этих словах, Таня остановилась, решив, что она разъяснит то, что имеется в виду, позднее...

«5. Аспект исторический. Каким образом, начиная с первобытных времен, могло развиваться это понятие. Не быть голодным, прикрыть наготу, занять определенное положение в первобытной ячейке...»

А дальше? Нет, Таня перепрыгнула через последние две ступеньки —

«быть лучшим охотником, лучшим стрелком, подчинить себе всех женщин племени... Нормально, старшие сотрудники с их комплексами признания и непризнания существовали и в древнейшие времена. Но как зарождалось самое высокое — бескорыстное сознание приобщения к истине?

Быть может, в ту минуту, когда человек при свете негаснувшего огня рисовал в пещерах оленей, бизонов и мамонтов, рождалось не только искусство — рождались новые состояния человеческого бытия. В эти часы, минуты, мгновенья — кто узнает? — рождалось новое отношение человека к самому себе. Он сам, его тело, руки, ноги, его ненасытный желудок, его мужская плоть в попытке захватить, утвердиться, восславиться в пределах рода, племени отходили на время, он переставал чувствовать себя центром, вокруг которого и ради которого бродят по земле звери, растут деревья и женщины стонут в ночи...

Вульгарный материализм объясняет появление искусства лишь хозяйственными нуждами: запечатлеть, чтобы удачнее убить. Запечатлеть, чтобы превратиться в человека!»

Таня поежилась. Замерзла. Она встала, походила по комнате, взяла с кресла теплую шаль, подарок тети Капы (тетя Капа вязала ее долго, чуть ли не целый год, подбирая нитки, советуясь беспрерывно с Таней), накинула шаль на плечи, уселась с ногами в кресло, подоткнула шаль под себя и снова принялась писать.

«...Итак, искусство, как форма личного и одновременно надличного существования.

Появление «надличного» в человеке.

6. Существование в истории особых моментов прорыва человека не к своему самосохранению и самоутверждению, какие бы формы оно ни носило, — к истине. (Попытаться проследить в веках.)

7. Один из таких моментов — зарождение христианства».

...Мы не беремся объяснить, почему Тане понадобился именно этот пример, потому ли, что он ясен и лежит на поверхности, или потому, что совсем недавно Денисов поразил Таню своим яростным, даже нарочито глуповатым (глупости в его разговоре, на наш взгляд, не было, было мальчишеское желание все того же самоутверждения) отрицанием объективной закономерности появления христианства.

Но оставим Таню, не будем перебивать ее столь часто и бесцеремонно.

«Появление христианской религии легче всего объяснить рядом конкретных и осязаемых причин (так же как появление искусства): ужасы рабовладельческого строя, тяготы налогового гнета, низкий жизненный уровень масс, произвол цезарей в центре, наместников и солдатни на периферии. Но эти факторы отчаяния по большей части не были новыми. Нельзя также объяснить отчаяние накануне появления христианства и провалом «реальных» форм борьбы: «за неимением Спартака рабам пришлось начать слушать проповедников». Это одна сторона истины, но не вся истина».

...Так писала Таня, чувствуя, что отвлекается от главной темы, но тем не менее наивно пытаясь разобраться в примере, о который разбивались умы и более глубокие, таланты более яркие. Что ж, не осудим ее за дерзновенность.

«Дело в том, что изменились сами формы угнетения: рабов больше не распинали на крестах, не кидали на растерзание диким зверям, не морили голодом и не отправляли вертеть жернова — в момент появления христианства заговорили о наличии у рабов души. Римские императоры начали разрабатывать программы овладения этой душой, призывая себе на помощь философов. К рабам попытались «полезть» в душу. В этих условиях борьба за свободу неминуемо должна была приобрести иной облик: «тихий», но бесповоротный уход от господских духовных ценностей.

Новый шаг на пути «к центру» — перенос борьбы за человеческую свободу внутрь личности. И одновременно с этим новая переворотная идея о значимости и близости чужого человека, которого можно и должно возлюбить как самого себя, — живая идея товарищества, человечеству дотоле незнакомая...

Человек оказывался «в центре» благодаря общению с богом.

8. Идея равенства и братства, охватившая массы людей в Новое время. Сложность понятия «быть в центре» на примере Великой французской революции».

...Здесь придется пояснить, что Таня не принадлежала к той довольно распространенной ныне категории людей, кого отпугивали великие катаклизмы прошлого в связи с тем, что слишком много крови, жертв и несправедливости оказывалось с ними связано. Свирепые вязальщицы, излишняя суровость Робеспьера, кровавый карнавал все нараставшего числа жертв, полное вырождение революционных идеалов во времена Директории... Цена как будто бы не соответствовала результатам. И тем не менее принципы, определившие развитие европейской истории XIX века в главном и мелочах, растворились в воздухе, состав которого уже не замечаешь, потому что им дышишь. Спустя почти 200 лет легко шипеть и иронически усмехаться над слабостью человеческой натуры, которая все равно всегда все испортит, даже самое благородное. Насколько труднее принять это в свое сердце как печаль о несовершенстве жизни.

Заметим тут еще, что историческая часть Таниных тезисов вряд ли правомерна для этой темы: это уже область исторической психологии, то есть раздела науки, по существу еще не рожденного, каждый пример, приведенный Таней походя, «не работал», не включенный до сих пор в привычный круг психологической литературы. Тут для психолога лежала нетронутая целина, тут ссылок было недостаточно, это была область историков, культурологов, теологов, но только не людей, чья профессия, казалось бы, призывала их исследовать становление психических структур человека во времени. Тут Таня забегала вперед, посягая на неподъемное, неразработанное, известное подробно, день за днем, час за часом, разве что историкам и таинственное в своей необъяснимости явление: почему многое кончалось не то чтобы совсем плохо, но неважно. Что заключено в самом человеке такого, что он склонен многое портить, превращать в фарс или погибать, если он чист, благороден и лишен потребности в стяжательстве — материальном или духовном?

Почему, к примеру, в общинах ранних христиан сразу началась борьба за власть? Почему среди апостолов были честолюбцы? Почему Иуда предал? Почему все так стремительно покатилось вниз? Почему «быть в центре», вступая в непосредственное общение с Всевышним, оказалось для подавляющего большинства людей не только непосильным, но и недостаточным? И так скоро появилась потребность в знаках признания — разветвленная, сложная структура церковной иерархии, где даже цветовой гаммой подчеркивались ранг и возвышение одного церковного чиновника над другим, — а начиналось все с теплоты товарищества...

Почему так скоро вокруг новой всечеловеческой веры развернулось то, что проходило у Тани в ее заметках под пунктом «3»: потребность в том, чтобы тебя восхваляли не за то, во что ты истинно веруешь, а за форму твоего поведения, — вариант Тартюфа, святоши, лицемера, ханжи.

Почему все большое плодит и привлекает к себе в первую очередь маленькое?

Большое притягательно, потому что оно уже в центре, оно признано и им легко себя заполнить без собственной внутренней работы; работал, страдал, приносил себя в жертву другой человек или другие люди...

Приходится признать, что Таня задавала себе детские по наивности вопросы. И приходится удивляться, что эти вопросы в ней живы: не так ей мало лет все-таки, тридцать пять минуло прошлой зимой. И пожалуй, стоит порадоваться за нее, хотя Тане плохо в эти минуты; правда, свет слабый, ночник в ее комнате освещает лишь лист бумаги, лица не видно, но, скорей всего, Таня плачет втихомолку, время от времени она утирает нос, а когда она плачет, нос у нее начинает хлюпать сам собой, такое устройство носа. Но, право, все равно стоит радоваться, потому что, если эти вопросы волнуют Таню даже в те минуты, когда пора наконец побеспокоиться о себе...

А может быть, наша радость напрасна? Судьба, по-гречески Мойра, то есть доля, как участие в хозяйстве, давно уже сменилась Тихе, тоже, по-гречески, судьбой — как удачей и случайностью. Случайной удачей казалась Тане встреча с Цветковым, и что же? И сейчас, как в процессе изменения этого понятия в древней истории, менялось понятие судьбы в Таниной жизни. Эта печальная аналогия пришла Тане в голову по простой причине: ведь Таня до этого думала о тех временах, когда судьба, как рок, как Фатум, нависла над средиземноморским миром в тот момент, когда появилась потребность в том, что так горячо опровергал Денисов. Прихотливая ассоциация в конце концов замкнулась на событиях собственной Таниной жизни и последних ее обстоятельствах.

Судьба, рок, и что делать дальше — неизвестно...

Впрочем, как любила повторять Наталья Фалалеева: «Не упоминайте при мне слово судьба, оно пахнет загсом».