"Бабуин мадам Блаватской" - читать интересную книгу автора (Вашингтон Питер)

Глава 12 ШКОЛА И ЖИЗНЬ

Одним из последствий послевоенного периода стал интерес к проблемам образования, основанный на вере в то, что правильное воспитание подрастающего поколения может предотвратить очередную войну. Поэтому экспериментальная педагогика приобрела необычайную популярность; теоретики и практики дискутировали на тему о том, как воплотить в жизнь древнюю мечту о сообществе всесторонне развитых людей, о мире индивидуумов, творческие способности которых вкупе с открытостью позволят им победить эгоизм, вне всякого сомнения являвшийся причиной последней войны.

Теории множились, и всевозможные гуру решили принять участие в полемике. Теософия и антропософия всегда особое внимание уделяли идеалу всесторонне развитой личности, физические и умственные способности которой не мешают проявлениям духовной сферы. Они также основали организации для практического воплощения этого идеала. Эти организации представляли собой широкий спектр учреждений — от добровольных собраний лож, летних школ и конференций до детских садов и начальных школ, открытых Безант, Тингли и Штейнером; появились также университеты со своими собственными исследовательскими отделениями. Теософское и Антропософское Общества ратовали за соединение современных методов преподавания с древними духовными истинами.

Однако не все Учителя разделяли этот оптимизм. Например, Гурджиев рассматривал высокоинтеллектуальные разговоры о мире во всем мире и о братстве людей как некое помешательство. Он, как и Ницше, весьма пессимистически относился к подобным идеям, считая, что именно они способствовали развязыванию войны. Все более увеличивающееся несоответствие между идеалом и действительностью порождало невыносимое напряжение в душах отдельных людей, как и во всем обществе, и приводило к характерному для девятнадцатого века лицемерию, загоняя вглубь потаенные конфликты. Но и Гурджиева не обошел стороной интерес к реформе образования, хотя и весьма необычным образом.

Для основания новой школы необязательно требовались кирпичи и раствор — хотя многие духовные учителя придумывали новое применение старым зданиям и добывали необходимые средства для их содержания; можно было обойтись и без них. Кришнамурти временами учил просто под открытым небом, его школой был летний лагерь; Анни Безант и Анна Кингсфорд читали лекции в салонах и гостиных; но Штейнер побудил своих последователей построить специальное здание.

Более важным было не помещение, а методика обучения. У Успенского была собственная теория "школы", согласно которой приобрести эзотерические знания невозможно без приобщения к истинной педагогической традиции[230]. Ядро духовного обучения — это не слепое следование догме, но передача живой древней мудрости, причем необязательно в словесной форме — отсюда и интерес к движениям и специальным упражнениям. Трудность состояла в том, что мудрость нельзя приобрести посредством самообразования, то есть самостоятельным изучением или анализом, ибо невозможно обобщить универсальную истину в нескольких фразах, которые можно заучить наизусть. Здесь необходим Учитель, который сам, в свою очередь, был обучен другим Учителем. Таким образом, непременное условие обучения — это Учитель, а также его место в цепи преемственности.

Но где найти Учителя? И, что самое главное, как определить, что поиски увенчались успехом? О каком "успехе" в данном случае может идти речь? Эзотерическое знание по определению является знанием "тайным", и поэтому можно не догадаться, что цель перед вами, даже если вы ее достигли. Здесь неизбежно приходишь к вопросу о доверии некоему непроверенному авторитету — как случилось с самим Успенским, непроверенному потому, что какой успешной ни казалась бы его деятельность, изменчивая и непостоянная природа духовного развития подразумевает, что любая видимость может оказаться лишь обманом чувств.

Более того, согласно западной либеральной традиции, которая оказала влияние в большей или меньшей степени на всех Учителей, о которых идет речь в этой книге, каждый человек является уникальной личностью. Это значит, что если даже X владеет многими эзотерическими тайнами и является самым подходящим Учителем для ученика Y, он не может быть автоматически самым подходящим Учителем для ученика Z. И, наконец, встает вопрос, что есть "истина" в духовной сфере. Мастерство учителя музыки можно оценить по тому, насколько ловко пользуется его ученик музыкальным инструментом, мастерство врача оценивается по здоровью его пациентов. Но чем измерить "успех" ученика в школе духовности — ведь сам термин "успех" в данном контексте не совсем подходит для описания достижений в этой области.

Блаватская и Ледбитер ссылались на непосредственное общение с Учителями и полагались целиком на свою силу убеждения. Гурджиев действовал приблизительно тем же образом. Более щепетильные Успенский и Штейнер, чувствительные к проявлению шарлатанства, старались выявить и обосновать подлинную эзотерическую и педагогическую традицию.

Кришнамурти пришел к абсолютно противоположным выводам. Вместо того чтобы искать эзотерическую традицию, каждый человек должен сам найти способ своего развития. И в самом деле, традиция и доктрины могут стать барьерами на пути личного прогресса, потому что для каждого индивидуума существует собственная дорога, недоступная остальным. Теософия именно потому пришла в упадок, что каждый день в ней появлялся новый проповедник, заставлявший других принять на веру его положения. Но эти же идеи и ставили Кришнамурти в двусмысленное положение, ибо, отрицая какое-либо духовное лидерство, он тем не менее понимал, что его последователи считают его своим Учителем. А если он не Учитель, то почему учит?

Иногда он пытался разрешить это противоречие, отрицая, что он Учитель, или настаивая на желании не иметь учеников и не основывать свою традицию, а, наоборот, обращаться к тем, кто находится на распутье, чтобы они сами выбрали свою дорогу. В таком случае он был бы уже не Учителем, а примером. Большинство же его аудитории не воспринимало различия между этими словами. Та страсть, с которой он говорил и обращался к каждому конкретному слушателю, со всеми его ошибками и заблуждениями, сама по себе уже предполагала духовное наставничество; отрицание позитивной доктрины само по себе становилось конструктивным методом.

Находились циники, утверждавшие, что он едва ли решится оставить такую выгодную карьеру. Для Кришнамурти его духовный авторитет мог стать прибыльным бизнесом. В течение 1920-х годов, особенно после того как он начал разъезжать по Америке, издавна славящейся пристрастием к религиозным экспериментам, он постепенно становился своего рода "звездой", в которой гармонически сочетались прекрасная внешность, экзотическое происхождение и дар убеждения. За это десятилетие Раджа превратился в его последователя и импресарио; под его руководством собрания привлекали к себе внимание многочисленных толп. Слава Кришнамурти приносила ему немалый доход, но тем труднее становилось убеждать аудиторию в том, что у него нет никакой положительной доктрины.

Проблема истинного обучения, а не превращения учеников в подобие учителя постоянно интересовала тех, кто своей целью ставил духовную эволюцию, а не личное преуспеяние. К этому неизбежно приводила западная культура, с ее упором на личность — порождая еще один парадокс для тех, кто считал себя приверженцем восточных религий, культивирующих необходимость избавления от всего личного как первый шаг по пути просветления. То же самое подразумевалось и в первых стадиях Теософского Пути, хотя Кришнамурти был, возможно, единственным теософом, который попытался реализовав их на практике.

Граф Герман Кейзерлинг пытался разрешить эти парадоксы, представляя свою деятельность не как поучение, а как диалог; самого себя он называл "церемониймейстером" (распорядителем), а не педагогом[231]. Целью этой Школы Мудрости, располагавшейся в небольшом немецком городке Дармштадте, было способствовать достижению понимания и просветления посредством дискуссий. Кейзерлинг родился в 1880 г. и происходил из знатной балтийской семьи; много путешествуя по Востоку, он жил в своем балтийском поместье, пока революция не вынудила его в 1918 г. переехать в Берлин. Б следующем году он женился на внучке Бисмарка.

Кейзерлинг получал образование в университетах Дерпта и Гейдельберга, в традициях кантианского идеализма. Как и Штейнер, в своем духовном и философском развитии он испытал влияние Гете. Большое воздействие на него оказали также "Основания девятнадцатого столетия" Хьюстона Стюарта Чемберлена и работы австрийского философа и мистика Рудольфа Касснера[232].

Почти все, что осталось от него, — это понятие о Философии Смысла туманное немецкое название для образа мысли, который его изобретатель не смог более или менее сносно определить во всех его невероятных по объему трудах, хотя, как кажется, эта концепция чем-то была похожа на теософию. Суть состояла в том, что за всеми феноменами кроется глубинная и вечная ценность — тот смысл, который можно понять только интуитивно и невозможно выразить словами. Этот смысл, или значение, представляет собой фундаментальную реальность, общую для всех культур.

Кейзерлинг с интересом относился к Теософскому Обществу, особенно после посещения Адьяра в 1913 г. Его привлекала восточная философия более всего буддизм — которая представляла разительный контраст с материалистической философией Запада. В то же время он, как и Штейнер, предупреждал против слепого подражания восточному образу мысли и настаивал на том, что его современники должны следовать своим собственным духовным и философским традициям. Тем не менее он верил, что Восток сможет научить двум великим истинам — истинам, которые, как ни странно, походили на доктрины немецкой идеалистической философии, которую Кейзерлинг усвоил в университете.

Во-первых, понимание, то есть восприятие смысла, существует вне слов: как и реакция слушателя на музыку, оно не может быть выражено посредством языка. Какое-то представление о нем может дать высокая поэзия, но именно в силу вышеуказанных причин такая поэзия непереводима. Жители Запада, привыкшие к внешнему выражению, а не к внутреннему пониманию, отрицают этот факт — они думают, будто то, что невозможно выразить словами, невозможно и понять. Во-вторых, истина, как и мудрость, субъективна. Но жители Запада воспринимают истину как факт объективный и желают выражать ее в форме научного знания. Высшая форма западного знания — это научное знание и техника, и чем более доминирующими становятся эти формы, тем дальше современный человек уходит от других представлений об истине.

Согласно Кейзерлингу, эти две идеи — то, что понимание существует вне слов и что истина субъективна — можно найти в индийских философских системах, в виде представления о том, что мысль не средство оформления реальности, но она сама и есть реальность. Для европейцев мысль всего лишь средство достижения материалистической цели и такая установка отвлекает их от понимания духовного мира и даже препятствует признанию его существования.

Кейзерлинг был согласен с Йитсом, утверждавшим, что теософия допустила ошибку, пытаясь сблизить религию и западную науку, истину субъективной мудрости и истину объективного факта. Эта попытка неизбежно привела к стремлению достигнуть внутренней реальности снаружи, достигнуть духовного посредством материального. Целью ее является знание, а не бытие. В этом Кейзерлинг сближается со своим современником, философом Мартином Хайдеггером, занимавшимся подобными вопросами с точки зрения академической философии. Оба разделяли мнение, что наука может привести только к знанию, а не к пониманию или истине.

По мнению Кейзерлинга, это понимают два типа людей, которые достигают адекватного выражения смысла различными путями: художники: то есть деятели искусства, и те, кого Платон называл философами-правителями, мудрость которых дает им право управлять другими. Художники открывают или даже создают значение (Кейзерлинг не уточняет различие между открытием и творением), и искусство таким образом воплощает в себе вечный "смысл", познавая его инстинктивно. Но выше художников — философы-правители, которые наделяют смыслом жизнь. Таковы были Платон и Будда (без сомнения, Кейзерлинг подозревал, что тоже принадлежит этому типу людей).

В том брожении идей, которое охватило Германию после Первой мировой войны, учение Кейзерлинга вскоре стало популярным. Ему, как и Штейнеру, удалось переключить интерес публики с Востока на западную культурную традицию. В 1919 г. герцог Гессе, интересовавшийся, как и его потомки, духовными материями, пригласил его в Дармштадт. Герцог предоставил ему виллу, где философ основал то, что он назвал "Свободной Школой Философии" — свободной в том смысле, что любые темы можно было обсуждать свободно и не существовало определенной программы. К 1920 г. это учреждение было переименовано в "Школу Мудрости"; после непродолжительного функционирования в виде колледжа, школа превратилась в ежегодный коллоквиум, проводимый в различных точках Европы — однажды таким местом оказался пляж в Форменторе.

Одной из отличительных черт школы, напоминавших о ее "домашнем" происхождении, было стремление ее основателя дать каждому голосу право быть выслушанным. Кейзерлинг не хотел навязывать свою точку зрения. Вместо этого он ратовал за творческую полифонию, которую школа помогла бы гармонизировать во время коллоквиумов. Целью школы было не воспитание философов, то есть мыслителей, выстраивающих связные системы, но появление философствующих людей: индивидуумов, способных формулировать вопросы и рассматривать проблему со многих точек зрения. По мнению Кейзерлинга, именно таково должно быть основание духовного и социального прогресса. Дискуссии публиковались в журнале "Leuchter", и тот же самый подход отличает последущие сочинения Кейзерлинга, ставящего фрагмент выше трактата и афоризм выше параграфа. Несмотря на его восхищение Гете, литературным идеалом Кейзерлинга, как и Хайдеггера, был Гельдерлин. Совершенства можно достигнуть только посредством смерти. И в самом деле, совершенное — то есть "завершенное" — и является смертью. Жизнь же неоднородна, субъективна и фрагментарна.

Нельзя представить себе ничего, более отличного от этой школы, чем школа Штейнера. Эта школа мудрости находилась не так далеко от Дармштадта — в Дорнахе возле швейцарского Базеля. К тому времени Штейнер уже основал свою антропософскую группу, отколовшуюся от теософии, и в 1911 г. он приобрел для нее здание в Штутгарте, где у него нашлось немало последователей. Вскоре после разрыва с теософией он начал собирать средства для постройки штаб-квартиры в Швейцарии. Первый камень в основание нового здания был заложен на церемонии, состоявшейся в сентябре 1913 г. под завывание сильного ветра и во внезапно наступивших сумерках, но Штейнер не счел это дурным предзнаменованием и к концу года закончил модели основных сооружений. Вскоре начались работы, и здание, призванное воплотить в жизнь идеи Гете об искусстве и духовности, получило название "Гетеанум"[233].

Быстрый ход строительства, продуманные детали — от резных украшений до витражей — словно свидетельствовали о здоровой практической стороне антропософии: художники и интеллектуалы, ремесленники и любители, рядовые члены и руководители работали вместе над постройкой деревянного дворца объемом более шестидесяти пяти тысяч кубических метров, покоящегося на каменном основании и увенчанного шиферной крышей в норвежском стиле. Штейнер не только проектировал здание, он руководил буквально всеми работами, включая замысловатые декорации. Он также лично работал на строительстве здания в промежутках между поездками по Германии и Центральной Европе. Ничего подобного ранее не видели, и за небольшой срок своего существования (здание сгорело в декабре 1922 г.) дворец стал объектом паломничества не только антропософов, но и просто любителей искусства, интересовавшихся зримым воплощением эстетических взглядов Штейнера.

Следуя за Гете, который разделял представления каббалистов о том, что Господь создавал все сущее посредством дыхания, Штейнер рассматривает Землю как живой организм; смена времен года для него символизирует процесс дыхания[234]. Летом Земля выдыхает, зимой она вдыхает. Человечество включено в процесс жизни как органическая часть; жизнь человечества и человека вплетена в сезонные, исторические, глобальные и космические жизненные циклы. Во время равноденствий человек меняется физически и духовно. Таким образом, человечество является частью эволюционирующего макрокосмического духовно-физического организма, повторяющего все стадии развития на микрокосмическом уровне. Духовная история человечества — также часть этого процесса. Штейнер считал, что современное человечество утратило духовную, эстетическую и познавательную целостность, за что теперь и расплачивается. Всякая деятельность и всякая вещь, производимая человеком, должна способствовать обретению этого утраченного единства всеми возможными способами.

Поэтому архитектура и пространство Гетеанума должны были выражать органическую вовлеченность Человека в Природу и фокусировать духовную энергию. Все в этом здании должно было быть функциональным и значимым. Много писали об уникальности стиля Штейнера, хотя в декоративной отделке дома, особенно в таких деталях, как совершенно отличавшиеся друг от друга колонны или оконные рамы, довольно явно просматривался стиль модерн. Штейнер был убежден, что художественная форма возникает из внутренней духовной необходимости, если произведение по-настоящему величественно и значимо, каким и должно быть подлинное германское искусство. Поэтому все в доме должно было словно "проистекать" друг от друга, следуя теории метаморфоз Гете, согласно которой все органическое непрерывно меняется и эволюционирует, и собственному восприятию Штейнера аур или силовых линии, которые, в его понимании, окружают каждое живое существо. В планировке и дизайне помещений бросается в глаза отсутствие прямых линий, которых, по возможности, старались избегать. Декорации были продуманы вплоть до мельчайших деталей. Даже цвета стекол окон, стен и потолков соответствовали цветовой теории Гете и Штейнера; разные оттенки символизировали разные состояния души и были предназначены производить различные психологические и духовные эффекты. Строительные материалы выбирались тоже очень тщательно; использовались краски только растительного происхождения.

Округлые и плавно изгибающиеся линии порождали конструктивные проблемы, особенно когда потребовалось возвести два пересекающихся деревянных купола разных размеров, венчающих основное здание (один из них был больше купола Собора св. Петра). Поскольку они входили один в другой, их невозможно было укрепить стандартным способом — скрытыми архивольтами и потому было разработано особое крепление, так чтобы они поддерживали друг друга. Но инженерные проблемы отступали перед более общими соображениями о многофункциональности здания. Пространство под куполами, где могло разместиться более тысячи людей, представляло собой одновременно и лекционный зал, и аудиторию для антропософских собраний по образу теологических конгрессов. Были предусмотрены и жилые помещения, и пространные мастерские, и вскоре, подобно Пойнту-Лома, Гетеанум стал не только храмом, но и общественным, художественным и образовательным центром. Подобно Гурджиеву, Штейнер выступал одновременно и как терапевт, и как маг. Он поставил цель свести воедино все аспекты и проявления жизни, чтобы личная духовная эволюция человека могла способствовать эволюции всего общества. Таким образом, Гетеанум рассматривался буквально как космический проект.

Страстью к грандиозным проектам Штейнер во многом обязан Вагнеру. Решив поселиться в Швейцарии, после того как ему отказали власти Мюнхена, Штейнер говорил с землевладельцами о строительстве нового здания и некоторое время спустя присутствовал на спектакле "Парцифаль" в собственном театре Вагнера. "Парцифаль" — это опера, в которой воплощены представления композитора о "Gesamtkunstwerk", или синтетическом произведении искусства, примененные в данном случае к легенде о святом Граале. Постановка произвела неизгладимое впечатление на Штейнера, который к тому времени уже интересовался концепцией драмы как способа переживания религиозного опыта и сакрального действия. Нечто подобное он нашел в попытке Эдуарда Шюре преобразовать орфические ритуалы и приспособить их к современной сцене. Объединив идеи Вагнера и Шюре с собственной доктриной, он написал пьесы-мистерии, которым предстояло сфокусировать всю активность Дорнаха и которые до сих пор входят в антропософский репертуар.

Эти пьесы, изображающие духовную эволюцию одних и тех же персонажей на протяжении четырех сцен (пятая так и не была написана), объединяют искусство речи, движения, цвета и декораций, дав новый толчок развитию эвритмики[235]. Эвритмия Штейнера (в отличие от эвритмики Далькроза) определяется как зримая речь и песня и основывается на идее о том, что воздействие на людей оказывает не только смысл, но и звучание слов. Звуки создают невидимые волны, движущиеся в воздухе, и их можно перевести в видимые формы, похожие на те линии, что встречаются в живописи и скульптуре Штейнера. Но слова сами по себе тоже значимы, поэтому их тоже можно использовать наряду с движениями.

Как и Гурджиев, Штейнер верил, что танцевальные ритмы созвучны космическим ритмам и могут дать ключ к пониманию природы последних, и что древние храмовые танцы, которые ныне забыты, отображали именно эти ритмы и их соотнесенность с человеком. Все во Вселенной пронизано невидимым ритмом; беда современной жизни заключается в том, что люди утратили естественное чувство ритма — и в окружающем мире, и в собственных телах. Если воссоздать их в танце — искусстве, в котором сходятся все способности человека, то можно узнать истины космологии и космогонии. И поскольку это такое искусство, в котором воплощаются представления о пространстве и времени (и их взаимодействии), танец является потенциальным средством открыть древнюю формулу, поиски которой побудили мистера Фельта и его друзей за сорок лет до того основать Теософское Общество. Таким образом, танец стал необходимым средством приобщения к антропософии: средством, которое может преобразовать дискурсивную науку о духе в непосредственное восприятие Бытия.

Обостренное ощущение Бытия как противоположности обыденного существования было целью другой знаменитой школы того времени, находившейся в замке Шато-дю-Приере-де-Басс-Лож. Здесь в октябре 1922 г. Гурджиев открыл в очередной раз свой Институт Гармоничного Развития Человека, вступив, как он сам выразился в "один из самых безумных периодов" своей жизни[236], а также, добавим, и жизни других людей.

В отличие от плавных линий здания Штейнера с их перетеканием форм, этот "замок" представляет собой крепкий, но в то же время элегантный особняк, симметрично расположенные окна и тщательно продуманный декор которого отражает дух иерархии и склонности к земному, характерные для Франции середины XVII века. Гурджиеву предстояло превратить его в некое собственное подобие Гетеанума. Находившееся в сорока милях от Парижа, окруженное парком в Авоне, близ Фонтенбло, здание было окружено высокой каменной стеной; за воротами открывается двор с фонтаном. Поместье простирается на 250 акров. Сначала Гурджиев арендовал его, а позже купил за семьсот тысяч франков у вдовы мэтра Лабори, юриста, прославившегося защитой Дрейфуса.

Строения были довольно крепкими и прочными, с прекрасными салонами и оранжереей, но в поместье никто не жил с 1914 г., и комнаты были пыльными и грязными, сад зарос. Гурджиев снял дом в Отейле и сразу же приступил к делу, приказав одним ученикам приводить в порядок замок, а другим работать над священными танцами в парижском Далькрозианском институте. Впоследствии репетиции перенесли в старый ангар, расположенный на территории поместья, который был разобран и вновь возведен, заново оснащен печами, резервуаром, витражами и подмостками, накрытыми изысканными коврами. Пол помещения, известного под именем Учебного Дома, представлял собой утрамбованную землю, а стены были украшены рисунками и различными изречениями. Всего в нем могло поместиться триста человек.

Сразу же началось и обычное самовосхваление, и надувательство — в новом проспекте утверждалось, что Институт Гармоничного Развития Человека известен во всем мире, что число его членов достигает пяти тысяч человек, что он располагает постоянным штатом преподавателей практически по всем дисциплинам, и великолепным медицинским отделением, в котором пациенты могут пройти курсы психотерапии, гидротерапии, магнитотерапии, электротерапии, диетотерапии и дулиотерапии[237]. На самом деле штат состоял из самого Гурджиева и его старых учеников: Стьорнваля, Гартманнов и Зальцманнов; программа обучения представляла собой странную смесь теософии и суфизма, а число учеников не превышало 150 человек. Но поскольку расхождение между кажущимся и реальным было одним из основных пунктов учения Гурджиева, то, возможно, эти противоречия никого не должны были смущать.

Из 150 учеников около 40 со временем поселились в Приере (их количество постоянно колебалось), и они представляли собой занятное сочетание — одна половина представляла собой выходцев из России и стран Восточной Европы, а другая — представляла высшие слои британского среднего класса. Выходцы из Восточной Европы были в основном славянами и армянами, большинство которых не знало ни французского, ни английского языков. В 1923 г. к ним присоединились оставшиеся в живых члены семейства Гурджиева, приехавшие из Грузии. Восточный контингент, помимо всего прочего, придавал институту экзотический колорит. Предоставленные самим себе, немногие из них учили французский, и когда Учитель периодически выставлял их, они оказывались практически без средств к существованию. В более удачное время они помогали в постановках священных танцев и жили за счет его щедрости.

Лет за тридцать до того, большинство англичан вступили бы в Теософское Общество. Сейчас же большинство из них разочаровалось в теософии и искало более радикальные доктрины, требующие строгой личной дисциплины. Они нашли то, что искали у Гурджиева. Он предлагал именно то, чего недоставало теософии: тяжелый труд, строгую дисциплину, психическое напряжение, новизну — и характерную смесь властного контроля с чарующей свободой, проистекающей из сознания отказа от привычного комфортного образа жизни и подчинения чужой воле.

Кроме того, Гурджиев предоставлял то, чего многие теософы, любящие дисциплину или нет, всегда страстно желали: контакт с реальным Учителем Мудрости; существом, если и не принадлежащим кругу Бессмертных, то, по крайней мере, находящимся в непосредственном контакте с ними или с тем, что Успенский называл Источником. Но и это составляло только часть авторитета Гурджиева. Он сам по себе обладал незаурядной личностью, даже его враги признавали, что он представляет собой силу, с которой нельзя не считаться. И подчинения он требовал беспрекословного.

Жизнь в Приере шла по образцу, установленному в Броктоне и Ессентуках; обитатели как будто находились в постоянной осаде, да так в каком-то смысле и было. Врагом был сам Гурджиев. Он навязывал всем свой деспотизм, перемежавшийся снисходительным покровительством, и настаивал на том, чтобы обитатели подчинялись не только его капризам, но и полутюремному режиму, учрежденному для учеников. Правила запрещали им находиться в определенное время в определенных местах или покидать помещение без разрешения. Правила предписывали также работу по дому и саду. Несколько комнат были обставлены роскошной мебелью, собранной со всего поместья, но они предназначались в основном для богатых посетителей, новичков, любимцев и самого Гурджиева. Остальные жители обитали в чердачных помещениях — в той части дома, что называлась "Монашеский коридор", где, разделенные по полу, они обитали в чрезвычайно простой обстановке. Дети жили отдельно от родителей в небольшом домике в парке; взрослые присматривали за ними по очереди.

Несмотря на периодические прихоти Учителя, режим дня в Приере, определенный до мелочей, был спартанским[238]. Между шестью и семью часами утра — завтрак, состоявший из кофе и поджаренного хлеба, а затем работа. В двенадцать часов перерыв на обед. Обычно он состоял из супа и хлеба. После обеда снова работа, а затем ученикам предоставлялось немного свободного времени до ужина в семь часов вечера. После ужина занятия гимнастикой, танцы, разговоры и дискуссии до девяти часов, а иногда и до поздней ночи. Спать тогда ложились в три или четыре часа утра. Этот режим соблюдался в будние дни. В субботу он оживлялся баней и танцами — тогда на смену Спарте приходила Азия. Посещения влиятельных и известных гостей отмечались пышными банкетами. С другой стороны, Гурджиев устраивал посты: несколько дней — только апельсины и простокваша, затем клизма и несколько дней вовсе без еды, день с бульоном и день с бифштексом. В воскресенье все отдыхали.

Ученики готовили пищу и проводили уборку. Чтобы приготовить завтрак, повар должен был встать в половине пятого, принести уголь, растопить печь, поджарить хлеб и сварить кофе. Сразу после завтрака ставили на огонь двадцатипятилитровые кастрюли с супом и прибирали на кухне. Пока одни ученики готовили, другие обрабатывали огород, ухаживали за курами, полировали мебель, натирали полы и следили за порядком в огромном доме.

По разительному контрасту с одухотворенной теософией, которая презирает человеческий быт, как помеху на Пути, Работа[239], так стали называть практику института Гурджиева, основное внимание уделяет физическому труду и общему распорядку. Пока последователи Кейзерлинга вели аристократические беседы, а последователи Штейнера искали Бога в искусстве и окружающем, ученики Гурджиева ежедневно занимались тяжелой работой, посещали собрания и выполняли упражнения, призванные пробудить душу от сна. Именно этот распорядок — а не доктрина — привлекал ту часть учеников, приезжавших из Англии и выросших в среде высшего и среднего классов. С детства их окружал мир, который сатирически изображали в своих произведениях Олдос Хаксли, Л.-Г. Лоуренс и E. M. Форстер: мир, где лакеи и слуги выполняли за своих хозяев практически все, за исключением непосредственных телесных функций, чтобы те могли предаваться размышлениям о духовном.

А. Р. Орейдж одним из первых стал учеником в Приере. Он воспринимал свою поездку в героическом свете — сказал своему преданному секретарю в "Литтл ревью", что покидает Англию и едет в Приере "искать Бога"[240]. Прибыв в замок практически без всего, с одним лишь желанием в сердце и "Алисой в стране чудес" в кармане, он удивился, узнав, что поиски Бога заключаются в том, чтобы копать лопатой целый день никому не нужную яму.

Когда Орейдж пожаловался Учителю на плохое настроение и усталость вследствие нескольких недель такого бесплодного занятия, Гурджиев посоветовал ему прекратить стонать и отослал обратно, велев копать глубже. Находясь на грани срыва и бунта, Орейдж повиновался, и когда ему казалось, что он уже не может продолжать работу, болевой барьер был преодолен, и он начал получать глубокое удовлетворение от труда — теперь не такого утомительного, от хорошо сделанной работы и от того, что подчинился воле своего Учителя[241].

Непосильные задачи были одним из способов добиться духовного напряжения у учеников. Гурджиев настаивал на следовании непосильному режиму, унижал учеников публично и даже поощрял ссоры. Это, по всей видимости, входило в понятие "шоковой терапии", принимавшей форму умственных, эмоциональных и духовных упражнений.

Помимо работы по дому и саду, ученики выполняли разнообразные задания — от копки ямы, как это было с Орейджем, до совершенно невероятных заданий, цель которых была неясна. Дамам из общества, которые ранее никогда не занимались физическим трудом, приходилось чистить картофель или пропалывать клумбы, попутно заучивая тибетские слова или азбуку Морзе. Другие должны были выполнять физические упражнения, одновременно решая в уме арифметические задачи. Доктору поручалось поработать в котельной, писателям — приготовить пищу, а выдающимся психиатрам — убирать навоз или скоблить пол на кухне. Все это походило на строгий интернат во главе с чересчур гениальным, если не сказать, помешанным учителем, но большинству учеников это нравилось — по крайней мере, некоторое время.

Гурджиев не делал различия между важным и неважным, между серьезным и шуточным. Люди должны были делать работу сначала за половину обычного времени, потом за четверть — в качестве индивидуального испытания. Другие были вынуждены работать в группах с теми, кого они ненавидели. Интеллигентам запрещалось читать, а впечатлительным назначалось убирать отходы или резать скот. Основным педагогическим принципом был принцип противоречия: делай то, что тебе не нравится, каким бы противным это ни казалось. Делай невозможное; затем сделай это дважды или занимайся сразу двумя несовместимыми занятиями.

Упражнения основывались на двух принципах. Во-первых, существует необходимость добровольного и осознанного страдания, которое, как говорил Гурджиев, человек должен испытать, чтобы проснуться и обрести истинную реальность. Однако немногие люди способны самостоятельно преодолеть испытания. Отсюда следует второй принцип: страдание должен причинять им Учитель, которому они полностью подчиняются. Поэтому необходима "школа". Без доверия к Учителю, подчеркивал Гурджиев, нечего и говорить о добровольном выборе страдания. Напомним, что Успенский несколько раз восставал именно против этого принципа. Другие приходили в замешательство, когда Гурджиев доказывал, что сам факт подчинения ему учеников, какими бы своенравными ни были его приказы, свидетельствует о необходимости для них претерпевать страдания. Иногда бунт заканчивался изгнанием ученика, а иногда признанием того, что "наконец-то" виден прогресс — теперь ученик может стоять на своих ногах.

Результаты такого обучения были различными. Экзальтированные дамы находили, что они и в самом деле стали более самостоятельными, это длилось день-другой, но после возвращения в Париж или Лондон этот эффект исчезал, на них нападала очередная блажь, они возвращались, и Учитель их всячески оскорблял. Гурджиев стремился не только затруднить жизнь своим ученикам, но и из себя сделать загадку, трудную для понимания. Он говорил, что у него нет времени на пустяки, принимал их деньги; "стричь овец" — так он это называл.

Серьезным ученикам казалось, что они испытывают духовный рост вследствие всех этих испытаний, но это было всего лишь начало. Гурджиев всегда находил новые способы затруднить им жизнь и подчинить их своей воле. Об отдыхе и речи быть не могло. Лозунгом были постоянная бдительность, целеустремленность и борьба. Журналист Карл Беховер Роберте, коллега Орейджа, познакомившийся с Успенским и Гурджиевым во время написания очерков о Гражданской войне, вспоминает, что Учитель постоянно подгонял своих английских учеников возгласом "Быстрее!"[242]. Это в той же степени походило на Четвертый Путь, как и на безумный духовный дарвинизм.

Экстремальные формы обучения неизбежно должны были приводить к серьезным последствиям среди тех, кто не мог ни справиться с постоянным напряжением, ни покинуть Учителя; среди его учеников случались и психические срывы, и даже самоубийства[243]. Но они только усиливали его власть. Многие считали, что срывы и самоубийства произошли бы в любом случае, что это признак несостоятельности человека. Попав под влияние Гурджиева, некоторые из слабых и доверчивых учеников, воспринимали его как Бога. Все происходившее они начинали объяснять как проявление его воли. Если, скажем, он освобождал их от неприятных работ, это было сродни нисхождению самого Божества до их низменных интересов. Некоторые даже склонны были объяснять включение остановившегося автомобильного двигателя проявлением его чудодейственной силы.

Смесь серьезного и мистификаторского является отличительной чертой Гурджиева, и прессе это нравилось. Журналисты любили описывать Приере в период 1922–1925 гг. Как "Дейли миррор", так и "Дейли ньюс" публиковали обширные статьи о Гурджиеве, предлагая самые различные интерпретации его учения — от сатанизма до нудизма. В "Нью стейтсмен" появилась более обстоятельная, хотя и непоследовательная статья, в которой обитатели Приере были названы "лесными философами"[244]. Но как бы ни интересовалась им пресса, Гурджиев всегда был готов привлечь к себе еще большее внимание. Как и ЕПБ, ему нравилось смущать публику своими рассказами. Большинство так называемых "новостей" он придумывал сам; они касались не столько его учения, сколько его известных спонсоров и покровителей. Одной из самых важных новостей в январе и феврале 1923 г. считался факт приезда леди Ротермер.

Появление Гертруды Стайн и Эптона Синклера в Приере также привлекло внимание прессы, как и быстротечный визит Дягилева, который обдумывал постановку священных танцев. Большинство остальных посетителей не были столь известными. Дж. Г. Беннетт прибыл на пять недель летом 1923 г., и в том же году Гурджиев принимал епископа Уэджвуда, ставшего не таким уж уважаемым, хотя и популярным после недавнего скандала. Многие приезжали из Парижа на день или вечер в дорогих автомобилях, чтобы посмотреть на танцы; Гурджиев и Приере стали модным явлением — нечто вроде парижского развлекательного учреждения.

Гостей угощали великолепными яствами и винами; а когда они оставались на ночь, то их размещали исключительно в Ритце. Но щедрое угощение и лесть, которую расточал Гурджиев, нравились отнюдь не всем, и многие задавали себе вопрос, уж не скрывается за всем этим какая-то издевка. Некоторые посетители проявляли откровенную враждебность. Любопытствуя увидеть нового гуру и духовного наставника, о котором им говорили друзья, побуждаемые Мэйбл Додж Лухан[245], которая простодушно полагала, будто свойственная им грубоватость будет способствовать хорошим отношениям с Гурджиевым, в январе 1925 г. замок посетили Д. Г. Лоуренс с женой Фридой. По собственному их признанию, каждое мгновение своего пребывания в замке они испытывали ненависть. Лоуренс назвал Приере "прогнившим, лживым, самодовольным местом", заполненным людьми, занимающимися "болезненным трюкачеством"[246]. Странно, что кому-то вообще пришло в голову, что Лоуренс и Гурджиев могут найти общий язык: они были соперниками, а не единомышленниками. Другие тоже разделяли неприязнь Лоуренса, хотя немногие позволяли себе такие резкие выражения, как Уиндхэм Льюис, обозвавший владельца Приере "левантийской психической акулой". Беховер Робертс в более мягких тонах описал англичан в Приере как "мистически настроенных Микоберов (персонаж из романа Ч. Диккенса "Дэвид Копперфилд", неудачливый и бедный, но не унывающий, добродушный и несколько эксцентричный знакомый Дэвида), терпеливо ожидающих появления чего-то сверхсознательного"[247].

Среди тех, кто терпеливо ожидал "чего-то", зная почти наверняка, что этим окажется смерть, была одна из самых известных обитательниц Приере, Кэтрин Мэнсфилд, там же и скончавшаяся. Она приехала в Фонтенбло из-за Орейджа, опубликовавшего ее первые рассказы в "Нью эйдж". К тому времени она уже болела туберкулезом и знала, что обречена. Всю жизнь она мечтала о чуде, как она писала Дороти Бретт, своему импровизированному врачу. В то же время она подозревала, что не только ее тело нуждается в излечении, и к концу жизни она стала отождествлять свое собственное излечение с исцелением всего мира. Она мечтала о таком враче, которому можно было бы довериться, который отнесся бы к ней с пониманием, а не просто как к пациенту, — о властном человеке, а не только об искусном докторе.

Первым кандидатом на этот пост стал русский доктор Манукин, лечивший пациентов рентгеновским облучением селезенки. Манукина ей порекомендовал ее друг, Сергей Котелянский; и Мэнсфилд, питавшая слабость к русской культуре, восприняла его как своего рода Чехова: мягкого, мудрого и сильного. В январе 1920 г. она поехала в Париж, чтобы познакомиться с ним, и он обещал ей вылечить ее. Сообщив хорошую новость Мидлтону Марри, своему мужу, Мэнсфилд тем не менее в своем дневнике отметила, что испытывает двойственное ощущение по отношению к доктору. Одна половина ее считает, что он человек хороший, а другая половина думает, что он просто самозванец. Но все-таки она начала курс лечения, из осторожности проконсультировавшись с врачами в Англии.

Она принимала и другие меры. Почти тогда, когда она консультировалась с доктором Манукиным, Орейдж послал ей анонимно опубликованную книгу о психическом контроле над психической пищей. "Космическая анатомия, или Структура Эго" Льюиса Уоллеса, одного из активных читателей "Нью Эйдж", произвела глубокое впечатление на Мэнсфилд, делавшую из нее выписки в свой блокнот. Но всех их вскоре сменил Гурджиев.

Мэнсфилд приехала в Париж в конце октября, когда Гурджиев начал наводить порядок в замке. Орейдж, прибывший 14 числа проездом в Приере, и еще один ученик Гурджиева посетили Мэнсфилд в гостинице. Она переехала в замок 17 октября, где ее поместили в Ритц, и она сразу прониклась симпатией к Гурджиеву, хотя и писала, что при первой встрече он показался ей "вождем пустынного племени"[248]. Дом сам по себе был холодным, вода в фонтане превратилась в лед, и она куталась в теплые вещи, присланные ей Идой Бейкер из Парижа, но ей было уютно и даже радостно, хотя в ее письмах и проскальзывает понятное волнение. К этому времени ей оставалось жить несколько недель.

Возможно, ее состояние можно описать как лихорадочное. Несколько раз она писала к Иде Бейкер в духе Гурджиева, осуждая ее за мрачное самопотворствование: "К чему такая трагичность? Это не поможет. Она только мешает тебе. Если ты страдаешь, научись понимать свое страдание, но не поддаваться ему. Та часть тебя, что жила мной, должна умереть — тогда родишься ты. Переживи смерть!"[249]

Мэнсфилд с готовностью приняла жизнь в Приере, даже когда ее перевели из Ритца в маленькую спальню в общем коридоре на верхнем этаже, с жесткой постелью и голым столом. (В декабре, когда ее состояние ухудшилось, ее снова перевели в Ритц.) Кроме того, Гурджиев изменил распорядок дня и объявил, что теперь та работа, которая делалась днем, будет выполняться ночью. Посреди ночи Мэнсфилд мыла и чистила морковь в холодной воде, принимала вместе с другими учениками грубую пищу значительная перемена по сравнению с предыдущими месяцами[250].

Все по очереди занимались уборкой и приготовлением еды. Замок напоминал своего рода коммуну, и бесполезные занятия — вроде того, как Орейдж копал яму, — были исключением. Нужно было выращивать овощи, колоть дрова, делать ремонт в помещениях, ухаживать за огромным садом и парком. В поместье были домашние животные, в том числе коровы, которые заняли некоторое место в пребывании Мэнсфилд в Приере: Учитель однажды приказал ей провести некоторое время в специальной постройке над коровником, вдыхая запах коров. Один из ее биографов писал, что таким народным средством пользовались при болезни легких крестьяне в Восточной Европе, хотя сама Мэнсфилд ничего не сообщала о произведенном эффекте в своих письмах и дневниках. Небольшой балкончик позолотили, расписали птицами, насекомыми и постелили там матрасы с ковриками; двум ученицам, Адель Кафиан и Ольге Ивановне Гинценберг (позднее ставшей женой Франка Ллойда Райта), было приказано присматривать за ней.

Мэнсфилд совершенно переменилась в последние недели жизни. Она почти ежедневно виделась с Орейджем и о своем старом "я" говорила как об умершем человеке: "покойная Кэтрин Мэнсфилд"[251]. Она сожалела о своих ранних рассказах, которые были чересчур поверхностны и злы, и хотела бы стать другой писательницей, чтобы, описывая персонажей, по-гурджиевски сражающихся на пути к самопознанию, показать "путь к Богу"[252]. Но этому не суждено было случиться.

Гурджиев испытывал настоящую страсть к различного рода банкетам и праздникам, но особое представление он давал на Рождество — с тщательно изготовленными декорациями, с соответствующими церемониями и угощением. Мэнсфилд принимала участие в празднике и готовилась к Новому году по старому стилю (13 января), когда в Приере должен был открыться маленький театр. Она пригласила своего мужа, и 9 января он приехал и нашел ее "человеком, преображенным любовью"[253]. Пока Мэнсфилд жила в Приере, Марри по-своему искал Бога в Дитчлинге, графство Суррей, где был своего рода провинциальный Гурджиев — Миллер Даннинг, практиковавший йогу и опубликовавший мистический трактат "Земной дух" (1920). Этот Даннинг предупреждал друга, что учение Успенского злотворно. Поначалу, после встречи с женой и ее смерти, Марри благосклонно отнесся к Работе, но позже назвал ее "духовным шарлатанством".

В тот вечер были танцы. Подымаясь в свою комнату вместе с Марри, Мэнсфилд закашлялась. Когда они дошли до комнаты, из ее рта потекла кровь и через несколько минут она скончалась. Ей было тридцать пять лет. Ее похоронили три дня спустя, 12 января 1923 г., на расположенном неподалеку протестантском кладбище в присутствии мужа, сестер и нескольких друзей из замка, включая Гурджиева, который должен был увидеть в ее смерти недоброе предзнаменование для Приере.