"Газета День Литературы # 104 (2005 4)" - читать интересную книгу автора (День Литературы Газета)Дмитрий Нечаенко РОЖДАЮТСЯ ДЕТИРусь моя! деревца тонкого ночью морозною стынь. Кислая наша антоновка, горькая наша полынь. Смёрзлась зимой, но оттаяла, ртом из-под снега дыша, гиблая наша Цветаева, голая наша душа вся голубая и нежная после кровавой беды, лунка, сестрица подснежника, лужица талой воды. И колыбельная матери, и ветерок над рекой, запах лампадного маслица в сельской церквушке родной. Очень неброско, пусть матово, и Левитан, и Крамской. Ясновельможной Ахматовой горестный голос грудной. Тихое наше Шахматово, яснополянский покой. Станции типа Астапово, в лаптях по снегу Толстой. Север мы, Господи, север. Тает лишь в солнечный срок наш предвесенний Есенин и антарктический Блок. Даже бессмысленный лютик в этом контексте — святой. Люди мы, Господи, люди, в смысле, что каждый — изгой. Их уже топят потопы, зной изнуряет и смог. Мы на закате Европы ложа Великий Восток. Чуб смоляной под картузом, рьяной гармошки трёхряд. Розанов наш и Кутузов, Прохоровка и Сталинград. Церковь на сельском пригорке рухлая и без креста. Горе нам, Господи, горе, вдругорядь распявшим Христа. Ставили вроде бы "Чайку", а получилось "На дне". Наш величаво-печальный — или не наш уже? — Днепр. Волга у устья затеряна зарослей заводных меж. Сонную эту артерию только Ты не перережь. Сонмы их, Господи, сонмы, будто деревьев в лесу. Дай им свободу их слова, чесночную их колбасу. Вдосталь, до самого верха и до блевоты в конце дай им права человека, чёртов их банк и процент. Не отымай у нас только неба морозную стынь, тайную нашу Обломовку, кислую нашу антоновку, горькую нашу полынь. Снова где-то за хлебным киоском деревянные мокнут дворы, снова дождик в разгар сенокоса, перепутья, овраги, бугры. И в глуши, где-нибудь у Покрова, где над хлевом сгущается мрак, как на грех снова чья-то корова не отелится к сроку никак. Что тебе в этой серой пустыне, одинокий простой человек? Самый тягостный, самый постылый и кровавый закончился век. Сами всё ж таки, Господи, сами были злее любого зверья, для чего-то читали Лассаля, почему-то убили царя. В гнойных ямах, лишь вьюгой отпеты, честь и гордость великой страны, как последняя падаль, поэты и философы погребены. Дуют в спину, грозятся из мрака — мол, придёт ещё наша пора — сквозняки соловецких бараков и колымских болот мошкара. Где копнёшь — всюду русские кости. Много лет пролетело с тех пор. Но всё так же листвою под осень сыплет старый берёзовый бор. И в канун двадцать первого века на глухом полустанке всегда та ж железнодорожная ветка вдаль простёрлась незнамо куда. Так же в пору некрасовской стужи, где полёг не один арестант, ледяная позёмка утюжит каторжанский Владимирский тракт. Так же чью-то в натопленном срубе греет душу трескучий огонь и гудят дымоходные трубы, и за наледью тусклых окон так же неудержимо и дерзко рвётся вдаль дикий ветер степной и Россия, как нянька из детства, что-то глухо поёт за стеной. Грусть грызёт мою жизнь, как окопная вошь или крыса в ночном закутке, но зато я умею предсказывать дождь и немного гадать по руке. Если птицы летят высоко-высоко и почти что закончился март, значит, будет тепло, значит, будет легко расставаться, любить, умирать. Глянешь в небо, и тотчас поймёшь, как Дамокл: тонок волос, безжалостен меч. Если озимью стелется низкий дымок, Значит, хватит несбыточных мечт. Если крупно и густо неделю подряд белокурая вишня цветёт, значит, будет, у нас на селе говорят, урожайный на ягоду год. А ещё говорят, — мне об этом сказал как-то в детстве какой-то старик, — будто бы он случайно однажды узнал из каких-то таинственных книг, что один человек, это было давно, усмехаясь в густой бороде, иногда превращал даже воду в вино и спокойно ходил по воде. Брат мой Колька, насмешник и циник, посидим без огня и гостей. Наших лет электронные цифры замелькали как будто скорей. Ничего. В середине ладони трудных странствий легла борозда. Эта крепкая линия дома, мы-то думали — для баловства: приставучим цыганкам монета, суеверие и ворожба… Как-то страшно немного, что это оказалась и вправду судьба. Как-то жить стало холодно, что ли, но душа не забыла тепла. Ты вприщур не поглядывай, Коля, не держи на брательника зла. Закружились мы все, замотались в этой жизни, забывши про смерть. Если честно — всегда мне мечталось, как сегодня, с тобой посидеть. Всё хотелось сказать о хорошем, мне про это хитрить ни к чему. Мы с тобой чем-то очень похожи, только чем — я и сам не пойму. Ты прости, что для нежности мало скорой жизни, что грубы слова, что смертельной петлёй повязала нас суровая нитка родства. Хоть не так мы друг друга и любим, как приятно бы было стишку, посидим, словно близкие люди. Я теперь никуда не спешу. В этот вечер, красивый и тёплый, дорог воздуха каждый глоток. Я сегодня по-новому добрый и простой, как газета "Гудок". В слабом облаке чайного пара ты как будто родней для меня. Нам такая звезда перепала, что ладони болят от огня. В паутине метро городского, средь азартных обгонов машин нам тепло под одним гороскопом, как бы я тебе ни был чужим. Помнишь юность? — хвастливо и ловко враз мы брали любые мячи, ладно шла наша быстрая лодка, всем замкам подходили ключи. Знаешь, брат, ничего не воскреснет. Обломилось у лодки весло. Мне мерещится, с матерью вместе всё, что было в душе, умерло, замелось снеговою порошей, придавилось могильным крестом в славном городе Золотоноше — в глухомани, забытой Христом. Там, где мама служила в больнице, в страшном всё запустенье давно. Наша хата теперь за границей, за кордоном ревучий Днипро. Жалко, брат, до отчаянья жалко, что едва лишь себя назовёт "президентом" — и всякая шавка вправе мучить великий народ. Жаль в дождя заунывное пенье на делянках колхозных усадьб это вечное долготерпенье за прополкой согнувшихся баб, разорённые фермы и фабрики, алтари православных церквей, этих гривен конфетные фантики, этих свыкшихся с жизнью людей. Жаль, что мы не воротимся, жалко, что уехали, жить всё спеша. А потом развалилась Держава и к стишкам охладела душа, так — напишешь два слова, и баста: черепашья какая-то грусть. Неужели отвык улыбаться я — как целый Советский Союз — разворованный, кровоточащий, в дых подраненный падлами волк? Мы ещё огрызнёмся, товарищ! Это есть наш последний, хрипящий и предсмертный, но яростный вой. Всё не канет в забывчиву Лету. Вышний суд злей судейских сутяг, вот те крест, брат, притянет к ответу крючконосый кремлёвский сходняк за реформ их грабёж и обманы, беспризорных вокзальных детей и за наших святых ветеранов, и за наших седых матерей, за дурацкие "чеки" Чубайса, Белый Дом, полыхавший в огне, и за клочья кровавого мяса и ненаших, и наших в Чечне. Как картёжный кидала, в азарте к деньгам кинулся враз новый век, но одним барышом да базаром русский не проживёт человек. Не навеки в зелёную плесень долларей всё ж погрязла душа — иногда она просит и песен, и поплакать, или, не дыша, вдруг застыть, глядя в серое небо, где до самого края земли степь с колосьями русского хлеба и по-русски кричат журавли… Пусть в жестоком всеобщем азарте не видать мне удачи вовек, хорошо, что на этом базаре я тебе не чужой человек. Погуляем без спутниц сегодня. Дачный лес обаятельно тих. Глухо кашляя, курит на брёвнах сторож — мрачный, загадочный тип. Трётся рядом седая собачка, только с нас ничего не возьмёшь. Сами в жизни заради подачки мы не раз поднимали скулёж. Пусть на козыри выпали крести, а у нас только бубна в руках — не один ещё клок грубой шерсти в человечьих оставим клыках. Я хочу, чтобы в драках кастетных мы с тобой никогда не смогли разорвать корневую систему дома, родины, братства, любви. У тебя "жигуленок" немытый, непроглядна за окнами ночь. Ничего. И на этом "корыте", прорезая и темень и дождь, газанём, брат, разбрызгивать лужи, вдрызг срывая рычаг скоростей. Погляди — будто мёртвые души в полумгле елисейских полей, мельтешат на подъездах к селеньям мотыльки милицейских постов. Прытко пляшут на наших дисплеях сумасшедшие цифры годов — только рухлые избы мелькают по расхристанной нашей земле. А была бы Россия иная, может быть, и не выпало б мне окаянного дара такого — прорицателя и ведуна — молвить обетованное слово, холодящее душу до дна. Ветхозаветны казённые стены и колесницы каталок священны здесь, даже — склянка, хранящая йод. В кущах эдемских июньской сирени стих двадцать семь ими вызубрен всеми: "И сотворил человека Господь…" ("Дни и труды" воспевал Гесиод, я б их назвал "трудоднями рождений".) В дворике шумном, куда ни приткнусь, вечно под окнами кто-то маячит. "— Люсь, плохо слышно! Кричи громче! Мальчик?" "— Девочка", — плачет счастливая "Люсь". Рвётся с букетиком пьяный таксист в гости к своей пышногрудой шофёрше, но мимо грозной горгоны-вахтёрши мышь не проскочит, проси-не проси. "Тётенька, тётенька, — вот-вот заплачет лысый очкарик, — нас будут пускать?" А со двора снова крик: "Люся, мальчик?" — "Девочка", — шепчет растерянно мать. "Тёть, пропустите, — бормочет матросик, — вечером поезд…" Портовый роман. Сутки на берег. "Он тебя бросит!" — врали подруги, завидуя нам. Писклый фальцет кришнаита-студента — мнёт шоколадку в руках у дверей. С куцей стипендии где алименты? Женишься — тяга к учёбе сильней. Жэковский слесарь, пьянюга отпетый, плачется в очередь, явно хорош: "Баба, артистка, чудит — уже третий! Хохма! — опять на меня не похож…" Прётся кавказец с коробкой конфет, кепкой в шесть соток толпу рассекая: "Жэнщына, ты чилавэк или нэт?! Как чилавэка, тэбя умоляю!" Русский из "новых", вдруг тихий и скромный, молится, скомкав авоську: "Мамаш, ну передайте кефир и лимоны в двадцать восьмую, третий этаж…" Как вы влетали в сонные Сочи свадебным рейсом красиво! Увы — кислый кефир за короткие ночи, сладкие ночи быстрой любви… Грустно, конечно — увы! — что на свете в злом мельтешенье людской мошкары, страсти проходят, рождаются дети, чтобы по правилам вечной игры на полушариях-велосипеде вновь закрутить колесо сансары. Грустно, что любим, и грустно, что тотчас вдруг разлюбили. Чужой человек. Грустно и странно, что крохотной точкой так и растаем над Омском, Опочкой… так и поляжем в родимую почву будто солдаты, как листья, как снег. "Люся! — кричит за спиной человек, — Мальчик?" — а та, вся в слезах, шепчет: "Дочка…" После дождя набухает сирень, рвётся из почек, рожает букеты. Тише. Похоже, кончается день. Вышли медсёстры курить сигареты… Высятся холмами одеяла. Никого не велено пускать. Женщины, беременные ангелами, спят. |
|
|