"Лермонтов" - читать интересную книгу автора (Афанасьев Виктор Васильевич)

3

Уже наступил июнь, а холодные ветры все продолжали дуть, нагоняя дождевые тучи. Мутный Подкумок мчался и гремел по долине. Городок — всего в несколько десятков домов — наполнялся приезжими, желающими лечиться минеральными водами.

На Горячей горе — отроге Машука — белеет украшенная колоннами галерея Ермоловских ванн. Выше — деревянный домик Александровских, к которому нужно подниматься по вырубленным в горе ступеням. Еще несколько купален расположено в простых мазанках и калмыцких кибитках. Горячая гора, вся в известковых потеках, дымится от бегущих по ней серных ручейков.

Позади ванн поднимается крутыми лесистыми склонами Машук. На одной из открытых площадок его — казачий дозорный пост. От подошвы Машука начинается Главная улица, пересеченная несколькими переулками. Дома почти все из тонкого леса, оштукатуренные и выбеленные, с камышовыми крышами. Несколько казенных зданий только строится — солдаты пилят мягкий травертин здесь же, на Машуке. Городок охраняется егерями и казаками; у въезда — две пушки... В сторону Бештау протянулась солдатская слобода, на краю которой затерялась маленькая, отслужившая свое Константиногорская крепость.

Неприятеля нигде не видно. Далекие горы молчат, в степи только изредка проскачет конный казак. Но в воздухе висит тревога и велит быть начеку. Казбек и Эльбрус, многочисленные степные курганы, широко разлившееся серебристое око озера Тамбукан.

Вообще взрослым, а гувернеру-французу в особенности, все кажется четко-определенным. И в этом городе для них нет ничего таинственного: здесь люди лечатся от болезней, а казаки и солдаты охраняют их от еще не покоренных горцев... Но почему же в этом городе больше торговцев, чем больных? И почему они такие разные... Купцы из разных краев везут сюда все, что имеет хоть какую-нибудь цену. В городе столько магазинов, лавок, палаток и навесов для торговли, что он похож на сплошной базар. Но и базар тут есть. Он — возле солдатской слободы. Небольшая площадь уставлена телегами и арбами. Шум стоит страшный: гортанный говор, крик, стук. Блеют овцы, ревет верблюд... Хлопают крыльями извлекаемые из корзин куры, которыми торгуют черкесы, приехавшие из ближних аулов. Немцы-колонисты продают хлеб, молоко, масло. Тут увидишь и еврея с пейсами и в лапсердаке, и калмыка в халате и сапогах с загнутыми носками, и грузина в остроконечной бараньей шапке и чухе с откидными рукавами. Среди толпы горделиво проезжают невозмутимо-суровые наездники в папахах. Какие под ними кони! Тонконогие, прекрасные, их шаг — словно медленный танец. Гремят бубны, верещат какие-то дудки. Разве есть во всем этом что-нибудь обыкновенное?

Однажды Миша шел с бабушкой по Главной улице, и навстречу им попалась гадальщица-грузинка, босая старуха в длинном черном платье, закутанная в шаль так, что видны были только глаза да орлиный нос. От пронзительного взгляда старухи у мальчика перехватило дыхание, и он чуть не упал в обморок. Миша не слыхал, как она попросила у бабушки позволения погадать, обещая предсказать будущее внука, и что на это ответила бабушка. И только когда гадальщица исчезла, Миша узнал, что она предрекла ему, сказав, что будет он великим человеком и дважды женатым... Второе он близко к сердцу не принял, а первое... Он не согласился с бабушкой, которая предположила, что Миша сделается известным генералом и будет в большом почете у государя. В этом он не увидел ничего необыкновенного и стал думать, чувствуя, что со временем и эта тайна ему откроется.

В погожие дни все огромное семейство — Хастатова с дочерьми, их мужьями и детьми, Столыпины, Миша с бабушкой, Миша Пожогин-Отрашкевич, старая уже Мишина бонна Христина Осиповна Ремер, несколько гувернеров и гувернанток и врач Ансельм Леви отправлялись в открытых колясках и верхом в окрестности Горячеводска. Однако дальше постоянных охранных постов заезжать было нельзя. В среду и воскресенье давался общий конвой для всех желающих ехать на Железные воды, а в остальные — на Кислые.

Дорога на Кислые воды была самой интересной. Она шла на юг, постепенно все выше забираясь в горы. От Сентуков путешественников сопровождал целый отряд из пятидесяти солдат и тридцати конных казаков, которому придана была еще и пушка. Все это двигалось шагом между нависающих скал и близко подступающих к дороге гор. Подкумок неумолчно шумел по камням. Гладкая дорога то забиралась наверх, то спускалась к реке.

На Кислых водах у Хастатовой также был свой дом, точно такой же, как на Горячих. Конечно, мало походили на прогулки эти вылазки под конвоем, но постоянная возможность попасть в плен к абрекам воспламеняла воображение мальчика. В том, что он из этого плена убежит, он был уверен.

В один из июньских дней Миша после обыкновенной прогулки на Машук, запыхавшийся и оживленный, вошел в гостиную, где сидели его кузины. Окна были открыты, и занавеси раздувало свежим ветерком. Мария Акимовна Шан-Гирей, которой тогда было двадцать семь лет, читала вслух книгу. Миша стал слушать.

Это были стихи о Кавказе. С первых же строк Мише стало казаться, что они словно раскрывают ему тайну гор... Он дослушал их до конца и не сразу заметил, что поэма кончилась, что Мария Акимовна умолкла, а девочки занялись своими куклами. Но стихи продолжали звучать в его душе. Вызванное ими волнение не проходило. Мише казалось, что он как-то причастен к этому волшебству — к этим стихам. Не обращая внимания на девочек, он подошел к Марии Акимовне и попросил книгу. Через мгновение он был в саду, в дальнем его уголке.

Книга открывалась портретом мальчика, который, подперев щеку рукой, задумчиво смотрел в сторону. Он был курчав, толстогуб, через плечо у него был переброшен плащ. «Издатели присовокупляют портрет автора в молодости с него рисованный, — говорилось в объяснении к портрету. — Они думают, что приятно сохранить юные черты поэта, которого первые произведения ознаменованы даром необыкновенным».

Миша перечитал поэму. Читая, он поминутно возвращался к портрету, жадно впиваясь глазами в черты человека с «необыкновенным даром». Этот человек здесь был. Вот он вспоминает «пасмурный Бешту» и «его кремнистые вершины». Он был здесь с другом, с которым «сердцем отдыхал», «делил души младые впечатленья». Странно было, оторвавшись от книги, видеть наяву эти самые «кремнистые вершины»...

Кудрявый «автор» угадал тайну снежных гор. Он понял, что там таится «дикий гений вдохновенья»... Дикий!.. И он сумел вызвать этот гений, заставить служить себе.

История пленника и черкешенки необыкновенно увлекательна. Какие страдания! Какая любовь! И все это в горах, в черкесском ауле, на берегах горной реки. Как живо Лермонтов представил себе пленника, вынужденного пасти черкесских овец, когда он смотрел утром «на отдаленные громады седых, румяных, синих гор»:

Великолепные картины! Престолы вечные снегов, Очам казались их вершины Недвижной цепью облаков, И в их кругу колосс двуглавый, В венце блистая ледяном, Эльбрус огромный, величавый, Белел на небе голубом.

Буря в горах... Разнообразный быт черкесов... Их схватки с казаками... Какие картины! Они так и будут теперь стоять перед глазами. А свидания пленника и великодушной черкешенки — эти таинственные ночи, шепот, опасность быть замеченными... С бьющимся сердцем Миша читал:

Пилу дрожащей взяв рукой, К его ногам она склонилась...

Шли дни. Миша не расставался с книгой. Но сколько бы раз он ни перечитывал поэму — ее конец ужасал его: прекрасная черкешенка не вынесла разлуки с русским. Она бросилась в реку. Погибла... Миша всей душой понимал, с какими чувствами пленник, переплывший реку, возвращался домой, хотя автор повествует об этом по видимости спокойно.

Миша снова и снова взбирается по тропе на Машук. Вот и казачий пикет. Еще бы повыше, хоть немного... Эльбрус виден хорошо лишь утром, когда солнце, встающее из-за Машука, высвечивает его снега. Днем его едва видно, а часто он и вовсе закрыт облаками.

Это было действительно чудо — прочесть «Кавказского пленника» там, где он был задуман, и тем самым слить поэзию с природой. Нет, из этого должно выйти что-то такое, что перевернет или сожжет всю душу! Должно... Но он не мог предвидеть того, что произошло вскоре.

Как-то он вбежал в комнату и увидел незнакомую девочку, которая играла в куклы с одной из его кузин. Девочка эта, белокурая, с быстрым взглядом голубых глаз, внимательно посмотрела на него и отвернулась. Они продолжали игру. Миша их больше не интересовал. А он, слушая их говор и смех, прислонился к косяку, не в силах ни войти в комнату, ни сказать что-нибудь.

В смятении выбежал он из дома, не понимая, что с ним сделалось. В глазах стояли белокурые волосы, чистый, прекрасный лоб и голубой — небесной голубизны — взгляд. Миша повернул назад и подошел к дверям — ему хотелось сейчас же снова увидеть эти глаза. Вот уже слышны голоса девочек... Неожиданно для себя он заплакал. Вдруг отворилась другая дверь, и появилась бабушка. Не замечая в сумраке коридора его слез, сказала:

— Миша, поди к девочкам. Там... — Она назвала имя маленькой гостьи...

— Нет! — быстро ответил он. — Нет. Я иду в сад.

И вот он в саду. Один. «Кавказский пленник» с ним. Он не знает, что происходит, но чувствует, что все это тесно сплетено и не может существовать друг без друга — девочка с голубыми глазами, его слезы, поэма о Кавказе, приглушенные звуки зурны и бубна, доносящиеся с улицы, и далекая цепь снежных гор...

«И неужели все это пропадет, когда я отсюда уеду?» — думал он. Отъезд начал его пугать. Слава богу, что он еще не так близок... Он открывал книгу и читал наугад, что попадется:

Не вдруг увянет наша младость, Не вдруг восторги бросят нас, И неожиданную радость Еще обнимем мы не раз; Но вы, живые впечатленья, Первоначальная любовь, Небесный пламень упоенья, Не прилетаете вы вновь...

Миша повторял, задумавшись: «Небесный пламень упоенья...» Вот как называется то, что у него сейчас на душе! Других слов найти нельзя.

Старшие кузины — сообразительные девицы — быстро заметили Мишину любовь. Он не мог скрыть волнения при виде голубоглазой гостьи. Никогда к ней не подходил. Убегал, когда с ним заговаривали о ней. Дичился ее и не мог заставить себя войти в комнату, где была она. А уж когда стали над ним посмеиваться, когда стали нарочно его поддразнивать, — он возмутился, но молча и стал избегать всех.

Так вместе с любовью стало расти в нем чувство одиночества, раньше совсем ему неизвестное.

Случалось, девочка не приходила в дом Хастатовой по нескольку дней. Это было пыткой для Миши. Ему нужно было хоть на миг, хоть издали, но увидеть ее. Он страдал и еле сдерживал слезы. Прятался ото всех, когда было невмоготу, чтобы выплакаться в одиночестве. Но «тайный глас души» — эти прекрасные слова нашлись в поэме — не достигал цели — ее сердца.

Он отбился от кузин, которые почти все приходились ему тетками, и стал проводить время с Марией Акимовной Шан-Гирей и ее детьми — Акимом шести и Катенькой двух лет. Мария Акимовна, красивая смуглая жеищина с живыми черными глазами и тонкой талией, казалась Мише горянкой. Да и родилась она на Кавказе, на Тереке, с детства привыкла к горам. Мать ее была сестрой Мишиной бабушке, а отец — генерал, армянин — давно умер. Муж, Павел Петрович — офицер, немало повоевавший с горцами на Тереке и Кубани. Он тоже походил на горца — опаленный солнцем, одетый по-черкесски. Свою службу он начал в 16-м Егерском полку, стоявшем пятнадцать лет назад возле Горячеводска, в Константиногорской крепости, откуда полк выходил на усмирение «хищников», как называли тогда воюющих горцев.

Из рассказанных им историй особенно любопытна была одна — о разорении «разбойничьего» коша (кош — пастушья стоянка с временным жильем и загонами для скота) возле Бештау. Этот кош устроил кабардинский князь Измаил Атажуков, который служил в русской армии, воевал под командой Суворова и достиг чина полковника. Атажуков, посланный в Кабарду для того, чтобы уговорить соотечественников не сопротивляться русским, стал подстрекать их к восстанию. В кош стеклось уже много кабардинцев, ответивших на его призыв, но тут были двинуты против них русские полки. Вспыхнули аулы, которых тогда немало было в окрестностях Машука и Бештау.

А Миша вспоминал:

Всё русскому мечу подвластно, Кавказа гордые сыны, Сражались, гибли вы ужасно; Но не спасла вас наша кровь, Ни очарованные брони, Ни горы, ни лихие кони, Ни дикой вольности любовь!..

У Марии Акимовны был альбом. Небольшой, изящный, в переплете красного сафьяна, с серебряной накладкой на нем и замочком в виде бабочки, тоже из серебра. Он лежал на столике в комнате Шан-Гиреев, поблескивая темной позолотой обреза. Его разрешалось смотреть всем.

Этот альбом Мария Акимовна завела в Петербурге, где училась в Институте для благородных девиц. На плотных разноцветных листах — записи институтских подруг, родственников, друзей. Вот запись бабушки — Елизаветы Алексеевны, которая желает «Милой Машеньке» здоровья. Вот стихотворение Павла Ивановича Петрова, мужа сестры Марии Акимовны. Различные записи в стихах и прозе, внесенные Столыпиными. Рисунки...

Вроде бы альбом как альбом — Миша уже видел подобные. Но этот оказался совсем особенным. Едва он прикоснулся к нему, как вдруг повеяло чем-то глубоко родным. Мария Акимовна показала ему записи его матери, своей двоюродной сестры, Марии Михайловны Лермонтовой, сделанные в Москве. Первые из них — в 1814 году, написанные, видимо, еще до появления сына на свет. Мария Акимовна приехала из Петербурга, не окончив института (года за три перед тем в том же институте училась и Мария Михайловна).

Лермонтов впервые увидел эти строки и был поражен несказанно (уж такое это было лето — полное потрясений!): это ведь были стихи! В том, что все эти сочинения принадлежали ей, не было и сомнений... Он уже читал по-французски, поэтому легко прочитал ее французские стихи. Они все — о дружбе, о душе, о высоких чувствах... К концу каждой строки тонко и быстро выведенные ею буквы делаются все мельче, почти исчезая... Многие из этих стихотворений обращены к Марии Акимовне. Ей же посвящено русское четверостишие, подписанное «М. Лермонтова»:

В разлуке сердце унывает, Надежда ж бедному твердит: На время рок нас разлучает, На веки дружба съединит.

Но вот одно совсем необыкновенное, похожее на грустную народную песню, с названием красивым и непонятным: «Элегия».

О злодей, злодей... чужая сторона! Разлучила с другом милым ты меня, Разлучила с сердцем радость и покой, Помрачила ясный взор моих очей, Как туманы в осень солнышко мрачат; Но с любовью ты не можешь разлучить, Она в сердце глубоко живет моем, С ней расстанусь разве только лишь тогда, Как опустят в мать сыру землю меня. Для того ль, мой друг, свыкались мы с тобой, Для того ль я сердцу радость дал вкусить, Чтобы бедное изныло от тоски Так, как былие без дождичка в степи. Ах, я видел, как ручей катил струи По долине меж цветущих берегов; Вдруг повеял ветер буйный с стороны, Отделилася потоком полоса, Понесло ее по камням вниз горы, Раздробилася на мелкие брызги́ И иссохла, удаляясь от ручья. Видно, участь ждет подобная меня, Так изноет сердце в горести, в тоске, Живучи без милой в дальней стороне.

И это подписано «М. Лермонтова».

Ночью Миша долго не спал, думал о матери, припоминал ее стихи. Мария Акимовна говорила, что у нее было много таких песен и все они были печальными... Потом Миша заснул. И ему приснилась мать — лица ее видно не было, только смутно белело платье... Она пела. Грустна была протяжная мелодия... Резко проснувшись, Миша сел на постели. Щеки его были мокры. Боясь пошевелиться, он напряженно вслушивался в свою память. Вот! Вспомнил!.. Эту, эту песню певала ему мать. Всей душой приник он к этой песне и таял, исчезал вместе с ней в ночи... Такого блаженства он еще не испытывал никогда...

А утром... Ходил хмурый, молчаливый — то, что вспомнил ночью, снова ушло, забылось! И как же это было для него мучительно. Единственное живое воспоминание о матери ускользало. Однако, как он чувствовал, не совсем, не навсегда, — случайной искры может быть достаточно, чтобы это вернулось.

Миша рассказал о приснившейся песне Марии Акимовне, «тетеньке», как стал ее теперь называть. После этого разговора они словно заключили союз в память Мишиной матери.

Бабушка заметила эту дружбу и пришла в самое хорошее расположение духа — впервые за много лет. Да, стоило, нужно было ехать на Кавказ! Вот оно! Свершилось благое дело! Не кто-нибудь, а бабушкина любимая племянница заменит Мише покойную мать. Будет он при ней и при бабушке. И не до отца будет ему, и не покинет он их. Покоен, счастлив будет.

И тут Елизавета Алексеевна стала думать, как сделать, чтобы им почаще быть вместе — внуку и племяннице. Ездить на Кавказ — не наездишься, разорение... Машенька тоже не сумеет часто бывать в Тарханах. Но вот придумался план. Нужно, решила она, перетащить семью Шан-Гиреев поближе к Тарханам, купить там в соседстве недорогое имение. Зная, что денег у них нет, решила дать взаймы и тут же стала соображать, у кого бы самой занять эти деньги. У Машеньки Аким подрастает. Пусть он с Мишей дружит... В мечтах все получалось очень хорошо. Но надо было действовать. И Елизавета Алексеевна действовать начала.

Альбом тетеньки дождался самого преданного своего читателя. Скоро Миша знал наизусть почти все записи. А над стихами своей матери он сидел в раздумье целыми часами. Виделся ему ручей, разделенный бурей надвое... скала, разбитая горным потоком... два дерева на противоположных берегах, — наверху ветви их касаются друг друга, — образы разлуки.

— Не хочешь ли чего-нибудь написать сюда? — спросила Мария Акимовна.

Он промолчал. «Чего-нибудь» — это должны быть только стихи... Но как же это можно? Миша счел бы себя самым счастливым человеком на свете, если бы ему удалось сочинить вот такую «Элегию», как у его матери... Нет-нет, это не всякому дано! А как бы хотелось! Может быть, попробовать? Нет, это невозможно. Миша вздыхал и мучился душой...

Видя, что он не решается писать, Мария Акимовна сказала:

— Ну, нарисуй картинку.

Мише не надо было долго думать над тем, что ему нарисовать. Конечно, Кавказ. Он принес акварельные краски и принялся за работу. Но вот какой у него получился Кавказ — на первом плане он поместил большой верстовой столб и маленькую странницу, одетую в красную кофту и длинную юбку, — она, опираясь на палку, спускается с косогора, на котором утвержден этот столб... Справа и слева на рисунке шумят густою листвой деревья, кудрявится высокая трава. Всю середину его заняло озеро, по которому плывет вдалеке парусная лодка. За озером горы. Справа вроде бы округлый Машук, и под ним крыши города, вероятно, Горячеводска. Рисунок свой Миша подписал по-французски, в лад с французскими записями матери в этом альбоме: «M. L. L'an 1825 le 13 juin aux Eaux chaudes». То есть — «Мlt;ишельgt; Лlt;ермонтовgt;. Год 1825, 13 июня, на Горячих водах».

Но откуда же тут взялось озеро? Подкумок мелок, по нему не пустишь лодки с парусом. Мише тут явно не хватало водной стихии. Он взял и «подвинул», а также немного пошире разлил озеро Тамбукан, которое видно с Машука. Странница же, явно русская, вполне могла дойти до Кавказских гор. У Миши свой Кавказ складывался в душе.

Он просыпался ночью и слушал. Чувствовалось, что Кавказ не спит, а как-то грозно замер. Лежа в постели с открытыми глазами и бьющимся, как после бега, сердцем, мальчик представлял себя летящим среди звезд, мысленно продолжая уже ставший привычным полет во сне. Огромное ночное пространство под ним казалось разумным. Темные горы под тускло серебрящимися шапками снега смотрят на спящие долины и думают. Где-то сорвались камни, прокатилось и умолкло эхо — это в безднах Эльбруса пошевелился закованный в цепи титан Амирани, кавказский Прометей. Бормочет, что-то рассказывает не знающая отдыха горная река... На плоскую кровлю сакли выходит черкешенка, одна, «луною чуть озарена»... А там, «склонясь на копья, казаки / Глядят на темный бег реки». Душа мальчика переполнена. Все-все — горы, златоволосая девочка, стихи матери и ее печальная песня, и этот кудрявый юноша с задумчивым взглядом и с плащом, переброшенным через плечо, и старая гадалка — все живет в ней и просит какого-то выхода.

В начале июля жители Горячеводска были оповещены о большом восстании горцев в Чечне и призваны к особенной осторожности, так как и Кабарда казалась ненадежной. Передвижения по дорогам были еще более ограничены, охрана города усилена.

Рассказывали, что на Кубани огромные толпы шапсугов и абадзехов взяли несколько русских укреплений. Погибло много солдат и казаков. Лазутчики имама проникали в русские лагеря и, жертвуя собой, убивали офицеров. Так погиб генерал Греков. Другой генерал — Лисаневич — пал во время набега горцев... Словом, «скучен мир однообразный / Сердцам, рожденным для войны...». 8 июля восставшие взяли пост Амир-аджи-юрт; 15-го разгромили крепость Герзель-аул. Никто не мог предсказать, что будет дальше. Надеялись на военный талант Ермолова.

Сразу сделались подозрительными мирные аулы, в том числе и те, что располагались возле Бештау. Тем не менее самый большой из них — Аджи-аул — готовился к байраму, мусульманскому празднику разговенья. Там началось большое движение: женщины усиленно пекли, варили и жарили, а мужчины чистили коней, сбрую, оружие. В степи, между Бештау и Подкумком, горели костры, джигиты затевали пробные скачки, вкапывали столбы для состязаний, натягивали огромные палатки для отдыха гостей...

Лица горцев, приезжавших из Аджи-аула в Горячеводск, были суровы и непроницаемы. Разговоры у кисло-серного колодца, где Миша в послеобеденное время выпивал стакан-другой целебной воды вместе со своим гувернером, были тревожные. Тем не менее старшина аула уздень Амирхан с небольшой свитой явился к коменданту Горячеводска и пригласил весь город на празднование малого байрама. Это приглашение было традиционным.

Весь город собрался 15 июля ехать на праздник — здоровые и больные, офицеры и доктора, дамы и дети... Никто не желал оставаться дома. Все были в возбуждении. Миша тоже поехал — со всей большой семьей (Столыпины, Петровы, Шан-Гиреи...). Он сидел в коляске с Хастатовой, бабушкой и гувернером. Выехали около полудня. Солнце начинало медленно клониться к вершинам Бештау. Какую пыль подняли все эти кареты и экипажи, а особенно верховые!.. Много ехало к Аджи-аулу казаков — одни участвовать в джигитовке, другие следить за порядком. Равнина перед аулом запестрела народом. На широком пространстве в разных местах джигиты готовились к состязаниям.

Солнце зашло за гору. На равнину пала прохладная тень. Это было сигналом к открытию праздника. Миша вздрогнул — как-то сразу, внезапно, раздались крики, воинственный визг, бешеный топот коней, — земля загудела, началась виртуозная джигитовка, сразу в нескольких местах. Гости переходили от одной группы к другой, переговариваясь, восхищаясь... Миша, ходивший по полю с Жаном Капэ (оба они скоро покрылись пылью, которую вздымали кони), был изумлен всем этим великолепием, словно бы возникшим для него одного. Он подходил к всадникам, как во сне трогал их стремена... И не мог отделаться от чувства, что здесь ожили, воплотились в фигуры горцев стихи кудрявого юноши из поэмы «Кавказский пленник»:

...черкес проворный, Широкой степью, по горам, В косматой шапке, в бурке черной, К луке склонясь, на стремена Ногою стройной опираясь, Летал по воле скакуна, К войне заране приучаясь. ...Черкес оружием обвешен; Он им гордится, им утешен: На нем броня, пищаль, колчан, Кубанский лук, кинжал, аркан И шашка, вечная подруга Его трудов, его досуга.

Гул стоит на равнине. Вот несутся конники, стараясь сорвать друг с друга папаху. Сорвавший бросает ее на землю, скачет мимо, достает из нагалища ружье и, обернувшись назад на всем ходу, стреляет в нее... Точно так же стреляют в цель, обозначенную на столбе, — чуть выше цели красуется трофей — отделанный серебром чехол для пистолета. Вот мчится всадник, бросает шапку на землю и на скаку подхватывает ее... Бурные кони... Молодецкие клики... Горящие отвагой глаза... Казаков не отличишь от горцев. Потом начались пляски...

Солнце село. Уже при свете факелов и костров большая толпа собралась слушать знаменитого ашуга Султана Керим-Гирея, расположившегося со своим инструментом, похожим на арфу, неподалеку от костра. Горцы слушали его в полном молчании, с крайним благоговением.

Факелы рассыпали снопы искр, выхватывая из темноты группы слушающих, которые сидели и стояли. Горцы в папахах, русские офицеры в мундирах и белых фуражках, щеголи во фраках, дамы, русские и черкесские дети, казаки, солдаты.

Ашуг — высокий и смуглолицый горец лет сорока, с седеющей бородой. Он был одет в белую черкеску и весь увешан оружием — пистолеты, кинжал, шашка, — все это искуснейшей кавказской отделки. Мелодии его песен были для русского уха дики, странны, но полны какого-то таинственного очарования.

В заключение он исполнил габзы́ — плач по убитому герою, прозвучавший во тьме ночи и при свете факелов мрачно и грозно. За спиной Султана Керим-Гирея вздымался Бештау.

Среди русских слушателей был высокий человек, статный и красивый, несмотря на то, что лицо было обезображено оспой, лишившей его одного глаза. В длинном сюртуке и цилиндре, он стоял неподвижно, скрестив руки на груди. Это был Николай Гнедич, поэт, занимавшийся переводом «Илиады» Гомера. Он приехал весной для лечения, но воды, как оказалось, лишь повредили ему. Здоровье его сильно ухудшилось. Невдомек было Мише Лермонтову, что этому статному господину, своему другу, доверил в 1822 году Пушкин издание «Кавказского пленника». И это он, Гнедич, без ведома поэта поместил его юношеский портрет в начале книги.

В празднике этом было много тревожного; горцы и русские воины не глядели друг другу в глаза. Аджи-аул не нарушил своей клятвы. Не обнажили оружия и немирные черкесы, которые во множестве проникли за линию и смешались с толпой. Любой русский офицер был на этом празднике под угрозой внезапной смерти. Однако немирные пришли не за кровью, но ради Султана Керим-Гирея, песни которого имели власть даже над самым отчаянным головорезом-карамзадой. Увидев и услышав этого ашуга однажды, нельзя было его забыть. И потом, глядя на горы, невозможно было не вспомнить.

К концу кавказского лета Миша потерял всю свою живость. Бабушка стала с беспокойством приглядываться к нему. Но скоро поняла, что он не болен — он увлечен Кавказом. После праздника в Аджи-ауле Миша все пытался напевать врезавшуюся ему в сердце мелодию габзы... Слышал ли Керим-Гирея кудрявый юноша, автор поэмы о Кавказе? Не мог не слышать. Что же за Кавказ без этого единственного, как Эльбрус, ашуга? Да, да, это и есть тот самый «дикий гений вдохновенья», так странны, ни на что не похожи звуки этих песен!