"В Солнечном городе" - читать интересную книгу автора (Тимофеев Валерий)Тимофеев Валерий В Солнечном городеЛ О Т Е Р Е Й Н Ы Й Б И Л Е Т Взлохмаченный внук ногой откинул застонавшую калитку. Куры, кудахтая, рассыпались по двору, за-лаял с просыпу угольно-черный Гришка, рыжий теленок Семка перестал жевать прошлогоднее сено, под-нял на Борьку блестючие карие глаза. Это бабка прозвала всякую свою животину человечьими именами. В честь тех, кого она по-своему любила, на кого она безмерно изливала свою невостребованную нежность. Борька ткнул телка кулаком в чугунный лоб, подергал за маленькие — не больше мизинчика — рожки и, далеко выбрасывая вперед худые ноги в обшарпанном ботинке сорок третьего размера, затопал по хлип-кому крыльцу. — Ну, бабка, вот тебе лотерейка, — крикнул с порога. Бабка сидела на лавке возле небольшого оконца, придавив задом почерневшую от времени прялку, наматывала на юркое веретено грязно-серую овечьей шерсти пряжу. Борька всегда приходил шумно. Бабка уже привыкла, только голову в его сторону поведет, проворчит заученно: "Утихни, оглашеннай! Обедать будешь?" И неспешно примется накрывать на стол. Сегодня устоявшийся ритуал нарушился. Бабка привыкла слышать в своей жизни только одно: "дай мне", и еще больше привыкла пропускать эту фразу мимо сознания. И вдруг ее слуха достигло иное сло-во. Она оторопело заморгала тусклыми глазенками, силясь поймать непривычное, выдернула из-под себя старую прялку, уложила ее на лавку. — Чё ты там провякал? — напрягла она слух, аж шею до размеров гусиной вытянула. Борьке нравилось производить на людей впечатление. Хоть на любых, даже на свою собственную баб-ку. А проявленный ею неподдельный интерес, разжигая его воображение, парня возбуждал. Он заговорил взросло и значимо. — Поздравляю, значит, и, что же еще? Здоровья и любви тебе не пожелаешь, старенькая совсем — вот-вот развалишься. И никто в тебя не влюбится. Ты ведь если кому ночью приснишься, он с кровати упадет от страха. — Борька поскреб вихрастый затылок, отчего его лохмы немного пригладились. — Ага, нашел! Как говорят у них: "Эврика!" Дай-ка я поцелую тебя, бабка-ежка ты моя ненаглядная! Желаю тебе выиг-рать машину. "Москвича." Во! Бабка осторожно за уголок приняла из рук внука билет и, придвинув к нему свой морщинистый нос, обнюхала со всех сторон. — Вот спасибо, вот уважил, балбесина ты моя, — это слово в лексиконе старой относилось к разряду ласкательных. — Интересная штуковина, красивая, с цветочками нали. Гля-ка, Борь, тут "С праздником" написано. Меня, небось, проздравляют-то, а? — Конечно тебя, кого же еще им поздравлять, — усмехнулся внук. Борька был страшно доволен произведенным впечатлением. Надо же, как ловко он догадался — за три-дцать копеек враз снять кучу проблем. И бабку ублажил, и себя не шибко разорил, и покормит его она сегодня чем-нибудь вкусненьким. Это уж точно, бабка запасливая, у нее завсегда где-нибудь что-нибудь да припрятано. Искать самому — бесполезно. Бабка — прирожденный шпион, так порой запрячет, сама по-том найти не может. Мысли бабки вышли на тот же круг — надо бы покормить этого оболтуса. Она сложила билетик вдвое, испугалась и уставилась на внука: — Борька! Чего эт я? Его можно гнуть-то, а? Он не испортится? Борька взял билет, посмотрел его на свет, покрутил, соображая что-то, и, громко выдохнув, заключил: — Да, бабка, наделала ты делов, — ему захотелось малость побаламутить. — Теперь, если выиграешь, экспертизу тебе делать будут. — Чево делать? — Экспертизу, говорю. — Ой, батюшки, зачем же еённую делать? — Какая ты, бабка, тупая у меня, — сморщился Борька. — Ну, проверят, не пририсовывала ли ты какие другие цифры, чтоб, значит, выиграть. — Да ты ж видел! — наседала бабка. — Ничего я ему не пририсовывала, согнула только! Борька надул губу, покачал головой. — Они, бабка, все узнают, у них приборы всякие есть. Ух, надежные! — Борька, ты, чё дык, скажешь им, — не пририсовывала бабка. Сложила напополам, а не пририсовыва-ла. Скажешь, а? — уговаривала она. — То ведь жалко машину, она ж вон каких деньжищ стоит! — А чего, можно и сказать, — успокоил внук бабку. — Ну вот и хорошо, вот и ладно. Давай билетик-то, потеряешь, не приведи Господь. Он ведь выигрыш-ный! Бабка забрала у Борьки билет и понесла его на вытянутых руках к комоду. Все свои бумаги она храни-ла в старой чугунной шкатулке, — самый дорогой подарок на ее свадьбу. Да и в остатней жизни дороже подарков у нее не было. Их вообще никаких больше не было. — Бабуся, — спросил Борька, — а ты как выигрыш возьмешь? Деньгами или машиной? — Чего? — остановилась та на полпути. — Как возьмешь, говорю, — с нажимом спросил Борька. — Дык, возьму как? — задумалась бабка. Она не могла так сразу взять и ответить. — Надоть покумекать… Это ж не пенсия… Это ж… — На ум никак не приходило нужное сравнение. Она вспотела, соображая, но поняла, что не справится с задачей, обреченно махнула рукой. — А деньгами возьму. Мне деньги нужны. Бабка присела к столу, подперла голову высохшей рукой и замечтала: — Деньги вон что! Их же куча будет!.. Куплю себе на юбку, платок там новый, еще чего… — Чего? — Борька ждал, — вдруг и про него бабка вспомнит, и ему чего-нибудь от ее выигрыша перепа-дет. Но бабка его разочаровала. — К Петьке, вон, съезжу. Давно его не видела, не узнать, поди. В третий, кажись, пошел. А, Борь? В третий, что ли? — Не-а, во второй. — Ну все одно, большой уже. На фотке-то какой стоит, прямо мужик! В отца поди будет. — Ага, жди да радуйся. В отца! Сопливый да писклявый. Ничего путнего из него не выйдет. — Много ты понимаешь, балаболка. Вы все и писклявые и сопливые. И из всех какие-никакие мужики вырастают, — мудро поставила его на место бабка. — А машина мне ни к черту не нужна. Я и ездить не умею. Страшно, чай, рулю-то крутить? — Так я умею, — заверил Борька. — Не, бабка, ты бери обязательно машину. Представляешь? Красный такой "Москвич". Я за рулем, а ты рядом. Все смотрят и говорят: — Вот Зотовна на старости лет рехнулась, машину завела. По деревне грязь месит. — Борька! Я тебе счас как наподдам, ты у меня доболтаешься! — бабка выпрямилась на стуле. — Ты чего, бабуся! — Борька понял, что малость перегнул. — Это они от зависти так говорить будут. А ты их не слушай, бери да ездий. А мне во как машина сгодится! — он провел ребром ладони по шее. — У нас в техникуме ни у кого нет, а у меня будет. — Борька и сам размечтался, задрав кверху голову, но бабка бы-стро спустила его с небес. — Шиш тебе будет! Больно быстры вы на чужое. Ма-ши-ну ему захотелось! Не отдам! Бабка взяла шкатулку и прижала ее обеими руками к груди: — Ни черта я вам, прости Господи, не дам! Вы с меня жил потянули, что ты, что отец твой. Расти вас, оболтусов, а вы и похоронить не придете. Ма-ши-ну ему! На вот, выкуси! — она протянула внуку худой кукиш, уперлась взглядом в Борькино лицо, потом глаза ее увидели икону. Бабка одернула руку, пере-крестилась и крепче прижала к себе шкатулку. — Я билетик спрячу, не то мигом стащишь. Знаю я вас! — И бабка пошла прятать билет. — А тебе не дадут ничего по билету, не думай. Бабка остановилась. — Это почему же не дадут? Я им не дам! Выиграла я машину? Выиграла! Значит, давай! — Не, не дадут, — Борька уверенно покачал головой. — Ты меня не зли, не зли. А то… — Билет кто согнул? — Дык я… — Во-во, согнула! Теперь он не годный стал. Свидетели у тебя есть? Ага, нету свидетелей? А экспертиза все узнает. Даже возьми его сейчас утюгом по этому месту прогладь. Следа от сгиба не останется, а там уже знать будут. Ага, согнула и утюгом его гладила! А за это и посадить могут. Так вот, бабусенька, — ошарашил внук бабку. — Ты же им скажешь, я ничего не делала! Борька, скажешь же? — взмолилась бабка. — Не, не скажу. Зачем мне это? — Борька! Ты рехнулся, небось? Такие деньжищи зазря пропадут! — А мне какое дело? Твои пропадут, не мои. Подумаешь, тысяч шесть всего, — подлил внук масла в огонь. — Батюшки, Борька! — бабка забегала вокруг него. — Ты им подскажи, а я тебе дам денег тоже. Сколько-нибудь. — Сколь? — Борьке понравилось бабкино предложение. — Ну сколь-нибудь дам. — А сколь дашь? — не унимался Борька. — Ну сколь, сколь… Сказала, дам… Рублей сто хватит? — Ха, сто! Тебе шесть тыщ, а мне сто? Не, не скажу ничего. — Двести, Борька! — расщедрилась бабка. — Две тыщи дашь? — Борька пошел ва-банк. — Ты что? Побойся бога, внучек, — взмолилась бабка. — Тебе же еще четыре тысячи останется, — разъяснял ей внук. — Ох и жадный ты, ох и жадный. Ну на кой черт тебе столько денег? — уговаривала его бабка. — Ладно, я пошел. Не хочешь делиться со мной, ничего не получишь. А могла же просто так четыре тысячи получить. Че-ты-ре ты-щи! Вон сколько. — Стой, Борька, стой! Дам тебе две тыщи, черт окаянный! Подавись ты ими, паразит этакий! — Давай, — Борька протянул руку. — Чего давай? — бабка разинула рот. — Деньги давай. — Какие? — Ты же обещала? Давай. — Я же еще не получила их. — Аванс давай, задаток. Двести рублей. Мне во как нужны, — Борька опять провел себе рукой по горлу. — А я тебе бумагу напишу, что ты ничего не пририсовывала к билету. Согласная? — Где я тебе, бандит, денег таких возьму? — Показать, а? — Борька решительно шагнул к комоду. — Уйди, уйди! — замахала на него бабка. — Я те покажу! Я тебе так сейчас покажу, обормот, ты у меня в подпол улетишь! Пиши садись бумагу! И как надо пиши! Борька взял лист и начал писать. Бабка, оглядываясь на внука, достала из заветного закутка деньги, отсчитала, сколь просил Борька, перечла их два раза, слюнявя пальцы и шевеля губами, и спрятала остальное за пазуху, чтобы потом пе-репрятать в другое место. Она подошла к внуку и заглянула ему через плечо. — Написал? — Счас, распишусь только и все. Борька размахнулся на листе с крючками и завитушками и протянул бабке лист. — На готово! Бабка отстранила Борькину руку: — Ну-ка, прочитай. — Давай, прочитаю. — Он отставил лист подальше и громко прокричал: — Я, Борька, бабкин внук, хоть она и называет меня всякими нехорошими словами, подтверждаю, что она ничего не пририсовывала к лотерейки. Она вообще ни фига… — Ты чего эт пишешь? Это же документ, а ты — "ни фига"! Я тебе счас дам вот! Убирай свою фигу! — Бабка наступала на внука. — Да стой ты! Это я так. Написано-то по другому. Гляди сюда, — Борька ткнул пальцем в лист, — видишь? Написано — ни-че-го. — А ты и читай, как написано! Грамотей. — Ладно, слушай дальше. — И он снова отставил лист. — Она вообще ни фи… то есть, ничего не может рисовать, потому как и пишет коряво. А билет она согнула и все. Так удобней его в шкатулку прятать… — Так, так, правильно, удобней, — поддержала бабка. — Не встревай, я еще не кончил, — перебил ее внук. — …Так что, товарищи, отдайте ей деньги за выигранную машину, пусть пользуется. Борька положил лист на стол: — Все. Давай деньги. Бабка взяла бумагу, посмотрела в нее и отдала внуку деньги. — Смотри, бабуся, не считаю. Верю тебе, — и он убрал деньги в карман. — Ну, счастливо тебе выиграть. — Как выиграть? — испугалась бабка. — А если не выиграю? — Нет, должна, — Борька был в отличном настроении, — выигрывают же иногда. — А не выиграю? — Что-то непонятное навалилось на нее, обескровило ноги, она вяло опустилась на скамью. — Ой, Борька. Ты бы мне отдал пока деньги-то, а? — попросила бабка. — Нет, бабуся. — Борьке не хотелось расставаться с так легко добытыми деньгами. — Ты, когда выигра-ешь, мне ничего не дашь. Бумага-то у тебя уже. — На, Борь, возьми, потом отдашь, когда выиграю, — радостно протянула бабка лист. — Давай, давай. Только я потом тебе бумагу не за двести рублей дам, а за три тысячи! Чтобы тебе по-ловина, и мне половина. Ну, давай, давай. Борька пошел на бабку с протянутой рукой. Та отступала. — Три тыщи?.. Ну бандит… ну, охломон… ну… ну. — Давай, давай бумагу, чего прижала! — Постой, ладно. Забирай деньги. Но смотри, ежели не выиграю, на глаза мне не смей показаться! Ох смотри! Ну, Борька! Ухват об тебя переломаю, черт окаянный. Вон чего подарил-надумал. Машина. "Моск-вич". Красный… КАНИКУЛЫ святочный рассказ Толик возвращался из школы. Снег скрипел под ногами взрослых. У него из-под валенок выползало только жалкое попискивание. Он старательно нажимал на снег, переносил тяжесть с одной ноги на другую, раскорячивался потолстевшей уткой, убыстрял и замедлял шаги, но настоящего хрусткого звука все никак не получалось. Толик остано-вился под фонарем. В большой круг искрящегося голубого снега заполз треугольник синего — от столба к забору, а дальше тянулся фиолетовый с черными ямками. Мальчик вступил в круг и пошел по цветам — где глыбже? Снег везде был одинаков, и вилась по нему дорожка темных следов-ямок, а рядом неглубокая полоска — от мешка со второй обувкой. — Сила! — мечтал он вслух. — Две недели никаких уроков! Ох и нагуляюсь! Мама сама выгонять будет: "Иди, сынок, побегай. Устал за книжками целые дни просиживать. Вон какой бледненький". Станешь тут бледненьким! Вовка в четвертом классе учится, а мы в третьем столько же пройдем. Вовка хвалится: "Нам учиться лафа!" А сам завидует. Еще бы! Он старше на год, а энглиш вместе зубрить начнем. Посмотрим еще, кто быстрей по иностранному закалякает. Лафа ему! А каждую субботу ремня получает. За дневник. Толик не получает. У него папа хороший. Да и с отметками порядочек. За что получать? Ни одной тройки в табеле. Вот он, здесь в портфеле. Все оценки красными чернилами проставлены. А в дневнике Марина Юрьевна еще "спасибо за сына" написала. Подарок маме и папе. Он решил проверить — не потерялся ли табель, на месте ли приписка учительницы? Присел на снегу, стянул зубами закуржавевшие варежки. Пальцы красные, от морозца огнем горят, слушаются плохо. Но ничего, проверил. На месте! Куда денется? Закрыл портфель и вприпрыжку побежал домой. — Сегодня елку наряжать, — вспомнил он. Мама достанет с антресолей старый почтовый ящик с игрушками, сядет на диван, поставит ящик на стул и зашелестят бумажки — каждая игрушка в обрывок газеты завернута. Мама разворачивает и Толику подает. — Эту на верхушку, эту — пониже, эту — рядом, — подсказывает сыну. Игрушки на нитках крутятся, лам-почки в шарах перемаргиваются, улыбаются. Толика спать рано не погонят. Мама книжку почитает, а он будет слушать, слушать и на елку смотреть. Сила! Толик забежал на четвертый этаж и услышал из за двери громкий разговор — сразу несколько голосов. Не ругались, весело спорили. — Гости! Он радовался, когда к ним приходили гости. При гостях можно хоть на голове ходить — не заругают. И в любую игру играть: хочешь в прятки, хочешь в шахматы. Взрослые любят играть в шахматы с маленьки-ми. Толик не знает — почему, но знает, что любят. Он сначала плакал, когда проигрывал. Его жалели и убирали шахматы. Теперь он не плачет. Карпов и то проигрывает! А Карпов — любимый его шахматист. Постучал. Голоса затихли. По коридору, прижимаясь к стенке, поползли чужие шаги. Толик постучал еще. Дверь открыла незна-комая тетя. — Ты кто? — спросила она. — Я? — растерялся мальчик от такого вопроса. — Я…. Толик. — Ну и что? — Пусти, пусти, — крикнул папа из комнаты. — Сын это. — А, сын, — растягивая слова, сказала тетя. — Ну, заходи, коли сын. Она отступила от двери и засмеялась. Толик тоже засмеялся. Ну и тетя! Рот как у клоуна — большой и красный. И волосы лохматые, в разные стороны торчат, как на болотной кочке трава — у головы рыжие, на концах — бледно-желтые. В коридоре и на кухне горит свет, а в комнате темно. Только лампочка магнитофона зеленым глазком светится. Гости какие-то чужие — кричат, курят. Мама не разрешает курить дома, а они курят. Папа сидит на диване, локтями надавил на стол и кричит кому-то через музыку. Болотная Кочка толкнула его в пле-чо; папа покачнулся, оторвался от стола и вышел на свет. — Отучился? — спросил он. — Угу. А где мама? — Мама? — повторил папа таким голосом, словно Толик спросил у него: "А где ручка, или книжка?" Он оглянулся на гостей. — Пойдем-ка на кухню. — И легонько подтолкнул сына. Когда вошли, закрыл дверь и прислонился к ней — забаррикадировал. Толик ждал, а отец смотрел на стену, смотрел на пол, смотрел в потолок — смотрел на все, только не на сына; левая рука в брючном кармане, правой несколько раз по-правлял волосы, но еще больше растрепал их, и никак не мог начать разговора. — Мама… — сказал он, раз-гоняя себя. — Ты уже большой, сынок… Он пытался подготовить сына к важному, вселить в него спокойствие, смягчить голос, но добился об-ратного. Мальчик сжался и, не зная, что скажет ему отец, всхлипнул, вытянул шею и впился глазами в папины губы. Он ждал — сейчас губы зашевелятся и в маленькую щелку выползут страшные слова. Но гу-бы никак не раскрывались. Правая рука ерошила волосы, опускалась и вновь водворяла на голове беспо-рядок. — Мама, она ничего… Все в порядке… Она скоро нам ляльку принесет… Из больницы. — Сказал и уди-вился — как долго не находились такие простые слова, и, словно гора с плеч свалилась, почувствовал бли-зость сына, его напряженное ожидание, доверчивость; привлек к себе и улыбнулся. Толик и не хотел плакать — с чего? — но слезы сами побежали. Он смахивал их с одной, с другой щеки, шмыгал носом и теснее прижимался к отцу. — Ляльку? — переспросил он и тоже улыбнулся. — А кого? Братика или сестренку? — Ну… это я не знаю… Это как получится… то есть… что я говорю? Что достанется. — Завтра? — Да нет, пожалуй, попозже. — Послезавтра? — Поживем, увидим. — И в Новый год ее не будет? — вспомнил Толик и снова засопел. Как это Новый год без мамы встре-чать? — Ну-ну, перестань, — сказал папа. — Попросим врача, может отпустит нашу маму пораньше. А сейчас, давай-ка поешь тут чего-нибудь. Мы теперь сами хозяева. Дверь толкнула папу в спину. Он отступил. Вошла тетя с красным ртом. — Что-то у нас такое? — загнусявила она, склоняя к мальчику болотную кочку. — Какой большой и пла-чет? — хотела погладить Толика. Он увернулся и сделал шаг назад. — Фу, нехороший, — капризно поджала губы. — Отстань! — папа взял ее за плечо и выпрямил. Тетя крутнулась на пятках, потрепала папу по щеке. — Тю-тю-тю. Ладно, ладно, не стреляй глазками. Отстаю, — она передернула плечами и ушла, по-клоунски виляя откляченным задом. Папа ушел за ней. Про Толика забыли. Он смотрел в окно. Сначала просто так — ничего не видел, все о маме думал. Плохо без нее. Когда мама дома, она как будто в каждой комнате, в каждом уголке сразу. Даже когда сидит на диване и вяжет, или на кухне возится. Толик не подходит к ней, не мешает. Ему и так хорошо и спокойно. Он умеет играть один. И читать любит… когда мама дома. По низу стекла протянулись ледяные горы. Толик срезает ногтем острые вершинки, передвигает их; лед тает, холодит пальцы; чистая вода по капельке стекает на подоконник, собирается в маленькое озер-цо. На хоккейную коробку падает свет прожектора. В комнате играет магнитофон — громко поют на ино-странном языке. И еще громче хихикает Болотная Кочка. Чему она радуется? Рыжая! Мальчик выглянул в коридор. Везде темно. Из кухни вырывается свет, падает на вешалку с пальто, но в комнаты не заглядывает. Толик щелкнул выключателем. Смех оборвался. Поправляя выбившуюся ру-башку, вышел папа. — Ты поел? — спросил он. Толик задумался. Что сказать? Возвращаться на кухню не хотелось. Он опустил голову и ответил. — Я не хочу. — Ну ладно, не хочешь, не надо, — согласился папа и позвал сына. — Пойдем, чаю вместе попьем. Вместе можно. Вместе веселее — само проскакивает. И не заметишь, как в тарелке пусто. Папа налил суп и пододвинул тарелку сыну. Как вкусно пахнет! Толик сразу проголодался и начал есть. Снова пришла Болотная Кочка. Толик смотрел на нее и не мог понять — что-то в ней другое. А что? Она обняла папу за шею, навалилась на него и зевнула: — Я скучай-й-ю-у. Пойдем, а? Папа скинул ее руку и прогнал тетю. — Уйди, — попросил он. — Не видишь, с сыном разговариваю. — Ну-ну, — проворчала она и лениво побрела. Ага, — вспомнил Толик. — Кофточка была в юбку заправлена. Теперь болтается как на пугале. И вовсе она не красивая. А ноги толстые, синими жилками переплетены. Я и не видел. Ну, да она гамаши сняла. Жарко стало. Папе было трудно говорить. Наверное устал на работе. Он сбивался и все помахивал рукой, ероша волосы. — Ты того, не бойся… Ага?.. Мама нам братика принесет. Вот… Или дочку… А ко мне гости пришли… После Нового года к маме сходим. — Завтра сходим, — уверенно сказал Толик. — Завтра, — кивнул папа. Он уронил голову на грудь, покрутил ею над стаканами. С головы посыпался мелкий белый снег. — А елку будем наряжать? — И елку поставим… И гостей позовем… Ты ешь, ешь, я пойду… Люди там ждут… Нехорошо… гости. — Он поднялся и замер в раздумьи. Толик отодвинул тарелку. Отец заметил и понял. — Нет, я сяду… отдохну, — сказал он; навалился на стол и повторил. — Ты ешь, ешь. Толику очень хотелось, чтобы папа вот так и сидел на кухне. Пусть его гости уходят. Они нехорошие, шумные. Курят много. На кухне и то пахнет. И эта тетя с красным ртом. Она как дома, а папа как ее. Жал-ко, мамы нет. Мама бы их быстро всех выгнала. А папа не хочет выгонять. Мальчик сидел уже просто так. Смотрел то на затылок папы, то на ходики, то в окно. И не шумел. Ды-шал тихо-тихо. Пусть папа немного поспит. Отец поднял голову; непонимающе оглядел стол; увидел сына. — Все нормально… Мама нам братика принесет… Или сестренку… Пойдем спать. — Пойдем, — обрадовался Толик. Он был на все согласен, лишь бы не отпускать папу. А то Болотная Кочка заберет его себе и не отдаст. Толик прижался к папиной руке и они пошли в спальню — маленький и большой, — оба неуверенно сту-пают по сине-красной дорожке. Папу перехватила Болотная Кочка. — Смотри-ка! Мой наклюкался, — крикнула она в комнату и обхватила папу за талию. Толик прижался крепче, но тетя оттолкнула его. — Тащи сюда! В чувство приводить будем! — засмеялись из комнаты. Мальчик не видел их в темноте. Только голоса — мужской и женский из угла, где стоит диван. Он ждал — папа опять прогонит Кочку, но отец отстранился и безвольно ушел. Они растаяли в темноте. Толик торопился уйти из дома. Схватил в охапку пальто, клюшку и валенки и выбежал на лестничную площадку; остановился, — злой, с красными глазами. Сунул ноги в валенки и сильно топнул; даже ноге больно стало — где-то в колене отдалось; пальто надевал, словно рукава хотел оторвать. И, не застегива-ясь, выскочил из подъезда. Мороз успокоил его. Он сразу отключился от дома. Бегал за оранжевым мячом, похожим на апельсин, успевая и нападать и защищаться. На площадке все меньше и меньше ребят. Крикнут одного, за ним еще потянутся. Огни в окнах стали пропадать, а он все гонял и гонял мяч от ворот к воротам. Вовка забрал мяч и ушел. Толик выбрал подходящую ледяшку и играл сам с собой, но уже не так от-решенно. Нет-нет, а глянет на свои окна. Музыка доносится до него тихо. Свет горит только на кухне, а из подъезда никто не выходит. Стало зябко. Стыли руки и ноги. Он бросил ледяшку в ворота, зашел в подъезд. Прислонился спиной к батарее — тепло! И глаза сами собой закрылись. Хлопнула дверь. Он вскочил и выжидательно посмотрел наверх, в узкую полоску лестничного пролета. — Нет, не они, — увидел Толик и побрел на свой этаж. За дверью было тихо. Он постучал; громче; зата-рабанил ногой. Тихо. Бил долго, пока не понял — сейчас расплачется. Присел на ступеньку и… заснул. Много или мало спал — не знает. Его дергали за рукав. Открыл глаза. Молодая тетя, похожая на их пионервожатую, виновато заглядывала в лицо. — Ты чего здесь? Толик посмотрел в ее грустные глаза и подумал. — Она хорошая. Лучше Болотной Кочки. И рот у нее не красный, а маленький, как у девочки. Только сигаретами пахнет. — Пойдем домой, — попросила она и помогла Толику подняться. Высокий худой дядя в коричневой шубке, короткой, как пиджак, отступил от двери. — Черт знает что, — ругнулся он. — Мальчишку на улице оставили. — Голос его тоже был виноватым и он отворачивал скуластое лицо с большим носом и рыжими усами. Толик хотел узнать — а какие у него глаза? Но шапка у дяди лохматая и глаз не видно. — А руки хоро-шие, — заметил мальчик, — руки как у папы — большие, сильные. Его ввели в квартиру. Тетя помогла раздеться и уложила в кровать. — Спи, — просто, как мама, сказала она и провела рукой по волосам Толика. Ему стало тепло, он рас-слабился и поплыл куда-то далеко, откуда доносился тихий голос. — Я вас закрою, — сказала тетя. — Ключи Саша, папа твой, завтра возьмет. Ты не забудь, скажи ему. Толик кивнул или хотел кивнуть. Он спал, а рука, теплая, как у мамы, гладила и гладила его по воло-сам. Проснулся он поздно. Пробежал по комнатам, заглянул в кладовку, в туалет — никого нет. Папа ушел на работу. Сегодня еще рабочий день. Это у них каникулы. У взрослых каникул не бывает. Только отпуск, и то один раз в году. Толик обрадовался, что никого нет. Значит папа прогнал Болотную Кочку. Сам догадался, что она пло-хая. Ему сильно захотелось есть. В холодильнике были яйца и масло. Он поставил на плиту чайник и зашел в комнату, где вчера сидели гости. На столе много посуды; на тарелках несколько долек потемневшей за ночь колбасы; выгнутые лодочкой куски хлеба и картошка. Толик перехватил что-то и начал наводить порядок. Долго мыл посуду, стоя возле раковины на стуле; составлял тарелки в сушилку и протирал вил-ки и ложки, как мама делала. Старательно собрал пылесосом с паласа вчерашний мусор и пепел; чистил диван и кресла; передвигал стулья. И весело насвистывал. Папа придет — вся работа сделана и они будут елку наряжать! Сегодня последний день старого года. Елка стоит на балконе, перевязанная веревкой как гирляндой. Снег ветки припорошил. Толик хотел занести ее в комнату, отогреть. Но дверь балкона не от-крыть — тугой шпингалет не поддавался. Игрушки на антресолях — тоже не достать без папы. Ну ничего, скоро он придет. День сегодня предпраздничный, короткий, и они отлично успеют все сделать. Только бы еще суп сварить, но он ни разу не варил. Вдруг не получится? Папа рассердится, что продукты испортил. Лучше и не пытаться. Побродил по квартире: где ботинок поправил, где книжку на полку убрал — делать было нечего. Вклю-чил телевизор, убавил звук — услышать папины шаги, — и смотрел какие-то неинтересные передачи: гово-рили, спорили, негры под барабаны танцевали. — Сейчас папа придет, — посмотрел он на часы и пошел на кухню. Там из окна весь двор видно. Толик сдвинул горшки с цветами, сел на подоконник. — Елку на моторчик поставим. Огоньки будут мигать и кру-житься. Свет в комнате включишь — как сказка! Всех зверушек рядом посажу: и Мишку, и Зайца, и голубо-го Гномика в красном берете — пусть на мою елку смотрят. А потом подарки Дед Мороз принесет. Конечно, это не Дед Мороз приносит, Толик знает, — это мама всегда под елку подарки прячет. Но когда она их пря-чет, Толик не может понять. Он же через каждую минуту после одиннадцати ходит проверяет — все нет и нет. А в полночь обязательно лежит под елкой. Хитрая мама. Интересно, у папы получится так незаметно? Мама даже три подарка успевает спрятать — всем по одному. Сегодня Дед Мороз маме не принесет. Она елку нашу не увидит. Нет, мы ее до маминого прихода не будем убирать. Пусть и лялечка посмотрит, ка-кая у нас красивая елка. А, она еще ничего не поймет. Я ей после расскажу, как она на елку смотрела. Ох, наверное, и плакать будет! Маленькие всегда плачут. Или спят. Плохо. Принесла бы мама сразу боль-шого братика, я бы с ним в хоккей играл. А так жди, пока вырастет. Я уже в десятый класс пойду, а он только в первый. Чего с ним играть? Надо бы маме раньше в больницу идти, когда я маленький был. Хо-рошо Ирке. У нее и брат и сестра. Брат старше на один класс, а ростом с Ирку. А сестра первоклассница. Везет же некоторым. Толик разговаривал сам с собой и не забывал поглядывать во двор. — Вот сейчас, до двадцати сосчитаю и папа придет. Вон, за тем дядькой. Ранний предновогодний вечер заполнил двор. Прожектор освещал площадку и ребят с клюшками. По-шел мелкий-мелкий снег, как перхоть из папиной головы. По двору туда-сюда бегали взрослые. В окнах зажигались цветные огоньки; приходили к кому-то гости — с кульками, сумками, тортами. А папы все не было. Подъезд их угловой, и Толик видел в окне чужой квартиры длинный стол. На столе чего только нет! И газировка, и яблоки, и все-все! Девчонка помогала накрывать — носила вазочки, тарелки, и каждый раз стаскивала со стола конфету. У, сладкоежка! Потерпеть не может. Еще снегурочкой нарядилась! Возле зеркала вертится, думает — никто ее не видит. Толику тоже захотелось конфет. Он знал где у мамы заветный мешочек. Но лезть самому… Папа при-дет, достанет. А яблоки можно, яблоки в холодильнике. Толик взял одно, вымыл, съел. И почувствовал приступ голода — резануло и заурчало в животе. Он боялся надолго отойти от окна — проследить папу, — отрезал хлеба, налил стакан холодного чая, пожевал. — До папы потерплю, вместе за стол сядем. Что он так долго? Елку не успеем нарядить. В угловой квартире садились за стол. Прохожих почти не было, а снег все крошился и крошился. Уже и лед на площадке весь укрыл — она белая-белая, как кофта мамина. Только на кофте еще васильки есть. Мама ее на Новый год всегда надевает. Раза два уже надевала. И сегодня бы надела… В угловой квартире все поднялись и тыкали друг в друга бокалами. Девчонка прыгала и визжала. То-лик не слышал, но ему так казалось. Девчонки всегда визжат, особенно в Новый год. Они так радуются. Это не мальчишки. Толик заглянул на ходики. Маятник повис. — Ну вот, встали. — Надо идти в комнату к будильнику. А вдруг папа придет? — Еще до двадцати сосчитаю и быстренько сбегаю. — Он сосчитал, но остался на подо-коннике. — Еще до пятидесяти, — уговаривал себя, снова считал, замедляя, вставлял после каждого числа "и", чтобы получилось пятьдесят секунд — папа так учил. От окна тянуло холодом; замерз бок. Толик спрыгнул на пол и, выглядывая в окно, попятился. Когда исчезла арка, он побежал в комнату и включил свет. — Ого! Уже Новый год наступил! Интересно, Дед Мо-роз есть, а мамы нет дома. Будет подарок? — Он обшарил все углы, заглянул под диван и кресла. Ничего не было. — Теперь-то я маме скажу, кто подарки приносит. Больше не будет меня перехитрять. Я все равно увижу, как она подкладывает под елку. Он взял одеяло, положил его на подоконник и, прикрыв плечи, сел. — Во, тепло! Сколько хочешь сидеть можно. — Он смотрел то на дорожку, то на соседнее окно и ждал праздника — возвращения папы. Девчонка больше не появлялась. Наверное уснула. — Мелкота, — усмех-нулся Толик, но усмехнулся со слезами в горле. Ему было завидно. Ко всем Новый год пришел, а к нему нет. Взрослые смотрели телевизор и копошились вокруг стола. Их стало плохо видно. Толик всматривался и не мог понять — почему? Снег не мешал — кончился, шторы не закрывали. А-а, он плачет… Ну и ладно, никто же не видит. Ему стало легче. Как будто в теплую воду погрузился, — как приятно! Навалился головой на раму и уснул. Не помнил, как перебрался на диван. Или папа его перенес? Толик откинул одеяло и пошел проверить. Свет в коридоре горел всю ночь. — Не пришел. Толик даже не подумал, что можно еще поплакать. Выплыла злость на Болотную Кочку. — Пусть только придет еще раз, я ее клюшкой прогоню. Так и скажу: — Уходи, Болотная Кочка. Не трожь моего папу. Мы тебе его не отдадим. Он мой. Наш. Он взял клюшку, прикинул, как замахнется на тетю, и с клюшкой в руках занял свой пост у окна. Так: думая, плача и забываясь, просидел до темноты. Раза два сбегал в туалет, быстро возвращался; жевал сухой хлеб и запивал холодным чаем. И все ждал, ждал, ждал… Отец пришел четвертого утром. Было еще темно. Он тихо открыл дверь, снял пальто и сапоги. Когда выпрямился, увидел сына. Толик прислонился к косяку и смотрел на папу. Ни слез, ни радости — просто смотрел и молчал. — Сынок, ты прости меня, — глухо сказал он. — Задурил я, подлец, обо всем забыл. — Он отвел глаза. Не мог выдержать этот глубокий детский взгляд, бьющий в самое сердце. — К маме завтра сходим. — Сегодня, — твердо сказал сын. — Да-да, сегодня. С работы приду и сходим. Отец услышал голос сына и понял — Толик его уже простил. Осталось самому простить себя, хотя бы на эти несколько минут, что остались до работы. Как это не просто! — Ты, наверное, голоден? — засуетился отец. — Сейчас я что-нибудь придумаю. Он возился у плиты. Толик стоял в двери, крепко сжимая клюшку. Отец поставил на стол сковородку с желтыми масляными пятнами яичницы. — Давай-ка, садись, — виновато попросил он. Толик всхлипнул и, сквозь набежавшие слезы, угрожающе сказал. — Если эта Болотная Кочка еще раз придет, я ее… я как дам ей… С четвертого этажа улетит… Гадина. СТОЛ святочный рассказ Строчкин купил в комиссионке стол. Ничего особенного, стол как стол, — письменный, темной полировки, двухтумбовый, почти новый, а главное — дешевый. По-видимому, кто-то торопился продать и не стоял за цену. Ну прямо за бесценок от-дали. Привез Строчкин стол домой. Поставил в угол, туда, где одиноко висит бра. Придвинул стул и мечтает, уперев локти в полированную поверхность, а подбородок в шершавые ладони. — Этот ряд ящиков сыну Леньке отдам под его школьное барахлишко. А то у него по всем углам каран-даши, линейки, тетрадки разные валяются. Теперь порядок будет. Аккуратность. — А этот ряд мой будет. Здесь — радиодетали, здесь — журналы. А здесь что? — Размышляя таким обра-зом, Строчкин выдвигал и задвигал поочередно ящики стола, и в последнем увидел пачку исписанных листов. — А здесь что? — повторил он, доставая находку. — Так… Пронумеровано. Он перебрал листы и нашел самый первый. На нем крупными буквами было выведено одно слово: "Стол", и отчеркнуто два раза красным карандашом. — Что это? — спросил себя Строчкин. — Рассказ какой? — Он призвал на помощь свои весьма скромные познания в области литературы. — Для рассказа лишнего будет. Рассказы — они маленькие, а здесь вон сколько! Наверное, роман, — предположил он, но тотчас же отверг свое предположение. — Для романа ма-ловато будет. Что-то между. На это "между" как раз и потянет. Как его называют, это "между"? Э, не мо-гу вспомнить! На букву "п"… Проза? Или не так? — А какая, собственно, разница, — махнул он рукой и принялся читать. " Друг мой, хорошо известный в нашей семье писатель из соседнего подъезда, уезжая за новыми впе-чатлениями, подарил нам свой рабочий стол. Как бы в знак признательности почитателям (наверное, единственным) его немеркнущего таланта. Я пытался заплатить деньги, все же стол почти новый, да к тому ж писательский, но сосед оскорбился, мол, сколько вместе выпить, а ты… Я извинился, сбегал в ма-газин, мы быстренько помирились и, собирая углы в подъезде, перенесли его стол в нашу квартиру… Часто вечерами садился я к столу, читал газеты, журналы, книги. Иногда писал письма родителям. И все удивлялся — как это можно сочинять? Что за люди такие писатели? Вон хоть мой. Ничем не выделяется среди других. Силенки, прямо скажу, маловато, моя жена его одной титькой завалит. Пьет совсем слабо. Я только во вкус войду, а он, смотришь, спит в кресле или еще где. И ни машины у него, ни вида там сногс-шибательного. Ну никто не скажет с первого взгляда, что писатель! А ведь пишет что-то! Я, по правде сказать, не читал ничего, он все сюжеты нам рассказывал. Интересно, как анекдоты слушаешь! Думал я думал об этих писателях, и какой-то зуд меня одолевать начал. Тянет неведомой силой к бу-маге и ручке, прямо трясет всего. Я каждодневно стал письма писать. И знакомым, и близким — всем пишу. Родителям так через день письмо и не на одном листе. Мать даже испугалась, прикатила проверить, не развелся ли я с женой, да здоров ли. Скоро письма меня уже не успокаивали. Требовалось большего, а чего, и признаться себе боюсь. Решил я сочинять роман. Вернее сказать — не роман, и не сочинять, а жизнь свою разнообразную опи-сывать и кое-где, для интересу, так сказать для развития сюжета, малость врать, или, как говорят писате-ли, художественно обогащать. Книг всяких из библиотеки натаскал и, чуть минута свободная выпадет, я бегом к столу. Сына на кух-ню гоню, пусть уроки там учит, а сам обогащаю и обогащаюсь. За вечер не управлюсь, и ночь прихвачу. Жена ворчит — бумаги много покупать приходится, а выбрасывать еще больше. Сын за макулатуру грамоты домой приносить стал. Тут на днях прочитал, что Лев Толстой аж восемнадцать раз с лишком переписывал там что-то. Ну, я, конечно, не он, не Лев Толстой, но переписывать буду, на всякий случай, двадцать раз. Надо сегодня ра-ботать лучше, чем вчера. Тем более он был графом и сумел так вкалывать, а я — работяга! Неуж уступлю буржую? Так незаметно и скатился. Совсем писателем сделался. Все растерял. Сперва — покой, после и друзей своих, с которыми любил пиво попить. Они зовут, а меня к столу тянет. Чужой для всех стал. Где-то ви-таю. Через дорогу не глядя перехожу, на визг тормозов, как на тещу, никакого внимания. Сюжет обдумы-ваю и все углубляю, углубляю. Так науглублялся, ночью кошмары навещать стали. Снится — где-то в яме сижу, свет вверху точкой малой виднеется. Чую — не выбраться мне отсюда. Кричу! Всех разбужу в доме. Они меня до утра успокаивают, по голове гладят и сказки рассказывают. На работе кое-как до обеда креплюсь, а после обеда ни о чем, кроме сюжета не думаю. Засобирался я насовсем в писатели устраиваться, да сосед, дед Кузьма, сторож при газете, отсовето-вал. "У их, — говорит, — жрать тебе нечего будет. Они, — говорит, — у меня за день всю махорку выпросят. Ты, — спрашивает, — могешь счас книгу какую не то выдать?" Я говорю: — Нет, не допридумал малость. А он и говорит: — Значит, не суйся к им. А вот как допридумаешь, да твоей Аньке понравится, да я посмот-рю, и тогда суйся. Ежели они, опять жа, тебя к себе примут. А придираться будут!?. Все под Шекспиров да под Горьких равняют. Им ниже не надо, у их ниже своих полно." И остался я на своем месте. Переписываю, переписываю, и на всякий раз оно, вроде, и лучше выхо-дит. А иной раз совсем супротив прежнего и хужей получится. Похудел от таких забот, своих перестал узнавать, забыл, когда и спал нормально. А ем чего? Сам не замечаю. Анька моя подсунет незаметно тарелку на стол. Я свободной рукой выловлю, что в пальцах за-стрянет, тем и сыт. И опять обогащаю сюжету. А тут и заболел. Помню, когда первый раз меня таким образом прихватило, это еще до стола было, везде чертики чуди-лись и сторожиха наша, что карманы на проходной проверяет. На этот раз посильнее вышло. Чертики те же, к ним я, получается, вроде как и привык. А вот стол впервой явился. Пасть у него огромная! Все норовит руки мне отхватить. Врачи говорят, очень плох был. Едва спасли. И пролежал дольше. Отоспался я, поправился, успокоился. Бумаги и ручку мне не давали, под диктовку записывали. Так помаленьку и вылечили, — отучили. Стал я солнышко в окне замечать, птичек слышать, своих узнавать. Оказалось, жизнь она интересная! Красивая! И сюжета у нее ой какая богатая! Чуть не сбили меня с верного пути соседи: один итальянский мафиози, другой президент великой дер-жавы. Так рассказывают гладко, хоть записывай. Пристроились, черти, по-русски без акцента шпарят. Даже в больницу проникли. Я попросил доктора разделить нас. Не к лицу мне, рабочему человеку, вы-слушивать подлую империалистическую пропаганду. Убрали их от меня, раскусили, значит. А меня выписывать надумали. Анька моя пришла и спрашивает: — Чего тебе дома сделать? Какой подарок приготовить? Я задумался крепко так; глаза закрыл и вижу: стол, бумагу и себя, дописывающего назло буржуям девятнадцатый вариант. Обрадовался! Домой захотелось — жутко! Глаза открыл — солнышко, жена, цветок на тумбочке капроновый. И придумал. — Продай, — говорю, — стол. Или отдай кому. Только чужому. А то жалко человека будет. Лучше пусть незнакомый мучается, писательствует. Я жить хочу. Солнышко видеть, пиво после работы пить и тебя, жену мою, во сне обнимать. Поставил последнюю точку и отдал ей. — А это, — говорю, — выбрось. И все. Строчкин дочитал, усмехнулся, и взялся за книгу. Любил он приключения разные читать. Через несколько дней он еще раз перечитал историю хозяина стола, вновь усмехнулся и… покачал головою. — Наврал он много. Прямо видно — от души наврал! Сердцем чувствую. Взял он ручку, сынову тетрадку и решил переделать кое-что в этом "Столе", чтобы без выдумки было. Раз переделал, не понравилось. Еще раз переделал, не понравилось. Еще раз переделал — уже лучше. На восьмом или десятом варианте явился ему плохой сон. Проснулся Строчкин весь мокрый. Как в детстве. А наутро, роясь в своих черновиках, он обнаружил "Стол" того мужика, ну, прежнего хозяина стола. Прочитал. Не усмехнулся. Ничего не сказал. Вызвал машину и отвез стол в комиссионку. И вы знаете, я вчера заходил в этот магазин — стола нет! Кто-то купил. Подешевке. Бедняга… В СОЛНЕЧНОМ ГОРОДЕ рассказ Пронзительный февральский ветер кидал в лицо колючую снежную крупу, больно царапал выморожен-ные щеки. Прохожие низко кланялись ветру, подставляли ему мохнатые шапки, поднятые воротники, нена-дежные варежки. Ветер хитро обходил преграды и, в отместку за сопротивление, заползал под пальто и брюки, холодными руками ощупывал беззащитное тело. Первоклассник Андрюша нес в занемевшей руке тяжелый портфель. На шнурке к портфелю подвешен мешок со второй обувью. Один вредный ботинок при каждом шаге ударяет Андрюшу твердым каблуком по ноге. Наверное, уже здоровую шишку набил. Андрюше очень хочется остановиться и почесать ушибленное место. Но мальчик мужественно сдерживается. Сегодня впервые он почувствовал себя настоящим мужчи-ной, самым старшим в семье. Даже не заплакал, когда пришел домой после продленки, а дверь ему никто не открыл. А на ступеньках, ближе к горячей батарее, спрятавшись за капюшоном синей ромазановской куртки, сидела мама и тихо плакала. — Папа нас выгнал, — захлебываясь от обиды, рассказала она. И Андрюша сразу понял, — если еще и он расплачется, то они с мамой растекутся по истоптанным каменным ступенькам двумя прозрачными ручей-ками, а когда вытекут из подъезда, сразу же превратятся в хрупкие ледышки. Хорошо знающие их люди будут возвращаться с работы, наступать на них. Лед будет ломко хрустеть и мелко крошиться. А это вовсе и не лед был. Это Андрюша и его мама были. Но люди этого не знают, и продолжают безжалостно топтать их усталыми ногами. Как в мультике пролетела перед его глазами такая картинка и не стал мальчик плакать. Пусть малень-кие плачут. Он защитит. Мама хоть и большая, но она теперь как маленькая. Все плачет и плачет. Конечно, это из-за папы. Он ее все время обижает. И ругается, и дерется. А маме нельзя плакать. Она вот-вот, на-верное завтра, или через недельку ляльку родит. Совсем маленькую, как игрушечную. А папа выгнал. Куда теперь мама ребеночка принесет? Кроватка дома осталась, пеленки и распашонки тоже дома. Целый год готовились: шили, покупали, старое у знакомых собирали. Нет, не собирали. Они сами приносили, наши, мол, повырастали, а вот всего наоставалось, почти и не пользованное. Мама все брала, — пригодится. Зачем отказывать? Люди возьмут и обидятся. Они же как подарок предлагают, не за деньги, за просто так. На улице темнеет. Так хочется домой. Дома всегда тепло и уютно. В коридоре хоть и рядом с квартирой, но холодно. Он как чужой, как будто выгоняет — нечего сидеть у меня. Я не для сидения придуман. По мне туда-сюда все проходят торопливо, не задерживаются, в свои квартиры прячутся. — Мам, пошли на улицу, — зовет Андрюша. — Кто-нибудь пойдет, сразу спрашивать начнут, ехидно ухмыляться. " А чего это вы в коридоре? Муж буянит?" Мама безропотно подчиняется, понимается, опираясь на руку сына и на перила, уткой скатывается со ступенек. На улице холодно и ветрено. Но на улице можно сделать вид, что ничего не произошло, просто идешь домой, а пока присел на скамейку подышать свежим воздухом. Мама прижала Андрюшу к себе. Она уже не плачет, лишь изредка всхлипывает и думает о чем-то своем. Андрюше стало тепло, он задремал, а, может, и уснул, потому что его долго-долго не было рядом с мамой. А потом он сразу проснулся, потому что от мамы перестало идти тепло, а повеяло колючей тревогой. Рядом стоял папа и смотрел на маму. А мама старалась не смотреть на папу. А два пьяных дядьки громко разговаривали и тянули папу в подъезд. Он ушел с ними. А потом сразу вернулся. Мама сжалась, превратилась в маленький беззащитный комочек. Она всегда теряется, когда ее обижают. Все про это знают. И папа знает, и еще больше смелеет. — Исчезни из моей жизни, сука! — зашипел папа на маму. — Не доводи до греха. — Он сжал пальцы в кулак и тряс ими не перед мамой, а перед своим носом, как будто нюхал, чем пахнет. — Пришибу обоих! — Куда мне идти? — тихо спрашивает мама и боится даже своего собственного вопроса. Папа сказал нехорошее слово. — Дай, хоть вещи кое-какие соберу, паспорт возьму, денег немного. — Ничего твоего здесь нет, — зло цедит папа и уходит. * * * Нам некуда идти. — Мам, пойдем к бабушке, бабушка пустит. — Я так устала объяснять и оправдываться, сынок. Он хотел сказать, что устал, и хочется есть. И назавтра еще чтение не сделал, а на труд надо пла-стилин принести. Но вспомнил, что пластилин остался дома, чтение он сегодня не сделает, и приставать к маме с такими вопросами сейчас нельзя, просто не место для таких глупостей. Есть вопросы поважнее. Они переходили из магазина в магазин, согревались, опять гуляли по улицам. Потом магазины за-крылись. Сначала промтоварные, потом и продуктовые. — Я есть хочу, — тихо, чтобы не спугнуть мамину задумчивость и отрешенность, шепчет сын. Мама нашла в кармане немного мелочи, долго смотрела, хмуря брови у переносицы, на большие булки и маленькие булочки, вкусно разложенные за стеклянной витриной хлебного ларька, — решала не-посильную задачу — что взять? Повкуснее или побольше? Денег ни на то, ни на другое не хватало. — Я сейчас, — догадался сынок и, расстегнув замерзший портфель, долго копался в его вместитель-ном нутре. Пришлось даже выложить на снег папку с тетрадями, пенал и две книжки. — На, — протянул ма-ме бумажную денежку. Мама купила большой батон к чаю. Маме нельзя долго ходить, она же не одна ходит, она еще ляльку в себе носит. Нашли тихое место между двумя киосками, пустыми ящиками от ветра укрылись и, греясь друг от дружки, потихоньку, кусо-чек за кусочком доели батон. Такого вкусного хлеба они не ели никогда. Ветер свистит над головой, пролетая в щель между киосками, застревает в деревянных ящиках, картонных коробках. Одну большую коробку уронил прямо на Андрюшу и маму. Мама зашевелилась сбро-сить ее, но передумала — в коробке теплее, ветер не достанет. Расправили загнутые боковинки, получился домик. Андрюша даже с ногами смог в него залезть и дверцу картонную закрыл. — Мам, расскажи про Незнайку! — В одном Солнечном городе, раскинувшемся по берегам Огуречной реки жилибыли… Папа пил еще целую неделю. Где-то у друзей, где-то на поселке. Его не нашли, а, может, и не иска-ли. Маму, Андрюшу и их ненародившуюся дочь и сестренку без него добрые люди похоронили на лево-бережном кладбище. МАМА АНДРЮША 06.07.1969-27.02.1993 11.01.1986-27.02.1993 И БЫЛ ВЕЧЕР, И БЫЛО УТРО И сотворил Бог человека по образу Своему. (Ветхий Завет, кн.1, гл.1, ст.27) 1 Дед Степан pезко откинул стеганое ватином лоскутное одеяло. Густой липкий пот насквозь пpопитал холщовую pубаху и теплые кальсоны. Одёжа дубовым саваном стягивала разбитое тревожным сном тело, туманила мысли, подавляла. Несколько минут он жадно хватал дрожащим pтом кисловатый от замоченных овчин воздух, усмиpял взбеленившееся сеpдце, напpягался, пpислушиваясь к частым толчкам в висках — глаза его беспорядочно крутились в глазницах, пытаясь про-никнуть в словно и не своё нутро. Наконец, он устал и обмяк. Слабость pазливалась по гpуди, медленно ползла к животу, в ноги. Вот коснулась ступней, пальцев и новой, отпускающей волной подкатила к pукам и голове. Сонно пpокукаpекал петух. — Утpо, — вяло подумал он. Скосил глаза в стоpону окна; серым пятном, pазделенным на пpямоугольники, выделялось оно в тем-ном пpостенке. Отдался на волю телесной тяжести — опали веки, спpятали от миpа; дед Степан бездумно полежал до втоpого петушиного вскpика. Скpипнула кpовать. По половицам зашаpкали мелкие шажки — поднялась его стаpуха. Изба густо наполнилась негpомкими звуками. Степан опустил с постели тонкие в глянцевой прозрачной коже ноги, нашаpил обpезанные по щиколот-ку серые пимы, приноровился и встал. Волглые рубаха и кальсоны холодили стаpое тело. Дед накинул на обвислые плечи такой же дpевний, как и хозяин, полушубок, и вышел во двоp. Небо, еще темно-фиолетовое над головой, за pекой на глазах светлело. Спpавив малую нужду, Степан зачеpпнул из кадки ведpо мутной дождевой воды, еле-еле выдеpнул его. Вновь пот выступил по всему телу. Минут пять стоял скpючившись — отпыхивался. Пока напоил коня и телушку, натpусил в ясли тpухлявого пpошлогоднего сена, pассвело. Яpко-кpасный ободок солнца выглянул в той стоpоне, куда, изгибаясь зеленоватой змейкой, убегала торопкая pека Ай. Со стаpухой они почти не pазговаpивали. За шесть десятков пpожитых pядом лет наговоpились вволю, научились понимать дpуг дpуга по мимолетному взгляду, по малому вздоху. Степан напился тpавяного чаю, шумно задвинул под самосделанную столешницу на шпонах крепкий табуpет и ушел под тесовый навес. Здесь у него была разнообразная мастеpская. На большом веpстаке во всю стену листвяной бани бело-желтыми завитками лежали стpужки. Степан снял с гвоздя отслуживший свое беpезовый веник с pедкими скpюченнными листочками, смел стpужки в высокий фанерный ящик — на растопку печке. Долго пpидиpчиво выбиpал из штабеля пpосушенные сосновые доски, пилил их, кромсал топориком боковины, стучал киянкой по пятке pубанка, стpогал, вгрызаясь стальным жалом в плачущее дерево, и к обеду на двух сучковатых чуpбачках уверенно стояла новая в бледно-синих pазводах годовых линий домовина. Стаpуха выползла из огоpода, деpжа в испачканых землей pуках пучок зеленого лука и две худенькие моpковки. Она глянула на гpоб, пpимеpяя его длину, вскинула глаза на Степана. Ни тpевоги, ни любопыт-ства не было на ее поблекшем лице. — Поpа, стаpая, — виновато сказал Степан. Руки его тоpопливо укладывали дно домовины мягкими ве-селыми стpужками. — Знать, мне пеpвому доpогу тудыть пpобивать. Летом оно легше. И мне, и тебе. Стаpуха мелко кивала медленным словам Степана, суетно теpебила зелень в pуках. — Ты вот чего, — Степан не смел поднять на жену бегающих глаз, — коня-то Федьке отдай, он к животи-не ласков, зазpя не обидит. А телушку Иван пущай заколет. Частью пpодашь, — летом быстpо pазбеpут, а остатнее на поминки. Пpидут, чай, поминуть люди. А тебе одной и козы с куpями хватит упpавляться. — Когда? — невпопад спpосила стаpая. Степан понял ее вопpос. — На дни. — Мне бы сделал тожь, — тихо попpосила. — А то сколошматят такую страхилятину, глянуть боязно, а ты ложись в её, мни бока, да надолгонько. — Зачем pаньше вpемени? — Себе ж загодя сколотил. — Мне час мой пpишел, вот и сколотил, — pазвел, опpавдываясь, pуки в стоpоны и попpосил. — Ты не тоpопись, поживи тут маненько. — К чему? — Ну дык, дай я обвыкну тама-кось, а посля и позову. — Не запамятуй. Я ждать буду. 2 Вечеpом Степан намылся в жаркой бане, нешибко похлестал по ребристым бокам молодым душистым веничком, пеpеоделся во все чистое. Поужинал легонько стаканом чаю с ломтиком ржаного хлебца, отщи-пывая малые кусманчики по краю и долго перетирая усталыми половинками зубов, да и лег. — Последний pаз в кpовати спать буду, — сказал в поскучневшую избу. Сpеди ночи опять пpоснулся в липком поту. — Стаpая, спишь? — позвал негpомко. — Нет, — не сpазу отозвалась жена. — Подмогни мне малость. Небо было черным-черно от множества просыпанных по нему звезд. Как сеятель пашеницу разбрасы-вал — где густо упало, где пусто. И тихо, тихо. Степан постоял, целясь в звезды сморщенным носом, словно место для себя облюбовывал. — Х-хо-о-у… — длинно выдохнул. Вдвоем они занесли домовину в избу, пpистpоили ее на табуpетках и Степан, выpядившись в единст-венный свой костюм, пpидавил шуpшащие стpужки. Стаpуха пpистpаивала в головах стул. — Иди, иди, спи, — отослал Степан, — не сего дни еще. — Чего же улегся тоды? — Тебе меня не поднять, надорвёсся, а так я сpазу на месте. Тpясти меньше будете. Глубочайшее безpазличие охватило его. Тело потеpяло свои гpаницы — бесфоpменная масса, в pаскисшей глубине котоpой маленьким комочком схоpонилась остатняя сила — и ничего более, лишь уста-лость от такой долгой, пустой и до слез тоскливой жизни. — Господи! Пpими мою душу гpешную, — пpосили бескpовные губы. — С pадостью и смиpением пpедстаю пеpед светлые очи твои! Темнота в глазах на мгновение pасступилась, неясный свет забpезжил в глубине сознания, и почуди-лось Степану, или взапpавду услышал? "В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься…" (Ветхий Завет, кн.1, гл.3, ст.19) — Кто же поверит мне, Господи? Я и слов таких для убеждения сумняшихся не найду. — Не надо искать слов. Надо просто жить. Так, как мною отпущено. — Ведь не поверят, Господи. А без веры за мной не то что не пойдут, а, глядишь, и побьют не то. — Не пойдут, — согласился Господь. — А ты живи. В этой своей жизни ты один на весь бел свет. В сле-дующей через отца твоего и мать твою вас уже двое. Через дедов и бабок четверо. А там, глядишь, и ста-нет вас многажды много и еще большее. И не прозовут вас прозвищем бранным, и возымеет вес слово, сказанное вами. Мне, думаешь, проще? Меня, думаешь, всяк с полупервого слова принимает? Сомнениями полны души живые, в поиске сосуществуют, в тревоге вечной. Скушно мне было бы, ежели бы я вас да по-иному создал, если бы вы у меня шибко послушными да правильными все перебывали. Я ж без работы остался бы. Я ж вас меньше малого стал любить бы. А правильно это? По божьему ли Закону? Хлопотное дитяти больше мило. Уразумел ли слово мое? — Уразумел, Господи. И обpадовался он слову желанному, и стал ждать. Уже не один pаз сменились местами день и ночь. Отошли огурцы, вызрели горох и бобы, подспела мо-лодая картошка. А Степан все лежал. Стаpуха следила за дедом, пpибиpала, pасчесывала редкие седые пряди волос, по тpи pаза на дню пpотиpала смоpщенное лицо влажной тpяпицей, поила его утрось и ввечеру с ложечки ключевой водой с капелькой липового меда. Есть он не пpосил. "Чище буду", — говоpил сам себе, плотнее смежал веки и не-тоpопливо гонял мысли по долгой доpоге отпущенных ему дней. И всплывали из глубин памяти не им прочитанные, не им осмысленные строки. "И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою…" (Ветхий Завет, кн.1, гл.2, ст.7) Это как же? Не из утробы матери своей возник я? Из праха земного? Зачем это мне? Старый что и ма-лый: один глуп старостью — позабывал да порастерял все, что знал али умел, другой по малости своей еще и не научился ничему. Потому и тянутся один к другому, что разумом рядом находятся. Вроде как защиту дают. От одиночества и близкой смертушки мысли отводят, от пугающего непонятностью мирка прикрыва-ют. Кто кому более нужен… Кто-то другой не его, чужими думами думал за него незнакомые ему всякости. А Степан ни остановить их, ни прогнать не может. Куда и кого прогонять? Если и сам он теперь непонятно что — прах ли земной, человек ли богообразный. Народимся чистыми, а идем сквозь жизненную бурю, черствея с каждым шагом своим, и грязнея мыс-лями, завистью и деяниями своими. А правильно ли? По Божьему ли разумению? Или дал он свободу, что-бы мы плохость свою истинно проявили и на последнем вздохе всю тяжесть ее познали? Где ж тогда доб-рота твоя? Дал нагрешить несчислимо, дай и исправить. Не на небесах, пред тобой и судом твоим. На зем-ле, пред теми, в кого плохость наша прямиком наударяла. Народимся здоровыми, розовенькими малышами, теми, на которых грех родительский не сказался. А впереди подстерегают нас боли немалые, страдания телесные, да старость безрадостная. А правильно ли? Народимся от любви, любимые многими и всеми, в окружении добрых, заботливых лиц, а идем к черст-вости, пустоте и одиночеству. А правильно ли? Господь Бог так ли задумал нас? Час за часом, минута за минутой вспомнил как пережил заново день вчерашний и позавчерашний, и третий и десятый, и так до юности, детства, до чрева матери своей, до темноты утробной, пока не почуял, что растворяется, растекается в другие тела. Поpой он забывался — теpялось ощущение pеальности, тело делалось невесомым, а сознание пpогоняло каpтинки иной, не им пpожитой жизни. Степан пpобуждался и долго стpелял глазами, сообpажая, в каком он миpе. Днями шаги стаpухи либо надоедливая муха под-сказывали ему — еще жив. Ночью же pазобpаться было сложнее. 3 Сорок и еще один день пролежал он. Муха, прилепившаяся к высохшим губам, не улетала больше, тревожимая дыханием. Старая прогнала ее, вернувшуюся вдругорядь сердито прихлопнула скомканной газетой. Муха провалилась в межзубную темноту. С уходом последнего дыхания ощутил он необыкновенную легкость, словно многажды-много воздуш-ных шариков внутри его народились, приподняли и несут, покачивая на легких волнах. Он отдался на их волю и неизведанным блаженством наполнился сам. "Прахом земным…" Твари подземные окружили его, тихого. Каждый взял от него свой малый кусочек и унес в себе к себе. И становилось его меньше и меньше, а твари шли и шли, и не осталось его, телесного, совсем… Только душа его, зависнув на распутьи, не определилась покудова — в какую сторону наипервый шаг проложить. Твари подземные, выполняя наказ Создателя своего, собирались вместе. Каждый приносил в себе свою, подаренную посля ему частицу. И из ничего, из малой малости возрастало большее, принимало роб-кие очертания Богоподобного, вызревало по дням Им назначенным. И пришел час, и нашли его, и забрали у земли, и внесли в дом свой головою наперед и стали ждать чуда. На третий день душа его же и вошла в него, и вздохнул он, и начал новый свой долгий путь через свою жизнь, через чрево матери и семя отца, через их отцов и матерей и далее и далее к праху земному… 4 Улеты в иное измеpение становились все чаще и пpодолжительнее, каpтинки четче и pеальнее; появи-лось в них и новое — он видел себя, но не нонешнего, а давнишнего, когда он был еще не согбенным де-дом, — а тоpопким и хватким мужиком. Пуще всего сбивало его наpастающее чувство силы в pуках и ногах, до боли хотелось потянуться, pазмять задубевшие мышцы. Степан долго пеpесиливал себя, но, наконец, не удеpжался, согнул одну, втоpую ногу, pаз, еще pаз, и, оттолкнувшись pуками от боковинок гpоба, сел. — Стаpая, собиpай-ка на стол, — весело кpикнул он. — Голоден я! И по-молодецки легко выпpыгнул на пол. КОРОТКИЙ РЕЙС повесть 1 Стаял снег. Стаял как-то вдруг — без обычной весенней распутицы. Солнце весело навалилось на высокие наметы у дворов и в палисадниках, придавило накопленные за долгую зиму кучи, они просели; и побежали по ка-навам восторженные ручейки, унося прощальные слезы зимы. Исхудавшие сугробы потемнели и ощетини-лись редкими иглами натрушенного сена, щепой и грязно-желтыми пятнами опилок; наполнили улицу пре-лыми запахами сохнущего дерева, талого навоза и чего-то непонятного. Но по запахам этим безошибочно определялось: весна! Все дни напролет дул южный ветер. К ночи он крепчал и метался по дворам и улицам как цепной пес, неожиданно отпущенный на волю; вымораживал набухшую влагой землю и тянул на высоких нотах свою немудреную собачью песню. Лед успокаивал нетерпеливый говорок ручьев, но и под белесым панцирем угадывалось их упорное стремление поскорее слиться с большой водой мутного Урала. По темным улочкам предутреннего городка Илья Мохов шагал на работу. Кирзовые сапоги натыкались на подстывшие лужи, давили тонкий ледок; черная вода, всхлипнув, растекалась под ногами. Илья делал шаг в сторону, пытаясь углядеть — где посуше? — но через несколько метров сапог опять с хрустом погру-жался в воду, и он, не уберегаясь более, побрел напрямки. Поднимался Илья рано. Пока грелся самовар, подбил в ясли корове и телушке сена, уложил в поленни-цу с вечера наколотые дрова, смел мусор и, только после этой привычной работы, которую и за работу-то никто не почитал — так, пустячок, въевшийся в нутро хозяина обряд, — вернулся в избу, умылся и, обжигая губы, напился темно-красного зверобойного чаю. В густой тишине четко разносилось мычание коров, встречающих заспанных хозяек, стук водоколонок, резкий визг отворяемых ворот. И монотонно подмигивал кому-то желтым глазом одинокий светофор. На церковном крыльце согнутая старушка тюкала топориком — скалывала наледь. Скоро утренняя служ-ба. Илья миновал последний в улице дом (на воротах его и сейчас, в сумраке, угадывалась из года в год подновляемая известью надпись: "Прадаёца"), и вышел на пустырь. Звался этот пустырь Гнилым. Ни бес-хозный клен, ни тополь не могли зацепиться за пропитанную стоками землю. Земля родила чахлую траву; трава желтела уже к началу лета и не притягивала ни гусей, ни скотину. Илья прибавил ходу — торопился быстрее миновать гнилое место, просунул маленькое худое тело в дыру забора и очутился в гараже. Весь городской транспорт укрывался здесь: ночевал, ремонтировался, а утром, как тараканы от света, расползался по щелям-улицам на зов многочисленных служб и контор, делал начальников гаража самыми влиятельными людьми в районе, неподвластными ни властям, ни, порой, и закону. Среди машин и особого гаражного запаха Илья обмяк и успокоился. Выверенным шагом подошел к сво-ему ЗИЛку, покопался у задних скатов, запутываясь пальцами в пуговках, ткнул намокшим сапогом в ко-лесо, открыл дверцу кабины. — Отдохнула, кормилица, — ласково погладил холодный круг баранки, поправил сбившуюся на сидении кошму и поднял капот. Звонко встренькнули ведра. — Счас я тебя погрею, — шептал он, направляя узкий желобок дымящейся струи в горловину радиатора. Вода журчала, разбегалась по тонким трубкам, булькала и чавкала, выдавливая студеный воздух. Пар скрывал темную дыру, мешал, охватывал и ведро, и руки, и голову Ильи, выступал мокрью на обритых щеках. Илья изогнулся, сбоку заглядывая на струю, и вливал в подношенное сердце машины ведро за ве-дром. Пока грелся мотор, подтянул струбцины, смыл набрызги с номеров, заметив вскользь — подкрасить бы надо, — вымел с резинового коврика вчерашнюю грязь. Где-то в дальнем ряду, на автобусной стоянке, гулко хлопнула дверца. Илья заторопился. Впрыгнул в кабину, поерзал костлявым задом по кошме, устроился и выехал за ворота. 2 Месяц назад, когда носилась по степи одичавшая вьюга, заметая дороги и оголяя беззащитные паш-ни, схоронил он сына. Прожил Санька жизнь короткую и пустую, не оставил после себя ни памяти доброй, ни детей малых. Метался, как та февральская вьюга, из угла в угол, не находя себе места, кровянил бес-путством своим сердце матери, состарил ее до времени. Где осечка произошла? Когда, в какой неуловимый момент потеряли они сына? Нет, не месяц назад это случилось; много раньше оборвалась у них связующая нить; отошел Санька в другое измерение, стал чужим; сторонился их, пропадал с дружками по пивнушкам да по малинам; изредка забредал в дом по-мыться наспех в бане, выпросить у матери денег, и опять уходил в пустоту. Оттуда, из пустоты и принесли его, замерзшего и, наконец, успокоившегося. А у них и слез не нашлось оплакать потерю единственного сына — давно все повыплакали. И только горечь одиночества навалилась на них, отобрав смутную надежду на Санькино возвращение, к которому они не приложили никаких уси-лий, лишь молча переживали, сторонними наблюдателями следили и ждали: вдруг поумнеет? А он умнел в обратную сторону: морщинел и седел. И смотрел на всё и всех злыми колючими глазами. На похороны едва набралось два десятка равнодушных людишек: слесарей из гаража прислали; кое-кто из соседей; бывшие Санькины собутыльники да обязательные в такие минуты полуживые старушки, которые раз за разом проходят этот скорбный путь, приучают себя к мысли о скором избавлении от хвороб и одиночества. Что-то поломалось в жизни. Старики живут, со скрипом, но цепляются за жизнь, а сыны и внуки в зем-лю уходят… Снег падал на лицо сына, не таял, оттенял желтизну впалых щек, высокого в залысинах лба; осыпал черные волосы, растворялся на белоснежных простыни и подушке. Дружки передавали смене полотенца, торопливо пятились в конец короткой процессии, звенели стака-нами и равнодушно переговаривались. — Скоро и мы за им вдогонку. — Иди ты к черту. Хуже нет зимой загибаться. — Какая разница когда? Лишь бы скорее. — Ну и дурак. Торопишься, так веревку на шею и крякай. Никто не держит. — И крякну. — Кишка тонка! — Спорим на литруху?! Илья недовольно оглянулся, сплюнул в их сторону и, догнав сына, смахнул с лица Саньки холодный снег. Стыдно, ой как стыдно было ему смотреть в глаза людей, словно это не Санька, а он — Илья, прожил впустую, зря занимал чье-то место на земле. И то, что ни у кого не нашлось доброго слова, ни в одном взгляде не встретил он и малой озабоченности — так, деланно сдвинутые к переносице брови да глаза в сторону — еще большей виной ложилось на него. Последняя ниточка оборвалась. Чего еще ждать оста-лось? А нечего ждать. Такая же пустота впереди, как и у этих отстранившихся от всего и отторгнутых все-ми людишек. — Чем я лучше? - спрашивал себя. — Тем, что баранку кручу? Дело немудреное — любой справится. Пользительность, она не одной работой меряется. Люди мы и должны тепло друг дружке нести, всходы после себя оставлять. А я? Пустоцвет пустоцветом. И среди людей, а как в пустыне. Да только ли я? Он обернулся. Кто из них слова мои опровергнет? Кто? Не увидел. Поднял сморщенное жалостью лицо навстречу колким снежинкам; предательской влагой наполнились глаза — от снега ли? И взвыла мятущаяся душа в отчаянии: — Где же осечка произошла? 3 Прогретый мотор тихо урчал у конторы винного завода. — Еще не пришли, — заметил Илья темноту в окнах. Длинный рубленый дом с высокой завалинкой был зажат с двух сторон глухим, сколоченным внахлест из тесин, забором. Дом старинный, и, пожалуй, уже сам забыл и год своего рождения, и мастеров, кото-рые поставили его здесь — при складах и заводике. Было это давно, до Ильи, до отца Ильи, и, может, еще до нашей истории. Дом не поманит. И никто не хочет помнить. Рубим сук под собой. Нашему городиш-ке двести пятьдесят лет недавно справили. В одно время с Магниткой основан, вместе Пугачева воевали. Не далась атаману крепость Магнитная. За всю войну единожды ранен был и то здесь. А надо же: нам двести пятьдесят, а Магнитке скоро шестьдесят. Сами не хотим помнить или не велит кто? А он, Илья, все помнит в своей жизни? Сколько ездит сюда и только сегодня задумался. А сколько, правда? Ох, ты, госпо-ди! Год-то нонче какой? Ведь четверть века скоро, как я дорогу сюда пробил. Четверть века! Со-о-бытие! Надо бы Аннушке сказать. Ох ты, господи! Юбилей. Двадцать пять годочков как один. Илья любил постоянство. Оно было в крови, в характере. Дед всю жизнь в деревне прожил, — лес берег. Отца парнишкой в эти места привезли и он до пенсии занимался одним делом — лес валил да на завод во-зил. Вот о прадедах Илья ничего сказать не может. Да кто их знает нонче, прадедов? В анкетах не спра-шивают, портретов на стены не цепляют, знатность не в почете. Были и ладно. А кто были и зачем жили — кому какое дело? Наследства все равно не оставили, стоит ли вспоминать? Начнешь копаться, а вдруг там генерал какой, или князь окажется. А то и разбойник с большой дороги. Только хлопоты раскопаешь. Люди засмеют, задразнят. Все короткой памятью жить привыкли. Как птицы — подрастают и разлетаются. Свою родню покидают, а на новом месте не обретают. Живут как хотят: и поругать некому, и подсказать некому. Чужому-то до тебя, как до прошлогоднего снега. Подскажешь, а тебе — обида. Впредь не суйся, не кажись умнее. Без тебя как-нибудь справимся. — — Тьфу ты, куда занесло, — ухмыльнулся Илья и посмотрел на окна. Они так же холодно уставились в улицу черными глазницами. — Обленились. На работу еле плетутся. Все опоздать норовят, хоть минуту а украсть. У кого крадут? Спроси, и не знают. И зачем крадут, тоже не знают. Но какая-то глупая радость — не переработал! Еще и хвастают. Словно барину насолили. А где он, барин? Покажи? Прежние времена хоть и ругают, а они были, и никуда от них не денешься. Боялись люди, не без этого. Хитрить боялись. Воровать боялись. Хуже других быть боялись. Лениться и то боялись. Не дрожали от по-стоянного страха. Этого не было. Просто все так жили, все тянули. А теперь? Кто-то тянет, а больше за воз держатся, вроде и помогают, подталкивают, а толку… Под колеса машины упало желтое пятно. Илья спрыгнул на дорогу, ладонью придавил до щелчка дверь кабины и по вросшим в землю плахам поднялся на крыльцо. После бледного уличного света в коридорчике была непроглядная темь. Илья утонул в ней, остановил-ся у стены и повел рукой справа налево, пока не коснулся отполированного тысячекратными рукопожа-тиями металла дверной скобы. Резко дернул и окунулся в хлынувшее из-за спины облачко холодного воз-духа. Большая в пол-избы комната, освещенная из угла настольной лампой, делилась на лабиринты прохо-дов разновеликими столами. В конторе было мрачно и холодно; беленые стены в подтеках; на боковине шкафа журнальный портрет давно ушедшего большебрового маршала с орденскими планками от плеча до кармана; стопки бумаг и папок; на окне метровый столетник в зеленой с ржавыми заплатами кастрюле; остановившиеся невесть когда часы. За перегородкой, откуда выбивался свет, сидела мастерша. Ежась и позевывая, она заполняла пухлой рукой амбарную книгу. Ее скуластое, с большими бледно-фиолетовыми подтеками под раскосыми глазами, лицо было необычайно подвижно. Она то вытягивала мясистые губы, сложив их трубочкой, то раскрыва-ла, обнажая неровные крупные зубы, то сжимала в узкую злую полоску, отчего ее приплюснутый нос растекался по щекам — повторяла букву за буквой слова. И не поймешь — подсказывали губы рукам или наслаждались таинством звуков. — Куда подъезжать? — вместо приветствия спросил Илья. Мастерша приняла у него документы, заполнила тесные клеточки жирными цифрами и подняла на Илью зеленые глаза. — К третьему складу. Ты ж не все оттуда вывез? — Не все, — подтвердил Илья. — Вывози. Его ремонтировать надо. — Она зевнула широко и передернулась. — Бр-р-р. Холодина какая… Сторожиха проспала, зараза… всю контору выстудила. — Откинулась на стуле и потрогала крашеное желе-зо голландки, выискивая остатки тепла. — Черти. Дорвутся до бесплатного, — безадресно сказала она. — Не оставляйте, — посоветовал Илья и упрекнул, — сами же избаловали. — Ну да, сами, — согласилась мастерша. — А куда денешься? Илья промолчал. Он мог бы ответить, сказать, мол, выгоните, других примите. А что толку? И самый хороший при здешних порядках и изобилии недолго продержится. Соблазн! Да и не пойдут сюда хорошие. Мастерша, думая о своем, кивнула: — Никуда не денешься. Да-а… — Открыла тумбочку у стола и спросила равнодушно. — Будешь? Илья собрал со стола бумаги, расписался в журнале. — Ну как знаешь, — услышал он у двери. 4 К бамперу ЗИЛа приткнулся мотоцикл. — Нашел стоянку, — проворчал Илья. Оторвал старенький "Ковровец", выжал сцепление и покатил к забору. — Места ему мало! Из калитки вывалился Харон. — А, Илья! Объезжаешь мою ласточку? — зашумел он. — Давай, давай! Глядишь, понравится, мы и шух-нем — тебе мотоциклу, мне — твою бегемотину. Мужики поздоровались. — Загружаться? — спросил Харон. — Надо, — обычно ответил Илья. — Надо, — согласился Харон. — А я уже, — с детской улыбкой похвастал он и похлопал себя по карманам оттопыренного тулупа. — Обратно поедешь, за рыбкой заскочи, — хозяйке на ушицу. Семен Гуляев еле-еле дотянул до пенсии. Работал на цементном заводе обжигальщиком, подхватил грудную болезнь и беспрерывно кашлял — глаза кровью наливались. Думали — доживает человек последние деньки. Он и сам так думал: обменял кооперативную квартиру на домик в городке; хозяйства никакого не держал: к чему? с собой не потащишь, а на хлеб с квасом и пенсии хватит. С осени до весны ночевал до-ма, по теплу переселялся на местное море — большое водохранилище, — ставил шалашик, дышал за всю жизнь чистым речным воздухом и рыбалил. Но и по холодам ни дня без рыбалки. Уезжал до свету, воз-вращался к ночи. Там, на море и выкашлял свою хворь: нос и щеки обрели живой цвет, располнел и по-добрел — к старости баламутом сделался. И приработок заимел. Рыбку где продаст, где так отдаст; город-ским рыбакам лунку клевую уступит, наживкой снабдит — и за все плата — стопка. А по весне появилась еще одна работа. Лед у берега размяк; заискрились трубочки-кристаллики; вода подтачивала их, растворяла. Крепкий лед все дальше и дальше отходил от берега, но еще долго оставался надежным пристанищем рыбакам. Семен смекнул выгоду и устроил переправу. Его резиновая лодочка без устали сновала по черной паря-щей воде к вырубленной во льду закраине. Должность была в монопольном владении Семена. — Фирма обслуживает на совесть, — хвастал он. — Рекламации нам не нужны. Бизнес — это вам не служ-ба быта. Покупатель диктует спрос, а я под спрос цену подгоняю. В паузах между рейсами он тягал карасей и окуньков. Рыбак был удачливый, никогда без улова не оставался. И, хоть сам рыбы не ел, дело это любил. Ни в каком ином промысле нет такого покоя, — живая вода как и шептун-осот полнили тихими думами, беззлобными и безобидными, делали его спокойным до равнодушия, ибо в созерцании этом была бесконечность и глубина самопознания, когда все житейское предстает такой мелочью, что тратить на него наживку, то бишь нервные клетки, по меньшей мере глупо. Была старушка-жена, были дети — и в городе, и здесь, в городке. Но они были и жили в другой жизни, вне Степановых дум; не путали своими неразрешимыми проблемами устоявшийся ход его дней. Раз пове-рив в свою смерть, он снял с себя все обязательства, отгородился крепкой стеной отшельничества и почи-тал эту философию очень удобной, очень подходящей ему. "Не тронь меня, ибо я не трогаю тебя". Но Се-мен хитрил; в этой фразе отстаивал лишь первую часть, выторговывал себе право жить по законам бла-жи, утробной прихоти. Что есть переправа? Забота? Человеколюбие осознанное и бескорыстное? Нет. Один из способов удовлетворения прихоти — ненасытной жажды. За свой труд, за чужой счет. — Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. — Но и здесь хитрил Семен: слова эти, для пол-ного их соответствия Семену следовало бы читать так: — Я тебе по способности, по надобности твоей, ты мне по возможности. А нет у тебя возможности, так я тебе все одно по способности, по надобности твоей. — Люди те же рыбы, — любил порассуждать он. — О чем-то думаем; вытащили нас из глубины, куда ка-ждый по своей воле упрятался, глаза вытаращим, губами зашевелим, а слова путного не услышишь. Каж-дый себе чего только не наговорит, не наобещает; каждый чему-то радуется, чаще — недоволен, а в общем хоре никого и не отличишь, все одинаково поют. Вот, глянь-ка: по льду хвостиком бьют, трепыхаются. Ну ничего, это не страшно, это ненадолго. Ско-о-ро утихнут. Не они первые, не они последние. Здесь, среди рыбаков все равны — и он, не прочитавший за свою большую жизнь ни одной книги, и разные начальники с города, и кандидат наук — Умный мужик! Общий интерес роднит. К рыбалке есть общий интерес. А к жизни — у каждого свой. И Семен уверен: когда все будут страстными рыбаками, жизнь сразу переменится к луч-шему. Он объясняет это рыбакам, но смотрит только на Умного мужика, хочет, чтобы тот понял и другим пересказал, уже по-своему, по- научному. Ему поверят. Что мужик этот Умный и очень главный, Семен не сомневался. Только он один говорил длинно и непонятно, только он один расплачивался с ним коньяком, и только его мнение было важно для Семена. Но Умный мужик разочаровывает. — Ваша теория, — говорит он спокойно и гладенько, — чистой воды утопия. Но она благородна. Только человек с чистым сердцем ребенка, что в вашем возрасте встречается еще не так часто, способен доду-маться до такого. — Никакая не утопия, — оправдывался перед своими Семен. — Я никого топить не собираюсь. Наоборот, я — за Спасение. Этот умник и прозвал Семена Хароном. — А кто он, Харон этот? — полюбопытствовал Семен. — О, это, брат, замечательная фигура. По древнему преданию он переправой заведовал. — Заведовал? — Семен вслушивался в звучание слова, повторял его тихо и громко. Слово ему понрави-лось. — Ну, дык ладно. Пущай так и будет, — согласился новоиспеченный Харон. 5 Илья сдал машину к высокому деревянному настилу, оставил полушубок в кабине и, откинув задний борт так, что он лег на доски и образовал широкий трап, соединяющий склад и кузов, привычно вошел в мрачное помещение. Складские рабочие Степан Любимов и Колька Языков вяло покуривали за самодельным грубо сколо-ченным столом на крестообразных ногах. На столе стояли два чайника: один большой, закопченный, дру-гой поменьше, с розовыми полосками-подтеками. Передавая все неровности стола, к доскам прилипла промасленная газета, заменяющая скатерть; на ней в беспорядке лежали корки сухого хлеба, крупные шматки желтого сала и жареная рыба — плата Харона. Консервная банка, в которой когда-то томилась жир-ная пятнадцатирублевая иваси, до половины заполнена спитым чаем; в нем плавали серебристые головы кильки и разбухшие окурки. Степан склонился над банкой, время от времени ударял острием ножа по килькиной голове, норовя попасть в глаз, окурки и головы приходили в движение и, пока продолжался этот хоровод, рука с ножом замирала, а мысли Степана оживали. На нем была новая синяя телогрейка с брезентовым фартуком по-верх, влитая в его крупное сильное тело. Когда он делал какое-либо движение, казалось — ткань на швах не выдержит и разойдется. Напарник равнодушно следил за Степановой рукой, вздрагивал, когда он опускала нож; уголки губ на секунду расползались, Колька вспоминал про папиросу, затягивался и вновь гипнотизировал руку с ножом. На нем болталась серо-буро-малиновая телогрейка. Из рваных ран на жи-воте и рукавах торчали клочья грязной ваты; две пуговицы, прикрученные медной проволокой лишали ее возможности свалиться с плеч и занять место подстилки, единственно достойное ее. Трудно поверить, что фуфайку эту не использовали для обучения целого поколения служебно-розыскных собак, и, списав за негодностью, подарили Кольке. Один карман каким-то чудом держался, но, кажется, тронь его и отлетит, как прошлогодний лист. Другой стал заплатой так давно, что и на новом месте он успел основательно по-истрепаться и обрасти ватной бородой. И уж никак не поверишь, что лохмотья эти сохранили способность греть; потому и тянул Колька из алюминиевой кружки густую коричневую бурду. — Здоровы будете, — на ходу буркнул Илья. Не дожидаясь ответа, подхватил тележку и установил на нее первый ящик. Бутылки гулко зашевелились в тесных деревянных гнездах. — Погодь, Илья, — окликнул Степан. Он повернулся на лавке всем корпусом и вонзил нож в стол. — Все торопыжишься… Присел бы. Чаек у нас — дома ты не пивал такого — и сон и хмурь враз гонит. — То-то я гляжу — больно веселые сидите. — А что, и веселые! — Степан улыбнулся. — Как не веселиться? Хороший человек в гости приехал. — Илья не реагировал. Степан ударил кулаком о стол. — Да присядь ты! Поговорим чуток, душу погреем, а там и поработаем. — О чем говорить? — Илья покатил отяжелевшую тележку в кузов. — О чем, о чем! Обязательно — о чем? Ну, если хочешь, спроси — как мы поспали, сон какой видели. — Степан хохотнул, словно утка прокрякала, и обратился к напарнику. — Так я говорю, Колек? Колька медленно отставил кружку, затянулся папиросой и, выпуская дым тонкой длинной струйкой, важно промычал. — Чего ему с нами говорить? Мы ему не пара. Он нас пре-зи-рает! — Дурак ты, — крикнул Илья из кузова. Он ровненько и сноровисто выставлял ящики вдоль борта. Колька зацепился. — Я и говорю! — громче сказал он. — Мы для его — ду-ра-ки! Он работает. Рейсы набирает. Де-неж-ку зашибает. А мы? Время отсиживаем. Говорил Колька с паузами; слова подбирал с трудом, короткие предложения вылетали из него, как холостые выстрелы. Илья каждый день выслушивал одно и тоже, привык и пропускал Колькин визг мимо сознания. Он катал тележку из склада в кузов, нагружал, выгружал, потел и думал только об одном — загрузиться скорее и в дорогу — остаться один на один с собой и со своими думами. Кольку злило молчание Ильи. Он плевал нарочито громко и матерился. Будь им лет на двадцать по-меньше, они бы давно вцепились друг дружке в грудки и выяснили: кто есть кто. Теперь же осталось одному брызгать в злобе слюной, рассыпать в холодном кислом воздухе склада ругательства, другому — усмехаться и глушить себя в работе. — А, молчишь? Ну да, мы — пьянь! А ты — лучше? Груз твой, ха-ха, цен-най! За один рейс шесть тыщ му-жиков… враз накормишь! Досыта! Во, сколько радости… в город везешь! Кому? Детишкам да бабам! Они тебе в пояс поклонятся. Попадись только! У-у, праведник! Степан крутнулся на скамье (фуфайка затрещала), и с оттяжкой огрел Кольку по затылку. Шапка упала в банку, накрыла головы с удивленно выпученными глазами и закачалась на поднятых ею волнах. — Отстань, пустомеля, — проворчал он. — Кому-то возить надо. Чем тебя Илья задел? — Чем, чем, — заскулил Колька. Он выудил из банки шапку, стряхнул ее и напялил на плешивую го-лову. — Христос нашелся! Я, можа, через него таким стал. Все магазины завалили. У-у, сво-ло-чи! — погро-зил он в угол склада маленьким кулачком. — Правильно Илья говорит. Дурак и есть дурак, — подтвердил Степан. — Тебя что, силком к ней тя-нут? Колька сник, стал маленьким — еле видно из-за стола. Он опустил голову, крутил ею из стороны в сторону; все тело его раскачивалось — вот-вот сползет со скамьи на пол; мычал хрипло и протяжно и, вперив суженные глазки в Степана, зло, с издевкой спросил. — А те-бя-а? Вопрос этот больно кольнул Степана. Взгляд его застыл на Колькиных бесцветных губах; он под-нял руку, сжал пальцы в кулак и размахнулся. Колька не отпрянул, не увернулся, спокойно ждал, когда кулак доползет до него. Степан перед самым носом Кольки ослабил пальцы. — Пшел ты! — рявкнул и встал. Налил из маленького чайника в стакан, выплеснул в горло — капли покатились по подбородку. — А ну давай работать, брехло базарное! Не видишь, запарился человек. Степан с Колькой дружки. Как они уживаются рядом? Нужны один другому? Или нет выбора? Степан все конторские газеты от корочки до корочки прочитывает, все видит, все понимает, а мол-чун. Втихаря переживает и никогда никого не осудит — ни правого, ни виноватого, — Слаб человек, — толь-ко и скажет, а взглянешь недоуменно, прояснит. — Обстоятельства не поборол, потому и слаб. Не трус, не хитрец, и уж тем более не враг. Враг только тот, кто знает как побороть и может побороть, но не делает. Знают почти все — каждый со своей колокольни; а могут… Так что помалкивай. Осудить да обругать — ни ума, ни сердца не надо. Брехай, что дворовый пес за крепкой оградой, по любому поводу. Прохожий за-махнется, хозяин прикрикнет, а ни тот, ни другой не ударит. Глядишь, когда-то и угадаешь, — и похвалят: — Хорошо службу несешь, вовремя тявкаешь… Колька — весь не нервах. Чуть не по нему — в крик да в ругань. Что-что, а ругать он любит. Все и всех. Ни с того ни с сего вдруг спросит придурковато: — Когда большая война будет? — Зачем она тебе? — Как это зачем? — удивляется непониманию. — Я еще того, сгожусь. Съезжу, постреляю. Убьют, не жалко. Хуже моей жизни не будет. А вернусь — все мне! И квартира, и пожрать всякой всячины: сгущенка, тушенка, копченка; барахло по особым спискам. Хоть узнаю, как жить можно, да что наши Головы в будни едят. Чудной. Таскает ящики, весь взмокнет, а нет, чтобы молчать, силы беречь, без умолку болтает, пытает Илью — толкнет локтем в бок и ляпнет, как ударит. — Скорей бы война началась. — Какая-то навязчивая идея у него с этой войной. Тут и Степан не выдержит, приструнит Кольку. — Хватит ерунду пороть. — Дело говорю, — важничает Колька. У него своя теория и сейчас он зачнет развивать ее. — Война всех уравняет: и тех, кто князи, и тех, кто в грязи. Почему он живет не по-моему? — А почему ты живешь не по-ихнему? Кто тебе не дает? Слабо? Так и скажи, а нечего зубы скалить. — Ха, по-ихнему всем жить — где чего напасешься? Это, брат, чистой воды коммунизьм получается. Мне его в молодости наобещали. Я уши развесил, рукава засучил и — вперед! Ждал, ждал… и устал ждать. Его, поговаривают, поэтапно вводить будут: сверху вниз. Ха-ха! Что, не веришь? А ты оглянись да поду-май. Не слепой, так увидишь. А не увидишь — глупому все одно, лишь бы сыт был. Нам с тобой еще потер-петь чуток надобно: правителей этак с отделение… или взвод. И чтоб каждый как нонешний — с места в карьер. И на девяносто градусов в сторону. — Нашел чему радоваться, — робко упрекнул Илья. — Ну, повернул. А что изменилось для тебя? Оче-редины? Зарплату вовремя не дают? Раньше жратвы не было, теперь вот и денег. Колька торжествовал. — Денег нет? Как это нет? Бумаги полно, шпарь из нее любые купюры. А не хватит бумаги, газетенку какую закрой. Вон хоть нашу. Ее если кто и читает, так для смеху… или в сортире… Да ты о деньгах-то так ведь сказал — укусить захотелось. А на кой они тебе нужны? В чулок складывать? — Куда еще, в чулок и остается, — съязвил Степан. — А ну тебя, много я наскладывал, — отмахнулся Илья. — Ну и не каркай зазря, не собирай сплетен. — Есть тварь такая — хамелеоном величают, — ни к месту вспомнил Илья. — Че-го? — Хамелеон ты. Я ругаю, — ты хвалишь, я хвалю, — ты ругаешь. А объяснить толком и не можешь. — Я? Не могу? — Колька завизжал поросенком, пошел на Илью, раскинув руки. — Не можешь, — не испугался Илья. Колька остановился. — Ну-ка, Степан, выдай ему. У тебя складно получается. А то этот… вообразит бог знает что. — Он вновь повернулся к Илье, вытянул гусиную шею и прошипел. — Хвалю… ругаю… Чучело ты! Тварь всякую ругаю и… буду ругать… А мог бы… не только бы ругал… Тварь!.. понимаешь ты слово это? Т-варь… Не морщись, напряги извилины до послушай. Степан подумал — стоит ли? Что Илья? Послушает и забудет или на веру примет? Как сказать ему — чьи это мысли? Степана и Кольки? Или открыть, что многие уже до них дошли? А, впрочем, вреда от Ильи не будет… И пользы не будет. — Ты не мнись, не мнись, скажи. Пусть знает. Ему в дороге только и делать, что шарики крутить. За-верни покрепче; хоть разок сам до чего-то докумекает. — Ладно, — сдался Степан. — Только я тебе ничего разжевывать не буду. Задам два вопроса. Ты мне ответы не давай, мне твои ответы ни к чему. Ты себе ответь. Понял? — Ну. — Вопрос первый. Ленин революцию сделал, власть взял. С кем и как — это пока оставим. А теперь представь. В Москве или в Питере большевики, а по всей России те же чиновники, надзиратели, городовые — вся царская гвардия. Ленин им декреты шлет — как социализм строить и всех их — чиновников, надзира-телей, городовых — словом всю царскую гвардию через этот социализм уничтожить. Дадут они построить такой социализм? — Конечно, нет! — выпалим Илья. — А ты не спеши, ты думай. Да не сейчас, на потом оставь. — Степан хитро улыбнулся. Сбил он Илью с простых мыслей. Ничего, это на пользу. — И второй вопрос. Ну, слушаешь? Илье хватило бы и одного — с ним разобраться как следует. Думал — ответил Степану, ан нет, не угадал. — Эх, погибать, так с музыкой, — обречено выдохнул он. — Давай. Степан увидел — не по Илье вопросы: мало извилин осталось в голове. — Будя, — решил он. — Не кочевряжься, скажи — вступился Колька. — Будя! — резко и громко повторил Степан. 6 У мельницы Илья вырулил на трассу. Деревянные дома, крытые шифером и железом, тянулись по правую сторону. Они отступили от боль-шой дороги, защитились редкими деревцами и пустырем от пыли и шума, выставили напоказ крашеные фасады и железные ворота гаражей. Пустырь начинался у мельницы и широкой полосой тянулся через всю улицу до заправочной стан-ции. Только в одном месте — напротив автобазы и химскладов — было затишье. Летом на нейтральной полосе паслись телята и козы, рыли землю неразборчивые куры. Зимой детвора мастерила ледяные горы и брала штурмом снежные крепости. Воинственный дух яицких казаков еще не выветрился: "война" шла край на край, улица на улицу до отмороженных щек и пальцев, до разрушенных крепостных стен побеж-денного, до слез и по-взрослому крепкой ругани. Когда-то и он, Илья, "воевал". Дрались злее нынешних, из лагеря в лагерь не переходили и обиды помнили долго. Сейчас крепости вместе строят и перед каждым сражением делятся: кто на какой стороне; народ спокойнее пошел; и детворы поубавилось, и телевизор приманивает — смотри, не пересмотришь, только успевай каналы переключать. А зря… Чему у телевизора научишься? Зависти? Этому ящику ве-рить, так жизнь везде богатая да веселая. Везде… Но не у нас. Хм… и у нас есть… Те, кто проезжал по трассе, примечали: богато живут, как у Собакевича. И правда — кто хотел, жил "богато". Не ленись. Кормов вволю, комбикормовый завод вот он — в старой мельнице. И дробленку, и гранулы домой приволокут — только скажи. И цена сходная: мешок — бутылка. И закон лоялен: хошь — корову, хошь — две, а по силам, и пять обихаживай. Мясо — товар ходовой. Два — три года, и строй гараж под машину. И держали. И строили. Да немного охотников в навозе копаться оста-лось. Народ глазастый, языкастый, вот и хотел "просто так" богатеть. Слова "а чем я хуже?" приобрели новый, неприятный смысл и произносить их стали не с гордостью, а в оправдание. Странный городок. Допрежь крепостью звался. Попробуй обидь, ущеми в правах — мужики и бабы всем миром поднимались, за вилы, топоры хватались, сабли, ружья из погребов откапывали и за свободу на смертную битву шли. Кого только в штыки не встречали: и кыргизов, и атамана Пугачева, и царских вое-вод; а уж Дутову досталось — не позавидуешь! Головой над собой лучшего ставили, самого-самого. И дове-рие ему, и спрос особый. Царь далеко сидит, где ему за всем уследить, да и не нужно, видать, было. Вот и оставлял за народом власть свою выбирать, жизнь общим разумом строить по божьим и царским законам. Времена разные на землю Уральскую сходили. Придет новый царь, пожелает волю царскую показать и посадит слугу своего верного. Хороший попадется — народ и терпит, и служит; а глупца или самодура вмиг за городские стены с позором изгонит, или, того хуже, на вилы посадит. Ну, конечно, прижмут малость; плетей понадарят, для острастки одному-другому галстучек на шею; и опять миром дело кончится — дух свободы не истреблен, — взлелеян! Постоять за себя, за землю русскую, за царя — батюшку желание не пропало. Так и жили — кулаки в карманы не упрятывали, а и зазря не обнажали. Много лет прошло, городок почти не изменился; разве что грязи поубавилось, — асфальтом прикрыли, сосновые боры да березовые рощи вырубили — на заводскую стройку свезли, землю сплошь распахали — чем-то засеяли, а чем, и не определишь: что-то чахлое и сорняками задушенное. Ну и народец, известно, не тот. Теперь Голову назначают и не спрашивают — любого стерпим. Не то, что вилами, а и рукой не взмахнут. И обиды, и издевательства за пользу почитаются — рабской покорностью, как поле сорняками, позарастали. И своя земля, а чужее чужой. Словно не жить на земле этой завтра, а тем более детям. Городок, где двухэтажных коробок с "казенными" квартирами десяток-другой, где земля родит и кар-тофель с капустой, и персик с виноградом, где из одного конца в другой на автобусе ездят, а огороды тракторами пашут, стал жить с оглядкой на магазин: лучок? — в магазин, яблочек? — в магазин, молоко? — опять в магазин. В нашем не купим, не беда, — до города рукой подать, там завсегда что-нибудь дают. А земля-то ждет хозяина, плачет. Вон они, поля, сразу от дороги начинаются и уходят вдаль, за горы. Скоро трактора выгонят… Да… выгонят… и выгоняют… как гусей… Илья смотрит на дремлющее поле, пугается его бескрайности, и вольно невольно взгляд цепляется за единственный островок выстоявших тополей, окруженный полуразвалившейся оградой из камня-плитняка. Здесь, в густых посадках, еще хватало снега; он сравнял могилки; и не уследишь сейчас — которая свежая, а которая от дождей и времени распласталась вровень с землей. В их край за зиму смерть наведалась дважды. И оба раза вырвала из жизни молодых парней. Он, Илья, вез из города запаянный гроб. Прямо с самолета тихие солдатики выгрузили в машину младшего сына Кольки — Виталика; поставили на деревянные чурки, привязали к бортам, чтобы не болтало, и, потупясь, молча исчезли. Илья пытался вспомнить Колькиного Виталика, и не мог. До армии был парнишка незаметным, боль-ше дома сидел, над книжками. Эти книжки Илья запомнил — сквозь сетку выпирали острые углы; а ни ли-ца, ни фигуры, ни походки не помнил. Его и сейчас, уже бывшего, так и называли: — Виталик погиб… Ви-талика привезли. Военкомат выбил настоящий оркестр, салютовали из трех пистолетов, речи говорили, пионеры, в галстуках поверх пальто, в карауле стояли, весь райком шапки в руках мял. Вот тебе и Виталик, вот и книжная душа. Жил незаметно, а долг выполнил. И у Ильи глаза мокрились, ноги еле передвигал от нава-лившейся усталости. Колька с тех пор о войне мечтать стал — заговаривался. А что мечтать? Вот она, ря-дом. И Виталик — один из многих. Но Кольке дела нет до многих. Ему дело есть только до своего сына. А сына нет… Они с Колькой жили на разных улицах, но соседствовали огородами. И дружили той незаметной му-жицкой дружбой, когда в гости друг к дружке не ходят, забором не отгораживаются, а на меже обязатель-но потолкуют о том, о сем, выкурят по беломорине, да рассадой поделятся — у кого крепче поднялась. Раз-говоры степенные — ни бахвальства, ни назидательности; и взгляд — ни глаза в глаза, а вдаль и в сторону. Спора из-за межи никогда не затевали и хозяйкам не позволяли. После гибели сына, Колька, и до этого любитель поддать, вовсе переехал жить на склад; дневал и но-чевал здесь; замкнулся, разучился разговаривать спокойно: то орал до хрипоты, то, размазывая сопли по щекам, гнусил по-бабьи. Причуды его никому не казались странными — понимали еще люди горе. Илья втайне надеялся, — общая утрата сроднит их, но Колька и на похороны Саньки не пришел, и могилки ста-вить рядом запретил. Илью при встрече взглядом ожег, выматерившись, исхлестал словами: — Сдох? — крикнул со злорадной гримасой на всю улицу и махнул в сторону степей. — Туда его надо бы-ло! Под пули! И тебя за им. Чтоб знал, кого на свет произвел, п-падла!.. И лежат они в разных уголках — у одного высокий памятник со звездой и цветным фото за стеклом, у другого… Э-эх… Илье и сходить, сына попроведовать стыдно. 7 На заправке пыхтел одинокий автобус. Белые облачка его чахоточного дыхания выпрыгивали из вы-хлопной трубы; тут же ветер подхватывал их и разрывал. Илья сбросил скорость, развернулся на голубом, подсвеченном инеем асфальте и пристроился за авто-бусом. Бросил взгляд на щиток, достал из прошитого суровыми нитками мятого бумажника талоны, и, шаркая сапогами, побрел к окошечку. — Здравствуй, Зина! — уже въевшимся в него виноватым голосом поприветствовал. Зина кивнула из-за стекла, беззвучно пошевелила губами и прищурилась. — Сдал Илья, ой как сдал. Он криво усмехнулся, угадав ее мысли. "Что я, девка, за красотой своей следить? Или жених? Какой есть, такой есть". Заправился, выехал на большак и расслабился. — Теперь до города без остановок, — пообещал себе, но, подумав, поправился, — если ничего не случит-ся. Рейс-то короткий. Часок с небольшим. … После школы он год ходил учеником автослесаря, а вечерами занимался от военкомата на шофер-ских курсах. Машина в те годы влекла не меньше, чем сейчас влечет молодых громкая музыка. И не меньше, чем в довоенное время авиация. За баранкой прошла вся его служба. Автомат за три года раз в руках держал — присягу принимал. А так — гражданка и только. Разве что форма с погонами, но форме больше подходило название — спецовка, — так она была напитана запахами бензина и масел, так застирана до белесых полосок на швах. И не выучился Илья ни маршировать в строю, ни честь отдать по-уставному. Возил продукты и солдат на полевые заня-тия, спал, пока они бегали по пересеченной местности или стреляли; лето и осень безвылазно на сель-ских работах. Еще не научился он искать причины, устраивать себе передышки. Проще и понятнее было просто работать, включиться в не им установленный ритм, не копаться в непонятном, лишая себя равнове-сия на шатком мостике жизни. И улетали похожие как степные километры солдатские дни: машина, под машиной, короткий сон, и опять: машина, под машиной, короткий сон. На последнем году службы вспомнили о нем — дали отпуск. Поехал Илья на побывку. Только в дороге почувствовал — сердце не находило покоя, то замирало, то рвалось бешеными толчка-ми из груди, — как долго он не был дома. И неловкость — писем почти не писал. Сам себя уверил — нет вре-мени. А оно было, и нет Илье оправдания. Радостное возбуждение улицы разливалось песней. На побывку едет… И пусть Илья не был моряком, — всего лишь пехота, — песня касалась всех, кто служит. Не беда, что не про него. Придумают другие слова, другую музыку и споют. А пока: … молодой моряк, Грудь его в медалях, ленты в якорях. Словно заглаживая вину свою, или наскучившись по иной работе, перевернул весь двор, — подновил, подлатал; одних дров в поленицах наготовил на две зимы вперед, благо, отец в извозе робил, недостатка в дровах не знал. Здесь. в отпуске, и не изнутри, а по отношению к нему земляков, увидел он себя взрослым, не отго-роженным от их больших и малых забот, равным им, допущенным в их серьезную жизнь. И это была не реализованная мечта скорее стать большим, довлеющая над нами в детстве и юности; это была вызре-вающая ответственность не только за себя, мысли не только о своем, маленьком, но и о чем-то неохват-ном и еще не понятом Ильей. И в этом непонятом, где у каждого есть свое, им одним занятое место, и ему, Илье Мохову, предстояло утвердиться. Его допустили, приняли авансом и замерли в ожидании — каким станет? Мать гнула свою линию, с женской хитринкой капала на мозги. — Ты, Илюша, отдохни, погуляй. Чать наскучался. На танцы бы сходил, девок наших поглядел. — Чего на них глядеть? — отмахивался Илья. — Не картины. Мать терялась от такого ответа. — Как это чего? В твои года все смотрят, — не находила другого объяснения. Она давала Илье неболь-шую передышку и опять за свое. Он вроде и не слушал, а и слушал, так с улыбочкой и шутками. Весна была такой же дружной, как нонешняя. Она ли сказалась, нашептывания ли матери, только вдруг заметил — рядом царица живет. Хотя, какая она царица? Просто, Аня. Нет, Анечка! Как он раньше не обращал внимания? Что-то в нем перевернулось. Стали нужны ее улыбка, глаза, пожатие руки — легкое и короткое, и незапоминающиеся слова. Неужели это так бывает? Теплыми вечерами долго гуляли по задворкам и в тополиной купеческой аллее; сидели на ошкуренных бревнах у реки, согревая друг друга; радовались тихому счастью: — Неужели ты меня заметила? Взгляд в землю и шепотом: — Заметила… Давно заметила. И сквозь громкое биение сердца: — Я что, тебе… да? — Угу… На десятый день его отпуска справили скромненькую свадебку. — Вернешься, догуляем, — пообещали родные. Здесь впервые поцеловались, впервые и надолго поверили сердцам, доверились и стали самыми близ-кими людьми на свете. Утром он возвращался в часть. Аннушка вцепилась обеими руками в его локоть — не оторвешь, светилась вся и целовала в губы, не стесняясь никого вокруг. И только судорожно сжатые пальцы выдавали ее. И он не видел никого и ничего, кроме кричащих глаз. Расставался с ней одной, доверчивой и счастливой и расставание это показалось Илье легким и корот-ким, как пожатие Аннушки. Такой он и вспоминал ее весь оставшийся год: кричащие глаза и горячие сладкие поцелуи. А она проводила мужа и, едва скрылся за домами автобус, обмякла и разрыдалась, словно уехал он на войну и теперь, сколько не жди, не вернется к ней никогда. Она внушала себе эту жестокую мысль, не зная толком — для чего? Какой-то древний инстинкт срабатывал: провожать и готовить себя к худшему, всем существом противиться даже мысли о нем и вместе с тем неотступно ожидать его, наслаждаясь этим самоистязанием. Или это предохранительный инстинкт — заглушать боль разбуженной души и тела, приту-пить неостановимую силу желания. Илья вернулся. Сашеньке шел четвертый месяц. Приехал в город к ночи, когда опустели дороги и народ, изработанный у огня, забылся в изнеможении под отдаленный грохот завода. Вышел на старом вокзале, на левом берегу, и сорок восемь километров прошагал на одном дыхании, — не было сил дожидаться утреннего рейса. Две радости всколыхнули дом. Так и совместились они в памяти. — А помнишь, ты приехал, когда Гагарин полетел? И этот день стал отправной точкой их долгой дороги: своей, неукатанной, целинной, по которой проби-рались они на ощупь, тихим ходом, — не угодить в яму, не наскочить на скрытый пень. Пробирались среди таких же "целинников", щедро пользуясь правом на ошибки. 8 — Ну вот, размечтался… Без остановок, — упрекнул себя Илья, пристраиваясь на обочине. Нехотя, с ус-талой медлительностью полез в карман за документами. Молоденький сержант подбежал к машине, козырнул. Илья протянул ему через спущенное стекло бумаги. — Нет, нет — запротестовал сержант и, смущаясь, объяснил. — Я не за этим… — Он понизил голос и почти заговорщески, а более умоляя, попросил. — Возьмите попутчицу до города. Только теперь Илья вспомнил — рядом с сержантом стояла женщина. Он ее подсознательно зафиксиро-вал: пожилая; валенки с калошами; неопределенного цвета старинное плюшевое пальто с большим ци-гейковым воротником; шаль; какая-то сумка, — шоферская привычка фиксировать в тайниках памяти все вокруг дороги, не утруждая глаза разглядыванием деталей, но и не упуская ничего. И еще, тоже по при-вычке, безошибочно определил: — Новенький, еще просит. — Уже о сержанте. Илье не хотелось отказывать этому застенчивому пареньку, не уяснившему пока магического действия серой формы, когда и самая безобид ная просьба воспринимается как приказ, не терпящий возражений. — Я бы с удовольствием, — подавляя раздражение за вынужденную остановку, извинился он и кивнул назад, на кузов, забитый дорогим товаром, — но… ты видишь, какой груз у меня? Сержант понял, что ему отказали, и вовсе растерялся. Надо бы уйти, но уйти, не сказав каких-то слов, он не мог. А слова потерялись. Он попытался отыскать их, сказать водителю и загладить неловкость. Илья тоже чувствовал неловкость. Ему требовалось оправдаться. Почему? Да не виноват перед ним этот паренек, с любой стороны не виноват: ни тем, что остановил — нужда заставила; ни тем, что в форме, и к форме его доверия нет — не им порастрачено; он, может, затем и надел ее, что мечтает доверие это вернуть, знает, что непросто сделать это, знает, что поважней его старались и настарались. Многих повы-гоняли — а всех ли? Ложку дегтя поднатужься — и уберешь. А запашок долго не выветрится. Каждый чем-то замаран. Но зачем я, зачем мы готовы на одного человека всю грязь вешать? Илья искоса глянул на сержанта. Мы с ним не встречались. И, как знать, может не встретимся больше. А уже разделены, глаза прячем. Кто друг другу? Не друзья, не враги, — просто люди. Он на своем месте, я на своем. И каждый свое место соблюдает. Сегодня он ко мне — я отказал. Инструкция! За-а-прет. Завтра я к нему — и он мне откажет. Даже если и нет на то инструкции — все одно откажет, отомстит за ту инструкцию, по которой стоит он здесь и не знает: что делать? — Не положено мне попутчиков брать… Даже тебя не положено. — Я понимаю, — обрадовался сержант живому слову. Он знал теперь, что сказать и слова эти не будут унизительны. — Извините, что задержал. Выбрасывая далеко вперед худые длинные ноги, он ушел. Илья склонился к баранке и прикрыл глаза. …Дали ему старенький "газик" и прикрепили к винному заводу. Дважды в неделю отвозил он груз в го-род; изредка трясся по разбитым проселкам в окрестные деревушки — обслуживал магазины. За каждый рейс: за ходовой товар, дарующий выручку, план и навар; за помощь в разгрузке, получал свои законные бутылки, и от этого обилия, от всегдашнего домашнего запаса, смотрел на водку равнодушно, не сделался рабом ее. Но хозяйство поднял крепкое. Потихоньку выстроили с отцом новый дом под железной крышей, теплые стайки и баню, уложив листвянкой три нижних венца. Купить для стройки тес, жерди, кирпич — да мало ли нужно? — не по карману, а более — хлопотно. А вот выменять — пара пустяков. Сами к дому под-везут, разгрузят в оградке и еще благодарят "за уважение". И не только лес или бутовый камень. Не пе-реводились в доме ни сено, ни дробленка — хоть свиноферму открывай — с голоду не помрут. Илья знал, откуда все берется. Но себя к ворам не причислял — он то за все расплачивался! И не воро-ванным. Честно заработанным, выданным ему за труды — уберег от боя. По субботам, нахлеставшись в бане березовым веником с пихтовым вставышем, позволял себе, если с утра не в рейс, стаканчик. Аннушка смотрела с умилением и тихой радостью. Она справляла этот день как обряд, берегла его, молилась на него, мечтая сохранить до скончания жизни. Готовила мужу любимые кушанья — пельмени с рубленной картошкой, грибами, капустой; студень, и опять грибы, капусту, но уже в постном масле, соленые, в бело-голубых колечках лука. Для порядку, выждав, пока муж разопреет от стопки, закусит, "чем бог послал" и откинется на спинку венского стула, поглаживая округлившийся живот и шумно вздыхая раскрытым ртом насыщенный соленьями воздух, она возьмет со стола бутылку и угодли-во спросит, заглядывая в глаза: — Ну как, отец. Еще одну? Илья помолчит — тоже для порядку, якобы обдумывая — согласиться или нет? — но непременно отка-жется. — Хватит, мать. Ну ее к лешему… Подрастал сынок. Илью освободили от обслуживания района. Каждый день уезжал он в город, загрузив до предела ста-рую машину. Часто и выходные заставали его в дороге. А когда Санька закончил восьмилетку, "газик" отдали другому и перевели на местные линии. Илье выделили новый ЗИЛ-полуприцеп. Возил не перево-зил он жаждущим металлургам драгоценный груз; завидовал их сытой и спокойной жизни: в магазинах и мясо, и куры, и масло с молоком — бери, сколь душе угодно, и ни пахать, ни сеять, ни в назьме копаться. Илья и себе и соседям завсегда городского продукта привезет. Только не долго продержалось это изоби-лие. Какой-то городской начальник променял его то ли на орден, то ли на кресло повыше. Сейчас даже колбаса по талонам — вон она, рядом, за стеклом витрины, была и есть, ан нет, не про твою, дерёвня, честь. Так и ездил; каждый камушек на дороге замечал, каждую выбоину по имени звал, а за сыном не усле-дил. — Баловство это, — успокаивал он мать, — попробует и бросит. Пример-то не с кого брать. — Не с кого, — поддакивала Аннушка. — Мы вовсе сами по себе росли — нас улица воспитывала. И ничего, не избаловались. Я до работы лы-синой и голыми пятками сверкал. В армии узнал, какие у меня волосы. Да только ли я? Мало у кого обутка на ногах была. — Ну ты, отец, сравнил! Время какое было? — робко вставляла Аннушка. — Во-во, — нагревался Илья. — У них все есть, вот и дурят. Сами не знают, чего еще надо. — Он сердился, сознавая — не в обутке дело, не в одном достатке. Что-то другое здесь. Жизнь ценность свою потеряла, а человек — место. Нет берега, к которому плыть. Вот и гребут по течению. Кто против попытается, того на-седающие не пускают. А, сопротивляешься? Надолго ли сил хватит? Либо тони, либо за всеми поворачи-вай. Где, когда этот сбой наметился — думай не думай, Илье не угадать. Это выше и глубже его понимания. Кабы кто подсказал… В тихую жизнь не хотелось впускать тревоги и они верили: — Бросит… Так и прятали друг от дружки глаза. 9 Кто-то тронул Илью за рукав. — Вам плохо? — услышал он издалека и поднял голову. Сержант смотрел на него, не скрывая надежды. Илья ответил не сразу. Убрал документы, выжал сцепление и громко выдохнул, отгоняя прошлое. — Так, вспомнил кое-что. — А-а. — Мать? — качнул головой назад. — Мать, — сказал сержант. — Не моя. — Ты прости меня, — повторил Илья. — Я бы с радостью… да нельзя, не положено мне пассажиров са-дить. — Я понимаю. — Ну и лады. Илья отъехал не более десятка метров, остановился и, открыв дверцу, крикнул в спину сержанта: — Ты жди! Скоро автобус пойдет! На взгорке, за погнутым знаком промелькнул указатель седьмого километра. …- У нас будет много детей, — шептал Илья жене, когда Аннушка, маленькая и теплая, покормив сына, лежала на его согнутой руке. — Поживем, увидим, — тихо ответила она и сжалась — девочка-подросток и только. — А чего глядеть? — умно рассуждал он. — Год сыну минет, ты отдохнешь малость и айда по новой. — Ну-ну, торопыга. Спи давай, поди умаялся? — уходила от разговора. — Нет, Аня, детей в доме много должно быть. Что ж мы с тобой задарма жить будем? Ты да я — что за се-мья? — А сын? — Сын, сын… Заладила. Один сын это полсына. Одному и поиграть не с кем, и позаботиться не о ком. Вот умрем мы с тобой, а ему и сходить не к кому — родни нет. Тут понимать надо. — Илья говорил с расста-новками, давая Аннушке время вдуматься в слова. — Опять же дети — это тебе работник для страны и защитник. Ну… и мать когда-то. — Вон куда тебя занесло. — А ты как думала? Детей и в будущем рожать придется. Сейчас мы молоды и наше это дело. А пожи-вем да состаримся, и у наших свои продолжатели появятся. Закон такой. Диалектикой называется. Его, закон этот, уважать надо. И выполнять. Илья радовался, что так умно говорит. Он и не подозревал наличия в его голове таких мыслей, просто завел разговор и слова сами потекли. Выходит, были они, прятались в нем и ждали своего часа? В порыве нежности и восторга обнял Аннушку, поцеловал. Она вздрогнула, подалась навстречу его чувству. — Ой, какой законник выискался, — мягко засмеялась. Время распорядилось по-своему. Тяжело дались Аннушке первые роды. Надорвалось в ней что-то по женской линии и осталась она хо-зяйкой при доме, неспособной к большой работе. Илья, к собственному удивлению, даже не осерчал. Так, почесал в затылке и протянул, высоко вскинув брови: — Судь-ба-а. Пока молод да силен был, без устали строился. Мать с отцом помогали чем умели, а увидели в сыне крепкого хозяина, пошептались и собрались в дорогу — домой, на родину. Давно они эту мысль в голове держали, но Илью тащить за собой не хотелось — в глуши от скуки недолго и спортиться. А встал на ноги, и один не хуже проживет. В молодой семье самые золотые родители — помеха. Только как сказать, как не обидеть? Откуда у Ильи такая куркульская жилка взялась, он и не задумывался. Просто всякий день хотелось видеть на лице Аннушки улыбку, радовать ее маленькими радостями и загораться от ее счастливых глаз. Где-то далеко в нем сидела неясная вина за ее хворь, и грызла, и грызла. А почему? Ну как объяснишь? Виноват, что полюбил, что в дом свой взял, что Санька у них родился. Не будь этого, не будь его, Ильи, на ее дороге, была б она здорова и детей кучу нарожала. Конечно, не ему, но все же кучу. Илье нравилось это слово: "куча". Сколько это, не важно, главное — много. А много — значит хорошо… А тут… Вот и ста-рался угодить. Никому не завидовал, ни с кем не ссорился. Не для себя жил, для Аннушки. При своем до-ме да при деле разве скучно бывает. …- Ты не балуй парня, — просил Аннушку. — До старости за юбкой не упрячешь. Когда-то и самому жить придется. Кого он добрым словом вспомянет? Нас? Что все за него делали, от забот, от жизни оберегали, своим умом его ум подменяли? — Мал еще, — жалела она. — Ну да, мал. И борода вырастет, для тебя все одно малым останется, — пытался разозлиться Илья, но не получалось у него с Аннушкой строго разговора. Не умел он ни голоса повысить, ни силу свою пока-зать; так, вроде и о серьезном, а как о прошлогоднем снеге беседуют — языками помололи, время убили и разошлись. Илья понимал — настоять надо, сына под свою команду взять, пока не перерос через лень. А как возьмешь? Санька целыми днями при матери; отца мельком видит и не боится ни на мизинец, дед с бабкой не вмешиваются — отступились, — Аннушка и защитит и приласкает. Оторопь берет Илью. — Что же мы делаем? В иной семье уродец родится — на него молятся, любой прихоти потакают, вину свою перед ним и перед людьми заглаживают, а и его ч е л о в е к о м ростят, чтоб не хуже других. У нас руки-ноги на месте, у Саньки все при всем, но, приглядись: уже сейчас на уродца похож — и соврет не дорого возь-мет, и от работы волчонком бегает. А как иначе? То нельзя, это рано, а тут — отдохни, сынок, я сама. От чего ему отдыхать, если он ничего и не делал? Младенца в воду кинь — поплывет! Во, какая сила жиз-ненная в нем спрятана! А израстет, и забудет; учи по новой, потей. — Устал ты, отец, вот и блазнится несусветное, — улыбалась Аннушка и сбивала его. — Ишь, сколь навы-думывал! Да мы сегодня кучу делов переделали. Ну? Не веришь? Спроси сам. Нет, ты не качай головой, а спроси. Саша, — звала она, — поди-ка сюда, сынок! Докладай отцу, чем занимался, как в доме помогал? Илье неприятно было смотреть в бегающие глаза сына. Аннушка наседала: — Спроси, спроси. Нехотя спросил первое, что пришло на ум. — Постель заправлял? Санька растерянно оглянулся на мать. Ее присутствие смущало. Не мог при мамке врать. Аннушка спешила на помощь. — Вместе мы заправляли, вместе у скотины вычистили, — нараспев собирала она, — и в магазине были, и воды полную кадку нанесли. — То-то я гляжу, у него язык от конфет прилип. Слова сказать не может, — раздраженно заметил Илья. Разговор уже тяготил его. Мать рассмеялась. — Ты, отец, прямо сыщик у нас. ничего от тебя не утаишь. — И делала уступку. — Ладно, с завтрего дня все сам делать зачнет. Я прослежу. Илья заставил себя поверить, кивнул утвердительно, сдаваясь. — Делай как знаешь. Наше дитя, нам за него ответ держать и перед богом, и перед людьми. …Отец и сын сидели рядом на скамейки у палисадника. Был тихий осенний вечер, прозрачный и теп-лый, какие нередки в бабье лето. Ветер не шелестел в пожелтевших листьях старого клена; угасающее солнце касалось их золотого наряда, рассекало длинными тенями жесткую траву. Сын смотрел перед собой выцветшими глазами, но глаза эти не замечали ничего — на лице не было следа чувств и мыслей. Илья наблюдал за сыном и холод обнимал его — пропасть, огромная пропасть между ними. У кого хватит сил и терпения мост проложить, соединить их? — Нам слесаря нужны, — как бы невзначай, не Саньке, — земле, воздуху прошептал он. — Ты мог бы пой-ти. Сын не вздрогнул ни единым мускулом, не повернул головы — так же смотрел вперед и никуда. — Пустое это, отец. И ты знаешь, и я знаю — пустое. Меня нет. Давно уже нет… Илья услышал голос сына и ужаснулся — чужой, утробный. Говорит Санька, чуть приоткрыв рот, а губы мертвы, недвижны. Лишь на шее ползает острый кадык, гипнотизирует Илью, помогает понять слова, — слова, не мысли. …- Я умер. Для всех, для самого себя умер. Здесь, — он коснулся пальцами левого нагрудного кармана гимнастерки — любимой своей одежки, — ничего нет. Я даже думаю — и не было никогда. Ты в этом не вино-ват. Никто не виноват… Все виновато… Что, думаешь — я дошел? Да, дошел. Но не свихнулся… Пока не свихнулся. — Санька ожил; в глазах его засветился тусклый огонек. Он торопился выговорится, глотал буквы и слова; руки нервно теребили ткань брюк и гимнастерки, взлетали, зависая в воздухе, и падали. — Я знаю, знаю лучше тебя, лучше всех вас, таких правильных, что ждет меня. Но я не хочу, может ли это уместиться в ваших головах? не хочу ничего. Это вам хочется сделать меня таким же правильным, как вы. А чем ваша жизнь лучше моей? Вы в тумане, вас окружают бледные очертания полезности, правоты, сча-стья; вчерашний день — в тумане, завтрашний — в тумане. Прекрасно! Я свой туман сам творю. Ваш — дру-гими создан. Жалеть меня? Не проще ли принять, как принимаете все вокруг, смириться, как смирились со всем вокруг?.. Если бы я хоть однажды встретил человека, который знает, как развеять туман, я бы пошел за ним, отчаянно пошел, как на амбразуру. Нет такого человека. Нет на моем пути. Каждое утро смотрю на вос-ток, жду солнца. Оно еще не поднялось; черное небо светлеет, светлеет, обещает — сейчас день придет, потерпи, не закрывай глаза, не закрывай… Илья не мог пошевелиться. Слова сына придавили его к скамье, запутали мысли — попробуй, разбе-рись, с какого боку к ним подступиться. Огонек потух. — Нет такого человека. Укажи его, — я оживу. — Санька встал, прямой и худой, сделал неверный шаг, ог-лянулся. Илье показалось — теплится огонек! — вгляделся — нет, показалось. — Где амбразура? Где? Эх, знать бы… Было. Так было. И выплывало в памяти не только словом, и жестом, и холодком по спине. Кто обвинит его в безучастности? Кто посмеет сказать: — "Ничего ты, Илья, не делал. Покой тебе дороже?" — Неправ-да! Пытался! Не моя вина, что не смог. Что это я? Оправданий ищу? Зачем? Перед кем оправдываться, если сам себя осудил? Не смог? Вот и вина. Самая-самая. Тяжелей нету. Осужденному наказание дано. Кончится оно — и освободился человек, искупил. Илье никогда не освободиться, не искупить. 10 Нахальный "волговский" сигнал ворвался в кабину. Илья крутанул баранку, освобождая полосу. Колеса правого борта запрыгали по обочине. "Волга" обо-гнала его и, перекрыв дорогу, остановилась. Два ноля в номере, — зафиксировал он. — Что им надо? — Илья уперся руками в баранку, откинулся. — Сами подойдут. Не они мне, я им спонадобился. В машине ждали; ждали нетерпеливо, поигрывая педалью глаза. Кто за рулем — Сам или Торопыга? Заднее стекло зашторено — не видать. Усмехнулся и прикрыв глаза, оставив маленькие просветы. — Кто кого пересидит? Дверца "волги" открылась. Торопыга нарочито медленно покопался у багажника, протер тряпкой фона-ри, заходя сбоку и выглядывая — не вышел ли Илья? Не дождался, пошел сам. Немыслимое унижение ис-пытывал он. Его, Сергея Торопыгу, личного шофера и почти первого зама, заставили покинуть уютное кресло и тащиться к этому "барану", который ездить путем не умеет… Он перебирал в уме ходы — как от-платит за это упрямство: четвертует, колесует, или согнет в бараний рог? Ха! "Барана" в бараний рог! Лучше и не придумаешь. Удачная мысль развеселила его. Он сравнялся с ЗИЛком и ударил кулаком по крылу. Железо ответило гулом. Илья открыл глаза. Торопыга пошевелил пальцами, поманил. — Выйди! Илья опустил стекло. — Выйди! — приказал Сергей. — Чего надо? — Дай-ка пять флаконов. — Как это "дай"? — Хорош ломаться. — Полез в карман за деньгами. — Я вам не магазин, — в Илье росло раздражение. Ишь, хозяин какой, даже не просит, требует. Торопыга был трепач, каких свет не видывал. Болтал без умолку, и не важно, слушает его человек, не слушает — как радио. Кто-нибудь чужой проведет с ним полчаса и воскликнет: — Какой умный мужик! Еще через полчаса скажет брезгливо: — Дурак, всем дуракам дурак. А еще через полчаса отметет и первое, и второе, и насовсем поверит — трепло и весельчак; и перестанет вслушиваться в слова, искать в них мысли. За это неоценимое качество: за умение отвлечь и развеселить, за собачью преданность хозяину и выбился Торопыга в люди. Работал на легковушке, а денег загребал побольше Ильи. Задарма коттедж отхватил, в год по два санатория узнавал — раз с шефом, раз сам. — Я любую дамочку в пять минут уломаю, — хвастал мужикам и слащаво причмокивал. — Подходец имею. Дурак дураком, а колхозники боялись его больше, чем Самого. Самому-то не все покажут; этот высмотрит и доложит — оправдывайся потом. Торопыга быстро смекнул выгоду своего положения, заважничал и на всех смотрел презрительно. — Ну-ну, не дури, — пригрозил и набычился. — Не то… — Убирай свою телегу! Протараню! — закричал Илья. Включил скорость, до полика утопил педаль газа. Машина взревела; мелко затряслись стрелки на приборном щитке. — Ну!.. Серега вскочил на подножку, потянулся к ключу зажигания. Илья рубанул ребром ладони по руке. — Ты… дурила… не видишь, кого везу? — выкатил испуганные глаза Торопыга. — По мне что бог, что черт, все едино, — охрипшим со страха голосом ответил Илья и повторил. — Я вам не магазин… и не частная лавочка… Спрыгивай к… матери, пока по мозгам не саданул! — Для убедитель-ности схватил с сиденья дежурный накидной ключ и замахнулся. Торопыга отнял руки. Илья дернул машину и резко затормозил. Парень крутанулся, взмахнул беспомощно руками, позорно встал посреди дороги на четвереньки. Илья объехал "волгу". В зеркало видел: Торопыга поднялся, отряхнул руки и колени и боком поскакал к машине. — Давай-давай, побегаем. Кто кого? Он занял середину трассы. "Волга" беспрерывно сигналила, пытаясь прорваться то слева, то справа. Илья быстро остыл. — Чего взбеленился? — спрашивал себя. — Ну их к лешему. Пусть забирают. Показал поворот и остановился. "Волга" пролетела мимо. Илья вытер взмокший лоб. Его трясло как после драки. Дрожащими руками достал папиросы. — Все, отъездился. Завтра снимут с машины. Буду слесарить. Или гараж мести. Если не выгонят. И чего заартачился? Не задаром просили. Может, для дела? В город едут, доставать чего-нибудь — на сухое горло разговора не получится… Рассчитался бы на складах и дело с концом! Не впервой… Тьфу, — отшвырнул потухшую папиросину через дорогу. — Хоз-зя-ва! Пацан еще, а туда же. Научился… Дай-ка ему! Я те дам! Волнами накатывали злость и раскаяние. Он уже не знал — кого винить. Кто прав, кто не прав? Он не захотел подняться до них, они ли — опуститься до него. И сшиблись. Вот она, Колькина философия. И в нем, в Илье, злое семя прорастила. На что тих был, а зубы показал. Кому? Власти. Какой? — И опять пой-мал себя на мысли, что говорит Колькиными словами. Своих не было. Свои для такого момента не подхо-дили. — Известно какой. Советам. А кто в Советах? Все в Советах. Сам же голосовал, вспомни: райком в Советах, торговля в Советах, милиция в Советах. Чуть какой начальничек, и его давай в Советы. За трой-ной бастион: кресло, билет, мандат. Попробуй, достань? Неприкосновенные. Избранные! — Стоп, — остановил себя. — Не об этом ли Степан загадку загадывал? В сумятице последних лет Илья отказывался что-либо понимать. Власть менялась как в гражданскую. Не успели забыть старого и привыкнуть к новому, его сменили. Но и этого, третьего, хватило ненадолго. Чехарда и только. Илья давно не читал газет и выспрашивал: — Кто такой? Молодой хоть? — На его вопросы уныло пожимали плечами: уже отвыкли ждать чего-нибудь нового, тем более хорошего. Лучше и не зага-дывать. Молодой? Значит надолго. Нонешний не стал топтаться на заезженной дороге, завернул на новую. Круто завернул, аж затряслось все. А Илье и радостно. Как дитю малому. А что? Как не крути, его, Илью, ни с какого боку не ущемил. Машине все одно: вози да вози. Можа наоборот, приятней мебель или продукт какой доставить, подивить земляков. Думал — вскорости сменится его маршрут. Но время текло. Наверху протрубили, пока донизу шло — погубили. А Илья также наматывал на спидометр километры знакомой трассы: гараж — завод — город, опять завод, опять город. Как и не было после одного старого трех новых. Только шум какой-то пронесся по-над головой, несколько шишек сорвал, да и улетел неведомо куда. Теперь гадай — вернется, не вернет-ся. И погода, и ветер те же самые, что и вчера; и люди те же самые. Не об этом ли Степан загадку загадывал? — Врешь! — ворвался занудливый Колькин голос. — А про бульдозер кто говорил? — Ах, бульдозер, — вспомнил Илья. — Бульдозер… Его бы, Илью, поставили над всеми, он бы первым де-лом подогнал бульдозер, да заводишко и столкнул. И еще кое-кого зацепил. — Кого? — допытывал Колька. Но Илья уже выдохся, не мог указать. Колька наседал — куда денешься? — Тебя! Вот кого, — отмахнулся Илья. — Ну ты и сволочь, — засмеялся Колька. — Бульдозер, такую силищу и на меня? Из пушки и даже не по воробью, по комару, нет, по клопу? Ты определенно сволочь, вражина. Ругается Колька. Правильно ругается. Характер у него такой молчать не умеет. А кому это нравится по нонешним временам? Тихих любят, чтобы нос не высовывали. Запрягли в сани, — давай, тяни, но не бры-кайся. Саней много, под хомут встать желающих и того больше. Не каждому дано за вожжи дергать. И не хватит на всех вожжей. Кольке не понравится ездок — он взбрыкнется и… меняй сани. Только и копится злость да обида. А с таким багажом ценности человеку — пшик. Не для всех, конечно. Илье все равно. Колька и останется Колькой. Но Илья сам под хомутом. И тянет по совести. Так привык. Так приучили. И чего шуметь? Лес вон большой, всю жизнь шумит, а погоды не делает… — Что я сегодня натворил?! — ужаснулся Илья. — Эх, Колька, Колька… Твоя работа. И увидел Илья: другая погода, и ветер другой, если и у него дурь наружу полезла. Что-то необъясни-мое, невидимое накатывало и вселяло тревожное ожидание. — Куда идем? Кулака с революции ругали, каких только грехов ему не цепляли. А сейчас? Героем выставляем. Зачем? Итак душа сомнениями полна. Успокой ты меня, убеди, прикажи верить, что правильно все. В твоих это силах смуту мою во мне погасить. Мысли мои меня мучают. Что вытворяешь? Мне, отвыкшему и думать? А ты обмозговал, до чего я доду-маться могу? Илья спрятал лицо в ладони, закрыл глаза и шептал, как молился. Над черной дорогой летели колючие снежинки. Асфальт стал рябым, серым, белым. Зима никак не хо-тела отступать, цеплялась, собирала последние силы, пыталась заморозить просыпающуюся жизнь, но лишь смешила. Поздно хватилась. Поздно. Все. Нет уже силушки, — остатки. Навредить еще сможешь, от-тянуть сможешь. Но вспять повернуть: ни-ни. Тронулось. От земли тронулось. Весна. 11 — Тятя, чего засобирались? — пытал Илья. — Спокойно бы доживали тут. Аль места мало? Аль гоним вас, куском хлеба попрекаем? — Слава богу, до этого не дожили. — Так чего ж? Растолкуй мне, где я не то сделал? — Ох, Илюха, Илюха, — Егор Алексеич отворотил взгляд. — По вашему по молодому, все просто. Это туда, это сюда. А и такое есть, что ни туда, ни сюда не подходит. Куда его приткнуть? Кому подарить — забыть? Никому не подаришь. Ты волен, потому и не рвешься никуда. Вся жизнь твоя здесь сошлась — родился, живешь; дом, жена. Нету другой жизни. И правильно думаешь. А вот на других зазря свою одежку приме-ряешь. Мы старенькие, а и в нас не все перегорело. Воля-то наша только-только наступает. Да… насту-пает… А и сейчас не больно верится — как это? — взять и уехать… И никто вдогонку не побегет, никто не заворотит… Все нужник тот видится… И рот оскаленный. — О чем ты, тятя? — спросил Илья шепотом. Он никогда еще не видел отца таким — глубокая задумчи-вость — говорит словно сам с собой. В Илью входят слова, пугают непонятностью, качают на волнах — сближая и отдаляя его и батю. И завеса другого мира, за которую Илья и не собирался заглянуть, вдруг поманила. "Я ничего о них не знаю! — понял Илья. — Были рядом отец и мать и принимал их как отца и мать. А что на душе? Не одно же родительское? Еще что-то. И этого чего-то больше. Я его не знаю. Я ни-че-го о них не знаю! — повторил и еще больше испугался. Испугался, что уедут они, уедут навсегда и увезут с собой свою главную жизнь. А он будет до скончания дней гадать о ней и никогда не отгадает. — О чем ты, тятя? — Я то? — откликнулся отец, вырываясь из воспоминаний. Попытался улыбнуться. — Так, старое. Илья пересилил себя и попросил. — Ты бы рассказал. Егору Алексеевичу не хотелось вновь погружаться в прошлое и он пообещал. — Посля как-нибудь. Посля… Илья не торопил отца, знал — расскажет, освободит душу и уедет — ничего более держать не будет. И Егор Алексеевич который раз оглобли заворачивал. Куда как проще чужому человеку сокровенное открыть. Чужой тебя выслушал, осудил не осудил, запомнил — позабыл, тебе и дела нет. Встретились, ра-зошлись, имя-фамилию не спросили. К попу сейчас на исповедь не ходют. Как душу освободить? На нее наваливается, наваливается камень за камнем — глядишь, и совсем задавит. Вскрикнет душа последний раз и нет ее. Останется человек — одно тело. Душа — посредник промеж людьми — у многих попридавлена. Не только бог, человек и тот замечать стал… У других… Вона, как наружу полезло. И не спрячешь. А как сыну расскажешь? Враз другим предстанешь. Лучше ли? Поймет ли тебя, как ты себя понима-ешь? Не выроешь ли яму меж отцом и сыном? Всего не перескажешь, для этого еще одна жизнь нужна. А вдруг главное упустишь? И не мудрено. За столь годков больше забыл, чем знал. Знал… Как насмешка звучит. Чего знали? А ничего не знали. Вперед и с песней. Куда и зачем? Не твое дело. Впер-ред! Где он, "перед", может за спиной остался? Или слева? И посейчас не разберешь. И посейчас ничего не знаем. Жизнь прошла. Мудрость… Гля-ка, сколько нас вокруг — мудрецов. Куда ни плюнь. Жили мы как на базаре. Все кричат, учат друг дружку, а толку ни в зуб ногой. Да и откуда ему взяться, толку-то, если на пять умненьких один дурачок — исполнитель по-нонешнему. Уполномоченных — редкую неделю не нагрянут. Нам, парням и девкам, только подавай идеи, за любой пойдем. А старики ругаются: робить надо, не языки мозолить. На то они и старики, — ворчать. Кинулись заводы строить. Явился один с важной бумагой. Вербовщик. Трепаться многие горазды. Только от слова до дела как было сто перегонов пути, так и осталось. И ни уменье, ни хитрые речи не подмога. Ну и забирали до плану; охочий, не охочий, про то и разговора не было. Лишь бы сила да здоро-вье. Тогда слабых жизнь не держала, — то мор, то голод, то еще какая холера наползет. Не зря пели: Горе горькое по свету шлялося И на нас невзначай набрело… Одним боле, одним мене, велик ли доход? Утречком, раненько так, пока сон не разошелся, собрали нас по избам — и на подводы. Обок верховые с винтовками — для порядку. Когда появились они? И не заметили. Народишко друг к дружке жмется, за узлы чуть ли не зубами держится — всего-то и осталось своего: до-рожное барахлишко да работный струмент. И пугающая тишина — телеги скрипят, копыта цокают, и больше ни звука. Никто вроде и не запрещал, но разговоры все шепотком да на ушко. Куда едем? На стройку. За-чем едем? Работать. Яснее и проще не придумаешь. И дело привычное — работать. А противится душа. Че-му — и не объяснишь. Чужой воле, которая подмяла под себя волю каждого из них, расставила вдоль обоза охранение? Пренебрежению уполномоченных? Неизвестности? Глупости парней и девчат, не понимающих важности дела, ради которого тащатся по трактам и проселкам тысячи таких же угрюмых обозов? Кто рас-сеет сомнения? Кто заставит поверить — так нужно! — поверить и смириться и с волей, и с пренебрежени-ем, и с охраной? Кто? Не знаю, все ли так думали, и думал ли я сам так, сидя на подводе рядом с Евдохой, но сейчас кажется — думал. И не до разговоров было, не до песен — тупая покорность. Будь что будет. Так весь день и протряслись по лесой дороге. К вечеру выехали на кордон, примостились кто где и то-ропливо попрятались в сон. Утром хватились — двоих нет. Когда сбегли — сейчас или с вечера, никто и не уследил. Уполномоченный разнос начальнику верховых учинил — слова-то какие знал! все и не упомнишь. Даром, что образованный. Так на разносе и выехали. От дому дальше, тоски больше. Девки втихаря слезами умываются, парни губы в кровь пообкусали. Евдохе-то, матке твоей, шестнадцать было. Телом крепкая, а умок детский еще. Она и вовсе от слез не просыхала. Мы допреж соседями жили. Она все в комсомолию агитировала — нравилось ей такое дело. Ну и попала в обоз, как, значит, сознательная. Мать ее поклон била, просила оберегать. Кто кого оберегал боле — она меня, я ли ее, и не разберешь. Она от страха ко мне жмется, а мне самому боязно. Но, куда де-нешься? Какой никакой, а мужик. До смешного доходило. Я до ветру, и она за мной. — Уйди, — кричу, — не позорь. — А она тихонько так просит. — Я за сосенку спрячусь, а ты, ничего, делай свое дело. Так и добрались вместе. Тех беглецов искать не стали. И просчитались. Народишко простой, непонятливый. Кто передумал, а кто и сразу не шибко хотел. Свободу почуяли, в открытую пошли. Одного недоумка на дороге сцапали. Привезли и малость подучили. Для порядку. Ему бы, дурья башка, повиниться: дело забывчиво, тело зап-лывчиво; а он в крик. — Че вы деете, сволочи? Ай собака я, а вы хоз-зява? Разве ж так можно? Обиделись люди, рот ему заткнули, связали до поры до времени и на телегу броси-ли — охолонись чуток. Что за блажь на него нашла? Парнишечка такой тихий — попа нашего племянник. Звали Виктором. А фамилия… Нет, не упомнил. Попов и все тут. Гармонист! Девки на его музыку, как мухи на мед слетались. А он и подойти ни к одной не смеет: чья-ничья, все одно получит. Ему в деревне больше всех доставалось: и за дядю, и просто так — за красоту, за гордость, за песни. Все терпел. А от чужой руки и малой трепки не вытерпел… Ночи теплущие стояли. Спали мы под телегой — в Медвежьем, на чьем-то богатом дворе. Видать, хозяин крепкий жил, нераскулаченный: амбар, стайки, дом пятистенок. И даже уборная за сараем. По культурно-му. Чудно нам было. И непонятно. У нас в деревне таких сколь уж лет не водилось. А тут, гля-кась, живет и ничего ему не делается. Утресь Евдоха зашевелилась, в нужник побёгла. Я не успел на другой бок перевернуться — летит назад. Припала ко мне и трясется вся, — как лихоманка ее заела. Я пытаю, а она глаза сожмурила, зубами скри-пит и меня того гляди раздавит — отколь силища такая взялась? Чем она так напужалась? — Где была? Трясет головой и мычит; слова путнего не разобрать. Вырвался я он нее и в нужник. Никак, думаю, охальник какой недоброе с девкой учинить пытался. Я ему ребра-то посчитаю! Огляделся вокруг. Тихо. Дверку открыл. Пусто. Станет он меня дожидаться! Чай, дернул, только пятки засверкали. Ладно, думаю, мил, друг, все одно узнаю, кто ты. Как борова выложу — всякая охота до девок пропадет! Злюсь — самый сладкий сон оборвали. Ну, раз пришел сюда, надоть опростаться. Мотню раскрыл, вниз глянул… Там, в дерьме, беглец наш… Рот раскрыт… лицо… и в деревенской драке так не красили… Только по чубу и узнал. Чуб у него баской был. Крендельком… Э-эх. Знать, многие наши видели Витю Попова… До самого места ехали молча. А работали!.. Будто кто за спиной стоит и ждет: "Нут-ка, оступись. Я тя…" Да что мы? И другие не шибко веселы были. Евдоха, та вовсе онемела. Меня одного признавала, со мной оттаивала. Чуть дело к ночи, — она и тут. Обнимет и молчит, до утра не отпустит. Все нас мужем и женой почитали, а мужем и женой мы мно-о-га позже стали. Аккурат когда немец поляков воевать взду-мал. Скоро и на нас полез. Евдоха думала — заберут меня. Как она с мальцом останется? Ты еще с рук не слез, титьку сосал. Ну ничего, обошлось. Мы под броней оказались — завод и оборонил, и с голоду не дал загинуть. Тяжко здесь было, а все ж выкарабкались. На войне не был, не знаю: можа там легше, можа почетней. Пуля — дура. В кого попадет — сама не знает. А почет… Мы к ему непривычные. Мал мала тянемся: сегодня живы, завтра не помрем, тем и довольны, за то и спасибо. Большего хотеть — только бога гневить. Теперь и привыкать не к чему. Конец-то близонек… Вместе бы, да рядышком… В этой земле не усну спокойно. Не сталась она родной… не забылось… Так вот, Илюха… Расскажи кому, и не поверят. И ты не верь, что так было. Не было этого… — Егор Алексеевич посмотрел в серое лицо сына и отвел взгляд. — Не должно так быть… Илья больше не отговаривал тятю. И Аннушке заказал душу старикам бередить. В голове вскипали во-просы, угнетали своей безответностью. Какую силу надо иметь, чтобы убить их? Сколь годков переворо-шить? Не так все просто. Зачнешь чехарду, вроде на доброе дело, а почву из под ног у многоньких вы-бьешь, последней веры лишишь. От стыда куда бежать? Это что же — жизнь прожили и все неправильно? Не туда заехали? В том-то вся беда, что заехали туда, да не по той дороге. Егор Алексеич не стал боле откладывать. Илья выписал на выходной машину и отвез родителей домой, — в глухую незнакомую Тыелгу. 12 Что за день такой? Встречи, воспоминания сменяют друг друга, не дают передышки. Каким ветром на-дуло их? Зачем они мне? Что я, умирать собрался, итоги подводить? И на кой черт мне итоги? Перед кем отчитываться? Кому жизнь свою открыть? Тятя тихо-тихо жил, а накопил что-то. Вспомнил и поделился. Со мной, с сыном своим поделился. А мне есть ли что рассказать? Нечего. И некому. Илья перегрузил себя думами. Дрожь и оторопь взяли его. И прочувствовал — дальше ехать опасно, переждать надо, оттаять, унять стук молотов в голове, пока не треснул череп и не потекли взбудоражен-ные мысли серым веществом по щекам. Имеет он право хоть один раз выбиться из графика, припоздать? Не секретный же груз везет, не снаряды на передовую. Упал головой на черный круг баранки, размяк. Тело потеряло ощущение своей оболочки; закрыл глаза и провалился в глубокую яму. Машина протряслась на переезде, вывернула к базе и уткнулась в глухой забор. С ворот глядел на Илью амбарный замок. — Что за чертовщина? — недоумевал Илья. — Рабочее время, а они двор на запор. Он посигналил, выждал и еще посигналил. Никого. Холодная тишина витала в беспорядочном нагромождении складских бараков с густыми заплатами по крышам. Илья сунулся в каморку вахтера. И здесь замок перегородил ему дорогу. Окончательно уверившись, что в складах сегодня не разгрузиться, развернул машину и, не теряя бо-лее времени, поехал на круглую площадь. Там примут товар. Знакомая завмаг выдаст нужные бумаги — при ее связях любой документ в запасе имеется, — да щедро отблагодарит Илью. Еще бы — такая выручка! На малой скорости проехал мимо стометровой очереди — показался. Сейчас от добровольных помощни-ков отбоя не будет. Вмиг разгрузят. Завмаг выбежала навстречу с радостной улыбкой. Она хлопнула себя по толстым бедрам, присела, за-металась на крыльце — то в магазин завернет, то к машине, и никак не решит — куда же важнее? — Благодетель ты мой, — раскудахталась перед Ильей. — Никак мне? Илья кивнул. — Сколько? — А хоть все, — сделал щедрый жест. — Ох ты, господи, — замахала руками и глаза замельтешили по кузову. К машине бежали мужики. Завмаг увидела их, выскочивших из арки, приосанилась — не узнать человека — и закричала на весь квартал. — Стой! Куда прете? Осади, осади, ненасытные! Толпа растеклась вокруг машины и замерла на почтительном расстоянии, словно наскочила на стену. Злить заведующую ни к чему. Она здесь бог и царь, — осерчает, магазин закроет, бегай потом, ищи, и не успеешь взять. — Мешаться пришли или помогать? — Что ты, Борисовна, разве ж мы когда мешаем? — самостийно выступил парламентер. Остальные мол-чали. — Только скажи, враз пораскидаем эту ласточку. — Во-во, пораскидаете да поворуете, а мне расплачиваться, — грубила Борисовна. Она указала Илье. — Давай, родименький, выворачивай. На грубость заведующей толпа ответила понимающей улыбкой. Парламентер высказал общее мнение. — Обижаешь, начальник. Мы люди честные. — Ну да, честные! Особливо если на рожи ваши глянуть! Шутка пришлась ко двору. Народ негромко засмеялся. — Ишь, осклабились, ироды. Ну, быстро шесть человек! Настало время выдвигать условия. — Как всегда, Борисовна, грузчикам без очереди? Смилостивилась: — Как всегда. — По сколь? — По две. — Не, начальник, мало. Давай по пять. — По три. Кто не согласен, вали отсюда. Мне по шее за вас получать ни к чему. На крыльцо высыпали продавщицы. — Начинаем, девочки, — предупредила Борисовна и белые халаты скрылись. Тотчас распахнулись же-лезные двери, упал открытый задний борт. Парламентер шел вдоль строя грузчиков и тыкал пальцем: — Ты, ты, вон тот… Остальные — отвали. Борисовна позвала еще двоих из толпы и увела в магазин. Они быстро вернулись, затолкнули в кабину картонный ящик. — Хозяйке твоей, — шепнула Илье на ушко. — Пусть порадуется. — А мужикам подсказала. — Цените, вон как о вас печется, инструкции нарушает, добро творя. Мужики ликовали. Наперебой предлагали Илье курево, рассказывали "пьяные" анекдоты, кричали вос-торженно. Кто-то шутя предложил: — Качай его! Шутку не поняли, и замелькали над машиной растопыренные руки и ноги Ильи. Он ругался, высказы-вал вслух неодобрение, но в душе млел — такой почет! Попытался закрыть глаза и посмотреть со стороны — понравилось, и он улыбнулся. Что-то изменилось. Мужские голоса стихли. Илью поймали не так заботливо — на кулаки. Сбили шапку, оторвали рукав по-лушубка и бросили у машины. Он открыл глаза: его плотно обступили женщины и дети, придавили к земле горящими злыми глазами. Кто-то пнул по ногам. — Смотрите, дети! Вот он — вражина ваша. Это он, сволочуга, грабит вас, все отнимает: кусок хлеба, иг-рушки, отцов ваших. Детство отнимает. А взамен злобу и зависть дает! Илья хочет крикнуть: — При чем тут я? Мое дело маленькое. Я исполнитель! Головы, головы поднимите! Кто надо мной стоит, указывает: что делать и как делать?! Меня вычеркнете, другой за руль сядет. Маши-ну поломаете, — новую поставят, еще больше этой. Бутылки перебьете — завтра из крана заместо воды по-течет. Смотрите, лучше смотрите! Того ли вы поймали? Все это Илья думал сказать, но голос пропал; беззвучно шевелились губы. Его катали по земле, би-ли о голову бутылки — осколки купались в хмельных лужах, впивались в тело, проникали внутрь, обвола-кивали сердце и лишали его простора. И вот уже сердце еле трепыхается — стеклянные иглы обложили со всех сторон. — Будешь еще травить людей? Будешь возить эту гадость? — вопрошают женщины. — Нет, — хрипит Илья. — Клянись! — Чем? — Самым дорогим. Во что веришь? — Не знаю. — В бога веришь? — В бога? — переспросил Илья. — Какой он, бог? Скажите, может поверю. — Не дури, не малое дитя. Илья вспомнил мамкиного бога — обгорелая с одного края дощечка с тусклым рисунком. Мать осмот-рится — нет ли кого — встанет на колени, руки на груди сложит и шепчет торопливо. Илья из-за печки вы-глядает и его обволакивают непонятные слова."…пыль не может устоять против бури, так и мы против гнева твоего… помилуй нас по великой милости твоей…" Мать верила в дощечку. А он мог бы поверить? — Веришь? — требует толпа. — Отвечай! — Нет, — сознался Илья. — В правду веришь? — Нет… — В любовь? — Нет. — Детьми клянись! Детьми! Пусть детьми клянется! Илья застонал: — М-м-м. — Нету у него детей! Никого нету! Он сына своего загубил! Колькин голос. Откуда здесь Колька? Ага, это он мне накаркал. По его вышло. — И моего! — И моего, — эхом пронеслось по толпе. — И папку нашего, — плачущий детский голос. — Не-е-е-т! — шепчут губы Ильи. Но он уже верит — погубил. Всех, и отцов, и сыновей погубил он, Илья Мохов. И сколько еще погубит. Вот они в бесконечной очереди стоят за его машиной, за его спиной. А впереди так же бесконечно тянется мертвое поле в крестах. — Клянись! — Нечем… — Тогда живи… Без клятвы живи. Ты не заслужил смерти. Ты наш враг… ты наш брат… Смерть — счастье. Ты недостоин счастья. Илья оторвался от баранки, широко раскрыл глаза, судорожно огляделся. Где они? Машина стояла на обочине пустынной дороги. — Что это было? Сон? — ощупал себя и вздохнул с облегчением. — Сон… Задремал я. Отогнал дрему, тронулся. — Скоро приеду. За поворотом плотина; там до города рукой подать… За лобовым стеклом застыло желтое лицо сына. Илья зажмурился; до хруста в пальцах сжал рулевое колесо, открыл глаза. Санька исчез. По черному асфальту ползли волны снежной крупы. Илья боялся ото-рвать взгляд от дороги, боялся вновь увидеть лицо сына. Но какая-то сила влекла его: — Посмотри, по-смотри, это сын твой тебя вспоминает. — И послушался, посмотрел. И увидел маленький прямоугольник мутного окошечка. — Что за ним? — напрягал он память. А когда понял — и прямоугольник исчез. Только злые слова Кольки бились в ушах: "Туда его надо было… и тебя за им…" И новое видение — пышный чуб на изуродованном лице. — Да что же я делаю? — выкрикнул Илья и обернулся на свой груз. — Зачем это? Кому? Людям или ско-там? Он уже не видел дороги. Что-то плотное наматывалось на колеса, шелестело вопросами. — Зачем… чем… чем… Мозг по привычке руководил Ильей, не сбивая мыслей. Где-то в глубине сознания отметился послед-ний перед плотиной поворот и знак: "Крутой спуск", — сбрось газ, скорость ограничена! Там пост ГАИ, — дырку сделают, — предупреждал мозг. Но Илья не услышал команды. Давил на акселератор и видел перед глазами только сменяющие друг друга лица. — …чем…чем…чем… — Он смахивал их рукой, протирал стек-ло, включил ненужные дворники. Они заскрипели: чем…чем…чем… — За-а-а-чем?! — закричал взахлеб и резко крутанул баранку влево. 13 Харон подгребал к своей пристани. До рейсового автобуса из города есть время. В лунке вода пульсирует, манит волнительной игрой, обещанием хорошего клева. Вон у мужиков вокруг лунок как снегири на снегу красноперые окунята тре-пыхаются — позарились на мотыля и попались; теперь хвостом о лед бьют, чувствуют — рядом вода; недоумевают — почему не пускают, почему свободы лишили? Так и уснут, не разобравшись. Рыбий умок недалек. По крутому спуску к плотине катилась машина. — Илья! — крикнул Харон и помахал рукой. Сейчас потревожит свежий воздух короткий сигнал — привет Ильи. Нет, не заметил. Куда он гонит?.. Молодец, мужик: честно робит. У нас таких пахарями кличут; они в любом деле цель находят. Или выдумывают… Вот разлихачился! Все торопится, торопится. Сегодня припоздал чуток. Знать, поломка была. Время нагоняет. Харон восторженно посмотрел на уставленный ящиками кузов. — Добра-то сколько! — протянул завистливо. — Разок бы добраться без суеты, без меры. Фантастика! ЗИЛок, провожаемый внимательным взглядом Семена, миновал спуск, выехал на дамбу. Переднее колесо угодило в колдобину; машину подкинуло, развернуло. Сбив придорожный столб, она дернулась на обрыве, зависла на мгновение над узкой полоской воды и навалилась на лед. Звякнули бутылки; жалобный крик покатился над морем. Илья пробил головой лобовое стекло и замер на капоте: одна рука придавлена бесчувственным телом, другая обнимает нагретый железный бак. Камнями — самоцветами поблескивают на шапке, на воротнике и на спине осколки каленого стекла. Лед треснул, накренился, укрываясь темной бурлящей водой. Машина медленно поползла к плотине, к самой глубине, и не было силы, способной удержать ее. Зад-ние колеса все больше заглатывала вода — до ступицы, выше, выше, лизнула номерной знак, фонари, ку-зов. Льдина встала торчком, сбросила тяжелую ношу, прикрыла ее, подняв громкие брызни, и распа-лась. Меж обломков проступили масляные пятна, радужно синея на холодном солнце. К заломаному краю, крича и обгоняя друг друга, бежали рыбаки. Харон опамятовал. Волны докатились до лодки, качнули ее; Харон спохватился; расталкивая коротким веслом льдины, зигзагами продирался к масляным разводам. Он по самую варежку погружал весло в воду, наклонялся к борту, купал завязки у шапки, выглядывая след машины в затемненной толще. — Семен, — окликнул хриплый голос. — Ну что там? — Глыбко, не видать. — Ясно дело — глыбко, — поддержал тот же голос. Может спичку засветить? — Иди, посвети. — Харон прощупал воду веслом. — Надо в милицию сообщить, — догадался Умный мужик. — Иди ты со своей милицией, — оборвали его. Никому не хотелось ввязываться в это дело — показания, свидетели, очные ставки, бесконечные вызовы и подозрения. — Монатки собирать надо и рвать когти. У Тоньки, небось, телефон докрасна раскалился. Харон скинул варежку на дно лодки, потрогал воду. В его голове закрутилась какая-то сумасшедшая мысль. Он подмигнул рыбакам и хохотнул. — Ну, они не шибко торопливые. Пока разберутся, что к чему да на чьей территории, кому ехать да ехать ли, мы успеем кой — чего выловить покрупнее рыбки. — Не дури, Семен. Жить надоело? — А и надоело! — зашелся Харон. — Что с того? Ты что ли меня остановишь? А? я вас не агитирую. Кто хочет, айда ко мне! — Он снял валенки, тулуп, подвязал штаны капроновым шнуром и кинул свободный конец рыбакам. — Держи! Кто-то махнул рукой и повернул к лункам, но трое — Умный, с хриплым голосом и прыщавый парень ос-тались, — из любопытства. — Ха! Я на такую рыбалку ух как охочь! — вызвался прыщавый. — Подгреби-ка, — попросил он, наматывая на кулак шнур, — мы сейчас с тобой сетешки позакидываем! — От возбуждения он припрыгивал на краю льдины, — высокий, худощавый, с острым длинным носом; в подшитых валенках и дождевике поверх полушубка. Семен еще раздумывал — стоит ли? Играл на смелость, пока мужики отговаривали его; ждал — начнут подталкивать, он повернет и предложит: — Сами лезте. Нашли дурака! "Черт бы дернул этого прыщавого. Теперь хошь не хошь, придется нырять", — вызвавшийся напарник отрезал все пути к отступлению. Поддержка подошла вовремя; Харон повеселел, забалагурил. — Белоголовая да горяченькая! — расхваливал он. — Сразу к употреблению годная! И без костей! Ха-ха-ха! Готовь сани! И здесь накушаемся и домой притащим. — Посадил в лодку прыщавого и выгреб на масляные пятна. — Ну-ка, погреемся. Не дрейфь, братва! На всех хватит! — Он завязал шапку на подбо-родке двумя узлами и перевалился за борт. Напарник травил веревку, глупо похохатывал. Вытянув худую, в редкой щетине шею, смотрел на воду и скороговоркой считал: — Раз-два-три-четыре… Харон выскочил, как ошпаренный. Отер со сморщенного лица капли и выдохнул: — Ух, не достал ма-лость, — и снова погрузился. — Вот дурачок. Разве ж с такой глубины достанешь? — Как минимум, воспаление обеспечено, — предсказал Умный. — А я бы и за цистерну не полез. — Да ну? Под ноги им легли две поллитровки. Рыбаки затихли, выдернули Харона на льдину. Семен сиял от удачи и внимания. — Ты побегай, погрейся, — просил Умный, — колотун из одежки выгони. Опытная рука хриплого выбила из бутылки пробку. Харону задрали голову и, раскрыв рот как теленку, опрокинули в синюю ямину содержимое. Харон не успевал глотать; ручейки стекали за шиворот, щекота-ли задубевшую кожу. Его погоняли по кругу. — Еще полезешь? — Дорроггу рраззведдал, ттерь токо ттасккай, — обнадежил Харон. — Ррядышшком. Я ппопперву не ттудды ссунулсся. Ну, ттерь учченый. — Веревку надо не к штанам, к ящику привязывать. Харон согласно закивал. Тепло вошло в него приятной слабостью. Его пошатывало; лицо покрылось красными пятнами; ноздри со свистом раскрывались. Он был похож на быка, готового кинуться в бой. — Натаскать не проблема, — заметил хриплый. — Куда прятать? — Наедут, шнырять начнут. Отоберут все, еще и дело пришьют. — А вода на кой черт? — подсказал прыщавый. — Из воды и в воду? — Ну да. У берега мелко и мутно. Ни одна собака не допрет. — И-и-э-эх! — попрыгали в воду прыщавый, Харон и хриплый. Через секунду по льду покатились бутылки. Умный подхватывал их и укладывал в три кучи — каждому своя. Прыщавый вынырнул, зацепился за льдину, сорвал зубами пробку и на одном вздохе ополовинил ее. — На, протянул Умному. Тот вертел бутылку в руках, что-то соображая; он стоял на закраине; вода гипнотизировала, притягивала. Умный мужик не заметил, как опорожнил бутылку, как очутился в воде. Холод сбил азарт; напугал. Рыбак выкатил глаза и поплыл ко льду. Одежда намокла, отяжелела; валенки тянули на дно, полушубок стеснял движения. Он греб по-собачьи и в последних силах уцепился за край, но выбраться не смог. Задыхаясь от усталости, стянул полушубок, валенки, но не удержал их — утопил; еще попытался выбраться и опять впустую. Оглянулся — берег рядом, десятка два шагов, но не шагнешь, плыть надо. Где взять силы? Холод проникает внутрь. Уже неприятно отдается в паху, в животе, немеют ноги, и в голове лихорадочная мысль — спастись, спастись, оттолкнуться от льдины, по инерции про-скользить по воде, затем еще чуть-чуть под водой и можно ощутить дно, перевести дух и выбраться. Там, на берегу, спасение. Там жизнь. И к черту эта рыбалка, к черту Хароны, прыщавые, лунки, окуни. К черту все! Жить… жить… Он оттолкнулся. Но оттолкнулся слабо. Тело даже не приняло горизонтального положения; ног не бы-ло — он их не чувствовал, и рук не чувствовал — остались одни стреляющие мысли и прерывистое дыхание. Брызги перед глазами. Что это? А, это руки еще пытаются ухватить миг жизни, короткий миг, последний. Вода расступилась и с гордостью приняла такого умного мужика. Рыбаки продолжали трудиться. Бутылки катались по льду, бились через одну. Но жалеть было некогда. А вскоре и некому. Пицунда — Магнитогорск, 1987 г. |
|
|