"Против Сент-Бёва" - читать интересную книгу автора (Пруст Марсель)

О Шатобриане{235}

«Что мы пред этими славными именами? Всего лишь безвестные люди. Мы безвозвратно исчезнем, но ты, гвоздика поэта, маленький запоздалый цветок, сорванный мною среди вереска и лежащий сейчас на моем столе рядом с листом бумаги, ты возродишься вместе с ароматом засушенного цветка, а нам уж никогда не воскреснуть» («Замогильные записки», вся с. 485 II т., многочисленные образы, которыми она заканчивается, средневековый Христос с ранами поэта, вскрытие для творческого облегчения вены).

Мне нравится читать Шатобриана, потому что через каждые две-три страницы (подобно тому, как летней ночью раздаются с небольшим промежутком два всегда одинаковых звука, из которых состоит пение совы) он исторгает свой клич, столь же монотонный, сколь и неподражаемый, дающий почувствовать, что такое поэт. Читая у него о том, что ничто не вечно на земле, что смерть не за горами и всех ждет забвение, понимаешь он искренен: ведь он — смертный среди смертных; и вдруг среди описываемых событий возникает рожденная загадкой его натуры та самая поэзия, к которой были устремлены все его помыслы, и та мысль, что должна была опечалить, чарует нас, мы ощущаем не грядущую смерть поэта, а его сегодняшнюю жизнь, чувствуем, что он выше мира вещей, событий, лет, и улыбаемся при мысли, что это нечто — как раз то, что мы уже успели полюбить в нем. Само это постоянство пьянит нас, поскольку мы чувствуем, что существует нечто более высокое, чем события, небытие, смерть, бесполезность всего сущего; и оттого, что это всепобеждающее нечто постоянно, неизменно и узнаваемо в нем, испытываем какую-то новую радость, как если бы видели, что эта волшебная и трансцендентная сила не только существует, но и порождает волшебных и трансцендентных персонажей, узнаваемых в силу их схожести. И когда Шатобриан, жалуясь, помогает росту этой волшебной и трансцендентной личности, которой он сам и является, мы улыбаемся, поскольку в тот самый миг, когда он считает себя униженным, он на самом деле спасен и живет той жизнью, в которой нет места смерти.

Конечно, он не всегда был такой личностью. Часто, и особенно тогда, когда он желает блеснуть своим галльским умом, живостью, вольтерьянством, мы любуемся им, не узнавая его. Но мало-помалу благодаря искренности он стал этой личностью. И когда она берет слово, пусть даже для того, чтобы с помощью всевозможных способов убедить нас в своем небытии, она внушает нам как раз обратное, поскольку мы ощущаем, что она жива. Мы вновь улыбаемся от того, что в тот самый момент, когда он начинает жить, он таков, как и прежде, когда мы чувствовали, что он живет, и потому мы восстанавливаем в нем эту живую сущность, которая не умрет вовсе и которая живет трепетной и бессмертной жизнью в его творениях. Ясно сознаешь, что поэт — это нечто совершенно особенное; о чем бы ни заговорил, за словами всегда стоит все то же, и при этом он черпает величие и неповторимость не в явлениях и предметах, о которых повествует — они его не меняют, — а в ином: в том, как вдруг зашла речь о Великом Конде{236} или о цветке, сорванном в Шантийи, сквозь его фразу просвечивает другая реальность, и облик этой реальности, формируясь, сообразуется с различными компонентами фразы.

Невозможно сказать, почему эта реальность превосходит другую реальность — историческую значимость описываемых событий, интеллектуальную ценность идей и даже категории смерти и небытия. Тем не менее есть в ней нечто превосходящее события любого масштаба, поскольку в ту минуту, когда Шатобриан говорит о падении империй и о том, какой пылинкой он сам представляется себе в этом вихре истории, его манера описывать цветок, сорванный в Шантийи, чарует нас — она все та же, она дает нам ощущение значительности самих себя, пусть мы и не способны пережить империи, ощущение чего-то непреходящего, по крайней мере настолько возвышающегося над временем, что, даже знай мы: написанная нами страница сразу будет сожжена, мы все равно с тем же воодушевлением станем писать ее, отказавшись во имя этого от всего, так непобедимо будет чувство созидания чего-то подлинного, не поддающегося уничтожению; и потому реальность эта, как я уже говорил, превосходит реальность смерти. Превосходит она и интеллектуальную ценность идей, поскольку, изрекая нечто более возвышенное, глубокое и обобщенное, нежели то, что им было сказано о голубом цветке, он тем не менее бессилен внушить нам то же чувство и, обращаясь не к читателю, а к поэту, не в состоянии обрести таким способом ни одну из тех черт, которые должны были пьянить его и заставить нас признать, что это Шатобриан и что это прекрасно. Ведь единственное, может быть, доказательство превосходства той непостижимости, которая и составляет нашу суть, над самыми прекрасными из идей и состоит в том, что, только сталкиваясь с этой непостижимостью, мы близки к воодушевлению, благодаря которому наши собственные слова чаруют нас и заставляют других признавать, что это прекрасно.