"Похитители красоты" - читать интересную книгу автора (Брюкнер Паскаль)
Маленькая фея
От хорошего настроения не осталось и следа; после Люксембургского сада в больницу я пришла злая на весь свет, огрызалась на медсестер, наорала на какого-то интерна так, что тот залился краской, послала куда подальше журналиста, который собирал материал о буднях дежурных врачей. Вечер начался хуже некуда, я срывалась на пациентов, слушала их вполуха, не глядя выписывала транквилизаторы. В эту окаянную жару у слабых на голову вовсе крыша ехала, и у меня в первую очередь. Некоторые из больных изводили меня кошмарной разговорчивостью. Я повторялась, дважды задавала одни и те же вопросы, ставила диагнозы наобум. О карьере я больше не помышляла. Так бы и крикнула всем этим утопающим, которые отчаянно цеплялись за меня: да тоните себе, исчезните с глаз долой раз и навсегда! И главное — заткнитесь наконец, скопище жалких нытиков! Философы на мою голову! Один неплохо одетый мужчина, жаловавшийся на угнетенное состояние, многословно винил себя во всех смертных грехах. Послушать его, он был причиной всех невзгод своей семьи и всех бед Франции тоже. Твердил без конца: это все я, я мразь. Под конец я не выдержала: а дыра в озоновом слое — тоже ваша работа? Он ошеломленно уставился на меня: как вы догадались?
Мне надо было на ком-то сорвать злость, и под горячую руку подвернулся Бенжамен Толон. Дежуривший днем психиатр оставил для меня записку в его карте: вы уверены, что госпитализация была необходима? Что значит этот маскарад? Мой ряженый действовал на нервы персоналу и другим больным, те дразнили его Фантомасом, издевались, подначивали открыть лицо. Двое даже попытались сорвать с него маску. Желая спрятаться, он только привлекал к себе внимание. Я зашла к нему — во избежание инцидентов его поместили в отдельную палату — и предупредила, что его вышвырнут на улицу, если он не прекратит это безобразие. Я попыталась вложить в свою тираду все отвращение, на какое только была способна, но так нервничала, что растеряла слова. Только в дверях сумела наконец выдать нечто связное:
— И не вздумайте сегодня являться ко мне с вашими бреднями. Только попробуйте — я вызову санитаров и скажу, что вы набросились на меня.
Он пожал плечами:
— Тем хуже для вас!
Этот ответ меня доконал. Я больше не могла, я готова была бежать куда глаза глядят, они мне все осточертели. Не понимаю, почему этот ряженый довел меня до такого состояния, но он усугубил мою неуверенность. Он будто видел меня насквозь из-под своей маски, раскусил меня, самозванку. Я убежала в туалет и разревелась, сил моих не было. Все, хватит, ни минуты больше не посвящу человеческому отребью. Надо успокоиться, иначе мне самой впору будет обращаться к психиатру. Фердинанд, пожалуйста, вытащи меня из этой клоаки! Любовь — это чудо, потому что она замыкает весь мир на одном человеке, с которым вам хорошо, любовь — это кошмар, потому что она замыкает весь мир на одном человеке, без которого вам плохо. Фердинанд уехал и, как крысолов с дудочкой, опустошил столицу, остались только я да толпа помешанных. Десять минут я слушала кантату «Actus tragicus» и пыталась почерпнуть в мрачновато-торжественном пении хора урок стойкости и силы. Волшебную математику Баха мне открыл в свое время дед, отец моей матери. Я в ответ напевала ему обрывки арабских и андалузских песен. Он просил перевести, а я не могла. Ярый антиклерикал, он любил в христианстве только богослужения на латыни и точно так же обожал, не понимая слов, молитвы в мечети. Это он, потом, когда родители разошлись и отец переехал в Антверпен со своей второй женой, посоветовал мне уносить ноги от домашних истерик и попытать счастья во Франции. Когда уходишь из семьи, то бежишь от навязанного тебе раздора, чтобы создать свой, избранный добровольно. Я должна во что бы то ни стало взять себя в руки, я просто не имею права давать слабину. В конце концов, свою профессию я выбрала сама. Надо привыкать работать в открытой ране общества, там, где все стонет и воет от боли, надо быть отзывчивой, выслушивая излияния всех этих мужчин и женщин, которые приходят ко мне за помощью. Я вышла из туалета, вполне успокоившись, и с покаянной головой пошла извиниться перед медсестрами за резкость. Они меня понимали, им тоже были знакомы любовные горести, и мне стало досадно, что я для всех — открытая книга.
Я осталась со своими благими намерениями, часы тянулись до ужаса медленно, но тут вдруг Париж, большой мастак на самые романтические случайные встречи, подарил мне маленькую радость, вознаградившую меня за всю эту ночь. Какой-то невыносимо вонючий клошар с окровавленной головой — об нее разбили бутылку — вопил: «Я еле дотягиваю до конца месяца, а уж последние четыре недели совсем туго!» Одна молоденькая санитарка, уроженка Пондишери с охрово-смуглой кожей, кивнув на него, сказала мне:
— Чтобы не было противно, я всегда представляю себе, что кто-нибудь из этих раненых — Бог, который пришел испытать меня, переодевшись нищим.
Я как раз стояла, размышляя над ее словами, когда в приемный покой вошла старушка, которую вела за руку девочка лет восьми, не больше. Черноглазая, с длинной косой, в плиссированной юбочке и лаковых сандалетах, нарядная, словно только что с детского праздника. Личико у нее было встревоженное. Эта маленькая фея являла такой разительный контраст с мерзкими рожами вокруг, что у меня защемило сердце. Малышка направилась прямо ко мне.
— Здравствуйте, я приехала на такси с бабушкой. По-моему, она больна.
— Что с ней такое?
— А вы послушайте ее и сами поймете.
Девочка страдальчески сморщилась. Я подошла к почтенной даме; та, несмотря на жару, была одета в строгий костюм и держала в руках небольшой чемоданчик. Манеры у старушки были отменные, вот только ногами она слегка шаркала. Мы немного поговорили в кабинете, и она поведала мне под большим секретом, что немцы уже у стен Парижа и проникают в город под видом рабочих-эмигрантов. Она приехала сюда, чтобы укрыться в надежном месте.
— Объясните же ей, что война давно кончилась, — перебила девочка.
— Я знаю, что говорю, не слушайте ребенка. Через несколько часов над ратушей водрузят свастику вместе с мусульманским полумесяцем, вот тогда вы пожалеете, что отмахивались от меня.
— Бабуля, сейчас конец двадцатого века, немцы — наши союзники. Никакой войны нет, очнись!
Старушка заблудилась в лабиринте своей памяти, она никого не узнавала, путала имена и времена, порывалась позвонить давно умершим друзьям. В паузах между двумя фразами голова ее бессильно падала на грудь, словно не выдерживала тяжести сказанного. Рассудок теплился в ней дрожащим, то и дело гаснущим язычком пламени. Малышку звали Аидой. Ее мать была египтянка, коптской веры; родители — они оба погибли, утонули, катаясь на яхте, — назвали ее так из любви к Верди. Она жила вдвоем с бабушкой в ее квартире в Марэ. Я удивилась: это же надо было сообразить привезти старушку в отделение «Скорой помощи».
— Одно из двух: или бабуля права, тогда ведь нужно кого-нибудь предупредить, или она ошибается, тогда пусть ей это объяснят.
После консультации с другими врачами старушку госпитализировали, а Аиду я взяла к себе под крылышко, по крайней мере до утра. Мне нравилось ее восточное имя, оно как-то роднило нас. Она оказалась не из робких, эта смешливая шалунья, и быстро освоилась. Другая сидела бы тихонько и ждала, пока ею займутся. Не нут-то было! Эта резвилась — ну чисто щенок. Энергия била в ней ключом, она вертелась юлой у нас под ногами, повсюду совала нос, пользуясь своим росточком как пропуском, трогала пистолеты полицейских, запросто, на «ты» заговаривала с больными. Те ошарашенно глядели на этот сгусток жизни, видя в нем прямое издевательство над своими немощами. Она показывала пальцем на их болячки, передразнивала хромоту, таращилась на лежавших на носилках («А что у тебя за болезнь?» — «Непроходимость кишечника». — «Фу!»). Вторжение этого бесенка в гнетущий мир больницы подействовало на меня как эликсир бодрости. Она будто мстила за все мои огорчения. Пусть бы все тут перебила, вырвала все капельницы, разлила микстуры — я бы только порадовалась.
Она была просто прелесть, длинные ресницы трепетали, словно крылья бабочки, а ямочку на подбородке так и хотелось чмокнуть — я представляла себе, сколько мужчин будут со временем гладить и целовать эту выемку. У нее были с собой в школьном пенале электронные игры, микадо и домино. Запросто, как это могут только дети, сразу проникающиеся доверием к посторонним, малышка попросила меня поиграть с ней. Если она видела, что проигрывает, то прекращала партию или вообще смахивала все со стола. А когда я делала вид, будто сержусь, забиралась ко мне на колени, ластилась. Эта прирожденная артистка паясничала, напевала оперные арии, фальшивила и сама же хохотала над собой до слез. Надувала щеки, широко разевала рот, била себя кулачками в грудь и декламировала нечто невразумительное на смеси французского с итальянским. Вконец расшалившись, она корчила уморительные рожицы, щебетала как пташка, а ее косичка металась за ней черной молнией. Девчушка развеселила весь дежурный персонал; было уже далеко за полночь, но никто не решился ее одернуть. Наконец, выдав последнее тремоло, она уснула, уронив головку на руки.
Отправить ее домой я не могла: она осталась совсем одна; я взяла ее на руки, отнесла к себе и уложила на койку. Это было против правил, но в отделении «Скорой помощи», помимо внутреннего распорядка, существовали еще законы сердца и сострадания. Она проснулась на минутку и изобразила забавную пародию: сморщила свою милую мордашку, сгорбилась и забормотала дребезжащим голосом («Берегитесь, немцы уже здесь, я же вас предупреждала»). Краем глаза покосилась на меня, ожидая реакции на это кощунство, потом растянулась на койке и тотчас уснула опять. Влажной губкой я вытерла ей лоб — сердце у меня сжалось — и поцеловала в щечку. Потом спустилась вниз во власти самых противоречивых чувств; мне еще надо было осмыслить происшедшее. На лестнице на меня чуть не налетел священник — тот самый, целомудренного вида, — который бегом поднимался наверх: видно, у Бога тоже есть свой бипер. Соборование, срочно, еще одного требуется спровадить в вечность!
Едва я спустилась на первый этаж, в холл с низким потолком, как мне снова стало не по себе. Я поняла, чего мне надо; может, это бессмысленно, но я уверилась твердо и непоколебимо, отбросив все сомнения: надо пойти к Бенжамену Т. и выпросить у него очередную порцию слов. Мне казалось, что он один способен хоть немного утешить меня, что рассказ о его блужданиях поможет мне разобраться в моих собственных. Он раздражал меня, но без него я уже не могла. Сочинял ли он или говорил правду — не важно, главное, что его история могла стать отличным оружием, нацеленным на Фердинанда, а значит, бальзамом на мои раны. Три часа назад я чуть ли не плюнула ему в душу, теперь же сама отправилась в общую терапию и без стука вошла в его палату. Он лежал, притворяясь спящим. Я потрясла его за плечо. Он открыл глаза и ни чуточки не удивился.
— Я знал, что вы придете! Мы с вами связаны договором, вы не забыли?
От такой самонадеянности я оторопела.
— Не знаю, что там нас связывает, но, пожалуй, в лечебных целях вам будет полезно закончить исповедь.
Он надулся.
— Вы сегодня были грубы со мной, даже оскорбили.
Я сглотнула слюну.
— Ладно, мне очень жаль, я погорячилась.
— Дело-то ведь в том, что вас увлек мой рассказ, не так ли?
Опять он поставил все с ног на голову, повернул так, что просительницей оказалась я.
— Встретимся внизу, у столовой. Я предупрежу дежурную сестру, что вы хотите поговорить со мной.
Не дожидаясь ответа, я ретировалась и захлопнула дверь. Я была уверена, что этот паршивец прибежит как миленький: небось рад без памяти, что снова сумел меня заинтриговать. Зря я дала ему понять, что верю его фантазиям. Никак мне не удавалось сохранить пресловутую бесстрастность, к которой обязывает профессия врача. В этот вечер я совершенно не отдавала себе отчета в своих действиях.
Через полчаса Бенжамен Толон, шаркая дырявыми тапками, спустился ко мне на первый этаж. По дороге еще успел натерпеться насмешек от двух санитаров. Он сел рядом со мной на скамью под ажурным сводом галереи, ведущей в подвальные помещения, напротив профсоюзного комитета и бара, в это время давно закрытого. Луна почти дневным светом заливала сад, разрезая его на большие темные и голубоватые лоскуты. Казалось, что мы в театре, в будке суфлера. В Париже летом не спускается ночь, просто сгущаются краски дня, а на рассвете он возрождается во всем своем сиянии. На улицах в этот час не было почти ни души, только полицейские с собаками искали лежбища бездомных. Дыхание города овевало нас, не освежая. Жужжали комары и мошки, с треском сгорая на электрических лампочках. Где-то вдалеке хлопали двери, из подвала доносилось гудение вентиляции, и мы подошвами ощущали жизнь больницы — словно трепетали бока огромного зверя, улегшегося у наших ног. Тяжелый камень давил мне на грудь. Я едва различала Бенжамена, яркий свет луны сделал еще темнее сумрак под сводами галереи, и вокруг нас в фантасмагорическом балете роились тени. Он положил руки на колени и начал точно с того места, где остановился вчера. Невнятный гул поднимался из сердца Парижа, колокол собора Парижской Богоматери отбивал каждые четверть часа. Мы и сами были двумя призраками, беседовавшими во мраке. И рассказ этого незнакомца казался порождением темноты, как будто сама ночь шептала его мне на ухо.