"Ужасы" - читать интересную книгу автора

Дэвид Хёртер Чернь, золото и зелень

Как объясняет Дэвид Хёртер: «„Чернь, золото и зелень“ — пример зловещего эпистолярного произведения, написанного под влиянием Роберта Эйкмана, Джина Вулфа и чудесной „Магической Праги“ („Magic Prague“) Анджело Рипеллино. Это первый из нескольких литературных проектов, задуманных мной в 2004 году во время путешествия по Чехии».

Что касается прочих сочинений автора, то в издательстве «PS Publishing» вышла повесть «По заросшей тропе» («On the Overgrown Path») о композиторе Леоше Яначеке, написанная в жанре темного фэнтези. Недавно Хёртер завершил работу над книгой «Светящиеся глубины» («The Luminous Depths»), рассказывающей о Кареле Чапеке и злополучной постановке его пьесы «R.U.R.». Вскоре увидит свет повесть «Тот, кто исчез» («One Who Disappeared»), связующая все три произведения воедино. В ней речь идет о человеке, в 50-х годах эмигрировавшем из Чехии в Голливуд.

Хёртер практически закончил два полновесных романа: «Темные празднества» («Dark Carnivals»), эпическое хоррор-фэнтези, действие которого происходит в 1977 году в американской глубинке, и «В фотонных лесах» («In the Photon Forests»), предысторию его первой книги «Буря Цереры» («Ceres Storm»).

Дорогой Лев!

К этому письму приложен небольшой пакет. Пожалуйста, не открывай его, пока не закончишь читать.

Дело, конечно, в Эрле. Элизабет написала мне. Не вини ее за этот проступок. Она пыталась поддерживать связь даже в наши трудные времена.

Она пишет, что о ее брате ничего не слышно с марта. В библиотеке я нашел газету от пятого мая, выпущенную в твоем родном городе, со статьей, где об этом говорится более подробно. И сейчас я пишу по причине, которая скоро станет тебе очевидна.

Я тоже был в Праге. Возможно, ты слышал об этом от Женевьевы. (К сожалению, Джен и я никогда не были так близки, как Эрл и Элизабет. Несколько раз она просила меня рассказать все, но то, что я говорил ей тогда, нельзя назвать чистой правдой.)

Это было в 1986-м, за три года до падения коммунистов. Я работал в университете, на факультете, где через год встретил Маргарет. Получить визу тогда было трудновато. Приятные путешествия вроде тех, которые позже часто совершал Эрл, не поощрялись. Statni Bezpecnost, чешская служба госбезопасности, тщательно обнюхивала каждого въезжающего, даже такого обычного ученого, как я. Честно говоря, я работал «по совместительству» на правительственную контору, одну из тех, что пользуется путешествующими учеными в своих целях. Конечно, высокой должности я там не занимал, но все равно ожидал проверки. Покидая чешскую таможню, я пребывал в полной уверенности, что по пятам тащится агент госбезопасности, приставленный следить за мной: реденькие темные волосенки, гнилые зубы, помятый коричневый костюм. Когда я занял очередь на такси, он пристроился прямо за мной, а когда садился в машину, он, раздавив ботинком окурок, сказал по-английски с почти незаметным акцентом: «Приятного времяпрепровождения в Праге».

После этого я не видел его несколько дней, вплоть до поездки на Стрелецкий остров, но, уверен, в тот первый день он специально показался на глаза, дав знать о своем присутствии.

Помню, въезжая в Прагу, я опустил боковое стекло и зябкий ветер хлестнул меня по лицу. Не зря этот город называют «городом ста шпилей». Я видел его сквозь неприветливую зимнюю пелену, морозный воздух резал глаза. Зеленовато-серая река, серо-белый снег, из которого поднимается лес повсюду преследующих тебя соборов: чернь, золото и зелень.

Моя гостиница находилась в районе Смихова, к югу от Малой Страны и Пражского Града, неподалеку от знаменитых видов на Влтаву.

Ты можешь заподозрить меня в мнительности, Лев, но в тот первый день, подходя к институту, я вдруг почувствовал за собой слежку. Ощущение было таким сильным, что я невольно остановился и оглянулся. Но заснеженная тропинка за моей спиной была пуста. Единственные «зрители», да и те каменные, располагались высоко над землей: горгульи и равнодушные лица барельефов взирали на меня из-под угрюмых сводов.

Древний город смотрел на гостя с древним безразличием.


Лев, это моя первая попытка описать все подробно. Мне приходится подбирать слова и выражения.

Итак, я впервые оказался в Восточной Европе. Прошлые выезды ограничивались Лондоном и Копенгагеном. Несомненно, экзотическое окружение возбуждало меня сверх всякой меры: я как бы перенесся в интерьеры шпионского романа, и сама обстановка заставляла меня считать, например, что тот человек в аэропорту был из госбезопасности, в чем я, признаюсь, не был абсолютно уверен.

Институт — его полное название Стефановский институт исторических исследований — представлял собой настоящий винегрет из европейских и американских ученых. Некоторые — время от времени, весьма осторожно — выполняли правительственные поручения. Но, сказать по правде, мы редко выбирались за пределы пыльных книгохранилищ. Я должен был провести в Праге вполне легальные исследования, помимо заданий, порученных мне агентством. Кроме того, я пытался наслаждаться ролью туриста.

На второй день, после того как я целое утро провел за изучением редких рукописей Незвала[2] и Сейферта,[3] я отправился на север, вдоль реки, через Малую Страну к подножию Пражского Града. Прага — великое искушение для туристов, любящих побродить, но я устоял перед желанием вскарабкаться по древним ступеням. Мне, как-никак, сорок шесть, и со времени службы в армии утекло много воды. Был февраль, температура опустилась ниже нуля. В неподвижном ледяном воздухе висел запах сажи и серы.

Не спорю, и меня, подобно тысячам туристов, очаровал и покорил собор Святого Вита, его почерневшие шпили с бойницами, вспарывающие серые тучи, что, впрочем, не мешало мне беспокоиться о том, как бы не подхватить пневмонию. Я как-то не жаждал познакомиться с местной системой здравоохранения. Так что я нашел славное местечко на Карловом мосту, с которого Градчаны казались картинкой в исторической книге, обрамленной замысловатым узором красных черепичных крыш Малой Страны, тянущихся до самой Влтавы. Разглядывая дивный вид, я вспоминал легенды о безумном императоре Рудольфе II[4] и его вечно меняющей состав свите астрологов, астрономов, шарлатанов и юродивых, наводнявших город в XVI веке, когда Прага была центром Священной Римской империи.

Карлов мост открыт только для пешеходов. В тот день я был единственным, кто неспешно прогуливался среди суетливой толпы, и единственным, кто останавливался перед каждой из тридцати двух статуй. Некоторые показались мне великолепными, некоторые — уродливыми, почерневшими от старости и копоти.

Я как раз оторвался от созерцания святого Яна Непомуцкого[5] и глядел на текущие речные воды, когда впервые заметил этот остров. Не остров Кампа,[6] который, в сущности, не совсем остров, но тот крохотный, настоящий остров на юге, который называется Стрелецкий; когда-то он служил пристанищем для наемников Рудольфа.

Вдоль берега у кромки воды теснились голые зимние дубы. За ними виднелся сырой унылый парк, а на южном берегу маячило какое-то строение в итальянском стиле.

А мимо стремительно бежала Влтава, катя свои зеленовато-серые воды.

Несколько лет спустя, во время памятного наводнения 2002 года, Си-эн-эн показало вздувшуюся реку примерно с того самого места, где я стоял: ревущие волны, которые несли вырванные с корнем деревья, и Стрелецкий остров, почти скрывшийся под водой.


В тот решающий день я поступил, как поступил бы любой турист, — и как, без сомнения, поступил Эрл.

Чернь, золото и зелень — написал я выше о своем первом впечатлении от Праги. Бродя по Стару Месту, я обнаружил и другие яркие цвета: красный цвет крыш, бледно-розовый и голубой — фасадов многоквартирных домов, серебряный и серый — булыжников мостовой. Я прошел на север к Еврейскому кварталу по извилистым улочкам, таким узким, что они могли вызвать клаустрофобию. Река служила надежным ориентиром: надолго заблудиться здесь невозможно. На Староместской площади возвышалась статуя Яна Гуса, реформатора-протестанта, в окружении судящих его католиков. Знаменитые Пражские куранты — астрологические часы, этот аттракцион для туристов, сами собой отбили полдень, и фигуры Смерти и апостолов поехали по кругу. Я прошел мимо них к храму Девы Марии перед Тыном,[7] с парой серых башен, увенчанных черными крышами. Колокольни храма отчего-то напомнили мне шляпы ведьм. Хотя многие считают эту церковь бриллиантом среди пражских зданий, меня потрясла ее архитектурная мрачность. История повествует о всяких ужасах, творившихся в тенях этого костела, таких, например, как казнь политических заговорщиков в 1437 году, когда люди, идущие по камням Тына, находились по щиколотку в струящейся крови; или о том, как летом 1626 года на виселицу отправили дюжину молодых женщин, обвиненных в колдовстве, — их тела висели, пока не иссохли, после чего трупы обезглавили, а головы бросили во Влтаву.

У моей матери был фолиант XIX века с картинами мастеров Средневековья и эпохи Ренессанса — Фра Анджелико[8] Питера Брейгеля Старшего,[9] Босха.[10] (Она оставила альбом в наследство Женевьеве — я помню, как мы с Эрлом однажды листали его на зимних каникулах у тебя дома.) Глядя снизу вверх на островерхий Тын с его древними фасадами, я переживал те же впечатления, как и тогда, когда впервые смотрел на старые страницы книги, — картины рождали в моем детском сознании пугающее чувство перемещения; я по сей день вижу их потускневшее масло, которым выписан мир, во всем противоречащий историческим книгам, их гротескную образность, намекающую — пусть и вскользь — правдивостью кошмарных деталей на некую странную, глубинную реальность.

В Тынском храме похоронен астроном Тихо Браге.[11]

Желая посмотреть на гробницу за алтарем, я прошел по Тынской школе (поздняя пристройка) к церковным дверям только для того, чтобы обнаружить, что они заперты. Я был один — и все же не одинок. Из расщелины возле готической арки выглядывало маленькое каменное личико, круглощекое, мрачное, — след какой-то более ранней постройки. Древние глаза словно отказывались верить в мой внешний вид. Впрочем, и мне эта физиономия не приглянулась.


Прости, если сочтешь, что я отклонился от темы. Но я сразу подумал о Тыне после того, как узнал (из газетной статьи), что последнее свое электронное письмо Эрл, как выяснилось впоследствии, отослал из кафе «У Гашека», расположенного всего через одну улицу от Тына и могилы астронома.


Прервался ненадолго — давал отдых руке.

Поскольку я обычно печатаю, то порой забываю, как важны для письма безымянный и мизинец.

Впрочем, полагаю, ты разберешь мои каракули.

Есть еще одно важное обстоятельство. Постараюсь пояснить.

Во время моей чудесной прогулки я набрел на огромный концертный зал у Влтавы — Narodni Divadlo, что значит «Народный Театр». Сверкающий зеленью и золотом грандиозный изящный профиль здания выделялся среди барочной архитектуры: округлая линия крыши напоминала изысканно украшенный кремовый торт (иного слова не подберу), усыпанный золотыми блестками, со статуями на фронтоне. Больше всего меня поразил возница, будто готовый вот-вот погнать своих коней в небо.

Афиша извещала о том, что сегодня дается легендарная опера Антонина Дворжака[12] — «Русалка». Чуть раньше, у галереи Рудольфа, к северу от Карлова моста, я задержался у его памятника, ведь Дворжак — мой любимый композитор. И теперь меня порадовало, что — вот повезло! — сегодня в семь я смогу услышать его дивную музыку.

Я купил билет и провел оставшиеся до спектакля часы в ресторанчике через улицу, что назывался «Кавярня[13] Славия».

Я был наслышан о репутации этого заведения — мол, тут излюбленное место встреч как диссидентов, так и чиновников госбезопасности, — но в тот день кофейня с интерьером в стиле ар-деко, сочетающего причудливые формы и яркие краски, была почти пуста. Я занял столик возле высоких окон, смотрящих прямо (или, точнее, снизу вверх) на здание театра. Ничего примечательного не произошло, так что вскоре я задумался — заблуждаясь, Лев, весьма заблуждаясь, — а то ли это место, где я сумею привлечь внимание диссидентского сообщества?


Народный Театр грандиозен как снаружи, так и внутри — с его зелеными и золотыми балконами и ложами, с бархатными бордовыми креслами в партере. По обе стороны сцены расположены царские ложи, украшенные статуями нереид, поддерживающими тяжелые багряные пологи. Огромная фреска под потолком продолжает греческую тематику.

Мне досталось отличное место: шестой ряд, в центре. Зрители медленно фланировали по залу со строгим и торжественным видом — мужчины в неброских костюмах и женщины, одетые лишь чуть-чуть наряднее.

Лампочки в люстрах потускнели.

Появился дирижер, встреченный вежливыми аплодисментами.

Не стану описывать действие. Знаю от Женевьевы, что ты уважаешь Моцарта и Россини, — возможно, это распространяется и на Дворжака. В любом случае, если захочешь, найди либретто в Энциклопедии Грова[14] у себя в библиотеке. Русалка — это такая водяная нимфа, влюбившаяся в человека. Грустная опера. А какая опера не грустна? Музыка, однако, мелодична и прекрасна до дрожи. Когда невидимый оркестр заиграл робкую, трепетную прелюдию (что не мешает ей быть зловещей, как и замыслил Дворжак), точно теплые струи омыли меня, изгоняя из костей холод.

Партию Русалки исполняла Габриэла Березкова, находившаяся тогда на вершине своей трагически короткой карьеры. Я сидел достаточно близко, чтобы видеть, как расширяются ее боттичеллиевские глаза, когда она поет о своем возлюбленном. В первом акте она пела свою знаменитую арию «Молитва луне», и мне казалось, что она поет для меня одного. Представление было великолепным. В антракте, когда большая часть публики повалила в фойе, я подошел к оркестровой яме. Помню, как положил руки на декоративные перила и, ощущая на себе пристальные взгляды золоченых нереид, посмотрел вниз.

Двое музыкантов — контрабас и тромбон — негромко беседовали по-чешски. Яма выглядела старше, чем зрительный зал, — вся эта позолота и мерцающая красота, смягченная тускло-коричневой глубиной. На деревянных пюпитрах лежали ноты. За дирижерским помостом стояли окутанные сумраком пустые стулья, а чернота дальней стены напомнила мне темные шпили Тына.

На противоположном конце ямы виднелась ведущая за кулисы дверь. Падающий на нее тусклый свет на миг дрогнул — двое последних оркестрантов удалились за сцену. Где-то там, вдалеке, репетировал флейтист. Мелодия струилась в пустоте, я перегнулся через золотые поручни, чтобы прислушаться к ней, и уловил резкий запах — возможно, плесени. Словно где-то лопнула от холода труба. Тем не менее запах этот очень подходил русалочьему озеру.

Я подался вперед, крепко сжимая перила, и вдруг меня накрыла волна головокружения и ощущение… Признаться, мне трудно подобрать слова для его описания.

По здравом размышлении, Лев, я бы сказал, что головокружение это было вызвано дневной усталостью. И все же, возможно, мне следовало бы употребить слово «беспамятство». Или «экстаз». Чувства мои обострились. Сердце бешено заколотилось. Я был не в себе, кожа стала горячей, а еще — извини — меня пронзила мощная эрекция, порожденная, должно быть, этим речным запахом, витающим в воздухе за золотыми перилами. И ощущение какого-то движения. Словно что-то осторожно коснулось моего плеча, щеки…

Я не говорю о призраках и не собираюсь приплетать их к рассказу. Да и тогда я не думал о привидениях.

Я держался, даже когда зрение помутилось, — словно темные пятна отделились от «тынских» теней ямы. Я выпрямился, поморгал, восстанавливая самообладание. Потрясенный, я вернулся на свое место, виня во всем насыщенную дневную прогулку и браня себя за то, что не сумел вовремя остановиться.

Впечатление от оставшейся части оперы, хотя качество музыки и пения не изменилось, почему-то померкло. Да, в голосе Габриэлы Березковой звучала печальная сладость, когда ее любимый умер. Когда она вернулась в свое озеро, мне стало грустно, чего и добивался композитор. Зрители дважды вызывали артистов на поклон. Но я не двигался и не хлопал. Мои мысли где-то витали.

Когда зажегся свет, я подождал, пока основная толпа схлынет, и медленно двинулся за народом.

Однако в фойе я отделился от публики и, к собственному удивлению, зашагал в другую сторону. И наткнулся на дверь с табличкой «За кулисы». Когда я приблизился, дверь вдруг широко распахнулась, выпуская мужчину в смокинге со скрипичным футляром в руках. Он окинул меня смущенным взглядом и придержал створку. Попробовав напустить на себя уверенный вид, я шагнул внутрь и очутился в настоящем муравейнике коридоров и комнат, размышляя, что же я, собственно, надеюсь тут отыскать. К счастью, никто не обращал на меня внимания; люди закончили работать и собирались домой.

Может, я пытаюсь найти гримерку мисс Березковой и засвидетельствовать певице свое дурацкое почтение? Этот вопрос я задал себе, спускаясь по какой-то лестнице. Несколько раз свернув не туда, я оказался в кладовке инструментов с высокой узкой дверью, ведущей в оркестровую яму.

Тынская чернота обернулась здесь плотной серостью.

Я простоял на месте довольно долго, вспоминая странные ощущения, глядя снизу вверх на позолоту перил, казавшихся отсюда гораздо выше, чем они были на самом деле, особенно на фоне тусклой, немыслимо далекой фрески.

Только господствовал здесь запах не русалочьего озера, а перегревшихся рамп.

Я прошел между рядов стульев к арфе, застывшей возле вмурованной в пол решетки.

Нагнувшись над железной сеткой, я вдохнул удушливое зловоние, почти столь же сильное, как раньше. И все же легко объяснимое. Грунтовые воды, просочившаяся влага Влтавы.

Как-никак театр ведь стоит на берегу.

Склонившись над люком, я вслушался в шелестящее, словно в витой ракушке, эхо. Затем посмотрел вниз, и меня пробрала дрожь — я вообразил одинокое невидимое лицо, обращенное ко мне.

Поднявшись, я погладил арфу, как бы успокаивая ее и себя, вызвав слабый резонанс, словно все струны вдруг завибрировали разом. Вернувшись в кладовку, я чуть не столкнулся с рабочим, явившимся собрать оставленные музыкантами ноты. Испугавшись, я пролепетал по-чешски:

— Заблудился. Я заблудился.

Пришлось показать паспорт, потом институтский пропуск, и только после этого меня проводили к выходу.

На мосту, ведущем в Смихов, голова опять закружилась. Я привалился к перилам, и меня вырвало в реку. Эхо колоколов металось над Старе Местом. Я смотрел на сияющий Народный Театр, ожидая еще одного приступа рвоты, но его не последовало. Откашливаясь, я оторвал взгляд от театра и заметил на уровне реки пирс-простенок, врезанный в каменную набережную, с порталом и окном, похоже замурованным крепко-накрепко.


Наутро странное ощущение, оставленное загадочными впечатлениями в опере, рассеялось. Я хорошо отдохнул, выспался и пообещал себе не бродить больше целыми днями по городу.

Но я не забыл замурованное окошечко на пирсе и в институте спросил о нем.

Коллега рассказал мне, что это остатки рыбачьего порта XVII века, который располагался тут до постройки Народного Театра и большинства соседних зданий.

Стремясь удовлетворить мое любопытство, он принес мне несколько великолепных справочников.

История подземных владений Старого и Нового города впечатляет не менее, чем легендарная история той Праги, что открыта взгляду каждого. Подобно большинству древних городов, Прага росла слоями; первые поселения, возникшие тысячу лет назад вдоль Влтавы, теперь превратились в заброшенные катакомбы. В Средние века пирс был связан с улочками и переулками, впоследствии стершимися с лица земли.

В «Пражских легендах и истинах» (1872) Крейчи[15] и «Старой Праге» (1906) Гейнгольца я нашел немало увлекательных повествований о подземном царстве чешской столицы вроде историй о Карловой площади и Faustuv Dum — доме Фауста.

Площадь, расположенная в трех милях к югу от Тынского храма в Новом городе, когда-то называлась Скотным рынком и была построена вокруг загадочного древнего камня, увенчанного крестом. Шарлатаны, наводнявшие город во времена правления Рудольфа, открывали там лавки. Она стала настоящим гнездовьем черных дел и еще более черных намерений, местом казней, где трупы выбрасывались из особых люков и задних дверей в лабиринт подземных ходов; и эти же ходы (если верить мифам) служили домом целому сонму тайных и алхимических обществ.

Несчастные жертвы, гласит легенда, замуровывались заживо в подземных казематах.

А на южном конце площади стоит дом Фауста, возведенный примерно в XII столетии.

В конце XVI века там жил Эдвард Келли, алхимик, проводивший опыты по заказу Рудольфа II, и его дьявольские изыскания способствовали расцвету причудливых легенд: и по сей день считается, что это роскошное поместье, настоящий дворец, служило последним пристанищем доктора Фауста и местом его последней битвы с Мефистофелем. Отсюда — дом Фауста.


На пятый день пребывания в Праге, изучая в своем крошечном кабинетике оттиски старых текстов, я услышал, как внизу прозвенел колокольчик. Несколько секунд спустя наш куратор Якоб — наполовину немец, наполовину ирландец — шепнул, что ко мне посетитель.

Странно. Ко мне вообще редко кто заскакивал на огонек. К тому же я никого не знал вне института.

Кстати, Лев, накануне я разделался с поручениями агентства: серией скромных запросов в местные посольства и (вот удивительно!) книжные магазины. Спускаясь по лестнице, я ожидал, что нежданный гость как-то связан с этими действиями. Или что это мой неуловимый спутник из госбезопасности.

Но в фойе меня ждал какой-то — другого слова не подберу — обломок кораблекрушения.

— Dobry den, — сказал он, не отрывая глаз от собственных башмаков.

Он был совершенно лыс, за исключением нескольких жидких прядей седых волос, с красноватыми слезящимися глазами и мелко трясущимися руками.

Он назвал мое имя и фамилию, хотя имя в его произношении прозвучало как «Стефан».

— Да, — ответил я. — Апо[16]

Он вытащил из кармана клочок зеленой бумаги. Я взял.

На обрывке оказалось грубо нацарапанное послание: «Стивену Мэдисону: Стрелецкий остров, восточный берег, 16.00. Хастрман».[17]

Хастрман?

Фамилия показалась мне смутно знакомой, хотя она определенно не связывалась в моем сознании с делами недавнего времени.

— Nashela[18],— буркнул бродяга и двинулся к двери.

Я вскинул руку.

— Подождите! Prominte![19]

Он остановился, переминаясь с ноги на ногу.

— Кто такой Хастрман?

Оборванец покачал головой и перевел взгляд на Якоба.

— Nerozum'm, — сказал он. («Не понимаю».)

Прислонившийся к косяку Якоб перевел вопрос и внимательно выслушал ответ.

— Он говорит, что написал записку по просьбе старого джентльмена, которого никогда раньше не видел, на мосту Легии. За доставку ему заплатили сто крон.

Обломок кораблекрушения, шаркая, удалился. С видимым облегчением Якоб затворил дверь.

Моим контактным лицом в институте был Пол Доусон.

Я его отыскал в мансардном кабинете и шлепнул записку на стол возле чашки с чаем. Доусон слегка — но только слегка — нахмурился.

— Госбезопасность не нанимает бродяг, — сказал он. — Как насчет типов, которых ты прижал в посольстве? Их дружки?

— Возможно. Хотя не думаю.

Я размышлял о подобном повороте еще в кофейне «Славия» и пришел к выводу, что с моей стороны проколов не было.

— Хастрман… — протянул Доусон. — Может, это имя, а может, название одной из диссидентских групп, но уж точно не диссидентский modus operandi.[20] Хочешь пойти?

Я кивнул.

Кивнул, чувствуя все тот же трепет, Лев, — возбуждение от ощущения себя действующим лицом шпионского романа.

— Я поищу это имя в наших книгах, вдруг что всплывет. — Он предложил мне своего коллегу, но я отказался. —

Записывай все, что будет говориться. Порядок тебе известен.

Назначенный час близился, и я, в зимнем пальто, шляпе и перчатках, потащился к Влтаве.

Дворники уже расчистили дорожки от снега.

Что-то недоброжелательное чудилось в этой брусчатке. Булыжники, казалось, получали удовольствие, неожиданно вырастая под подошвами; каждый шаг противоречил тому, что видели глаза, напоминая мне, что я не пражский уроженец.

Стрелецкий остров замаячил над водой, и я вдруг понял, что совершенно не представляю, как туда добраться. На лодке? Нанять лодку так поздно в субботу — в день, когда даже кофейни закрыты? Тут я заметил, что от моста Легии, пересекающего остров, падает к земле крутая лестница.

Спустившись по ней, я, как хороший шпион, изучил узкую полоску мрачного парка. Заснеженный газон, лавки, тропинки — все было пустынно. Слева за домами Старого города садилось солнце, длинные тени стелились по земле.

Вдалеке в здании итальянского стиля горели огни. На острове, сидящем так низко, под самыми берегами Влтавы, царила «подводная» атмосфера.

Я пересек площадку, миновав несколько вычурных железных фонарей и одинокую статую нимфы со скромно опущенными долу очами, и приблизился к скамье под развесистым дубом. Бетонный волнолом заслонял береговую линию, где хихикающие волны лизали камень.

Смахнув пушистый снежок, я сел на лавку. По ту сторону реки тускло светился Народный Театр. Выбранное мной место отлично просматривалось с лестницы и из окружающего парка: мой загадочный связной должен был без труда найти меня.

Я вынул записку и прочел ее еще раз, размышляя о запросах, которые сделал в посольствах Старого города и книжных лавках Еврейского квартала. В сущности, это была довольно рутинная информация (хотя и «прижимающая» кое-кого, как выразился Доусон).

На другом берегу церковные колокола отбили время.

Когда я поднял глаза, у стены стоял старик.


Высокий, широкоплечий, с длинными седыми волосами, острым взглядом и типично славянским носом. Он был в зеленом плаще поверх серебристой, с высоким воротником рубашки.

— Dobry vecer.

Я поднялся:

— Рапе Хастрман?

— Апо, — подтвердил он, чопорно поклонившись. — Я — он. — Старик говорил низким, глубоким голосом, с сильным акцентом.

Наша беседа сейчас передо мной — запись в моем маленьком блокноте. И хотя страницы, мягко скажем, подмокли, большинство слов вполне читаемы.

Я представился.

С официальностью, свойственной военным (так я написал, прибавив «сторонник бывшего президента Масарика»),[21] он поблагодарил меня за то, что я согласился встретиться с ним, еще раз поклонился и жестом предложил сесть. Затем опустился рядом со мной, скрестил длинные руки на коленях и после обмена несколькими ничего не значащими вежливыми замечаниями сказал:

— Я представляю… группу, пан. Группу Старой Праги. Мы хотели… общения, — Его бледно-голубые глаза пристально сверлили меня. — Встретиться с одним из… ваших.

Из моих?

— В смысле — с кем-то из института? — прикидываясь туповатым, переспросил я. — С ученым?

Шпион?

— Да. Можно сказать… с ученым. Из Америки. — Он улыбнулся, обнажив желтоватые зубы.

Помню запах имбиря и только что срубленного дерева.

— Вы выбрали интересный способ назначить встречу, пан Хастрман. — Я помахал запиской.

— Он показался мне… безопасным, сэр. Стрелецкий остров издревле любим нашими.

Сколько ему лет? Глубокие морщины бороздили лоб и подчеркивали переносицу старика. То ли восемьдесят, то ли шестьдесят — я не мог сказать наверняка.

— Чем я могу вам помочь, пан?

По меньшей мере на полминуты он погрузился — так мне показалось — в медитацию.

Я озирал ближайший парк, поглядывая через плечо на лестницы.

— Произошли… перемены, сэр. — Он сделал паузу, глубоко вздохнул. — Перемены с нашей… землей. С Прагой. — Английский давался ему трудно, слова как бы выползали из самой глубины его груди и, отчетливые, короткие, тяжело падали с языка.

— Перемены? В status quo?[22]

Он медленно кивнул.

Я рискнул:

— Ваше правительство, пан, оно не следует всем идеалам перестройки. Я говорю о Гусаке.[23] Ваша группа не согласна с ним?

Рассеянная улыбка. Любезная, затем резкая — он бросил взгляд на огни Праги на том берегу и чайку, кружащуюся над водой.

— Нас… не омывает море.

Смутившись, я попросил его повторить. Он повторил и добавил:

— Великое море. Его недостает. Они скучают. — Глаза старика следили за каллиграфическим полетом птицы. Я невольно заметил, какие гладкие у него волосы. — Более того, эти… севшие на мель… здесь.

— Боюсь, мистер Хастрман, я вас не понимаю. Nero-zum'm, — вставил я на всякий случай.

Улыбка. На миг глаза его блеснули, словно поймав лучи меркнущего солнца.

— Все мы, пан. Прага. Чехи. Наша страна. Земля заперта, стиснута, окружена. Страна… должна коснуться моря, сэр.

Я невольно вспомнил «Зимнюю сказку» Шекспира — ну, то место, где сицилийский корабль пристает к богемскому берегу.

— Это создаст трудности для вашего народа, — сказал я. — В вашей истории была уже, как бишь там, битва у Белой Горы,[24] верно? После этого прискорбного поражения…

— Море… очищает. — Должно быть, он не слушал меня. Дыша широко открытым ртом, старик помолчал немного, затем продолжил: — Энергия… копится. Мы стареем. Озера, реки… dusit… задыхаются. Мы вынуждены… уходить под землю. Нам нужно… объединиться… с новыми мирами. — Он покачал головой и снова тяжело задышал через рот.

— Тогда поговорим о переменах, пан. — Я неуклюже попытался сменить тему, вернуть беседу с небес — точнее, с вод — на землю. — Ваше правительство, возглавляемое Гусаком, продолжит то, что они называют «нормализацией», и внутренняя политика станет еще жестче, вне зависимости от желаний Советов.[25] Вы согласны?

Левой рукой старик погладил свой серебристый воротник; этот небрежный жест отчего-то показался мне далеко не случайным.

— Апо. Страна… должна измениться и… обнять Запад. Но даже это… не решение.

Он оценивающе посмотрел на меня, втянул открытым ртом солидную порцию воздуха и выдохнул.

— Пан Хастрман, мне хотелось бы больше узнать о группе, которую вы представляете.

Голос старика упал, став почти неслышным:

— Я принес… предложение. Встретиться.

Хастрман застал меня врасплох.

— Еще раз?

Он мотнул головой:

— Я… только посланник.

Старик сунул руку за пазуху, вытащил ее — и между его указательным и большим пальцами тускло блеснуло золото.

Кольцо.

Неотрывно глядя мне в глаза, он протянул вещицу.

И уронил кольцо на мою ладонь.

Тяжелый перстень зеленоватого золота — словно впитавший в себя оттенок стариковского плаща — с тонким узором из крошечных звезд по ободку, оплетенных филигранью в виде комет и волн.

— По нему она… узнает вас.

— Кто «она», пан?

Он возвел глаза к небу — за миг до того, как чайка с криком пронеслась над нашими головами и спланировала к воде.

Сжав кольцо в кулаке, я следил за кружением птицы, и тут заметил мост, торопящихся пешеходов и одинокую фигуру в толпе, шагающую медленнее остальных. Черный силуэт на фоне затянутого тучами неба показался мне знакомым: мятая куртка, копна темных волос. Человек смотрел в нашу сторону.

Агент госбезопасности. Я точно знал, что это он.

Хастрман по-прежнему глядел на чайку.

Я предложил:

— Может, пойдем, пан?

Он вроде бы понял, еще раз глубоко вдохнул, поднялся, и секунду спустя мы уже брели вдоль берега.

Однако вскоре он замедлил шаг и остановился.

— Вам надо присесть? — поинтересовался я.

— За нами… следят?

Я рискнул оглянуться, но никого не увидел ни на ближайшем мосту, ни на лестницах, ни на острове.

— Не знаю, не уверен.

Хастрман уставился на мою руку, на кольцо.

— Тут есть монастырь, пан, в Нове Месте. Эмаузы.[26] — Он произнес это слово очень резко и ткнул пальцем куда-то южнее Народного Театра. — Это костел — церковь — место встречи.

— Костел Эмаузы.

Старик выпрямился, как будто в плечи его влилась сила.

— Вход… там. В доме пастора, на северо-восточном углу. Лестница вниз. Один из наших встретит вас, пан. И проводит к… нужному месту, вниз.

Вспомнив о своих изысканиях, я спросил:

— В катакомбы?

Он кивнул:

— Там нет… оккупантов этого города, — Звук его голоса почти растворился в плеске реки.

— Когда?

— Завтра. Vecer. Поздно. В двадцать один hodin.[27]

— Мое начальство в институте, пан, — у них может возникнуть ряд вопросов. Возможно, они запретят мне идти на подобную встречу.

— И все же она будет ждать. Завтра. Внизу. В двадцать один час.

— Ее имя, пан?

Старик улыбнулся — такие улыбки не забываются.

— Милована.[28]

Я повторил про себя имя, снова уловив в морозном воздухе запах имбиря и стружки.

— Если мое начальство согласится, я буду там. Если нет, договоримся о чем-нибудь другом.

Кивнув, Хастрман на миг прикрыл глаза.

— Dobry den, пан Хастрман.

— Dobry vecer, пан.

Он махнул рукой, словно показывая, что к мосту мы должны пойти поодиночке. Я зашагал, а он остался стоять в сумерках, выделяясь из тени лишь зеленью плаща и серебром волос, кланяясь мне.

На ходу я сунул руки в карманы. Резьба на кольце была на ощупь столь же занятна, как и на вид. Почти не отдавая себя отчета, я погладил крохотные звезды и кометы, а затем осторожно надел перстень на безымянный палец. Когда я взобрался по ступеням, мост был забит машинами и пешеходами.

Моего соглядатая из госбезопасности я не увидел.


Следующий день — воскресенье — я провел в институте.

Доусон отсутствовал, как и большинство ученых.

Якоб наводил порядок в офисах первого этажа.

Так что я получил отличную возможность удостовериться в правдивости истории Хастрмана, роясь в запасниках. Да, под монастырем Эмаузы имелись катакомбы, или, по крайней мере, они были там восемьдесят лет назад: в габсбургском[29] обзоре 1906 года упоминались «романский туннель и остатки древнего зала под храмом Святого Яна на Скале».

Фотография, на которой был изображен храм, демонстрировала его поразительный барочный профиль: шпили-близнецы, похожие на белые шипы.

В соответствии с картой туннели тянулись на юг, под Карлову площадь. Исследование 1962 года не говорило о зале и туннелях, но тогда Советы больше интересовались строениями на севере города, ближе к прокладываемым ими линиям метро. Данное противоречие лишь подтвердило слова Хастрмана о том, что катакомбы служат отличным местом встреч.

Меня встревожила только одна деталь: в обзоре указывалось, что церковь, разбомбленная союзниками во время Второй мировой, так больше и не открылась. Монастырь перешел под эгиду Академии наук, а храм остался выпотрошенным и опустошенным.

Я прилежно скопировал карту в блокнот. Сейчас она стала практически нечитаемой, чернила расплылись, страница покрылась пятнами и вся сморщилась; как и те заметки, которые я сделал в следующие часы, изучая кольцо.

Должен сказать, Лев, что мне не удалось снять его.

После возвращения с острова я пытался стянуть перстень и грубо свинчивая его, и хитростью — при помощи смазки из гостиничных мыла и шампуня, но только содрал кожу. На следующее утро палец раздулся, как сосиска, и хотя приложенный мной лед немного уменьшил опухоль, избавиться от кольца все равно не удалось.

Я решил попытаться снять его попозже — днем.

В блокноте, под описанием узоров, я добавил догадку о происхождении кольца: «Священная Римская империя? Рудольф?»

Я был уверен, что звездно-кометный рисунок — ключ к чему-то, так что углубился в энциклопедию, посвященную ювелирному искусству эпохи римского владычества, пролистал сотни и сотни изображений безвкусных ожерелий, браслетов, брошей, колец, пока, к собственному изумлению, не наткнулся на похожую картинку — цветную гравюру.

Я приложил руку к странице: не отличить!

Кольцо датировалось 1590 годом.

Лев, моих познаний в чешском хватает, чтобы общаться с гостиничными служащими и водителями такси. Я способен разобрать смысл предложения, когда знаю перевод первоисточника, как, например, было со стихами Ярослава Сейферта. Но теперь я не испытывал уверенности в том, что правильно понял значение подписи под гравюрой.

Там, кажется, обсуждался рисунок из звезд и комет — uzor, и подразумевалось, что он символичен для астрологической мании Рудольфа, в то время как волнообразные зазубрины олицетворяют Влтаву.

А еще там говорилось о надписи — napis, — выгравированной внутри кольца.

Z ТВ znovu a priliv Decern Temnoty a Zeme.

С помощью словаря я в конце концов перевел:

ТБ — во веки веков Дочь Земли и Тьмы.

С сомнением перечитав абзац, я заметил маленькое примечание.

Отыскав ссылку в конце книги, я медленно прочел ее, отказываясь верить написанному.

Кольцо, известное как «1590-ТБ», по-видимому, являлось частью sackomora императора Рудольфа II.

Во рту у меня пересохло. Шею защекотали мурашки. Пальцы правой руки сами собой сжались в кулак.

Ведь закомора — это легендарное императорское собрание произведений искусства, характеризующих постепенно и неуклонно расшатывающийся разум монарха. Коллекция включала в себя драгоценные камни, картины, часы, астрономические инструменты, а также чучела животных, рептилий, всевозможных уродцев, даже комок глины — говорят, той самой, из которой Яхве вылепил Адама.

Z ТВ znovu a priliv Decern Temnoty a Zeme.

Дочь Земли и Тьмы.

И Z ТВ. Для ТБ.

Я встал и отправился на поиски книги, содержащей подробности о закоморе. Нашел три на греческом и одну на английском — издание конца шестидесятых — и отнес ее в свою кабинку для научной работы.

В списке быстро нашелся пункт «1590-ТБ».

Я читал — и не верил своим глазам:

«1590-ТБ: экспонат представляет собой золотой перстень с турмалинами, изысканно детализированный (смотри гравюру). Предположительно принадлежал датскому астроному Тихо Браге. После смерти Браге в 1601 году кольцо перешло в императорскую коллекцию.

Как большинство прочих сокровищ закоморы, экспонат 1590-ТБ предположительно утерян в годы смуты, последовавшие за правлением Рудольфа.

Тихо Браге, по свидетельствам современников, не упоминал о происхождении кольца, хотя, по слухам, оно было подарком. Первый биограф астронома, Ярослав Фиркушный, пишет, что Браге оберегал перстень больше своей самой известной принадлежности — огромного серебряного с золотом носа, который надевал вместо собственного, отрубленного предположительно на дуэли».

Я поднес руку вплотную к библиотечной лампе.

В крохотных завитках звезд я узнал знакомый узор — пояс Ориона,[30] а потом разглядел Охотника целиком — над золотой и серебряной зыбью, изображающей волны Влтавы.

«Она узнает тебя по этому», — сказал Хастрман.

Я задумчиво водил пальцем по спиралям узора.

Вещь, принадлежавшая когда-то Тихо Браге, теперь стала моей.

Я обладал осколком истории — причем скорее всего связанным с гробницей в соборе Тына.


Тем вечером, пребывая в странном упрямом настроении, я шагал по Смихову под проливным дождем.

Я нарочно решил прогуляться пешком — в основном чтобы изгнать из головы всякие фантастические мысли.

Я шел под зонтиком, в еще не промокших ботинках, в перчатках, тяжелом плаще, с блокнотом в кармане. Палец дергало. С новыми силами, порожденными, вероятно, отчаянием, я снова попытался снять кольцо. Безуспешно.

Снег таял. Запах копоти и серы стал еще назойливее. Ореолы освещенных капель окружали фонари, приглушенное эхо колоколов Старе Места металось по узким улочкам и безлюдным пешеходным дорожкам.

Мой агент из госбезопасности не показывался.

Лишь каменные лица взирали на меня сверху.

Я пытался шагать бодро, но под ногами хлюпала слякоть — дождь сделал брусчатку опасно скользкой.

На Зборовской улице, рядом с Влтавой, я поймал такси.

— Костел Эмаузы, prosim, — бросил я молодому водителю, оглянувшись на пустой тротуар.

— Эмаузы. Апо.

Мы резко сорвались с места.

В тепле на заднем сиденье (вспоминаю любопытную и вроде бы никчемную деталь: радио надрывно вопило «Теннесси-вальс»[31] по-чешски) я привел в порядок мысли, выбирая из этой путаницы разумные и повторяя их. Встречусь с представителем пражского диссидентского сообщества, с этой Милованой. Запишу наш разговор в блокнот. За мной не следят. Я могу в любой момент прервать поездку — и сделаю это, если понадобится.

Самой опасной наверняка станет прогулка по монастырскому комплексу. На поверхность сознания снова выкарабкалась параноидальная мыслишка: а что если встреча подстроена госбезопасностью, чтобы сцапать приезжего «ученого», поймать его с поличным на владении бесценным чешским артефактом, — если госбезопасность действительно следит за мной (тут я кинул взгляд в заднее, залитое дождем окно машины), она наверняка расставит силки, когда я появлюсь на территории монастыря или войду в церковь.

Только внизу, только в катакомбах я смогу сказать себе, что опасность миновала.

Разумные мысли, Лев, всплывали из влажных глубин, где они кружили последние пару часов.

В своем гостиничном номере я оставил адресованную Доусону записку, объясняющую, где я и в связи с чем отправился на встречу. Дополнительная страховка — на тот случай, если назавтра я окажусь в кутузке. (В голове назойливо гудело: и почему я не позвонил Доусону? Может, часть меня верила в менее рациональное — в волшебство кольца, этой частицы истории, переданной мне, именно мне?)

В Нове Месте свет фонарей вперемешку с дождевыми струями омывал мощеные улицы. Немногие отважные или безрассудные прохожие, скорчившись под зонтиками, зашмыгивали в местные ресторанчики или выныривали из них.

Вскоре водитель махнул рукой, привлекая мое внимание к чему-то впереди нас.

Из мокрого сумрака вырастали выгнутые шипы шпилей монастыря Эмаузы, серые и призрачные по сравнению с темной громадой храма внизу.

Тут меня скрутил приступ паники, совершенно неоправданный, вызванный — я знал это — кривизной улочек, зыбким мерцанием брусчатки, фонарными столбами, словно склонившими головы под напором ливня, и моим внезапным острым осознанием положения в пространстве Старого города, Старой площади и костела Тына.

Меня охватило чувство, что эти две пары шпилей — ведьмины шляпы и шипы, Эмаузы и Тын — каким-то образом перекликаются в небе — лишь эти две пары среди тысяч шпилей Праги.

Шофер затормозил.

— Нет, едем дальше, — сказал я по-чешски.

Территория Эмаузы казалась пустой, на монастырской земле не было никого, кроме статуй; шумели только падающие капли дождя.

Я сказал себе: если Милована хочет встретиться со мной, мы встретимся на Стрелецком острове. Разве старик не сказал, что там излюбленное место сборищ его группы?

Завтра я стащу с пальца кольцо. И доложу Доусону — все по форме, чин чином. А сегодня вернусь в гостиницу. Или в ресторан при гостинице.

Водитель оглянулся.

— Kde? — спросил он. («Куда?»)

И я, поддавшись смене настроения, опять передумал.

Я уже прибыл в Нове Место. Чтобы встретиться с представителем пражского диссидентского сообщества. Я добровольно согласился на эту работу — работу шпиона-академика. Возможно, чтобы хоть чем-то посодействовать приходу в эту часть мира великих демократических перемен.

Так почему бы не рискнуть?

Единственная опасность — пересечение территории Эмаузы.

Потом я сообразил: есть еще один вариант. Еще один способ войти незаметно для любых предполагаемых агентов.

Я вспомнил скопированную мной карту. И снова ощутил укол паники, на этот раз отчего-то даже понравившийся мне.

Похлопав по карману, в котором лежал блокнот, я сказал водителю, где меня высадить.


Несмотря на все зловещие басни, скопившиеся за века, в тот день дом Фауста выглядел простым, малопривлекательным, безвкусно-пышным серо-оранжевым дворцом с округлыми окнами и скошенным веселеньким фасадом. Стоял он на краю заросшего травой поля, бывшего когда-то Скотным рынком.

Дом Фауста — или школа, которой он стал, — казался закрытым. За витражным стеклом фойе тускло маячил неравномерно освещенный зал. Я потянулся к ручке в форме расправившего крылья лебедя, говоря себе, что, если дверь заперта, я вернусь в гостиницу или ресторан. Выпью за разумные мысли и наутро проснусь с легкой головной болью, зато в знакомой реальности.

Но ручка бесшумно повернулась.

Закрыв зонтик, я шагнул внутрь.

Незваный гость, я шел по не такому уж древнему на вид коридору (ну никак не старше ста лет), твердя себе: осмотрю центральный зал, эти холсты в золоченых рамах с изображением Пражского Града и Вацславской площади, а потом отправлюсь в отель и буду ждать новых вестей от Хастрмана.

В холле царила тишина. Недавно натертый паркет пах мастикой. За распахнутыми дверями маячили в темных помещениях столы и стулья, расставленные, несомненно, как в академической аудитории — крутым амфитеатром.

Все это до жути противоречило истории дома Фауста. А ведь я брел по зданию XII века, одному из тех, которые, как и большинство исторических памятников Праги, не тронули бомбы Второй мировой войны.

В конце коридора, справа, обнаружилась узкая дверь, помеченная четким графическим символом: звездной россыпью.

И я вошел.


Sklepen — вот как они называются, эти просторные, сводчатые погреба старой Праги.

Я нырнул под каменный косяк, оказавшись в первом из нескольких покоев, спускающихся во тьму.

Вот где скрывалось древнее прошлое дома Фауста.

Я стянул перчатки, сунул их в правый карман, а из левого вытащил фонарик. Яркий луч скользнул по растрескавшимся плитам пола, по груде ящиков, метел и корзин.

В углу громоздилась гора картошки, ощетинившейся бледными отростками.

Фауст, вспомнил я (в основном чтобы отвлечься), не сражался с Мефистофелем здесь, в погребе; скорее, битва велась в мансарде, и незадачливого алхимика унесло через чердак, так что в крыше долгие десятилетия зияла дыра, упрямо не поддававшаяся никакой «штопке».

В следующем помещении оказался работающий бойлер. Я задержался здесь, наслаждаясь ласкающим лицо и руки теплом, почти растормошившим, разбудившим меня. Я чуть не повернул обратно, чуть было не бросился к лестнице, но вместо этого, размышляя о Тыне и тайнах Эмаузы, о Тихо Браге и гробнице, шагнул в следующие покои. В дальнем углу стояли прислоненные к стене черные железные стержни высотой с меня, пышно украшенные кружевным золотистым орнаментом в стиле эпохи Рудольфа. Громоотводы.

Вдыхая запах старого железа, я остановился, привлеченный сходством узоров на брусьях с узорами на моем кольце. Затем двинулся дальше, под очередную арку, — и наткнулся на старика, сидящего за карточным столиком под голой грушей электролампочки.

Он изумился не меньше меня — застыл с расширившимися глазами, не донеся до рта ложки. У него были совершенно белые брови и гладкий высокий лоб. В синем рабочем комбинезоне он выглядел тощим, как воробей.

Стараясь придать своему голосу успокаивающую мягкость, я сказал:

— Dobry vecer, Pane, — и выключил фонарик. — Mluvit Anglicky?[32]

После паузы старик кивнул.

— Немного, — слабо пробормотал он.

Я сказал, что я американец, ученый, после чего он, кажется, несколько расслабился — по крайней мере, опустил ложку в тарелку с супом.

Я показал на него пальцем:

— Ты — сторож?

Он встал со стула — раздался резкий скрежет дерева о камень — и махнул рукой в том направлении, откуда я пришел, в сторону лестниц.

— Prosim.

— Нет, — я покачал головой, — kde katakomby? — Я ткнул пальцем вниз, в пол. — Katakomby?

Он прищурился — и окаменел.

Я вытащил блокнот и, быстро пролистав страницы, добрался до перерисованной мной карты. Глаза старика не отрывались от моей правой руки — от кольца.

Морщинистые губы приоткрылись.

Напряженность его взгляда придала мне сил.

Я пошевелил пальцами:

— Узнаешь?

Он облизал губы:

— Апо.

Я показал ему карту, набросок катакомб.

Кивая, он отвернулся от меня и, прихрамывая, двинулся вглубь помещения. Сменив фонарик на блокнот, я прошествовал за неожиданным провожатым сквозь еще один склад старых ящиков и бочек в комнату с потолком пониже.

— Tarn jsou[33], — показал он. — Туда.

Я снова включил фонарик и посветил поверх плеча старика. Над брусчаткой слегка возвышался серый каменный выступ с дубовой дверью — крышкой люка.

Сторож потянул какой-то болтавшийся над его головой ремень; вспыхнула лампочка, закрепленная на серебряных стилизованных скобах, формой напоминающих пауков. Засов был выполнен в виде выпученного глаза. Створку грубо перечеркивал по диагонали железный прут.

Тут старик, видимо, заколебался, топчась на месте, пока я жестом не велел ему продолжать.

Запор держался на честном слове. Старик поднял громоотвод обеими руками и отложил в сторону. Со штыря посыпался серый прах времени.

Мне пришлось помочь ему поднять крышку. Дерево пронзительно заскрипело, за нашими спинами отозвалось эхо. Я закашлялся от едкой пыли, а секунду спустя ощутил ее острый, сырой запах.

Щербатые каменные ступени вели вниз, исчезая из виду.

Я положил зонтик на землю, вытащил бумажник и извлек из него тысячу крон.

— Подожди.

Слегка дрожащими руками я разорвал купюру пополам и протянул половину сторожу. Затем постучал по циферблату часов, показав на двенадцать.

— До полуночи.

Он вроде бы понял.


Лев, какой мир мне открылся!

Древние ступени винтовой лестницы убегали вниз. Спуск оказался длиннее, чем я ожидал. Сгорбившись, стараясь не касаться ледяных камней, я шел и шел, пока ступени не уткнулись в скользкую, поросшую илом глыбу.

Никаких следов вокруг я не увидел.

Сколько времени прошло с тех пор, как кто-то спускался сюда?

Воздух был спертым, зловонным. Осторожно повернувшись, я обнаружил, что стою в сводчатой пещере, сложенной из древних камней. Если верить карте, отсюда на север тянется сужающийся туннель; и на юг тоже.

Я пошел на юг.

Первые сто шагов проход оставался довольно узким: раскинув руки, я касался обеих стен. Но потом коридор расширился. Влажный ветерок пахнул мне в лицо.

На стенах угадывались заложенные квадратные ниши, и, идя мимо них, я вспоминал легенды о несчастных, замурованных тут заживо.

Слой водорослей под моими ногами утончился. Вскоре я шагал по голому камню.

Все это время я напряженно вслушивался, ожидая уловить голоса. В конце концов, церковь Эмаузы расположена меньше чем в четверти мили от дома Фауста, а здешняя акустика должна усиливать любой звук.

Тропа начала спускаться, пусть уклон и был невелик.

Вскоре мои ботинки хлюпнули в первой луже. Взбаламученная вода, освещенная фонариком, подернулась бликами. Весь пол впереди оказался залит.

Туннель плавно перетек в сводчатые покои, остатки древнего города, пронзенные серыми колоннами.

Вода уже лилась мне в ботинки.

Разбрызгивая ее на ходу, я думал о грозовых тучах, о молниях, бьющих по вознесшимся над Прагой шпилям времен Рудольфа, и о энергии, катящейся сюда, вниз, во тьму, истощающейся в этих первобытных пространствах, в глуши, о крошечных клочках далеких гроз, угодивших в окружение склизких камней и ила, в пещеры, освещенные сейчас лишь мечущимся лучом моего фонарика. Затем я подумал о каменном лице, глядевшем на меня из дверного проема Тынского храма, и о множестве пражских горгулий и статуй, которые должны были содрогаться, пусть и чуть-чуть, от грома, присоединяясь к этим древним каменным колодцам в чреве земли — нет-нет, уже в недрах храма Эмаузы!

Тут раздался резкий пронзительный звук, трепещущий на высокой ноте, отзывающийся гулким эхом, — звук, внезапно превратившийся в человеческий голос, напевающий — или пародирующий — знакомую мелодию.

«Молитву луне» из «Русалки».

Не в силах остановиться, я двинулся на голос.


Как написать о том, что случилось дальше, чтобы ты не счел меня сумасшедшим?

Считай это сном — или кошмаром.

Я шагал по туннелю — нет, меня влек по нему напев, который мог быть заклинанием, похожим на музыку.

Фонарик мигал, угасая.

Я оказался во тьме. Во тьме, оживленной серебристой рябью.

Я потряс фонарик, открыл его трясущимися неловкими пальцами, поменял батарейки. Загорелся слабый огонек — загорелся и почти сразу потух.

Я крикнул:

— Пан Хастрман?

Громкое эхо резануло по ушам. Затем во мраке, совсем рядом, что-то засияло зеленым, и мерзко пахнуло гнилыми водорослями. Я вскинул руку, заслоняясь от вспышки, и обнаружил, что и свет, и вонь исходят от кольца.

Я попытался — неосознанно, надо полагать, — стряхнуть его. Потом перевел взгляд на то, что обнажило зыбкое зеленоватое сияние: у самой земли, в воде, что-то скрежетало, бряцало, приближаясь ко мне! Сперва смутный силуэт на самой границе зеленого круга и хриплое дыхание.

Милована!

Или, как я перевел позже, — «Возлюбленная».

Она — оно — лежала в воде, блестя чешуей, болезненно дыша, сверкая льстивыми — так мне показалось — глазами с черными вертикальными щелями зрачков. Голова приподнялась — и из лужи показались груди с темными сосками.

Невидимое пока тело существа вибрировало и извивалось под водой.

Дочь Земли и Тьмы. Уже не такая прекрасная, как во времена Тихо Браге.

Я отступил — отпрянул — и споткнулся. Врезался в ледяную воду плечом, подняв фонтан брызг и мгновенно промокнув насквозь. Перстень светился зеленым где-то под вспененной мутью. Под скрежет дыхания подбирающейся ко мне Милованы я выдернул руку из воды. И…

…взгляд мой упал на это существо, предвестие преисподней Босха…

Ее зубы, отражающие сияние кольца, были остры, как у мурены. Когти ни в чем не уступали клыкам. Я тряхнул головой, прохрипел: «Нет, нет», оттолкнулся от земли, вскочил, попятился — и задел ботинком кружащуюся в водовороте зеленую ткань — длинный плащ — плащ Хастрмана, и серебристые водоросли на поверхности, его рубаху с высоким воротом, под взирающими на меня снизу вверх блекло-голубыми глазами, которые мерцали под колышущимися спутанными завитками волос.

Я снова споткнулся и рухнул. Еще один мучительно-тоскливый крик Милованы резанул по ушам. Миг до встречи с ее когтями, ее зубами…

И единственный источник света — моего дрожащего зеленого света, — ставший вдруг странно тяжелым, нырнул на дно. Секунда — и на поверхность всплыли два пальца.

Боль была далекой. Значение имел лишь скорбный крик русалки. Он преследовал меня, бегущего, истекающего кровью, во тьме, становясь слабее, сливаясь с плеском Влтавы, с сумасшедшим топотом моих ботинок по камням и глухим стуком моих коленей, ударившихся о ступени лестницы под домом Фауста.


— Vodnik[34] прошептал смотритель здания.

Он обмотал мою руку какой-то тряпкой, затянул потуже и, когда ручеек крови иссяк, вернулся к люку, с усилием захлопнул его и заложил железным штырем.


В последующие годы я честно пытался обмануть себя.

Доусон, организовавший мне быстрое, абсолютно конфиденциальное лечение, никогда не верил в «состряпанную» мной историю, ту же самую, которую я позже рассказал Женевьеве, а еще позже — Маргарет. В пражском аэропорту я легко прошел таможню, так и не увидев своего агента госбезопасности; возможно, его и не было вовсе.

Я уже начал сомневаться в том, чему стал свидетелем.

Это было начало процесса. Я замуровывал память, закладывая ее кирпичами здравомыслия так же надежно, как закладывались катакомбы Нова Места.

Помню, как гостил у тебя дома и как, показывая Эрлу альбом моей матери с репродукциями Фра Анджелико, Питера Брейгеля Старшего и Босха, ощущал смутную тревогу, приписывая ее детским кошмарам.

В 1994 году, когда сопрано Габриэла Березкова утонула во Влтаве в возрасте тридцати шести лет, я сумел оттолкнуть беспокойные мысли. В 1996-м, когда на Эльбе, в Саксонии, погибла Маргарет, я согласился с официальной версией, — мол, экскурсионная лодка напоролась на какие-то скалы и те же скалы стали причиной ужасных ран на теле моей жены, единственной из всех утонувших пассажиров. Это произошло в ста милях к северу от Праги, неподалеку от того места, где Эльба сливается со Влтавой.


В 2002-м, во время наводнения, когда разлившаяся Влтава затопляла берега, я увидел в новостях Си-эн-эн Стрелецкий остров.

Той ночью мне приснилась окаймленная дубами тропинка, потерявшаяся под катящимися волнами, моя Русалка и ее Водяной, грациозно плывущие по течению под мостом Легии, взирая из-под раздробленной дождевыми каплями глади на человеческие лица, слепо глядящие вниз.

На следующий день я откопал свой размокший блокнот и впервые за годы беспристрастно перечитал записи. И начал восстанавливать события.


Именно я, Лев, — теперь я в этом уверен — разжег в Эрле интерес к Праге.

Истории, которые я рассказывал в тот зимний день о Русалке и Водяном, остались с ним, я знаю, как и воспоминания о картинах. И они — как это случилось и со мной — повлияли, пусть и невольно, пусть и исподволь, на его выбор. Он занялся изучением истории Средних веков.

Из газетной статьи я узнал, что в своем последнем электронном письме, посланном из кафе возле Тына, он сообщил о том, что планирует побродить по берегу и исследовать Новый город так же тщательно, как Старый.

Три недели назад, всего через пару дней после того, как Элизабет написала мне об исчезновении Эрла, я получил посылку, что любопытно — из Праги.


Возможно, ты, мучимый нетерпением, уже открыл пакет. Если нет — сделай это сейчас.

Кольцо потускнело, я помню его еще блестящим.

Лев, изучи надпись и символы сам. И попроси своих приятелей из полиции проверить красноватую патину на перстне. Она выглядит слишком свежей, чтобы быть моей кровью.

К тому времени, когда ты получишь письмо, меня уже тут не будет.

Милована ждет.

Ты должен удержать Элизабет дома: не позволяй ей отправляться на поиски брата.

Милована ждет.

Не думаю, что Женевьева поверит в мой рассказ. Возможно, не поверишь и ты.

У тебя, без сомнения, возникнут вопросы. Но меня не будет здесь, чтобы ответить на них.


С величайшим сожалением и грустью, Стивен.