"Животная любовь" - читать интересную книгу автора (Ланге-Мюллер Катя)

Часть II Servus[5]

Твои мечты, мои мечты цветут в твоих воспоминаниях, горят в моих воспоминаниях… Из эстрадной песни 1970-х годов

На сорок седьмой я решила не садиться; предпочла докурить сигарету, ведь я никуда не торопилась. Сигарета курилась плохо, наверное совсем отсырела. Вкус у нее был как у печеной картошки и вполне сочетался с дымным запахом от угольных брикетов, пропитывавшим воздух. Я уже собралась было прикурить новую сигарету от окурка старой, но тут как раз подоспел следующий трамвай, так что в эту последнюю среду перед Рождеством, в канун тысяча девятьсот семьдесят второго года, я часа на два раньше срока, то есть часов около трех, забралась в вагон шестьдесят девятого, у которого восьмая по счету остановка находилась ровно перед проходной полиграфического комбината, а комбинат вечером этого дня с нетерпением ждал меня к себе на работу.

Для этой поры в вагоне было поразительно пусто. Ловко балансируя по узкому проходу между двумя рядами сидений и успешно преодолевая болтанку разогнавшегося трамвая, я добралась до задних дверей, возле которых, покачиваясь, стоял — нет, даже, пожалуй, почти висел — какой-то мужчина, зацепившись одной рукой за прикрепленную к потолку петлю, а другой то и дело с трудом поднося ко рту быстро пустеющую бутылку.

Я села у окна против движения, так что могла поглядывать то в окно, изображая полное отсутствие интереса, то на этого мужчину.

Мужчина на первый взгляд походил на моего тогдашнего друга; тот же, в свою очередь, напоминал мне иногда, особенно издали или сквозь туманную пелену дождя, фотографию двадцативосьмилетней давности, на которой изображен был один солдат, утверждавший, что он — мой отец. Этот, в трамвае, похоже, явился на свет лет на пять раньше моего друга и минимум лет на десять позже моего вышеназванного отца, но горькими пьяницами, несомненно, были все трое. Однако вовсе не это на самом деле заинтересовало меня в незнакомце, который крепко обнял теперь латунную стойку, а ухом прижался к стеклу в дверях, причем бутылка выпала у него из рук и, не разбившись, подкатилась к моим ногам, оставляя после себя вонючий ручеек. Странность, заставлявшая меня, склонив голову набок, не веря своим глазам, пристально разглядывать мужчину и чуть было не побудившая меня привстать, подойти к нему и потными от любопытства пальцами ощупать его лицо, — странность эта заключалась в его коже, точнее в том, как эта кожа выглядела. Вся поверхность его головы, за исключением свисающих прядями волос, то есть лоб, виски, нос, упругие щеки, подбородок, шея и даже уши — все было покрыто какой-то почти прозрачной субстанцией, которая ровным слоем толщиной сантиметра два-три распределялась повсюду; она не то чтобы дрожала, но была чем-то похожа на желе, напоминая не до конца застывший студень из телячьей головы или поверхность куска глицеринового мыла, несколько часов пролежавшего в воде.

Это лицо — точнее, полная неясность насчет того, что с ним и не есть ли студенистая масса, под которой лицо оставалось почти совсем неподвижным, признак какой-то болезни или же начало волшебного превращения в невидимку, — пугало меня. Желая избавиться от наваждения и имея в запасе еще кучу времени до шести часов, я вышла из шестьдесят девятого уже на четвертой остановке, возле центральной площади, на которой рабочие, видимо по поручению местной администрации, опять, как и каждую зиму, установили гигантскую елку и украсили ее гирляндами лампочек. Сквозь ветви дерева просвечивал салатного цвета бетонный фасад большого многоэтажного универмага, открывшегося всего месяц назад. Это был первый такой универмаг в нашем городе, и, хотя я по возможности старалась избегать мест, где что-то продают, я все-таки решила туда зайти.


Внутри слепил глаза бело-голубой дневной свет, пестро украшенные прилавки, напоминающие уличный рождественский базар, теснились, образуя полукруг, из громкоговорителей повсюду доносились мелодии в исполнении детского хора, то щемяще звонко забирая вверх, то раскатываясь угрозой на низких нотах, — всем знакомые мелодии, но с новыми словами, которые полагалось считать радостными. На просторном паркете первого этажа пересекались — лишь с виду хаотичные, как линии выкроек на листе, — пути множества людей, в основном немолодых уже женщин и подросших детей. Стайками перебегали они от одной круглой тумбы с выложенным товаром к другой, от третьей перебегали к девятой, потом возвращались к пятой, а от нее обратно к первой. Руками в перчатках или голыми руками люди перерывали вороха куколок, чулок, шерстяных шапок; кто-то вставал в очередь к прилавку, где продавались изделия народных промыслов, другие устремлялись вверх по широким ступеням эскалаторов.


Толпой меня отнесло в сторону, я оказалась среди какой-то домашней утвари, которая, видимо, особым спросом не пользовалась, и наконец, ощущая потребность немного передохнуть, притулилась к контейнеру с желтыми елочными свечами, по дюжине в каждой упаковке.

Свечи эти чем-то меня привлекали: они были короткие, толстенькие, ровно-цилиндрические и отливали тусклой желтизной, напоминая густой искусственный мед, который так нравился мне в детстве из-за крупинок кристаллического сахара, встречавшихся в этой вязкой массе; на вкус они были как сладкие песчинки, сахарные песчинки, и когда я, вычерпывая ложку за ложкой, съедала всю банку до дна, мои молочные зубы начинали болеть, а в уголках рта скапливалась клейкая слюна.

Задумавшись, я машинально, сама не знаю зачем, схватила две упаковки свечей и засунула себе под пальто. Я даже слегка опешила, почувствовав, как упаковочные картонки, которые я рукой прижимала к телу, уткнулись сквозь джемпер мне в ребра. У меня и в мыслях не было ничего красть, ведь меня в последнее время уже дважды ловили с поличным, и просто нельзя было сейчас себе ничего такого позволять. Но было уже поздно: рука судорожно сжимала свечи, как хорек — кролика, вокруг толпами бродили люди, короче говоря, я поняла, что ничего теперь не поделаешь, кража уже произошла, и остается только попытаться как можно скорее выбраться отсюда.

Я повернулась спиной к контейнеру, вытянула шею, чтобы вычислить кратчайшую траекторию бегства, и тут же почувствовала, как большой палец чьей-то руки надавил мне сзади на шею, на узкую полоску кожи между воротником и шапкой. Я с содроганием повела плечами, и рука убралась, но через долю секунды, когда я уже было вздохнула с облегчением, начиная думать, что эта призрачная рука у меня на затылке всего лишь недоразумение, меня схватили за локоть, кто-то крепко сжал мою руку и потащил назад.

Я повернула голову, увидела мужчину без шапки, в коричневом пиджаке и сразу поняла, что где-то его уже видела. Да, точно, когда я вошла в магазин, он бросился мне в глаза. Среди всей этой массы женщин и детей мужчины попадались редко, а он стоял посреди потока, словно попал сюда по ошибке, не проявляя ни малейшего интереса к выставленным на прилавках товарам, да и одет он был почему-то по-летнему: на нем не было ни перчаток, ни шапки и шарфа, ни даже пальто, куртки или свитера — только тонкая нейлоновая рубашка, уродливый костюм оливкового цвета и совершенно сухие рыжие полуботинки. Что ж, подумала я в тот момент, живет, наверное, где-нибудь по соседству, или у них тут гардероб имеется, вот он и разделся, внутри-то тепло. Но толпа понесла меня вперед, мимо этого человека, прямо к желтым свечкам, и они на беду напомнили мне детство, вот я ручонки-то и протянула, а он тут как тут.

«Следуйте за мной, пожалуйста, и не будем сопротивляться», — сказал мужчина тихим, обманчиво-ласковым голосом, с которым его мертвая хватка никак не гармонировала. Он потащил меня сквозь толпу, и я была как слепая, которую ведут через опасный перекресток, где нет светофора. Я и вправду не очень-то хорошо видела, потому что глаза у меня были полны слез; теперь я уже сообразила, что этот человек занимается здесь тем делом, о котором мне было известно из книжек и фильмов про не нашу жизнь, но я никак не предполагала, что такое может быть в нашей действительности. Это был магазинный детектив.


Даже не пытаясь избавиться от упаковок со свечами, я смахнула кулаком выступившие слезы и смогла теперь рассмотреть мужчину, искоса поглядывая на него сбоку; похоже, он этого не замечал.

Лицо у него было из числа тех невозмутимых, бледновато-гладких, подозрительно невзрачных или, как мы тогда выражались, «конспиративных» лиц, которые в протоколах допроса свидетелей и в описаниях внешности любят обозначать как «лицо моложавое, без особых примет». Редкие темные волосы были аккуратно расчесаны на пробор, но пострижены неровно. Расчесывается он, наверняка, сам, а волосы подравнивает жена; копят на машину, поэтому экономят на парикмахере, даже, наверное, жена в парикмахерскую не ходит. Глаза его, чуть выпученные, были неподвижно устремлены на лестницу, впрочем, сбоку я не могла их толком разглядеть; веки же, тяжелые, то и дело устало подрагивавшие, обрамленные черными ресницами, были полуопущены и придавали всему профилю мужчины выражение сдержанного государственного траура в дождливый день. Нос прямой, небольшой и гораздо краснее тонких губ, которые, как у бывалых политиков, давно превратились в едва заметную линию.

Все внутри у меня сжалось, в желудке образовался твердый ком. Изучая по мере возможности внешность магазинного детектива, я ведь попросту пыталась отвлечься и унять боль, совершенно отчетливо осознавая, что, собственно, произошло. Меня поймали, поймали в третий раз, и теперь вели вниз, по каким-то захолустным пожарным лестницам, к закономерной развязке. «Раз, два, три — а ну, выходи!» Отважно, как это делают молодые змеи, но без особого успеха, мой желудок пытался размять, раздавить, заглотить этот до странности упругий чужеродный ком, оказавшийся у меня внутри, — эту большую, ядовитую, символизирующую переход в совершенно иное качество и даже, наверное, не подчиняющуюся нормальному закону последовательности арабских цифр, нечеловеческую, фатальную цифру «три», которая хотела казнить меня уже сейчас, до приговора.

На этот раз строгим предупреждением директора магазина и небольшим денежным штрафом мне не отделаться. Теперь меня ждет настоящее судебное разбирательство, приговор и лишение свободы, в лучшем случае на два года. Разумеется, и эта история попадет в мое личное дело, точно так же, как запрет сдавать экзамены за среднюю школу из-за «попытки обмана учителя биологии», а также история с учебой на парикмахера, которую я бросила, и в результате, «поскольку отрицательной динамике в формировании морального облика кадров должен быть положен конец при помощи соответствующих воспитательных мер», меня уволят с этого комбината, ответственного за выпуск центрального государственного печатного органа и названного в его честь.

И всё только потому, что этот сморчок, этот при каждом шаге выплескивающийся наружу из своего дедеронового костюма цвета как глоток теплой, омерзительной водопроводной воды, этот слякотный магазинный детектив своей липкой ручонкой тащит меня куда-то под землю, в кочегарку, этажа на три ниже подземного гаража.

Волна гнева накатила на меня и брызнула из глаз, затопляя веки. Внезапно, совершенно неожиданно для себя самой, я отказалась делать следующий шаг, или шаг отказал мне. Как вкопанная встала я на бетонной ступеньке, выпрямив в коленях ноги; мышцы живота напряглись и стали как камень. Сжав все что можно — глаза, губы, ягодицы, как устрица сжимает створки под угрозой ножа, — я стояла, словно в столбняке, словно высеченный на камне барельеф, изображающий упрямого осла.

— Вы что, сопротивляться решили? — тихо спросил детектив, продолжая тянуть меня за руку, но все усилия его были напрасны.

Я уже не помню, почему вдруг разинула рот, может быть, хотела набрать в легкие побольше воздуха. Но когда я выдыхала, из груди у меня вырвались две фразы, и я до сих пор не понимаю, откуда они взялись и где я такого набралась. Помню только, что мои по-прежнему крепко зажмуренные глаза ничего подобного не могли прочитать на небосклоне мозга, во тьме затуманенного страхом и яростью сознания, ибо мозг был пуст и холоден.

«Эй вы, вонючая гадина, вам не стыдно? Здоровый мужик, руки на месте, дела себе настоящего найти не можете, что ли?» — вот как звучали эти слова, и произнесла я их высоким, чистым, каким-то не своим голосом; и рука детектива моментально, словно отрубленная клешня морского чудовища, разжалась, соскользнула с моего плеча и, бессмысленно дернувшись на весу, безвольно упала на обтянутое коричневой тканью согнутое колено.

Я отвернулась в сторону от этой руки и стала обозревать полумрак вокруг: пыльные перила, мешки с цементом, кабель, проложенный прямо поверх штукатурки, забранные решетками светильники, похожие на мышеловки, внутри которых сидели лампы — одни целые, другие перегорели, — увидела железную дверь, покрашенную серой краской, и тут мой взгляд встретился со взглядом детектива.

Детектив, видимо потому, что он не мог больше удерживать меня за руку, но все-таки хотел помешать мне бежать, одним беззвучным движением подобрался ко мне поближе. Стоя на две ступеньки ниже, чем он, спиной к железной двери, я откинула голову назад и дерзко смотрела теперь на детектива снизу, уставившись в его застывшие глаза. Я изо всех сил старалась держаться непреклонно и ни на что не реагировать, но взгляд этих глаз с расширенными от темноты зрачками стал под конец для меня невыносим, в нем было что-то размягченное, почти подобострастное.

— Вы что, думаете, я получаю от этого удовольствие? Я ведь военным раньше был, офицером-инструктором, восемь лет кряду, деньги неплохие получал, кругом приличные люди и все такое, а потом… Ну пойдемте, нам надо… — Рука детектива снова подобралась к моему локтю и коротко цапнула меня кончиками пальцев, как пролетающая мимо птица — твердым клювом.

Плечом он осторожно отодвинул меня в сторону. «Иначе никак нельзя», — сказал он, обращаясь уже не ко мне, а скорее к железной двери, возле которой он орудовал с увесистой связкой ключей, — то ли он притворялся, то ли просто старался делать все чрезвычайно обстоятельно, но вид у него был такой, словно он проделывает все это в первый раз и плохо ориентируется в ситуации.

Наконец тяжелую дверь удалось приоткрыть. Детектив, придерживая дверь над моей головой, чтобы она не открывалась до конца, протолкнул меня в тесное, мрачное помещение; слева видны были еще две железные двери.

Я ощущала тепло, исходившее от тела детектива, настолько близко стоял он позади меня, когда за ним захлопнулась железная дверь; теперь был слышен только свист воздуха, струящегося в шахте в конце коридора, и совсем тихое скребущее движение руки по бетонной стене в поисках выключателя.

Теперь смываться было поздно; судорожное бешенство охватило меня. Чтобы не заскрипеть зубами, я закусила нижнюю губу, причем так яростно, что, кроме этой более-менее переносимой боли, перестала что-либо ощущать. Я не знала, сожалеть ли мне о моей грубой выходке или дерзко гордиться ею, и уж совсем не могла понять, что происходит с детективом. Ладно, я украла, он меня поймал, ничего хорошего в этом не было, но ведь одно это не могло быть причиной моего состояния. Здесь что-то было не так. Да, все, что произошло до сих пор, было ужасно, но хоть как-то объяснимо — и вместе с тем была во всем этом какая-то странная фальшь, и даже сама эта фальшь стала казаться мне ненастоящей. У меня не было никаких доказательств, никаких реальных улик, одно только смутное предчувствие, что сейчас, скоро, позже что-то неминуемо страшное обрушится на меня, разверзнется подо мной, как бы я ни пыталась этого избежать. Но что, что это было? Чем лихорадочнее проносились в голове мысли, тем глубже погружалась я в беспорядочный хаос разрозненных, расчлененных фрагментов реального и воображаемого. Где-то в глубине моих глазниц полыхал огонь, в котором гибла любая мысль, любое чувство. Мои скудные знания, мой совсем небольшой жизненный опыт, моя буйная фантазия, короче — все сокровища души, которыми я владела, — все это, сгорев дотла и рассыпавшись на мелкие, неопознаваемые осколки, заплясало между языками этого заполонившего мои мозги пламени, словно рой светящихся фруктовых мошек, и через мгновение осколки начали гаснуть один за другим, искорка за искоркой, под просторными сумрачными сводами моего, наверное, окончательно помрачившегося сознания.

Мигая и подергиваясь, загорелись неоновые трубки. Детектив открыл вторую дверь слева: «Попрошу пройти сюда».

Мы вошли в маленькое помещение без единого окна, освещавшееся лишь настольной лампой, привинченной к старому верстаку. Слева, на краю верстака, рядом с обыкновенным серым телефоном, в засаленной картонной коробке лежало полбуханки надкусанного ржаного хлеба и граммов сто нарезанной кружками, полузасохшей салями. Справа виднелись наваленные стопкой брошюры и журналы, сверху лежал детективный роман в черно-белой обложке, украшенной изображением стилизованной виселицы. В углу этой явно переделанной в кладовку комнаты стояла какая-то жестяная будка для переодевания, из нее торчала автомобильная шина. В остальных углах валялись мешки, куски кабеля, какие-то инструменты, куча старых огнетушителей.

Детектив обтер рукавом сиденье стула, что-то не очень увесистое плюхнулось на пол.

— Прошу выложить на стол украденное и сесть сюда, — сказал он и устроился по другую сторону верстака, возле лампы.

Он достал из пиджака пачку сигарет:

— Вы курите?

— Курю, но предпочитаю свои. — Вместе со свечами я положила на стол свои, дешевые и без фильтра, и, почувствовав, что прихожу в себя, что голос у меня перестал дрожать, добавила, изо всех сил стараясь говорить хамским тоном: — Возьмите лучше мои — или нет, вам, наверное, не положено, вдруг я их тоже украла.

Магазинный детектив склонил голову набок и посмотрел на меня — озабоченно, почти с грустью, даже как-то виновато:

— Я все понимаю, вы так молоды, вы не хотите, чтобы из-за дюжины каких-то там вонючих свечей вся ваша жизнь покатилась к чертовой матери, но ведь об этом вы могли подумать заранее.

— Конечно, главное, чтобы у вас все было в порядке, и потом, после всего этого, вы спокойненько отправитесь домой, к своей мамочке… — Я смолкла, почувствовав, что взяла какой-то неверный тон. Смутившись, я стала шарить по карманам в поисках спичек, а в носу и в глазах опять что-то подозрительно защекотало.

Детектив поднес огонь сначала мне, потом себе. От желтого, пахнущего бензином пламени его походной зажигалки на мгновение повеяло уютом.

— А давайте зажжем еще такую вот желтенькую свечу! — сказала я, пытаясь рассмеяться.

— Вот она, воспитанная современная молодежь. Одно сплошное легкомыслие.

Он стряхнул пепел прямо на колбасу и как-то зигзагами пододвинул ко мне коробку, словно это была не коробка, а игрушечный автомобильчик. Я погасила свою недокуренную сигарету без фильтра, раздавив окурок прямо о буханку, и вытащила себе другую из его пачки. Он снова посмотрел на меня. Его глаза, наполовину скрывшиеся за клубами дыма, смотрели прямо на меня с таким явным, неприкрытым состраданием, что сам он показался мне теперь даже красавчиком, и в душе у меня забрезжила маленькая надежда на спасение, на то, что исход последнего, как я твердо решила, припадка моей клептомании будет, возможно, не самым трагическим.

— Я тоже был когда-то человеком беззаботным — нет, не таким, как вы, нарушить закон я никогда бы не смог, но, поверьте, жизнью я наслаждался вовсю…

«Наслаждался он, видите ли», — подумала я и подалась вперед, заставляя себя следить за выражением его глаз-светлячков, ловить его взгляд, изображая напряженное внимание, — ловить постоянно, и пусть этот мягкий, лучистый взгляд проникает мне в душу.

Отца своего он не знал, мужчины у матери менялись постоянно, а его, единственного своего ребенка, она не любила, и, как только представилась возможность, он с радостью распрощался с родным домом, подрядился сразу на десять лет, и будущее «яснее ясного» открылось перед ним: срочная служба, потом офицерская школа, новый контракт — опять на десять лет, и восемь лет все шло «без сучка, без задоринки», но потом его отправили офицером-инструктором в одну пограничную роту, и с солдатами там у него все было «тип-топ», но вот с одним начальником не сложилось, и тот «пришил ему аморалку», а что его слово значило по сравнению со словом полковника — он и пикнуть не смел, хотя был «абсолютно чист»; так и «положил голову на плаху», и пришлось ему «сделать всем ручкой». За три месяца до окончания первого контракта — «Нет, вы только представьте себе», — сказал он мне — из армии, которая была для него всем, его с позором изгнали.

И магазинный детектив, который под конец стал говорить хрипло, с запинками, провел рукавом пиджака по лицу.

— Поверьте, — сказал он, — уж я-то знаю, как это бывает. Навредить я вам совсем не хочу, даже если вы, в отличие от меня, и вправду совершили проступок. В конце июля меня уволили, а в полицию и проситься не пришлось — взяли без разговоров, и вот я здесь, с сентября, с тех самых пор, как эта стекляшка открылась. Если по службе у меня все будет хорошо, если ни одного, ни малейшего проступка на моем счету не будет, тогда мне, может быть, дадут еще шанс…

Я видела, как моя надежда на спасение то совсем близка, то опять исчезает, кажется — вот-вот ухватишь ее за хвост, ан нет; и действительно, детектив откашлялся:

— Да какое это имеет значение, сейчас речь идет о вас; не бойтесь, сразу-то они вам голову не оторвут. Ну что ж, документ, удостоверяющий личность, кошелек. Я вижу, сумочки у вас нет?

Он вытащил из стопки брошюр бланк протокола, а из нагрудного кармана — шариковую ручку. Я положила рядом со свечами свой паспорт и горстку мелочи и дала волю слезам — а вдруг поможет.

— Извините меня, пожалуйста, — причитала я, — такую кошмарную историю вы рассказали… Конечно же, вы были хорошим, добрым офицером…

Тут я замолчала, потому что презрение, которое я, по крайней мере с того самого момента, когда увидела фотографии солдата, утверждавшего, что он мой отец, питала ко всему военному, заставило меня говорить с такими фальшивыми интонациями, что я забыла, о чем хочу сказать. Сгорая от стыда, я уткнулась лицом в те вещи, которые были передо мной на столе. Вот так я и лежала перед ним, изображая полное отчаяние, и пришла в себя только тогда, когда почувствовала, как он подсовывает свою руку мне под щеку.

— Ну, ну, — сказал он, — вы весь паспорт вымочите.

Я ждала чего угодно, только не этих слов. Я тут же приободрилась, подняла голову, увидела, что детектив тем временем заполнил протокол, и запричитала:

— Почему вы так подло поступаете… меня тут же выкинут на улицу… стыд-то какой… бедная моя старенькая бабушка… делайте со мной всё что хотите, только не это…

Я вскочила, схватила детектива, который тоже привстал, за пиджак и приблизила к нему свое заплаканное лицо.

Детектив положил свои ладони на мои стиснутые кулаки, разжал мне пальцы, оттолкнул меня от себя на расстояние вытянутых рук и снова взглянул на меня, как смотрит укротитель львов на беззубого зверя.

— Еще не все, — сказал детектив, хлопнув ладонью по протоколу, — здесь кое-чего не хватает. Погодите, я вам всё объясню, чтобы вы меня правильно поняли. Помните, куда вы спрятали свечи? Вот, это ведь самый популярный способ. Сюда приходят полячки, ну, не только они конечно, так они берут нижнее белье с полок, идут в туалет, переодеваются, спускают за собой воду, а потом у нас все унитазы засорены, сантехники тоннами из дырок старые лифчики достают.

Слова детектива удивили меня, но это было, скорее, приятное удивление, — мне показалось, что они более чем прозрачно намекали на то, что сейчас произойдет, да я и не против была, я ведь уже давно ожидала чего-то подобного от такого мужчины, как этот; теперь я хоть понимала, в чем дело, вот и хорошо, я хоть успокоюсь, и можно будет в кои-то веки строить дальше наши с ним отношения на принципиально другой, более выгодной для меня основе.

— Ах вот в чем дело! Мне скрывать нечего. И лифчики мне вообще не нужны, — воскликнула я даже с каким-то воодушевлением, скинула пальто, скрестила руки на животе и уже собиралась одним движением стянуть с себя джемпер, под которым у меня ничего не было. Но этот номер не прошел, детектив схватил меня за край джемпера и потянул вниз. Его раскрасневшееся лицо коснулось моих волос.

— Нет, — сказал он, — вот как раз это я совсем не имел в виду, дослушайте меня, пожалуйста, до конца Нужно произвести личный обыск — так написано в инструкции, а здесь вот, в протоколе, есть особая строчка, и тут должна стоять пометка, без этой пометки протокол о расследовании кражи считается неполным, и ни вы, ни я не имеем права его подписывать. Мне дозволяется производить личный обыск только в том случае, если это лицо одного со мной пола либо ребенок; лиц женского пола, переступивших порог половой зрелости, я обязан передавать своей коллеге. Вот в этом новом правиле, моя дорогая, и заключается вся сложность, потому что я-то вам верю, что, кроме свечей, вы ничего не украли, и если общая стоимость украденного не превышает пяти марок, то я имею право решать все вопросы сам, такие правонарушения в моей компетенции, при условии, что преступник раскаивается, и если он подписывает распоряжение о запрете посещения универмага, тогда я могу расценить нарушение как незначительное и не передаю дело в полицию, а направляю в арбитражную комиссию предприятия, где нарушитель работает. Понимаете, несмотря на то что этот старый хрыч, завотделом хозтоваров, вас мне выдал и потом видел, как я вас схватил, я все равно мог бы вас отпустить, но только после личного обыска, которому здесь вы подвергнуты быть не можете, потому что я — лицо мужского пола, вот в чем загвоздка.

— А что, женщин-детективов у вас нет? — тихо спросила я. Вот опять мне в душу закрался этот неясный страх, который появлялся и раньше, мне показалось странным, что эта бессмысленная бюрократическая чушь с такой легкостью слетает у детектива с языка.

— Нет, к сожалению. Кроме меня, на этом объекте трудятся еще двое; один из них сегодня болен, а другой тоже отнюдь не женщина, — ответил детектив с нескрываемой иронией.

— Но это же противоречит всякой логике. Раз у вас тут одни дядьки воров вынюхивают, то этот ваш гнусный личный обыск вам вообще никогда не сделать, если вам в лапы попалась женщина, — разозлилась я.

— В инструкциях всегда мало логики, а вы — мой первый вор женского пола, так что придется подключить полицию, у них там есть сотрудницы, специально для таких как вы. — Детектив хитро заухмылялся, и, окончательно осознав, что перспектива вернуться назад, в родную армию, для него много важнее, чем моя судьба, и даже моя цветущая женская грудь ему неинтересна, я снова начала рыдать.

Да что же это такое, в конце концов! Что я за человек такой, если не в состоянии пару свечей украсть — меня обязательно поймают, и даже этого хмыря неспособна соблазнить, этого бывалого армейского служаку! Пузо голое ему показываю — а он ничего, никак его не разжалобить, слезы горькие проливаю литрами — всё впустую.

Мне стало вдруг так плохо, такое отчаяние, такая безнадежность навалилась на меня, такая бездонная печаль, что я, уже безо всякого тайного умысла, высоким, звенящим голосом высказала то, что в тот момент овладело всем моим существом:

— Ладно, тогда я покончу с собой.

Я до сих пор не знаю, то ли эта фраза его доконала, то ли мое нытье надоело, или это была часть его коварного плана, а может быть, сработала интуиция, но детектив вдруг схватил телефонную трубку и, когда я в ужасе уставилась на него, сказал мне:

— Подожди-ка.

— Что вы делаете?! — завопила я, решив, что он сейчас позвонит в полицию.

Детектив помотал трубкой:

— Успокойся, я кое-что придумал. Там, внизу, одна телефонистка работает, хорошая такая, скромная девушка, и она мне кое-чем обязана. Я ее сейчас вызову, попрошу тебя обыскать, и, если всё в порядке, мы с тобой спокойненько подпишем протокол для арбитражной комиссии — и ни полиции, ни суда, просто тебе впредь неповадно будет, и всё…

— Вы так думаете? — перебила я детектива, не чувствуя в душе особого облегчения. Почему он перешел на «ты»? И опять что-то трудноуловимое, бестелесно тягостное, не имеющее ни формы, ни запаха, повисло вокруг меня, неслышно, на цыпочках подкралось ко мне и настолько обострило мои и без того оголенные до предела органы чувств, что я уже не в состоянии была отличить реально происходящее от жуткого кошмара.

Детектив набрал номер из нескольких цифр, сверяясь с какой-то бумажкой, обеими руками прикрыл трубку и стал ждать. Я напряженно вслушивалась, но — то ли оттого, что я слишком далеко от него сидела, то ли оттого, что он изо всех сил старался сделать так, чтобы я ничего не расслышала, а может быть, оттого, что он просто разыгрывал комедию, — я не услышала никакого гудка.

— Кристина? — прошептал детектив. — Да, это я, да-да. Кристина, у меня к тебе маленькая просьба… Нет, лучше будет, если ты сама сюда придешь… А-а, ты там одна… А ты не можешь поручить пока сторожу принимать звонки? Так, понятно, разговор заказан, с Румынией? Понимаю, понимаю… Что ты говоришь… и шеф до сих пор здесь, ждет этого разговора, специально задержался?.. Ну да, конечно, это важно… Ей лет не больше, чем твоей дочери… Да нет, так тоже можно… Хорошо, тогда так и сделаем, как ты предлагаешь… Спасибо, до встречи, ага!

Говоря все это, отвечая на вопросы, которых я не слышала, детектив кивал, улыбался, курил, точно как во время настоящего разговора Я внимательно посмотрела на аппарат. Это был самый что ни на есть обыкновенный телефон, там даже не было лампочки, которая загорается у современного телефона во время разговора, а другой конец черного шнура терялся где-то среди горы хлама за спиной у детектива.

Детектив положил трубку.

— Да-а, — сказал он, изобразив на лице вековое раздумье белого медведя. — Ты ведь всё слышала сама, она не может сюда прийти, но помочь тебе все равно согласилась. То, что она предлагает, возможно только при условии, если ты нам доверяешь. Получается ситуация не очень приятная, но все равно лучше, чем попасть в полицию.

Я молча кивнула. Детектив встал, достал откуда-то снизу синий пластиковый мешок, перевернул его и вытряхнул содержимое наружу. Из мешка прямо на огнетушители посыпались какие-то заскорузлые, затвердевшие от пота разноцветные рабочие шмотки.

Детектив посмотрел куда-то мимо меня и педантично разгладил пустой мешок.

— Вот так, — сказал он глуховато, чуть понизив голос, — сейчас мы отправимся в ту, следующую дверь, там туалеты для рабочих, которые тут строят. Ты пойдешь в третью кабину и разденешься; все, что на тебе, до последней тряпички, положишь сюда, — он указал на мешок, — потом подашь мне все это из кабины. Я отнесу твои вещи к телефонистке, она их осмотрит, напишет в протоколе, что ничего из товаров нашего универмага среди твоих вещей нет, я вернусь назад, ты оденешься, поставишь свою подпись, запомнишь, что тебе запрещено посещать наш магазин, и можешь уходить. Все ясно?

— Да, — робко сказала я, — но разве вы сами-то не можете точно так же осмотреть мои вещи — я имею в виду, когда они уже будут в мешке…

— Ни в коем случае, — перебил меня детектив, — и вот что я тебе еще скажу: неужели ты, несчастная оборванка, тупая побирушка, вообразила, что я какой-нибудь маньяк и мне доставит удовольствие рассматривать твои грязные трусы? Всё, пошли или оставим эту затею вообще. — Детектив сунул мне в руки мешок и легонько подтолкнул в спину.

— О'кей, — выдавила я из себя через силу. Понимая, что мой плоский юмор не может ни спасти ситуацию, ни восстановить ту доверительность, которая, казалось, временами возникала между нами, я все-таки добавила: — Что ж, вам ведь тоже приходилось снимать с себя мундир и погоны.


Детектив закрыл на замок дверь в свою контору — кто его знает, что это было на самом деле, — чтобы, как он сказал, «в его отсутствие туда не проник никто из посторонних». Дверь, ведущая к туалетам, была не на замке, свободно открывались и двери в три кабинки. Он, видимо для контроля, открыл и закрыл каждую.

Детектив указал мне на последнюю кабинку:

— Это туалет для охранников объекта, — сказал он, — об этом все знают, в двери — дополнительный ригельный замок, поэтому никто не удивится, что он не открывается, хотя с виду внутри никого нет; но сейчас-то и так никто сюда не придет, рабочие уже в четыре, как правило, домой уходят. Но если, пока я не вернусь, кто-нибудь сюда наведается и будет дергать дверь, сиди тихо, ни звука, поняла? Я бы предпочел, конечно, вообще перекрыть доступ в этот отсек, но нельзя, этот туалет — один на весь универмаг, он все время должен быть открыт, на случай, если прорвет трубы. Вот, смотри, тут, рядом с умывальником, два толстых нарезных штифта, из меди, они — чтобы воду перекрывать; это пока у нас кранов нормальных нет, когда мы их еще дождемся…


Я вошла в кабину, закрыла задвижку и, не забыв, как грубо он меня обругал, даже не стала пытаться просить, чтобы он хотя бы на свой специальный ригельный замок меня не защелкивал, потому что упомянутые им рабочие все равно меня обнаружат, если придут, — ведь они, как известно, таскают с собой всякие инструменты, и особый ключ для ригельного замка у них наверняка с собой тоже есть.


Сложив в мешок все, что на мне было: пальто, пуловер, юбку, колготки, трусы, туфли, даже заколку для волос, я вдруг заметила, что оставила дома часы, и тут же мне пришло в голову, что детектив, не пожелав видеть меня раздетой, никогда в жизни не сможет узнать, всё ли я с себя сняла.

— Часов у меня с собой нет, — сказала я тихо. Я надеялась, что человек за дверью сообщит мне, наконец, который час, потому что я уже неизвестно сколько времени не видела часов и, кроме того, при этом мерзком подвальном свете да еще в таком состоянии я полностью потеряла чувство времени.

— Ну что, готова? Давай скорее, она там ждет. И без фокусов, не вздумай меня надуть. Если я сказал: «Всё в мешок», значит — всё, без разговоров, ясно? — прошипел детектив, словно бутылка лимонада, когда ее встряхнули, а потом стали открывать.

Я взобралась на крышку унитаза и перебросила мешок на ту сторону кабинки. Детектив взял мешок, перекинул его через плечо, вынул ключ из ригельного замка, сунул его вместе с другими ключами в левый карман брюк и ушел. У двери в коридор он остановился ненадолго и, не глядя на меня, молча повернул голову в мою сторону. Я помахала ему из кабинки — словно провожающему из вагона отходящего поезда.

И вот детектив исчез — исчез бесследно, я даже не слышала отзвук его шагов по коридору; только железная дверь со скрипом медленно поворачивалась на петлях, а потом, закрывшись наполовину, остановилась и замерла.


Я спустилась с унитаза, села на него, обхватив плечи руками, хотя мне казалось, что я вся горю. На какое-то мгновение я обрадовалась, что осталась одна и теперь мне не надо смотреть на этого человека, который скоро подарит мне свободу и поэтому запер меня голой и без сигарет в загаженном туалете.


Достаточно долго я просто сидела, притаившись, словно сурок, согнув спину и бессмысленно вытаращив глаза, и прислушивалась к бульканью, журчанию и шуму, а порой и к свистящему пронзительному рокоту, который то и дело доносился из труб, протянувшихся над моей головой. Но в конце концов моя задница, практически онемев, окончательно прилипла к черной крышке унитаза и стала нестерпимо чесаться; пришлось встать и руками растереть красные занемевшие места. Находясь в постоянном внутреннем напряжении — поскольку курить хотелось ужасно, — я, стараясь не производить никакого шума, попыталась немного размять ноги и обнаружила, что моя камера, то есть мое убежище, моя маленькая комнатка ожидания — я могла называть ее как угодно, в зависимости от настроения, — не так уж и мала. Я увидела деревянную, цвета слоновой кости дверь, покрытую лаком, с нацарапанными на ней известными изображениями женских половых органов, слева и справа — светлые панели из древесно-стружечных плит, без единого окошечка, заднюю стену, которая от красного кафельного пола и до самых ржавых труб под белым потолком была покрыта этим зеленоватым русским кафелем, а рядом с фарфоровым объектом санитарии, снабженным черной пластмассовой крышкой, — овальное светло-желтое ведро, из тех, что были тогда в ходу по всей стране, на котором наглыми черными латинскими буквами было начертано SERVUS, то есть по-латыни «раб», а по-немецки «служебное ведро».

Оставалось загадкой, зачем в туалете, посещаемом исключительно мужчинами, такое вот приспособление, предназначенное обычно для укрытия от постороннего глаза использованных женских прокладок. Я нажала педальку на ведре до отказа, но, поскольку механизм, как и на всех экземплярах этой модели, изготовленных в братских странах, практически не работал, пришлось открывать крышку вручную. Я засунула пальцы в щель под выпуклую крышку с резиновым краем, которая отличалась свинцовой тяжестью и поддавалась еле-еле, с громким скрежетом, по сантиметру, — словно это был старинный сундук, столетия пролежавший в забвении и не желающий раскрывать свою страшную тайну. Я замерла, совершенно не ожидая таких вот громких звуков, но, прежде чем захлопнуть помойную пасть ведра, все-таки умудрилась заглянуть внутрь, в образовавшуюся широкую щель. Внутри было пусто. Ни полиэтиленовых свертков, ни польских лифчиков, ни мятых пачек из-под сигарет, какие курил магазинный детектив, не было даже ни одного окурка или мотка спутанных волос.

По моим ощущениям — а я могла ориентироваться только по ним, никаких других ориентиров у меня не было — с момента исчезновения детектива прошло не очень много времени, и от скуки я решила попытаться заглянуть под крышку сливного бачка. Но в этот момент послышались шаги, которые быстро, энергично приближались. Я уже хотела было воскликнуть «Ну наконец-то!» или что-нибудь в этом роде, но в последний момент прикусила язык, может быть оттого, что внезапно все стихло. Стало настолько тихо, что я уже подумала, что это была слуховая галлюцинация. Я затаила дыхание и напряженно вслушивалась, словно зверь в засаде. Я ощущала — нет, я отчетливо слышала удары собственного сердца, слышала шум воды в трубах и сквозь эти звуки — все яснее и яснее — дыхание какого-то человека. И хотя за этот длящийся вечность момент я поняла так много и так ясно, как никогда в своей жизни, но он все равно показался мне моментом глубокой тишины. Потом звякнула ручка; дверь моей кабинки задрожала, кто-то тряс ее изо всех сил.

Я опустилась на крышку унитаза, а кто-то снаружи откашлялся, распахнул дверь соседней кабинки и закрыл ее изнутри на задвижку. Тут же я услышала, как кто-то расстегивает молнию на брюках и как крышка унитаза стукнула о бачок. Потом кто-то всем своим довольно увесистым — судя по звуку — телом опустился на унитаз.

Я ожидала самого худшего и, представляя себе, какие звуки я сейчас услышу, отметила, что — как это водится в общественных туалетах всей страны — никакой туалетной бумаги здесь нет, во всяком случае в моей кабинке ее не было; оставалось надеяться, что он из тех, у кого бумага всегда с собой. Я стала думать, что будет, если мой детектив явится прямо сейчас. Но услышала я только звук прерывистой струи, под конец превратившейся в отдельные капли. Похоже на пожилую женщину, подумала я, хотя все равно считала, что за стружечной стенкой мужчина; я где-то читала, что есть мужчины, которые предпочитают мочиться сидя. С немалым удивлением я обнаружила, что это благостное журчание меня подбодрило.

С некоторым облегчением я различила скрип стульчака и шум хлынувшей из бачка воды. Но странно — звука застежки-молнии не последовало, никто не открыл соседнюю кабинку, никто не отправился восвояси тяжелым, энергичным шагом. Вместо этого там что-то зашуршало, но не туалетная бумага. К тем мукам, которые я испытывала из-за своего то ли переполненного, то ли уже застуженного мочевого пузыря, добавилась еще одна, гораздо страшнее: за стенкой зашипела вспыхнувшая спичка, раздался глубокий вдох — эта сволочь еще и курила!

Слезы зависти навернулись мне на глаза, но приходилось сидеть тихо; ничего не оставалось, кроме как изо всех сил вдыхать ноздрями едкий дым.

Мужчина за стенкой вдруг задышал громко, прерывисто, вздохи перешли в стоны и кряхтение. Может, ему сигарета нужна была, чтобы по-большому сходить, иначе ему никак, предположила я, но тут же заподозрила, что он занимается чем-то совсем другим. Не сами звуки, которые, во всяком случае поначалу, похожи были на стоны страдальца, у которого началась почечная колика, не то непрерывное сдавленное, слюнявое повизгивание, а тот постепенно ускоряющийся темп, усиливающаяся ритмичность этих звуков навели меня на мысль, что он наверняка занимается самоудовлетворением.

И только теперь в мою душу закралось подозрение, которое меня почти обрадовало, потому что если бы оно подтвердилось, то события последнего часа утратили бы свою загадочность; весь кошмарный клубок подчиненных разве что логике абсурда противоречий распутался бы, разбился бы на отдельные смысловые элементы, которые я смогла бы сохранить в памяти и затем с холодным интересом рассмотреть их подробно, один за другим, как части одного сложного целого, единого механизма, функции которого ты поймешь только тогда, когда разберешь его весь, до последнего винтика.

Стараясь дышать неслышно, со скоростью кадров замедленной съемки я соскользнула с крышки унитаза, на котором сидела, подобрав под себя ноги, словно лягушка на листе кувшинки, с тех самых пор, как появился этот человек. Я опустилась на пол, согнулась, стараясь по возможности избегать соприкосновения с унитазом, стенами и полом. Наконец, изнемогая от непривычных молчаливых усилий, я умудрилась встать так, чтобы удерживать равновесие, опираясь на пальцы левой ноги и правой руки, каждую минуту рискуя грохнуться. И на долю секунды я пошатнулась — я просто подумала в этот момент, что бы я делала со своими подозрениями, да при таких-то скудных акробатических способностях, если бы в кабинке не было этого десятисантиметрового зазора, — но мне все-таки удалось сохранить равновесие; я прижалась правой щекой к холодному кафельному полу и заглянула в соседнюю кабинку.


У меня нет слов, чтобы передать, насколько я была разочарована. Я увидела две щиколотки со свисающими синими штанинами и башмаки, которые, вопреки моим подозрениям, не имели ничего общего с полуботинками ржаво-рыжего цвета, — нет, это были рабочие башмаки на шнуровке, заляпанные известкой, с толстыми грязными подошвами.

Разумеется, я подумала и о том, что детектив мог применить хитрость, переобуться и переодеться, сменить только штаны и ботинки или всю одежду целиком, наклеить себе усы и превратиться в рабочего-строителя, но вот сами ноги были точно не его. Маленький размер ноги еще можно было замаскировать с помощью больших ботинок, хотя шаги в этом случае не звучали бы так твердо и энергично, как те, что я слышала, но ни при каких обстоятельствах невозможно было спрятать большие ноги в маленькую обувь — ведь в этом, собственно, и заключается вся интрига сказки «Золушка», — а у магазинного детектива нога была, ну, по крайней мере сорок четвертого размера.

Я замерла, с затаенным злорадством ожидая, когда нагрянет детектив. Мужчина, который, как я ни силилась разглядеть хоть что-нибудь еще, оставался для меня невидимкой и которого я, имея в качестве скудных улик синие штаны и грязные рабочие ботинки, стала считать маленьким, толстым электриком, продолжал стонать. Наконец раздался завершающий вопль, принесший облегчение нам обоим.

Мужчина поднялся, в последний раз спустил воду, вероятно, чтобы смыть окурок, относительно которого я питала некоторые надежды, считая, что по своей пролетарской привычке он просто-напросто швырнет его на пол, не загасив. Потом он открыл дверь и вышел.


Я снова осталась одна и радовалась, что могу выпрямиться, размять руки и ноги, спокойно вздохнуть и наконец-то пописать. Но пока я вот так сидела, прислушиваясь к себе самой, готовая в любую минуту замереть, и потом, когда дело было сделано и я решала для себя сложный вопрос, имею ли я право спустить воду из сливного бачка, который, как я уже слышала, исполнял свою работу с долгим шумом и грохотом, в голове у меня стали проноситься мысли одна ужаснее другой: куда подевался этот чертов магазинный детектив? сколько сейчас времени на самом деле? когда этот магазин закрывается?

И вдруг на совершенно пустом месте у меня перед глазами нарисовалась отнюдь не идиллическая призрачная картина: на лестничной площадке между вторым и третьим этажом в луже собственной крови, с неестественно вывернутыми руками, со сломанной шеей и раскроенным черепом лежит он, магазинный детектив. В окоченевшем левом кулаке с побелевшими костяшками он сжимает полупустой пластиковый мешок, а запястье другой руки сжимает врач, молча покачивая головой, не находя у пострадавшего никаких признаков пульса. Шофер «скорой помощи» курит, прислонившись к стене возле носилок, вокруг на положенном расстоянии сгрудились продавщицы с побледневшими лицами.

Я готова была разрыдаться, но глаза у меня оставались сухими и всё смотрели на дверь; призрачная картина бесследно исчезла, и дверь выглядела теперь как пустой экран в квартире у моих знакомых, когда все отпускные слайды уже показаны и включили свет.

Глубокая тишина, нарушаемая лишь шумом, бульканьем и гудением жидкостей и газа по трубам, мерцание непроизвольно подмигивающего неонового света, который окрашивал мое тело в цвет подтаявшего рыбного филе, желание курить, ставшее в какой-то момент неистовым, а потом ослабевшее и непостижимым образом превратившееся в воспоминание, тающие облачка надежды на избавление, на конец этого ожидания — все это погрузило меня в какое-то меланхолическое состояние, исполненное противоречивой гармонии, я была и йогом, и гипнотизером в одном лице.

Стараясь избежать излишнего напряжения от и без того уже до болезненности заостренного слуха, я попыталась опять вызвать к жизни призрачные картины на двери кабинки. Я почти смежила веки, так, чтобы взгляд сквозь ресницы потерял четкость, надавила на глазные яблоки, добилась того, что в глазах заплясали огненные точки, и провела мысленные линии между этими точками. Получались странные воображаемые силуэты, в которых я попыталась угадать реальные образы: вот магазинный детектив, вот телефонистка, вот мои колготки, джемпер, туфли — все это в каком-то сумасшедшем сплетении; но фантазии у меня явно не хватало, особенно на сцены эротики, поэтому мимолетные картины оргий тут же снова превращались в гораздо более понятные мне картины, изображавшие детектива со сломанной шеей.

Какое-то время мне удавалось сконцентрироваться на этих вымученных, малоутешительных галлюцинациях, чтобы убить несколько мгновений вечности, но реальность, не менее абсурдная, моментально уничтожала мои выморочные призраки, словно выводя их какой-то кислотой. Ведь дверь туалета так и оставалась дверью туалета, помойное ведро было по-прежнему пустым, а я так и сидела голышом, совершенно одна.

Хорошо понимая, что я не в состоянии ни точно, ни хотя бы приблизительно определить, сколько я уже здесь сижу, я постаралась восстановить в памяти все события начиная с трех часов, когда я ехала в трамвае, и у меня получилось, что в универмаг я вошла часа три назад. Мне сразу стало не по себе: ведь если сейчас действительно около шести часов, то вот-вот начнется моя смена на комбинате, а универмаг сейчас должен закрыться.


Что же я упустила этого толстого электрика? Может быть, он вовсе не испугался бы, а наоборот, обрадовался и без лишних хлопот наградил бы меня за мое незатейливое появление своей рабочей курткой, которая ему не так уж и нужна, да своими кальсонами. Ведь может случиться, что этот бедняга — последний человек, который сегодня сюда забрел.

Я решила больше не ждать детектива, не рисковать, что меня кто-нибудь обнаружит и устроит грандиозный скандал, и тогда меня официально оформит этот вонючий детектив или кто-нибудь еще и сдаст полиции, и за все мои многочисленные преступления меня уже завтра, не дожидаясь заполнения всех бумаг, уволят с комбината. Но я собиралась вести себя осторожно и хитро и попытаться прямо как есть, голой, выбраться наружу через какой-нибудь черный ход. Под прикрытием темноты я пробегу два километра до родного дома, брошу камушек в бабушкино окно, она быстро откроет дверь, запустит меня в ванную, соберет мне кое-какую одежду на первый случай и сразу ни о чем расспрашивать не станет. А если мне попадется полицейский, я от него убегу; если же убежать не удастся, я скажу, что на меня напали, изнасиловали и ограбили.

Радуясь тому, что стенки кабинок не доставали до потолка, я, зацепившись за верхний край двери, подтянулась, поставила ногу на выпирающую задвижку, оттолкнулась и, напрягаясь изо всех сил, повисла, словно мокрая тряпка, наполовину перекинув тело через верх кабинки и больно упираясь в него животом. Крепко держась, я перевернулась, спустила ногу и стала шарить по двери в поисках ручки. Нога нащупала ручку, я выполнила еще четверть оборота и соскользнула на пол.

Я сразу подошла к умывальнику, включила холодную воду, попила, поискала глазами зеркало и полотенце, чтобы обернуть его вокруг бедер, но ни того, ни другого не было. Сгорбившись, одной рукой прикрывая грудь, а другой стыд, я пошла по темному коридору. Я точно помнила, что детектив, уходя, запер дверь в свою контору, но я все-таки толкнула эту дверь, за которой остался протокол, мои сигареты и куча грязных шмоток каких-то маляров, — она была наглухо закрыта. Пробираясь на ощупь вдоль стены, я добралась теперь до третьей по счету двери, которая оставалась приоткрыта и вела к отдельной, видимо недоступной покупателям, черной лестнице. В скудном свете, который шел сюда от туалета, я узнала забранные решетками перегоревшие лампочки; я притаилась за перилами, вслушиваясь, не идет ли кто, ничего подозрительного не услышала, поднялась на две ступеньки вверх, до первого бумажного мешка с цементом, который я запомнила еще по дороге сюда. Я решила высыпать цемент, проделать с углов дырки для рук и еще одну дырку в дне — для головы; я могла бы напялить его на себя, и мне было уже наплевать, что он будет предательски хрустеть при каждом движении.

Цемент в мешке явно отсырел, он был как камень, и толстая оберточная бумага прилипла к нему намертво, как плакат к афишной тумбе. Я подобралась к следующему мешку — его содержимое тоже полностью слилось с бумагой; такими же оказались и другие три мешка. Маленькая зеленоватая лампочка обнаруживала очертания массивной двустворчатой двери, через которую детектив привел меня сюда; за этой дверью были торговые залы первого этажа. Я приникла ухом к двери и прислушалась — царила абсолютная тишина. И не видно было ни ручки, чтобы открыть эту дверь, ни замочной скважины, чтобы посмотреть, что творится там, с той стороны. Только на левой створке, в углублении, был виден стальной цилиндр секретного замка.

Неужели сейчас уже не шесть часов, а гораздо больше? А вдруг ушли уже не только покупатели, но и весь персонал — все те, кто считает выручку и делает уборку? Почему на этой лестнице нет ни единого окошка, которое можно было бы открыть или разбить, или чего-нибудь, чтобы я могла хотя бы выглянуть наружу? Я поднялась на следующую лестничную площадку, там дверь была пошире, потом на третий этаж и наконец на последний, четвертый.

Глаза у меня постепенно привыкли к выглядывающим кое-где из полутьмы зеленоватым фосфоресцирующим лампочкам, но уши никак не могли смириться с тишиной. Ниоткуда не доносилось ни малейшего звука, не было даже бульканья и шума, к которому я привыкла в туалете. Я не находила ни одной незапертой двери, ни одного окна, ни единой тряпицы, ни кусочка газеты, ни щелей, ни окурков.


Некоторое время я просидела на корточках у двери на самом верху — я не понимала и до сих пор не понимаю почему. Начав замерзать, я поднялась, уставилась неподвижным взглядом в слабую зеленоватую лампочку над головой и, сначала тихо, потом все громче и громче, стала барабанить кулаками в дверь. Я кричала «Эй!», кричала «Пожар!» и очень надеялась, что объявят тревогу или я достучусь-докричусь до сторожа. Вдруг подойдет какой-нибудь старый пердун, и я расскажу ему тогда максимально жалостную историю, пока он не растает и не захочет мне помочь, только чтобы его самого не втянули в эти мои лишь в общих чертах описанные ему неприятности, у которых не было и не будет никаких свидетелей. Или, когда этот старый хрыч придет, я спрячусь, и как только свет его карманного фонарика поползет по двери, прыгну из укрытия, нападу сзади и нокаутирую его ребром ладони; напялю на себя его куртку, схвачу ключи — и сделаю ноги. А что, если этот сторож вовсе не старый хрыч, а молодой, ловкий полицейский гнусняк, или ему вдруг придет на ум включить свет на всей лестнице, или он начнет сначала обшаривать фонариком все темные углы?

Как испуганная мокрица, я побежала обратно вниз по ступенькам, скорее к родному туалету. Там, по крайней мере, горел неоновый свет, была вода, и кто его знает — может быть, там сидит уже в своей каморке детектив, курит, притулившись к верстаку, и беспокоится обо мне, потому что он — боясь риска и вожделея о том моменте, когда его реабилитируют, — решил подождать, когда магазин закроется, но ничего мне об этом не сказал от волнения или, может быть, не желая волновать меня. Он наверняка задает себе вопрос, не случилось ли со мной чего, не обнаружил ли меня какой-нибудь рабочий или не потеряла ли я к нему всякое доверие и теперь совершаю очередную ошибку, причем на этот раз такую, которая и ему дорого обойдется.

Внизу, как выяснилось, ничего не изменилось, никаких следов детектива или сторожа, и похоже было, что, несмотря на горящие повсюду зеленые сигнальные лампочки, никакой аварийной сигнализации здесь тоже не было.

Ничего особенно не ожидая найти, а просто для того чтобы чем-нибудь заняться, я обследовала обе незапертые кабинки — первую и ту, в которой сидел электрик, — но и тут, кроме пустых мусорных ведер, ничего нового не обнаружилось.

Когда мой взгляд случайно упал на те два медных штифта под умывальником, я вспомнила, что говорил детектив про отключение воды и про аварийные ситуации. Но голова у меня пока еще хоть немного соображала, и я понимала, что голыми руками, даже с помощью всех трех мусорных ведер, мне не удастся инсценировать прорыв труб и заманить сюда слесаря.


Я уселась на крышку унитаза в средней кабинке. Спина у меня болела, а грязные ступни ног горели. Я с нетерпением, почти страстным, ожидала следующей жаркой волны паники, которая до сих пор подвигала меня на все мои бессмысленные поступки, вселяя в меня, однако, уверенность, что я не безвольная жертва природной катастрофы, но никакая волна больше не накатывала. Я ощущала слабость и какую-то ватную тошноту, наверное от голода, а может быть, оттого, что я слишком давно не курила.

Я превратилась в бесформенную массу, уносимую безжалостным потоком, безвольную, бессловесную, довольную уже тем, что на твердой пластмассовой крышке унитаза задница не мерзнет. Но на пороге того мгновения, когда я совершенно исчезла, растворилась в потоке искрящихся, ярких, микроскопически маленьких, легких как пух, но пока еще ощутимых волосками и порами моей кожи крапинок или капелек какой-то полуагонии, которая похожа была скорее не на неудачный наркоз, а на состояние полного изнеможения, когда долго плывешь в открытом море, или на пьяное желание прилечь и отдохнуть в белом сугробе, — короче, на пороге всего этого забытья у меня мелькнула последняя мысль, что я, конечно, всё перепробовала, но не проверила, а вдруг на другом конце коридора, там, где вентиляционная шахта, есть одна-единственная, неповторимая, волшебная дверь, которая не заперта. Но сил, чтобы воспрянуть и побежать, у меня уже не было, мне не перенести было нового разочарования, да и ледяной холод ночи там, на улице, меня пугал.


Отдаленное жестяное позвякивание, сопровождавшееся сочными шлепками, словно кто-то шмякал об пол скользкую медузу, заставило меня очнуться от неглубокого сна, от которого осталось лишь воспоминание о том, как я, свернувшись клубком, сижу, втиснутая в какой-то кубик, а глаза у этого кубика — с блюдце величиной, до предела выпученные и потому непроницаемые — не что иное, как остекленелые глаза бульдога, и глаза эти играли с великаном, слоном или с экскаватором, а я, чтобы мне, по крайней мере, было не так больно, или не так темно, или же потому, что в этом и заключалась моя роль, двигалась в такт тем прыжкам, которые этот кубик совершал, и повторяла те пируэты, которые он выделывал, так что к моменту, когда кубик снова замер, все три пары бульдожьих глаз находились прямо у меня над головой.

Я еще не совсем пришла в себя и чувствовала себя совершенно разбитой, словно взобралась на вершину Маттерхорн, но все-таки заставила себя встать и на негнущихся ногах сделала несколько шагов в сторону коридора, откуда доносились звуки. На лестничной площадке горел свет. Я прислонилась к косяку приоткрытой двери, но встала так, чтобы тот — неважно кто, — с шумом приближающийся ко мне, если вообще он идет сюда, увидел бы сначала только мое лицо, а уже потом все остальное.


Это была женщина лет пятидесяти, с седыми завитыми волосами, в ярком нейлоновом халате. Карман на животе был набит тряпками. В руках у нее было оцинкованное ведро, швабра, совок для мусора и метелка. Она шла мне навстречу, но, видимо, не имея возможности ухватиться за перила, поскольку руки у нее были заняты, смотрела только на свои опухшие ноги в стоптанных туфлях, осторожно шагая со ступеньки на ступеньку. Она выглядела как типичная уборщица с какой-нибудь карикатуры, и лицо у нее было отрешенное, самоуглубленное, как у человека, который уверен, что он здесь один.

Я не могу объяснить себе, почему я, прекрасно понимая, что она перепугается до смерти, впилась в нее своими наверняка красными, налитыми кровью глазами вампира и сказала «Алло» — хриплым от долгого молчания, скрипучим, а в такой ситуации особенно жутким и все же похожим на что-то человеческое каркающим голосом, — причем произнесла почему-то именно это телефонное приветствие — алло.

Женщина коротко вскрикнула, тут же замолчала, дико оглянулась вокруг, разглядела в щели между дверью и косяком мое лицо и закричала снова. Теперь это был громкий, протяжный, гортанный крик, с какими-то переливами. Она уронила ведро, враждебно глядя на меня, ухватилась за перила освободившейся рукой и хотела бежать, но нош у нее подкосились, и она уселась прямо на пол. Вода, хлынувшая из опрокинутого ведра, полилась мне под ноги.

Я, конечно, сразу подумала, не напасть ли мне прямо сейчас на эту женщину. Всего три шага, раз ударить, тряпку в рот запихнуть — и у меня хотя бы халат будет.

Остановила меня, скорее всего, моя собственная нагота. Чтобы расправиться с этой женщиной, мне нужно было не просто выйти на свет, но еще и убрать руки, открыв самые интимные части тела, потому что без рук я бы ничего не смогла сделать. К тому же женщина не упала в обморок, не отвернулась, она, наоборот, неотрывно смотрела на меня, и это еще больше осложняло дело.

Где-то наверху снова что-то загремело, словно кто-то поставил на пол точно такое же полное оцинкованное ведро, и женский голос закричал: «Tea, там что, крыса?» Потом раздался топот, несколько пар ног. Я подумала, не вернуться ли в туалетную кабинку, но все же осталась на месте. Я понимала, что они все равно меня так или иначе найдут. Это были одни только женщины, уборщицы, и все примерно возраста моей бабушки; может быть, мне удастся их как-то уговорить и они смилостивятся, дадут мне какую-нибудь одежду и отпустят меня восвояси, особенно если им еще и денег пообещать…


Шесть или семь уборщиц, все никак не старше пятидесяти, встали полукругом возле двери, за которой по-прежнему пряталась я, прикрываясь руками. Все они уставились на меня и поначалу ничего не говорили. Потом та, которая обнаружила меня первой и которую назвали Tea, поднялась со ступенек и сказала:

— Я позову Хельмута.

— Пожалуйста, — прошептала я, — дайте мне хоть какой-нибудь фартук. Ведь я же…

— Хельмута? — перебила меня одна из женщин и, когда взгляды остальных обратились на нее, добавила: — Нет, вы что, нельзя.

Седовласая Tea уже вернулась назад, с нею был приземистый человек лет сорока, не больше, с заспанным лицом — видимо, тот самый ночной сторож, до которого мне не удалось достучаться. Женщина, которая сказала «Вы что, нельзя», высокого роста, повернулась и спрятала меня за своей спиной. Мужчина пробился сквозь толпу женщин, взгляд его устремился мимо той женщины, которая меня собой заслоняла и преграждала ему путь, словно внезапно выросшее на пути дерево; чем-то, кажется кончиками пальцев, он постучал по моей опущенной голове — словно мог поверить в реальность происходящего, только притронувшись ко мне, — и спросил возле самого моего уха:

— Это она?

— Нет, это я, соня несчастный, — ответила та, что стояла передо мной, и все женщины прыснули со смеху.

— Будьте готовы, товарищи сейчас приедут, — не без суровости сказал сторож, прерывая их мрачноватое веселье.


В полицейской машине, которая довольно долго, не включая синей мигалки, ехала по городу, намотав уже порядочно километров, чтобы добраться до нужного полицейского участка, было еще два человека, оба — мужчины, оба — не старше меня, один из них в зеленой полицейской форме, другой в штатском; и еще там, как ни странно, было животное — черная овчарка. Тот, что в полицейской форме, сидел за рулем, а собака, как заправский пассажир, вся внимание, расположилась рядом с ним на переднем сиденье. Сзади, на приличном расстоянии от меня, сидел другой, в штатском. Печка в машине работала вовсю. Я потела в полицейской шинели, которую штатский принес мне в универмаг, прежде чем вместе с тем полицейским и Хельмутом препроводить меня в машину.

Мужчины курили и молчали. Я тоже курила, поглядывая в окно на темные, безлюдные еще улицы и думая о том, какую работу мне удастся найти теперь, после увольнения с полиграфического комбината, учитывая мое личное дело, в котором добавятся отчеты о моих последних приключениях, и решила рассказать дежурному по участку — или тому, к кому меня сейчас доставят, — честно все как есть. Я решила умолчать только об эпизоде с этим электриком, потому что насчет него в конторе у детектива не было никаких протокольных записей.


По какой причине этот детектив, который не предъявил мне никакого нагрудного знака, никакого официального документа с печатью — впрочем, от людей такого рода ничего подобного и ожидать не приходится, — но и никакого повода не дал усомниться в том, что он тот, за кого себя выдает, — почему он не вернулся за мной, этого мне никогда не суждено было узнать — ни во время первого и единственного допроса в полицейском участке, ни во время судебного разбирательства, ни неделями позже, когда я уже работала на конвейере, на фабрике, где выпускали лампочки, и, добыв удостоверение у подруги, которая была лицом очень похожа на меня, нарушив письменный запрет, три дня кряду часами обыскивала весь универмаг, надеясь где-нибудь обнаружить этого человека. Не узнала я этого и много лет спустя, когда возможности поиска были у меня уже совсем другие, но я предпочла вспомнить обо всем, что было, чтобы, наконец, навсегда забыть.