"Витязь с двумя мечами" - читать интересную книгу автора (Татаи Шандор)

I. Йонаш, большой медведь

Рос в лесу могучий дуб. Вырос он как раз на том месте, где, сбегая вприпрыжку с двух горных круч, звонко журчали два ручейка. Ручьи щедро поили водой его корни, оттого и сделался он великаном. Люди втроём не могли обхватить его ствол. Дуба, равного этому, в горах, в поднебесье и то не сыскать, а здесь, в долине, где ручьи-близнецы дружно струились, замедлив бег, он казался отцом лесов, величаво вздымавшимся над рощами вязов и стройных берёз. Он широко простёр свои ветви, и отодвинулись деревья поменьше, уступив исполину дорогу… Дивясь и внимая, окружили они его в почтительном отдалении, словно дети — сказочника-деда.

Этот зелёный великан был любимцем Пала Кúнижи. Юный Пал был так же силён и могуч и так же выделялся среди одногодков своих, как дуб-великан средь деревьев в лесу. И так же, как дуб, он был одинок. На мельнице отца Пал трудился за троих, а когда кончалось в ларях зерно или иссякала в водоёме вода, он немедленно отправлялся в лес к своему любимцу. Забравшись в его густую листву, ложился навзничь на самую развесистую ветвь и, закинув руки за голову, глядел в синеющее сквозь просветы небо. А на дубе том лежать-то лежи, да, чур, в оба гляди, а чуть задремлешь — мигом рухнешь на землю. Ну, и Пал приходил сюда не за тем, чтоб нежиться под сенью зелёных дубрав: здесь, в уединении дремучих лесов, мысль его вольно парила над миром. И виделось юному исполину в мечтах, как странствует он по белу свету. Закованный с головы до пят в броню, он идёт разить немцев и бритоголовых турок… «Справедливость!» — таков его неизменный девиз. А кто сражается за правое дело, не может знать поражений.

На поле брани, в крови и в дыму, победа ему не изменит, и тогда, мечтал Пал, он станет великим полководцем, соберёт несметное войско и на знамени его начертает: «ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ!» С этим войском он пройдёт по целому свету и повсюду сметёт неправду и зло, а потом его верные воины, приставив к ноге боевое ружьё, накрепко станут на страже вечного мира и вечной справедливости.

Такие мысли бродили в голове Пала в предрассветный час и того знаменательного дня.

Мельница стояла неподалёку от леса, и Пал с ранней весны до поздней осени спал на крыльце. В небе едва занималась заря.

Круглый месяц, струя серебристый свет, ещё висел над дремлющим краем, когда Пал сквозь сон услыхал чьи-то жалобные стенания. Он проснулся. Слух, привычный к лесным звукам, сразу уловил, что где-то в чаще плачет маленькая косуля. Всякий знает: так горько плакать может только попавшая в беду косуля. А кажется издалека, будто плачет и жалуется обиженное дитя. Сердце охотника и то дрогнет от сострадания, когда услышит он стоны раненой лани.

Пал мигом вскочил с постели, быстро накинул на себя одежду и поспешил в лесную чащу, откуда доносился жалобный плач. Он продирался через густой кустарник, заглядывал под деревья, сквозь пышную листву которых с трудом пробивался ранний солнечный луч, трижды перепрыгивал через излучины ручья, но голос косули словно бы удалялся и удалялся. Потом внезапно затих.

Пал подошёл к своему любимцу дубу и, как всегда, улёгся на развесистую толстую ветвь.

Уже рассвело, когда жалобные стоны косули вновь пробудили его от грёз. Сейчас они слышались совсем близко. Пал спрыгнул с дуба и бросился на поиски. Пробежав шагов сто, он раздвинул кусты и увидел косулю. Крохотную косулю и огромного мохнатого медведя.

Неизвестный охотник оставил в берёзовой роще силок, в него-то и угодила ножкой косуля. А страшный мохнатый зверь уже раскрыл пасть — вот-вот он щёлкнет зубами и полакомится жертвой беспечного браконьера. Если б косуля была на свободе, ни за что не догнал бы её косолапый! Увы! — сейчас она была беззащитна. Вон как облизывается мохнатое чудовище. Видно, голод не тётка, раз медведь медлит, не убирается восвояси при виде Пала.

«Голыми руками он меня не возьмёт» — так, должно быть, думал медведь и встал на задние лапы, решив разделаться сперва с человеком. И вот он растопырил передние лапы, собираясь намертво зажать жертву. А много ли надо здоровенному медведю, чтоб подмять безоружного человека? Совсем легонько прижать к себе либо шлёпнуть, играючи, лапой — глядишь, человек не пикнул и повалился будто подкошенный.

И вот огромный медведь и Пал Кúнижи стоят один на один. Да только медведь и моргнуть не успел, как Пал сам прыгнул на зверя и, прежде чем тот сомкнул объятия, так сдавил его поперёк туловища, что хрустнули могучие медвежьи кости. Потом ещё раз обнял «по-дружески» — из медведя и дух вон. Отпустил его Пал, и громадная туша шумно и грузно повалилась на землю.

Маленькая косуля будто оцепенела, поражённая невиданным зрелищем. Но, когда Пал подошёл к силку, она опять зарыдала, заметалась в отчаянии.

— Успокойся же, глупенькая, не сломай себе ногу. Да не бойся, не бойся, я тебя не обижу, — приговаривал Пал, освобождая из капкана перепуганную, дрожавшую от страха косулю. Взяв её на руки, он погладил косулю и отпустил на волю.

Не помня себя от радости, свободная лань, словно молния, мелькнула в кустах и исчезла.

А медведя, что весил, наверно, десятка полтора пудов, Пал взвалил на плечо и, беззаботно насвистывая, двинулся берегом извилистого ручья.

Вода из ручья, вдоль которого шёл с добычей юноша, приводила в движение мельницу старика Кинижи. Ручей был неглубокий, но резвый и быстро наполнял водоём. Благодаря ему редко оставался без воды старый мельник. Мельница стояла немного в стороне от деревни, как раз в том месте, где ручей вытекал из леса, с мельницы крикнешь — в деревне слышно и в некотором отдалении от замка, высившегося на зелёном холме.

Первой на мельнице поднималась старая тётушка Оршик. Вот и сегодня, едва рассвело, добрая старушка взяла лукошко и засеменила во двор. Она кашлянула тихонько, и на звук её голоса мигом откликнулись из закута свиньи, приветствуя хрюканьем приход хозяйки. Однако тётушка Оршик выпустила сначала кур. Куры ночевали на небольшом чердаке, устроенном под крышей в свином хлеву. Лучшего места для ночлега и не придумать: не забраться туда плутовке лисе. А надо сказать, что полчища лис разгуливали по лесной опушке без всякого зазрения совести. Утки и гуси ютились под закутом — там было вырыто просторное подполье, заботливо вымощенное, без единой щёлки, так, чтоб крысам несподручно лазить. Стоило какому-нибудь вороватому хищнику крадучись подобраться к этой маленькой крепости, как свиньи принимались визжать, гуси гоготать, утки крякать, куры кудахтать, петух кукарекать; тут же с грозным лаем выбегала собака — словом, поднимался такой галдёж, что лесной разбойник пускался наутёк и бежал без оглядки до снежных вершин, если, конечно, не успевал угодить на зуб прыткому четвероногому сторожу.

Тётушка Оршик отворила дверцу, и вмиг вся ватага кур и цыплят вихрем вырвалась из курятника. Вот одна, вон другая, захлопав крыльями, взлетели, уселись на край лукошка и давай клевать ячменное зерно.

— Кш-ш, бесстыдницы! — прикрикнула старушка, смахивая на землю назойливых птиц. Потом она выпустила уток и гусей и тогда уж рассыпала по земле зерно. — Цып-цып-цып! Ути-ути-ути! Тега-тега-тега! — приглашала старушка птиц, а просить их вовсе не надо было.

Куры, утки и гуси клевали ячмень и пощипывали друг дружку, стараясь выбрать зёрнышко послаще. Тем временем тётушка Оршик дала корм свиньям и подошла к крыльцу.

— Эй, мальцы! — крикнула она. — Палко! Буйко! Вставайте! Солнышко давно припекает!

— А-а-а-а-а-а! — послышался с крыльца тягучий зевок — не зевок, а, скорее, ослиный рёв. Да только странный, глухой, словно шёл из глубокого колодца. Потому что на рассвете, когда защебетали пернатые обитатели леса, Буйко сердито сунул голову под подушку. Под этим укрытием его и мухи не кусали, и он сладко храпел недолгое время, пока не поднимал его с постели пронзительный голос тётушки Оршик.

«Самая золотая старушка на свете, — размышлял Буйко о своей хозяйке, — если б только по утрам не голосила так громко, что даже под подушкой в ушах звенит».

— Вставайте, вставайте, мальцы!

Тут подушка взлетела вверх, и на крыльце появилась всклокоченная голова. Такая взлохмаченная, что, как ни старайся, не взлохматишь сильнее. Вдобавок к тому же вся в трухе, потому что под подушкой лежала голая солома.

— А я-то здесь всего-навсего один, — объявил Буйко. — Да хоть и один, зато самый лучший!

— Где ж опять Палко? — запричитала старуха. — Ох уж и парень! Вечная забота мне с ним.

Буйко заковылял с крыльца во двор и опять зычно зевнул:

— А-а-а-а! Где ж ему быть? Ясно как день: по лесу шастает. Ночь напролёт глаз не сомкнёт. Охо-хо! Самое лучшее дело на свете — спать, да вот помеха: больно ночь коротка.

— Это для тебя-то ночь коротка? Да ты ведь с курами и петухами укладываешься.

— Эх, тётушка Оршик, тётушка Оршик! Знаешь ли ты, что в тех краях, откуда я родом, там, где горы вздымаются до самых небес, в этот час спится крепче всего? В моём благодатном родимом краю трижды пропоют петухи, прежде чем солнышко позолотит вершины высоких гор. А здесь — здесь петух один раз прокричит, солнце уж припекает брюхо бедного Буйко.

Подул ветерок, и тётушка Оршик поспешила в кладовую за бобами. Она пересыпала их из корзины в корзину, а ветер тем временем подхватил зерно и усыпал землю да ноги Буйко. Буйко и не заметил: он рассказывал о местах, в которых родился и откуда ему пришлось бежать, спасаясь от свирепых владетельных князей. Ну и деспоты, ну и тираны! Не было житья там бедному парню, коли не хотелось служить ему в их разбойничьем войске.

— Ладно, ладно, замолчи наконец, король лежебок.

— Король лежебок? — подхватил Буйко. — Нет, нет, это не я. А вот лежебока короля — это я. Известно ли тебе, тётушка Оршик, как благородно ремесло лежебоки? Делать ничего не надо, знай себе спи, а тебя, лежебоку, отборными яствами потчуют да в самом роскошном зале королевского дворца укладывают.

— Только тебя в королевском дворце и не хватает… Эх ты, куль с мукой! — И тётушка Оршик беззлобно огрела увальня по спине. — Гляди-кось, весь дымишь от муки. Ну, ступай, Буйко, да за работу скорёхонько принимайся. Сейчас тут будут с зерном от хозяина замка.

Поплёлся Буйко на мельницу с надутым лицом.

— Только одно и слышишь: «Ступай, Буйко… Поворачивайся, Буйко». Вот возьму рассержусь — и поминайте как звали: вернусь в свои родимые края. Слыхал я от людей, будто король Матьяш[1] сокрушил наших буйных господ!

Грозиться-то парень грозился, а толку что? Ведь ни за какие сокровища в мире не согласился бы Буйко покинуть старую мельницу, а главное, молодого мельника — Пала Кинижи.

Ну вот, едва убрался со двора Буйко, как за спиной у тётушки Оршик кто-то страшным голосом зарычал: «Урр-урр!»

Повернулась она, не помня себя от страха. А там Пал стоит, и на плече у него медведь горой вздымается. Выронила старушка из рук лукошко, вскрикнула, сердечная, не своим голосом и схватилась рукой за сердце.

— А-ай, напугал! Как напугал свою старую кормилицу!

А Пал захохотал, да так громко, что далеко в лесу, словно гром, прокатилось эхо. Вот каким был он весёлым и сильным и какое доброе сердце билось у него в груди! Сбросил Пал медведя на землю и наклонился к старухе.

— Не сердись, тётушка Оршик! В следующий раз я принесу тебе певчую птичку либо лукошко спелой ежевики.

Услыхав, как смеётся Пал, приплёлся с мельницы Буйко, увидел медвежью тушу и всплеснул руками.

— Ух ты, ух! Вот это медведище! Откуда ты его приволок, хозяин мой Палко? Да это же сам Йонаш — гроза пастухов… Как ты его осилил? — Буйко подошёл ближе и, хоть рука его малость дрожала, погладил по шерсти мохнатого зверя.

А Пал за спиной у Буйко возьми да шевельни носком сапога тушу, а потом ка-ак заворчит. Буйко вскрикнул, прыгнул и одним махом взлетел на куриный насест… Но сразу же, устыдившись собственной трусости, медленно, с опаской спустился вниз.

— Скажи правду, косолапый, ведь ты мёртвый? Ведь ты пошутил, верно? Сам посуди, на что это похоже: быть живым и пугать бедного Буйко?!

Когда же он убедился, что медведь и в самом деле мёртв, стал клянчить у Пала:

— Отдай мне, хозяин мой Палко, медведя. Обещай, что отдашь. Ты погляди, какой у него язык красный.

— Зачем тебе медведь, Буйко?

— А я себе из шкуры подстилку сделаю. Вот уж мягко спать будет.

— Так и быть, медведь твой! — согласился Пал. — Бери и успокойся.

Ухватил Буйко зверя, а с места сдвинуть не может. Пришлось за дело взяться Палу; поднял он медведя и понёс в сарай — пусть до вечера полежит, а потом они его освежуют. Буйко держал медведя за хвост, а был он малый с придурью и оттого в своём глупом веселье сложил с ходу песню и тут же её пропел:

Если дохлый был медведь, Буйко сможет одолеть Дохлого медведя! На свою постель без шуму Буйко приспособит шубу Этого медведя! Ты, медведь косолапый, Не сердись на меня![2]

Подняли парни тушу и на двух крепких верёвках втащили под потолок. Потом Буйко пошёл на мельницу смазать вал к началу работы. А Пал ненадолго вернулся к тётушке Оршик. Старушка держала на коленях корзину, перебирала бобы и тихонько всхлипывала.

— О чём закручинилась, тётушка Оршик? Может, разобиделась на меня за медведя?

— Знаю, не обидишь ты меня, голубчик. Вспомнилось мне, что сегодня ровнёхонько двадцать лет, как напали на нас окаянные турки.

— Расскажи, тётушка Оршик, как это было! — попросил Пал.

— Эх, Пал, большое дитя, сколько раз ты об этом слышал!..

— Теперь в последний… Была, значит, ночь…

— Ну, слушай, — вздохнула старуха. — Была ночь, глухая да тёмная, хоть на куски ножом её режь. Доброго отца твоего не было дома. Ушёл он за горы траву искать — сильно ты тогда расхворался. Все мы — твоя матушка, сестрица да я — сидели у твоего изголовья. Светильник наш давно погас, а мы все сидим во тьме, не спим. Вдруг видим: за окнами багровое зарево. Выбежали во двор — вся деревня огнём полыхает. Плач стоит над деревней, крики, стоны, слышится дробный стук копыт. Конский топот всё ближе, ближе. И вон оттуда, где дорога спотыкается о пригорок, вылетают турецкие спаги[3] с факелами в руках… Мы со всех ног бросились в дом.

— Будь я тогда постарше, тётушка Оршик, всех бы злодеев язычников своими руками уложил.

— Мал ты был ещё, голубчик. Так мал, что на ладони моей умещался… Будто снежная лавина с горы, неслись на нас окаянные турки. А дверь мы в переполохе забыли запереть, и ворвались они, нехристи, в дом. Сразу накинулись на мать и сестрицу. А я хвать тебя на руки да шмыгнула в окно. И в лес! Ноги мои в ту пору бегали куда быстрей, чем сейчас. Ума не приложу, откуда взялись у меня и сила, и ловкость, чтоб залезть с тобой на высоченный дуб. Знаешь ведь дуб, что стоит на том месте, где сливаются два горных ручья. На этом-то дубе просидели мы с тобой до самого утра. Боязно было спуститься с него: дитя на руках, а кругом зверьё дикое шныряет да воет. Вот и сидела на дубе, ждала, пока рассветёт. Потом — чу! — кричит твой отец, и вышли мы с тобою из леса. Труп твоей матери лежал на дороге. А сестрицу, что была собой так хороша, как ты силён, никогда мы больше не видели.

Помолчав, тётушка Оршик заговорила опять:

— Коли судьба тебе стать солдатом, сынок, и идти против турок, не забудь того, что я тебе рассказала!

Не заметили оба, как вышел на крыльцо старый Кинижи и стал с середины слушать рассказ. Когда тётушка Оршик кончила, мельник, гулко стуча сапогами, спустился с крыльца.

— Цыц, старая подстрекательница! И ты туда же — разжигать у парня воинственный дух? И так у него одна война на уме. Я сохранил для него в исправности мельницу. Я найду ему такую девицу, что будет зари алой краше. Сама знаешь, что в доме нужна молодуха. А ему ни мельница, ни невеста не надобны, только конь да меч в голове…

Старый мельник был строг, никто из домочадцев не смел ему перечить, но сейчас Пал отважился возразить отцу:

— Добрый отец мой, в былые годы ты тоже служил в солдатах. И турок рубил без пощады, когда сражался бок о бок с великим Яношем Хуняди.[4]

— Иные времена были, сынок, — отозвался старик, крутя длинный ус. — Отняли у меня турки жену и дочь, и до тех пор не знал я покоя, пока не отомстил злодеям стократно.

— А где же мне взять покой, отец, когда в каждой убитой женщине чудится мне моя мать, в каждой похищенной девушке — сестра. И жизнь и смерть у меня одна. Не будет мне покоя, отец, покуда не скрещу я свой меч с турецкой саблей.

При этих словах опять хлынули слёзы из глаз доброй старушки.

— Отрадно мне слушать тебя, голубчик, — рыдая, про говорила она.

Да и старый мельник расчувствовался. Заблестели от влаги глаза бывалого воина. Но старик тут же устыдился непрошеных слёз.

— Ну ладно, ладно, слезами никого не накормишь. Сейчас сюда пожалует пугало воронье, бравый вояка Тит с барским зерном, а до него бедняцкий хлеб смолоть надо. Водоем наполнился ещё ночью. Ну-ка, Пал, ну-ка, Буйко, живо за работу!

Распорядившись, мельник пошёл к плотине. В крохотном озерце, куда собирали для мельницы воду, уже заблистали первые лучи солнца, и с его зеркальной поверхности вспорхнули жучки, сверкая крылышками.

— Эй, Буйко, кончил ли смазку? — крикнул старик.

— Всё готово, хозяин! — отозвался Буйко. — Можно начинать.

Мельник поднял щит, и вода стремительным потоком хлынула в позеленевший от мха жёлоб и ослепительной широкой дугой полилась на лопасти мельничного колеса. А колесо, словно огромный ленивый зверь, внезапно пробуждённый от сладкого сна, недовольно заворчало и медленно, нехотя зашевелилось. Потом стало двигаться быстрее, будто освежённое утренним купанием. А когда старый мельник покидал плотину, колесо уже бодро и весело вертелось.

И вот ожила, заработала мельница. Гудело, звенело, ходуном ходило всё, что было внутри строения. Мощные каменные жернова дробили, размалывали рожь; тонко смолотая мука сыпалась в мешки: пусть бедные крестьянки испекут из неё хлеб, а бедные крестьяне положат его в котомки, когда пойдут работать в лес или в поле… Да, важное это ремесло — ремесло мельника. Может быть, самое важное на свете, потому что даёт хлеб всякому труженику. Старый Кинижи знал это и гордился. Вот он меж двумя засыпками присел на крыльце отдохнуть, а позади него весело стучит его мельница. Нет, нет, ни за что на свете не поменялся бы он даже с самим королём. Одно печалит сурового старика: не лежит душа Палко к его почтенному ремеслу. А что поделаешь, когда парню милы только конь да оружие. Да сказки о подвигах Яноша Хуняди.

Не успел старый мельник смолоть бедняцкое зерно, как на дороге показался длинный обоз. Обоз этот тоже был крестьянский, да только не по доброй воле везли крестьяне сейчас зерно. Рядом с подводами вышагивал бравый вояка, которого Титом звали, — он и мечом грозит, и хлыстом машет, крестьян подгоняя. А крестьяне и в ус не дуют: не глядят на него, не отвечают, знай погоняют своих коров.

— Но-о… Но-о!..

Нехотя, вяло переступают крестьяне, а скотина и вовсе еле тащится. Вот обоз уже въехал на мельничный двор, а люди и скотина лениво озираются, будто ищут лазейку, куда б улизнуть.

— Шевелись, шевелись, голытьба, мужичьё! — надрывался Тит. — Вас только пулей заставишь оброк платить! — Потом он повернулся к мельнику, неторопливо спускавшемуся с крыльца. — Эй, мельник, готова ли мука, что вчера привезли?

— Готова и не готова, — степенно ответствовал мельник. — Вон в амбаре мука, а в мешках зерно.

— Всё ясно, понятно, — защёлкал кнутом в пух и прах разодетый вояка. — Ты мужицкие отбросы молол, оттого барское зерно не готово.

— Крестьянам тоже хлеб нужен, — сказал Пал, который, услыхав брань Тита, оставил мельницу и вышел во двор.

— Дело говоришь, — вмешался крестьянин, стоявший у первой подводы. — Мы всё, что ни есть, тащим в замок, а дома рты, один голодней другого, без крошки хлеба сидят.

— А мне начхать на ваши рты! — заорал Тит. — Знаю я ваши мужицкие плутни: вы под шкурой своей добро прячете. Эй, шевелись, пошевеливайся, живей!

И лихой удалец, войдя в раж, крепко вытянул крестьянина по спине кнутом. Бедный старик только охнул от боли.

Буйко сразу смекнул, что быть беде, и схватил Пала за рубаху.

— Не вяжись с ним, Палко… Не выходи из себя!

Но никакою силой не остановить теперь Пала. Затрещала рубаха, остался лоскут в руках у Буйко, а Пал метнулся к разошедшемуся франту.

— Нет, брат, шалишь! Ты, стало быть, так разумеешь: крестьянин — скотина и потому хлещи его сколько влезет. — И, прежде чем щёголь схватился за меч, Пал сгрёб его в охапку и поднял с земли. — Ну-ка, старик, огрей его кнутом! — крикнул он крестьянину.

— Палко, голубчик, пусти его, пусти! — запричитала тётушка Оршик.

Даже старый мельник струхнул при виде дерзости сына:

— Отпусти его, сынок, за такие шутки властитель по голове не погладит! Быть беде, быть беде!

Зато крестьянина долго упрашивать не пришлось.

— А вот возьму да, ей-ей, хлестну, коли дотоле жив буду.

Кнут взвился раз, два и три, больно стегая по щегольскому доломану. А Пал знай себе только приговаривает:

— Ещё разок! Ещё разок!

Бедняга франт вьётся ужом, бравый вояка молит о пощаде, охает, стонет, даже слушать противно. Наконец разжались железные тиски. Тут вояка пустился бежать, и бежал во всю прыть — ни дать ни взять заяц трусливый. Но на бегу обернулся и закричал:

— Ну, погоди, погоди, Пал Кинижи! Ты ещё за это ответишь! Бунтовать задумал против нашего князя? Вот узнаешь, что за это бывает! Смутьянов на кол сажают да копьём протыкают, как трансильванских крамольников.

Он что-то ещё кричал, не сбавляя хода, а что кричал, не разобрать — ноги-то резвей языка были. Но вот Тит исчез за пригорком, и во дворе мельницы минуту стояла тишина: все, решительно все знали, что не сносить головы за этакую проделку.

— Что с нами будет? — опять заголосила тётушка Оршик.

— Что будет со мной? — струхнул и старик крестьянин.

В те времена частенько рассказывали о людях, что несли в Трансильвании мýки нечеловеческие и на долю которых достались заострённый кол да намыленная верёвка.

— Не трусь, старик, — ободрил крестьянина Пал. — Вот нагрузим твою подводу, и отправляйся с миром домой. Не узнает бравый вояка, кто из возчиков вытянул его кнутом. Да и я отважу его от охоты мстить… Эй, Буйко, беги на чердак… Сейчас мы вмиг помол закончим.

Чердаком назывался специальный ярус, устроенный под односкатным навесом, откуда зерно засыпали в ковш. Буйко взбежал по скрипучей лестнице, а Пал собрал с подводы мешки, словно это были небольшие кулёчки, и один за другим побросал на чердак. Бедняга Буйко едва успевал принимать.

— Не так скоро, хозяин мой Палко! — взмолился наконец Буйко. — Так мне недолго и надорваться.

А Пал знай кидает да кидает и при этом насвистывает да напевает. Не прошло и получаса, как и подводы опустели. У кого была на мельнице кой-какая мучица, положил её всяк себе на подводу, и опять заскрипел обоз, отправляясь в обратный путь. Побрели неповоротливые волы да коровы; уныло горбились на подводах крестьяне.