"Дот" - читать интересную книгу автора (Акимов Игорь Алексеевич)

4

Начало войны Ромка Страшных встретил на гауптвахте. На гауптвахту он попал за злостную самоволку, томился на ней уже четвертые сутки, всего полагалось пять, и как ему это надоело — описать невозможно. Вырваться досрочно был только один путь — через лазарет, но с фельдшером он был в конфликте. Фельдшер был человек добрый и в меру грамотный, но — увы — начисто лишенный чувства юмора. А потому обидчивый. В прежние свои штрафные денечки Ромка дважды его надул. В первый раз — вдохновленный приближающейся грозой — имитировал приступ гипертонии, что при Ромкиной энергии и способности к концентрации оказалось сущим пустяком; во второй, отправляясь на губу, припомнил предостережение своей бабки — и запасся травкой, которую помнил по внешнему виду, хотя мудреное название и запамятовал, и наутро имел такую крапивницу — хоть студентам-медикам демонстрируй. Кабы оно осталось между ними, по доброте душевной фельдшер это как-нибудь пережил бы, но пограничная застава — коллектив небольшой, Ромка перед кем-то из приятелей своею проказой прихвастнул, ну и узнали все. Повод был не тот, чтобы гордиться общим ироническим вниманием. Первый случай фельдшер пережил без душевной травмы, но после второго — ну что с него возьмешь, если человек не понимает шуток! — затаил обиду. И когда на этот раз, можно сказать, творчески иссякнув, Ромка от безысходности пошел по банальному пути и принял пару таблеток пургена, его непритворные муки стали только поводом для фельдшерских насмешек. И поделом: ну кто поверит, что гауптвахтным меню можно отравиться? Фельдшер попросил старшину, чтобы Ромке поставили ведро («не бегать же бедному солдатику каждые четверть часа за полсотни метров на общий толчок, да и опасно это: дизентерия — штука заразная…»), потом сам принес ему старый стул без сиденья («поставь над ведром — ноги не будут уставать от полусогнутого положения; сиди себе и думай, как дальше жить…»).

Когда начался бой — о Ромке просто не вспомнили. Немцы наступали стремительно, хотели сразу смять пограничников. Никто и опомниться не успел, как броневики уже ворвались на территорию заставы. К сожалению, им это сошло: винтовки-то были под рукой, а вот гранаты — в каптерке под замком. Короче, поджечь удалось только один броневик, да и тот укатил своим ходом. На опушке, в семистах метрах, немцы остановились и потушили огонь. Тут как раз подоспела их пехота с минометами и полевыми пушками, они обстреляли заставу и пошли в атаку снова, теперь уже всерьез.

Ромку разбудила стрельба.

Утро еще не наступило, но небо посветлело настолько, что можно было не включать свет. Где-то рядом били винтовки и сразу несколько пулеметов, и одна очередь, не меньше пяти пуль, пришлась в стену помещения гауптвахты. Ромку это не встревожило. Казарма была еще кайзеровская, сложенная из дикого камня; красота, а не казарма; такие стены и сорокапяткой не возьмешь. Но на Ромку эта надежность только наводила скуку. Он считал — и это на самом деле было так, — что не боится ничего на свете. В риске он видел только положительную сторону. Это была соль, даже перчик, которые придавали жизни вкус. Риск был как бы фотографическим закрепителем. Без него дни были серыми, все на одно лицо; так можно год прожить, как один день, — и что в этом хорошего? Так можно и всю жизнь превратить в существование! В конце обернешься — а смотреть-то не на что… Зато как обостряются все чувства, когда сходишь с натоптанной дорожки! Тем более — когда по-настоящему рискуешь. Когда грозит расплата не мелкими неприятностями, скажем, нарядами вне очереди и даже визитом на губу. Нет! Вот когда на кону твоя жизнь — только тогда ты и можешь ее по-настоящему почувствовать и оценить. Ах, как Ромка мечтал попасть в десантную часть, в парашютисты! Или хотя бы в подводники, стать военным водолазом. Не сложилось. Но он был не тот человек, кто при первой же осечке отказывается от мечты. Вот закончится срочная, тогда на гражданке можно будет и с парашютом попрыгать, и в Черном море побродить в водолазном снаряжении по затопленным кораблям. Да! — чуть не забыл: еще нужно будет с альпинистами на Эльбрус вскарабкаться. Горка не самая высокая, зато дело вполне реальное. О Джомолунгме, например, можно только мечтать; но кто тебя туда пустит? А Эльбрус — он нашенский, можно идти не спросясь. При этом Ромку не волновало, какой откроется с пятикилометровой высоты красота земли, каким окажется небо, причем не только днем, но и ночью, когда между тобой и звездами — никого и ничего. Нет! — его интересовало только испытание. Испытание себя. Острейшее переживание этой минуты жизни. Чтобы эта минута потом жила в тебе всегда. Захотелось — и достал ее из себя, и погрузился в нее, свежую, острую, переживая каждую ее секунду — одну за другой, одну за другой… Вино, которое не стареет.

Ах! (опять «ах», но куда денешься: где перчик, где экспрессия, — там и «ах») — ну почему стены казармы были столь несокрушимы? Вот были б они из дикты — тогда бы можно было порезвиться. Представьте, как мимо вас — вззз! вззз! — слева, справа, а эта даже зацепила… сперва вззз! — и только затем видишь в стене просвечивающую рваную дырочку. Вот где жизнь! Без страха, без сожалений. Игра! Игра с завязанными глазами. Ведь не знаешь, откуда и по какой траектории пролетит очередная пуля, и мечешься то в одну сторону, то в другую, пластуешься на полу, перекатываешься к противоположной стене. Смысла в этих метаниях не много, может быть даже — нуль, но ты делаешь, что можешь, ты борешься. Думать не успеваешь, доверился интуиции, которая, будем надеяться, видит тропинку твоей судьбы… Такое до смерти не забудешь.

Но все это мечты; реальность была куда прозаичней. Тяжелая дверь запиралась на ключ только с внешней стороны, с внутренней даже дырочки не было; к тому же Ромка помнил звук засова. Не подступишься. Окно тоже не обещало свободы. Добраться до него не составило бы труда, но гауптвахта здесь была еще при кайзере; страна рабов, страна господ — какой с них спрос; короче говоря: окно было забрано железными прутьями. Каждый без малого в дюйм толщиной. Такой прут только трактором и выдернешь. Может — и Тима его бы согнул, но комод — человек правильный и прямой, как палка; представить его на гауптвахте… Ромкина фантазия перед такой ситуацией пасовала.

Но снаружи шел бой. Не учебный — всамделишный. Ребята отбивались от немцев (от кого же еще!), может быть, кто-нибудь из них уже и погиб. Они приняли на себя этот удар, а он, Ромка Страшных, такой бесстрашный, такой стремительный и ловкий, готовый хоть сей секунд на подвиг и самопожертвование… он должен сидеть в этой конуре, в безопасности, в бездействии… он должен сидеть и ждать, пока наши отобьются (защитят тебя, Рома!), ждать, пока заскрежещет засов, повернется ключ в двери, на пороге появится дежурный с твоей миской пшенной каши (или пюре) и твоим стаканом чая… Войдет и спросит: «Ну как тебе спалось, Рома?»

Первая реакция Ромки была импульсивная: он бросился к двери и забарабанил в нее изо всех сил. Но дверь, повторимся, была массивная, звук получался глухой. Тогда Ромка схватил табуретку и ахнул ею по двери изо всей силы. Потом еще и еще. Пока табуретка не разлетелась. Только после этого он сообразил прижаться ухом к двери, чтобы прислушаться: а есть ли кто в коридоре? Разумеется, там никого не было. Еще бы! — после команды «в ружье»… Они меня забыли, понял Ромка. Они забыли обо мне, паразитские морды, а может — и нарочно оставили, назло, потому что я им плешь проел, и теперь они без меня отобьют фашистов и получат ордена. Ну конечно, они меня нарочно оставили, они ведь знают, как я мечтал о настоящем бое, о подвиге, и чтобы потом меня вызвали в Москву, в Кремль, и Михаил Иванович Калинин сам вручил бы мне орден…

Ромка обвел взглядом свою каморку. Единственная надежда — докричаться через окошко. Но окошко выходило на задний двор, бой шел с противоположной стороны, вряд ли здесь сейчас окажется хоть одна живая душа. Правда, та короткая очередь в пять пуль пришлась как раз в эту стену, но потом по ней не долбануло ни разу. Понятно: какой-нибудь бронетранспортер или мотоциклист пытались обойти с фланга, наши это дело пресекли, — вот отчего теперь здесь не стреляют. И все же…

Ромка придвинул тумбочку под окошко, вскочил на нее и прижал лицо к выбеленным известкой прутьям. Двор был пуст. Вдоль кромки волейбольной площадки медленно ходил оседланный помкомвзводовский пегий конь Ролик. Он щипал травку и никак не реагировал на стрельбу. Приучен. Да и пули сюда не залетали. «Ролик! Ролик!» — позвал Ромка, но конь даже головы не повернул, и тогда Ромка понял, что даже если здесь появится кто-нибудь из ребят, докричаться до него будет проблематично. Разве что — только в тишине, после боя. Но после боя они меня и так освободят…

Ромка спрыгнул на пол, присел на топчан и стал думать, как несправедливо устроен мир.

Бой затих так же вдруг, как и начался. Но ни в коридоре, ни во дворе никого не было слышно. Вот когда услышу — тогда и пошумлю, решил Ромка. На него напала апатия. Был шанс; самое яркое событие его жизни произошло рядом; оно происходило рядом, за стеной… может, другого такого шанса в моей жизни уже не будет, думал Ромка, и теперь всю жизнь мне суждено страдать, потому что теперь все, что бы я ни придумал, что бы я ни сделал, будет блеклой, жалкой попыткой как-то приглушить боль этой неизлечимой раны. Я мог, это было рядом, а я…

Если б он был внимательней к себе — он бы удивился: ведь до сих пор он никогда и ни по какому поводу не терзался. Мелкие обиды и потери детства и юности он воспринимал, как комариные укусы. Ведь не будешь же обижаться на комара! Смочил слюной укушенное место, прижал несколько секунд пальцем — и забыл. Потеря игрушки, боль от ушиба, измена приятеля — он топил эти пустяки в болоте прошлого почти с той же скоростью, как они возникали. Можно сказать — до сих пор он никогда не оборачивался. Интересное было впереди. Вот потом, в старости, потеряв скорость и желание новья, в минуты, когда неохота даже с койки подняться, возможно, он будет припоминать самое яркое из прошлых лет. Сейчас это трудно представить, но ведь чем-то надо будет занять мозги… Короче говоря, до сих пор Ромка не знал потерь, и вот теперь такая случилась. И какая огромная! Неисправимая. Рана, которая будет ныть — можно не сомневаться — пока не погасну…

Время шло, а ни из коридора, ни со двора не доносилось ни звука. Были б у Ромки часы, он бы знал, прошло пять минут или двадцать пять, но часов он не имел никогда, не успел на них заработать. Удобная штука; на гражданке нужно будет обязательно ими обзавестись.

Ромка достал из тумбочки почти невесомую пачку махорки. Курева было мало: если насыпать по минимуму — можно растянуть на три закрутки. Экономить Ромка не любил, это понятно; если получаешь удовольствие с оглядкой, то это уже не удовольствие, а удовлетворение потребности, вот так. Жизнь полосатенькая, рассуждал Ромка, разравнивая на листке бумаги крошево табака; судя по количеству наличной махры, темная полоса только началась. Он вздохнул (иронически; конечно — иронически!): наберемся терпения. Когда разровнял дозу — прикинул, верно ли отсыпал. Пришлось признать — отсыпал больше трети. Ну понятно, что курить охота, и кругом творится такое, что самое время отвести душу несколькими хорошими затяжками, чтоб наесться. Чтоб отпустило. Но ведь и через час захочется курить, и потом через час — снова… так ведь если каждый раз вот так делить — на третий раз останется только на понюх, а не на раскурку!..

Так далеко вперед он заглядывал только в исключительных ситуациях. Сами понимаете — сейчас был именно такой случай.

Ромка зацепил пальцами несколько крошек табака — и бросил на дно пачки. Прикинул — нет, все еще многовато — и пожертвовал еще несколькими крошками. Опять прикинул — и разозлился: да что это я над собой измываюсь? Неужто не имею права покурить от души?… Одним движением он скомкал пачку, бросил комок в ящик тумбочки — с глаз долой. Задвинул ящик. Свернул цигарку. Закурил. Хорошо! Спрашивается: чего мучился?…

Длительная тишина могла означать лишь одно: наши отбили немцев, и теперь гонят их к границе. Еще до завтрака инцидент будет исчерпан. Провокация — дело обычное; вон, в газете пишут, что на Востоке япошки практикуют это регулярно; правда, даже там дело доходит до стрельбы редко. Придется дипломатам оторвать задницы от кресел и обменяться формальными заявлениями…

Только теперь Ромка заметил, что он все еще в одних трусах. Поглядел на рукомойник… умываться было лень. Он потянулся за своими бэушными бриджами — и в этот момент где-то неподалеку разорвалась мина, затем еще одна, потом они зачастили. Мелочь, ротные минометы, не меньше трех штук, но осколками стригут так, что головы не поднимешь. А вот и пушки ударили. Тоже небольшие, приданные пехоте… Выходит, немцы отошли только для того, чтобы собрать кулак, и теперь ударят по всей форме…

Даже теперь слово «война» не всплыло в его сознании. Провокация оказалась серьезней, чем он предполагал, и все же он был по-прежнему уверен, что это только провокация. Проверка нервов. Проверка характера. Может, мы все погибнем от этой проверки… ну, если так надо, значит — и погибнем.

У немцев опять ничего не получилось. Правда, они опять ворвались на территорию заставы, мало того, по звукам боя Ромка понял, что теперь застава ведет бой в окружении, но у них опять ничего не получалось. Не на тех напали. Нахрапом нас не возьмешь.

Ромка опять вскочил на тумбочку и даже привстал на цыпочки, чтобы был большим обзор. Увидал немцев. Трех. Потом из-за столовки возникли еще двое. Место было открытое, схорониться негде, да и мало их было, поэтому они даже не пытались продвинуться вперед. Выстрелит — перебежит, выстрелит — перебежит: имитировали давление. Иногда то один, то другой, то почти все сразу исчезали за углом столовки или сортира. Это понятно: нужно ведь и дух перевести. Наши винтовки — всего две — палили по ним где-то рядом. Не из соседнего помещения, а подальше; пожалуй — из ленинской комнаты. Там два окна; значит — ребята стреляли каждый из своего. Жаль: пока ни одного немца им не удалось подстрелить. Конечно, на стрельбище у них наверняка получалось получше, но когда бьешь навскидку, потому что прицелиться толком не дают… Потом из-за сортира выкатился бронетранспортер. Его пулемет так прижал наших, что они почти перестали стрелять. Немцы сразу осмелели, пошли вперед, а потом вдруг попятились, попятились — и вместе с бронетранспортером их не стало. Это тоже было понятно: на главном направлении наши отбили их атаку, и настаивать на только что добытом преимуществе этим пятерым не хотелось. Пусть эти двое пограничников стреляют неважно, но когда приблизишься к ним на бросок гранаты — спасу не будет.

Опять стало тихо.

И Ролика нигде не видать.

А ведь пора бы подойти подмоге…

Это и немцы понимают. Вот теперь наверняка все кончилось.

Ромка смирился с судьбой. Оделся абы как, упал на топчан, закинул руки за голову. Ладно. Мало ли чего я не видел — и не увижу никогда, думал он. Не увижу тропического леса. Не увижу, как черный торнадо ломает гигантские деревья и поднимает разваливающиеся в воздухе дома. Не побываю на Северном полюсе. Не сыграю в футбол за основу московского «Динамо». Не поставлю никакого мирового рекорда. Миллионы людей не видели этого и не мечтают об этом — и ничего, живут. И я проживу без этого боя. Был шанс. Был — и уплыл. Чего уж тут…

Его удивляло только одно: все кончилось — а никто так и не появился в коридоре казармы. Даже те двое, палившие из окон ленинской комнаты… Ничего. Придут. Придут — и начнут рассказывать, как дрались, будут делиться подробностями, перебивать друг друга, а он будет слушать — но ни о чем не спросит, даже виду не подаст, как все это заводит его душу. Пусть это ребячество, но не подаст виду — и все…

Вот как плохо — ожидание без часов: понятия не имеешь — сколько времени прошло. Можно было бы определиться по солнцу, но когда счет идет не на часы, а на минуты, солнце — плохой подсказчик.

И тут вдруг рвануло. Очень близко; пожалуй — перед фасадом казармы. Взрыв был такой силы, что казарма вздрогнула. Казалось, камни, которыми она была выложена снаружи, зашевелились. Потом ахнул второй взрыв — возле столовки; если бы Ромка не отошел от окошка — он бы это взрыв увидел. Взрывной волной выбило все стекла и опять качнуло стены. Вот это калибр! — 150, не меньше. Мортира. Нет — тяжелый миномет, поправился Ромка, потому что с запозданием осознал, что слышал звук падавшей мины. И лишь затем — вот тугодум! — сообразил, как легли мины. Вилка. И он, Ромка Страшных, в самом центре…

Третью мину он услышал отчетливо. Так ведь она летела к нему, в него! Это его, персонально Ромку, хотели убить!.. Сквозь стены и перекрытия, сквозь воздух, сквозь Ромкины черепные кости вонзилось в его мозг визжащее стремительное сверло. Ромка перекатился к стене, вжался в нее, а стена билась у него за спиной, вдруг ожившая на несколько предсмертных мгновений.

Грохот взрыва каким-то образом выпал из сознания Ромки, словно взрыва и не было, словно мина взорвалась бесшумно. Через окошко лился вязкий тротиловый смрад, он мешался с известковым туманом, и эта смесь мельчайшими иглами сыпалась в глаза и горло. А где-то вверху воздух уже снова скрипел, теперь сверл было несколько, они жевали воздух — все ближе, ближе…

Невероятным усилием воли Ромка отклеился от стены, скатился на пол, усыпанный кусками обвалившейся с потолка штукатурки, стянул матрац, накинул его на себя — и втиснулся под топчан.

Стены рухнули так легко…

Он выбрался только под вечер.

Солнце садилось за лесом. Уже десятый час, прикинул Ромка. Это не имело никакого значения — который час и сколько времени прошло. Не имело значения ни время, ни боль в спине. Главное — он все-таки выбрался. Вылез, продрался наверх из своей могилы, и вот сидит на груде камня, кирпича, обгорелых балок и битой черепицы, сидит — и свободно дышит полной грудью, и водит пальцем по теплой поверхности замшелого камня, и щурится на солнце, и может подумать, что бы ему эдакое отчудить сейчас, необычное и резкое, чтобы встряхнуло всего, чтобы еще отчетливей ощутить: живой…

Ромка услышал за спиной шаги, неспешные тяжелые шаги по хрустящему щебню; повернулся… У него остановилось дыхание. Он даже головой дернул, чтобы стряхнуть наваждение. Нет, не почудилось. По дорожке, выложенной по бокам аккуратно побеленными кирпичными зубчиками, прогуливался высокий сухощавый немец. Лейтенант. В новенькой форме и без единой награды на груди, совсем еще зеленый — на вид ему и двадцати нельзя было дать. Он был задумчив, руки с фуражкой держал за спиной, смотрел себе под ноги и только потому не заметил Ромку. Однако стоит ему поднять голову и чуть повернуться…

Немного в стороне, как раз там, где утром пасся Ролик, играли в карты на ранце трое немецких солдат. Возле столовки немцев был добрый десяток, а подальше, под яблонями, стояли их 37-миллиметровки…

Ромка сжался, и, стараясь не выдать себя ни малейшим звуком, стал втискиваться обратно. Это было практически невозможно, потому что некуда, ведь — выбираясь — он не только раздвигал и расчищал для себя лаз; те камни и куски дерева, которые некуда было деть, он протискивал, продирал мимо своего тела в пространство, которое он перед этим занимал. Под ним должно было остаться свободное место, но не для тела, не для его тела. Разве что попробовать ввинтиться штопором…

Ромка так и сделал. И выиграл сантиметров двадцать. Мешала задница. Ромка, как мог, стиснул ее — и повторил попытку. Пошло, пошло… и вдруг что-то сдвинулось в массе, в которую он погружался, хлынул мелкий щебень, подвинулись камни — и Ромку сковало намертво, как цементом. А лейтенант уже поворачивался, сейчас повернется совсем, поднимет голову — не может не поднять! ведь это естественное, непроизвольное движение, его делают все люди, каждый, когда вот так поворачивается, — он поднимет голову и увидит Ромку, нелепо торчащего из могилы былой казармы: памятник (бюст на насыпном постаменте) пограничнику-неудачнику Роману Страшных.

Это была глупость — попытаться влезть назад, признал Ромка. Как я мог забыть, что успех всегда, при всех обстоятельствах, только впереди?…

Он уперся руками в щебень и дернулся вверх. Масса отреагировала мгновенно: она еще плотнее его зажала. Не соврал Ньютон: противодействие равно действию. Ромка все же упрямо дернулся еще раз. Толку не было.

Ну что ж, сразу смирившись, подумал он, победитель выявился. Поглядим, как ведут себя зрители.

Ромка поднял голову, уверенный, что встретится взглядом с лейтенантом. Затем лейтенант окликнет картежников: «Помогите выбраться человеку…» Но лейтенант, как и прежде, стоял вполоборота к нему. Любовался закатом.

Я был прав, сказал себе Ромка, это дурной труд — бояться. Бессмысленное занятие. Надо дело делать, остальное приложится.

Он прикинул, что бы могло его держать, и решительно вывернул из-под левой руки пластину из четырех кирпичей. Потом начал вытаскивать камни из-под правого бока, штук пять вынул — тех, что не были присыпаны и плотно зажаты. Еще раз глянул на немца, уперся руками, и мягко, извиваясь, выполз наверх и лег плашмя, закрыв грудью яму, чтобы приглушить шум осыпающегося щебня.

Левый кирзовый ботинок остался внизу. Конечно: не успел зашнуровать… Нет — беспощадно поправил себя Ромка — поленился.

Теперь немцам он был почти не заметен, но испытывать судьбу не стоило. Не сводя глаз с лейтенанта, Ромка попятился, отполз в глубину руины, в укромное местечко за уцелевшим фрагментом стены, которая прежде разделяла коридор и ленинскую комнату. Масляная краска со стороны коридора обгорела и полопалась; было похоже, будто на стену наляпали грязной мыльной пены, она высохла, но неопрятные круги и разводы остались. И еще остались два железных крюка. Прежде на них висела рама для «боевых листков». В левом верхнем ее углу был портрет маршала Ворошилова, в правом верхнем — портрет знаменитого пограничника Таратуты. Теперь рамы не было; и выгоревшего прямоугольника на стене не было. Значит, сначала она сорвалась, и уже потом сгорела.

Ромка сел. Стащил с ноги уцелевший ботинок. Поглядел на одну ступню, на другую. Неженки. По озимой стерне таких ног и на сто метров не хватит. Ничего; надо будет — и по стерне пойдете, как миленькие, жестко сказал им Ромка. Потом он поглядел на свои руки.

Странно, что они не болят. Наверное, уже отболели свое, и теперь у них какое-нибудь нервное замыкание. Шок. Паралич осязательных рецепторов. Но это шуточки, а все-таки странно, почему они не болят. Вроде бы должны.

Пальцы и ладони были сплошной раной; что называется, на них живого места не было. Кровь, замешанная кирпично-известковой пылью, засохла хрупкой бугристой корой. Пальцы торчали в растопырку — застывшие, негнущиеся. Преодолев внутреннее сопротивление, Ромка стал сжимать пальцы нарочно медленно. Из-под сгибов между фалангами проступила свежая кровь. Не обращая на нее внимания, Ромка сжал пальцы в кулак. Стиснул. Ничего особенного. Послужат.

Он был доволен собой: он был прежним. Теперь он знал, что в нем не сломалась даже самая маленькая пружинка.

А сломаться было от чего. Самым жутким, конечно же, был первый момент, когда казарма — два этажа! — рухнула на него, и какая-то глыба, пробив топчан, сунулась в матрац тупым тяжелым углом. Глыба должна была уткнуться в пол, пусть через матрац — но именно в пол. А ей помешала Ромкина спина. И глыба со зла придавила Ромку между лопатками, стараясь размозжить его позвонки…

Это был конец.

Боль… Боль как вошла в него — так и не отпускала. Боль была нестерпимой, но Ромка от нее не умер сразу, и когда понял, что не умер, — заставил включиться свою сообразиловку.

Во-первых, понял он, позвоночник не сломан. Я чувствую боль, я могу шевелить ногами, — это несомненные аргументы. Во-вторых, если я промедлю в этом положении, — боль убьет меня. Сама глыба не смогла, а вот боль, причиняемая ею, убьет. Ни один человек такой боли не вытерпит…

У него было всего несколько мгновений, чтобы успеть спастись.

Он уперся в пол, попытался отжаться… куда там! А ведь Ромка был не слабак, на физподготовке до ста раз отжимался от земли. Хотя стоило сесть ему на спину Кеше Дорофееву (комод велел — не поспоришь) — и на сколько его хватило? Четыре раза отжался — и все. Правда, к этому времени он уже успел притомиться. А ведь в этой глыбе не восемьдесят кг, а все двести, может — и больше; и она не лежит на нем — глыба в него воткнулась; он пришпилен ею к полу, как жук к листу бумаги…

Надо отдать Ромке должное. Боль нестерпимая — переключив на себя всю энергию человека — парализует его мозг и волю, затмевает его сознание. Конечно, есть редкие люди, умеющие ввести себя в бесчувственное состояние; любая боль им нипочем. Ромка ничего подобного не умел, и даже не знал, что так бывает. Но сила жизни была в нем столь велика, что на какой-то ничтожный отрезок времени он смог отстраниться от боли. Тело умирало от боли, а сознание делало свою работу. Единственный выход, понял Ромка, вывернуться из-под глыбы. Это было немыслимо — из-под такого-то груза! — но Ромка родился под счастливой звездой: он не знал сомнений. Он действовал сразу, не рассуждая. Глыба замерла, наткнувшись на Ромку; сейчас инерция ее движения, как вода, стекала к ее основанию; еще мгновение — и глыба возобновит свое движение сквозь Ромкину спину. Но это будет через мгновение, а пока она замерла, наливаясь силой. Последнее мгновение глыба была невесомой…

Все решала скорость. Нет, не скорость — стремительность. Даже не стремительность… Ну почему я не знаю слова, передающего скорость действия, соизмеримого со скоростью мысли и света?…

Ромка представил себя плоским — и выскользнул (конечно — вывернулся) из-под матраца.

Глыба этого не ждала — и замешкалась. Она ничего не имела против Ромки. Ну — был, ну — не стало… Ромка услышал, как она тяжело просела, ломая своими краями что-то наверху, и затем тупо уткнулась в пол. Ромка хотел подумать: вот — все-таки живой, — но желание не успело оформиться в слова, потому что сознание покинуло его.

Потом он очнулся.

Пол под ним вздрагивал, отзываясь на каждый взрыв; несмотря на толщу завала, отчетливо была слышна частая стрельба. Тяжелые минометы уже не били. Это понятно: могли побить своих. Где-то рядом горело. Ромка не слышал пламени, но жар становился все ощутимей, и дым, просачиваясь между камнями, все плотней заполнял тесную Ромкину нору. Утренний ветер еще не поднялся, понял Ромка, вот дым и оседает.

Он попытался вспомнить, когда этому ветру будет время, но дым уже затруднял дыхание, и жар нарастал. Если загорится матрац (а он загорится), я не просто задохнусь — я еще и сгорю…

Выбираться нужно было немедленно.

Ромка ощупал свою нору. Слева была внутренняя стена, справа — спаситель-матрац. Был спаситель — станет убийцей. Над краем матраца Ромка нащупал спаянные цементом кирпичи. Вот она — глыба. Кусок стены второго этажа. Если глыба не так велика, как мне казалось, когда я лежал под нею… Только теперь Ромка вспомнил о боли, но ему было не до ощущений. Он повернулся спиной к стене, подтянул к груди ноги, уперся ими в глыбу, нажал… Глыба даже не шелохнулась.

Все равно выберусь.

Над головой были остатки топчана. Загорится матрац — топчан не отстанет. Приятно, когда все просто и нет загадок. Со стороны головы была наружная стена, ее можно не проверять. Что в ногах?… Ромка сдвинулся чуток, почувствовал преграду, ощупал ее подошвой. Засыпано плотно. Хода нет. Но и выбора не было: сверху подступало пламя, теперь Ромка слышал его гул.

Нужно развернуться — и рыть нору, как крот.

Но сперва нужно спастись от дыма.

Мелкое дыхание (чтобы дым сразу не забил легкие) уже не помогало. Оставалось последнее средство. Ромка оторвал полу нижней рубахи и помочился в нее. Помочился экономно: жар высушит влагу быстро, процедуру нужно будет повторить, может — и не раз; хорошо, что до этого из-за суматохи так и не успел отлить. Никогда не знаешь, что тебе спасет жизнь. Ромка зажал смоченным местом нос и рот. Сразу стало легче дышать. Продышался, завязал концы тряпки на затылке, развернулся головой к движению. Развернулся почти без проблем: кость тонкая и гибкость отменная — спасибо спорту. Был бы покряжистей, да еще и в теле — то-то бы досталось!

Теперь Ромка ощупал завал пальцами. Кирпичи, дранка, штукатурка. Слава богу — все россыпью. Свались сюда фрагмент стены — пусть небольшой, в пять-семь кирпичей — куда его денешь? Это был бы конец. А так надежде ничего не сделалось; здесь она, родная…

Действовать нужно было быстро, но осторожно, чтобы не нарушить равновесие, чтобы эта масса не сдвинулась.

С чего начинать: с кирпичей? или с мусора?

Думать было некогда — и он стал отгребать мусор. Сначала к себе, потом мимо себя — насколько хватало рук; потом ногами — как можно дальше. Когда ему под руки сполз кирпич — отправил его тем же маршрутом. Ему это понравилось. Он ощупал остальные кирпичи. Вот этот «дышит»… Борясь с дурнотой (дым уже заполнял мозги), Ромка осторожно потянул его на себя. Вытянул — и ничего не случилось! От радости он расслабился — и опять потерял сознание.

Почему он опять очнулся? Кто знает. Так наглотался дыма, что должен был уснуть вечным сном, но поди ж ты — пришел в себя. Возможно, его душа, которая жила с ним в гармонии, воспротивилась смерти, возможно, ей пока не пришло время уходить, — вот она и поделилась с ним своею жизненной силой. Кашлять он начал еще в беспамятстве. Он захлебывался кашлем, выбрасывая из себя залепившую альвеолы копоть, от этого кашля очнулся, стянул с лица высохшую маску, опять помочился в нее, закрыл ею все лицо (сейчас глаза были не нужны — так почему бы их не поберечь?) — и принялся за прерванную работу. Он сообразил, что если вынутые кирпичи складывать аккуратно, стеночкой, то на этом можно выгадать пространство. А мусор — все туда же — мимо себя — под ноги. И вперед, вперед. Сантиметр за сантиметром.

Он был так сосредоточен на каждом движении, что с опозданием осознал тишину. Где-то рядом — но уже без прежней силы — гудело пламя; иногда был слышен шорох проседавшего мусора; а вот взрывов и стрельбы не стало. Когда же это случилось?

Вопрос был досужий. Какая разница — когда? Важно, что наши наконец-то получили подкрепление, отбили немцев и теперь гонят их к границе. А еще вероятней, что все здесь и закончилось. Потому что даже дальний бой Ромка должен был слышать: земля и камень проводят звук лучше телеграфа. Жаль, что дым донимает. Кабы не дым — залег бы сейчас поудобней, даже поспал бы, и спокойно бы дождался, когда ребята разгребут завал. Что именно так бы и случилось, Ромка не сомневался ни секунды. Ведь когда вспомнят, что он, Ромка Страшных, был заперт в каталажке, — все бросятся на помощь. Все — кто уцелел. Даже если бы хоть один остался живым, — он бы пришел и докопался до меня. Живого или мертвого. Факт. Жаль, что из-за дыма я не могу доставить им удовольствия спасти меня.

Он опять принялся за дело. Сначала потел — от слабости, от духоты, от недостатка воздуха. Потом пот кончился — и стало еще тяжелей. Ромка больше не задумывался, сколько времени прошло, сколько минут или часов стоили ему очередные сантиметры лаза. Уже и дыма не стало. Ромка лез и лез. Ощупывал кирпичи, находил слабые места, вынимал, складывал и перекладывал, выгребал мусор — и лез, лез вперед и вверх. Случались небольшие обвалы; Ромка их не считал. Не прислушивался к ранам на голове и руках. О боли в спине он и вовсе забыл. Он освобождал из очередного завала руки, затем лицо, отгребал, что мог, затем упорядочивал пространство вокруг себя, чтобы было, куда складывать обломки кирпичей и куда отгребать мусор. Потом очередной обвал разрушал этот мир — и он тупо повторял все сначала: освобождал руку… затем вторую… затем освобождал лицо… Потом стало легче дышать. Ромка знал, что это означает, и когда наконец увидал над собой первую точку света — не удивился ей и не обрадовался: для этого уже не было сил. Даже теперь он был осторожен, не спешил, ощупывал хлипкий свод, аккуратно вытаскивал очередной обломок кирпича или дерева, продвигал их вниз, вдоль тела; опять ощупывал… И вот все это позади. Сумерки. Прогретая солнцем стена отдает ноющей спине свое тепло. Пахнет гарью. И еще чем-то… Выходит, подмога не подошла и наши все-таки отступили. Где ж их теперь искать?…

Сейчас покурить бы…

Был бы он не такой дурак, засунул бы остатки табака не в тумбочку, а в карман… Как мало нужно человеку для счастья!..

Темнело быстро, как всегда в эту пору. Мучила жажда. Поскольку немцы уходить не собирались, нужно было узнать, где они поставили часовых. Ромка медленно встал, и только теперь понял, откуда шел запах, который беспокоил его все время, пока он сидел.

В нескольких метрах от него, сразу за ленинской комнатой, где прежде был вестибюль, в полу зиял огромный пролом. Прямое попадание тяжелой мины. Внизу была котельная, сейчас заваленная грудой мусора. А поверх мусора лежали тела пограничников. Почти все они обгорели, и Ромка поначалу решил, что это последствия пожара. Тел было много. Видимо, немцы стащили их сюда со всей заставы. Входные двери валялись в стороне, рама обгорела до кладки. Немцы могли сбрасывать тела почти от входа.

Но потом Ромка увидал еще один труп. Он лежал в ленинской комнате возле оконного проема, рядом валялась его винтовка. Он лежал на спине, у него обгорели голова и руки, обгорели прежде, чем он погиб. А погиб он оттого, что его пристрелили в упор: прислонили дуло к груди — и пробили сердце. Но он не видел своих врагов, не видел ничего, катался по полу от боли, должно быть — кричал, а к нему подошли, что-то ткнулось в грудь — и конец. Теперь ясно: ребята обгорели не в пожаре. Их выжигали огнеметами. Осторожно ступая босыми ногами, Ромка пробрался к пролому, чтобы посмотреть, нет ли там живых. Живых не было. Они и не могли там быть: немцы добивали раненых, это сразу видно…

Ромка возвратился назад, подобрал винтовку, дослал патрон, чтобы можно было сразу стрелять, снял с убитого ремень с патронташем, примерил на себя. Было чуть свободно. Ромка стал прилаживать, передвинул бляху, и тут увидал на внутренней стороне ремня крупные буквы чернильным карандашом: «Эдуард П.»

Ромка сел рядом с телом. Сидел и смотрел прямо перед собой. Вот так повернулось, думал он, с такого, значит, боку…

Карманы у Эдьки Постникова не были вывернуты, как у тех, кто лежал в провале. Ромка достал его заскорузлый от крови комсомольский билет и положил в карман вместе со своим. Была еще записная книжка, фотография девчонки и какие-то бумажки. Разберусь потом… Ромка переложил их к себе: представится возможность — перешлю матери. Поколебался — и стащил с ноги Постникова левый ботинок. Примерил. Великоват, а все же лучше, чем босиком. Нашел свой правый ботинок, натянул, — и спустя полчаса уже пробирался через лес.

Прежде всего он направился к роднику. На это у него ушло вдвое больше времени, чем он предполагал, поскольку по пути едва не напоролся на немцев: только он собрался перейти большую поляну, на которой чахли изнуренные безводьем ряды картошки, как в стороне из-под деревьев вышли двое, — и побрели наискосок, отсвечивая касками; и навстречу им такой же патруль. Значит, там остановилось какое-то подразделение. Стерегутся. Хотя, говорят, орднунг у них в крови… Дальше Ромка пробирался осторожней, и когда, наконец, напился и набрал во флягу воды, была уже полночь.

Вода взбодрила, но буквально несколько минут спустя наступила реакция. Ромку неодолимо потянуло в сон. Только сейчас, когда он оказался в относительной безопасности, заявило о себе перенапряжение, в котором он находился уже почти сутки.

Ромка не стал упрямиться. Но завалиться под деревом рискованно: столько немцев вокруг — ни за грош попадешься. Другое дело — захорониться наверху, в ветвях, но пока найдешь подходящую развилку да сплетешь из веток настил…

И тут он вспомнил о триангуляционной вышке.

Это решение было вполне в Ромкином вкусе. Парадоксальность он ценил превыше всего. Кому придет в голову искать на самом видном месте? Ромка был там однажды. Площадка два на два, правда, не огороженная, зато лежащего человека (а он не лошадь, чтобы спать стоя) ни одна сволочь снизу не заметит.

Вышка была неподалеку. Ромка спал на ходу, пока брел к ней. Потом пришлось проснуться, чтобы, стоя на первой промежуточной площадке, выломать из пазов лестницу и сбросить ее на землю. От усилия сон рассеялся, однако это не огорчило. Плохой бы он был солдат, если б его пугали такие трудности. Он взобрался по остальным двум лестницам на самый верх, стянул ботинки, положил под голову винтовку и брезентовый пояс с патронташем — и его не стало.

Его разбудил оглушительный рев.

Солнце поднялось уже высоко; сухо пламенел, наливаясь зноем, очередной день; а вокруг вышки, на одной высоте с Ромкой, медленно кружил немецкий самолет…

Это был не «мессершмит» и не «фокке-вульф», и вообще далеко не современная машина, — любую из них Ромка определил бы сразу, ведь столько раз видел в методическом кабинете на плакатах. Это был тихоход, двухместный моноплан-парасоль. Связист. Летчик был один. Он сдвинул очки-консервы на лоб, смеялся, махал рукой и что-то кричал Ромке, может быть, гутен морген.

Мимо неторопливо проплывали черные кресты…

Ромка вдруг очнулся. Что ж я на него смотрю, на гада? — изумился он. Расселся, как в кино. Даже фашиста насмешил. Ну, ты у меня сейчас, паскуда, покорчишься. Я тебе такой покажу гутен морген — сразу начнет икаться…

Ромка потянулся за винтовкой. Потянулся осторожно, не хотел спугнуть летчика. Но ведь тот смотрел не в сторону — сюда смотрел, на Ромку. Он перестал смеяться; его лицо вроде бы вытянулось. Однако он не отвернул самолетик, продолжал делать очередной круг, словно ему это зачем-то было нужно, а скорее всего — что-то в голову вступило, затмение какое-нибудь. Он продолжал делать очередной круг, только теперь уже не высовывался через борт, а сидел прямо и лишь косил глазом на Ромку и дергал ртом.

Ромка так же медленно, плавно поднес винтовку к плечу, прицелился — и повел ее за самолетом, ловя его темп. Потом взял упреждение и выстрелил.

Наверное, не попал в летчика, а если и попал, так не очень серьезно. Зато разбудил. Немец кинул машину в сторону, на крыло, высунулся и погрозил кулаком. Ромка разрядил ему вслед обойму. Это была пустая трата патронов, но ни сожаления, ни досады Ромка не испытал. Он смотрел, как самолетик, набирая скорость, лезет вверх, как он разворачивается над животноводческой фермой, а может — и чуть подальше, и так явственно почувствовал недосып, что хоть ложись и помирай. Ромка сидел на серых, рассохшихся, промытых дождями, прожженных солнцем досках, овеваемый легким ветерком, уже прогретым, лишенным прохлады, уже собирающим запахи зноя, чтобы к полудню загустеть и остановиться в изнеможении. Сидел мирно и покойно, и впрямь едва ли не дремал, наблюдая сквозь ресницы, как сердито жужжит далеко в небе маленькое насекомое. Вроде бы не собирается улетать…

Ромка дотянулся до ремня с патронташем, выцарапал обойму, вставил ее и передернул затвор. Туго ходит, только теперь заметил он; никогда бы не подумал, что Эдька не чувствует оружия. Надевать ботинки не стал. Голым ногам было так хорошо! Да и сподручней: не поскользнешься на досках.

Он посмотрел по сторонам — на холмы, рощи и поля (отсюда, с пятнадцатиметровой высоты, вид был прекрасный), — расставил ноги, притер ступни, чтобы почувствовать настил, похвалил себя, что не надел тяжелые ботинки, перехватил поудобней винтовку и сказал себе: я готов.

Немец, казалось, только этого и ждал.

Висевший на месте самолетик стал расти. Он мчался прямо на Ромку, несся на него, как с горы. Жужжание перешло в рокот, потом в вой, который становился все выше, все пронзительней. Вой несся сквозь Ромку, но не задевал: это для психов впечатление, а Ромка к таким вещам был невосприимчив. Он стоял, опустив руки с винтовкой; сейчас его руки были расслаблены, но это необходимо, — они должны быть свежими и твердыми, когда придет время стрелять. Он следил прищуренными глазами за надвигающимся в солнечном ореоле, в ослепительном сиянии врагом (немец был опытный, заходил точно по солнцу), и считал: еще далеко… далеко… вот сейчас он выравнивает самолет… он меня затягивает в самый центр прицельной сетки… сейчас нажмет на гашетку…

Короткий стук пулемета, всего несколько выстрелов, оборвался сразу, потому что Ромка, чуть опередив его, сделал два шага в сторону, так что левая нога стала на крайнюю доску. Пули просвистели рядом, а Ромка уже шел на противоположный край площадки, и опять опередил немца: хотя вспышки новых выстрелов трепетали в такт его шагам, пули прошли мимо — там, откуда он секунду назад ушел. Больше ему не успеть скорректировать свою телегу, понял Ромка и засмеялся, но ему тут же пришлось броситься плашмя на настил и даже вцепиться пальцами в щели между досками, чтобы не смело, не сбросило вниз, потому что летчик озверел. Пренебрегая собственной безопасностью, он пронесся в двух метрах над площадкой. Ромке даже показалось на миг, что это конец, но все обошлось, он сел и закричал вслед самолетику:

— Ах ты, гнида! Ты ж меня чуть не уронил!..

Винтовку тоже едва не сбросило. Цевье и приклад на площадке, а вот ствол уже торчал наружу. Упади винтовка вниз, пришлось бы за нею спускаться — и дуэли конец. Правда, и сейчас у Ромки было предостаточно времени, чтобы спуститься на землю, а там бы он нашел, где схорониться. Но так мог поступить кто угодно — только не Ромка Страшных.

Он подобрал винтовку. Жаль, что не пришлось пальнуть вслед, ведь немец был рядом — рукой достать можно. Теперь летчик изменит тактику, отбросит джентльменство и еще издали начнет поливать из пулемета. Тяжелый случай. А еще надо придумать, как уберечься от воздушной волны. Если не придумаю — тогда из бойца, из поединщика превращусь в безответную мишень. Тогда это будет не дуэль, а расстрел…

Только сейчас Ромка оценил вполне, как чудовищно не равны условия, в какие поставлены он и летчик. Это, впрочем, не поколебало его решимости. Если первые выстрелы он сделал импульсивно, то теперь остался на этой площадке осознано. Тут не было риска ради риска, фатализма, желания испытать судьбу, поиграть со смертью в кошки-мышки. Нет. Просто он подумал, что в первом же бою сбить вражеский самолет совсем неплохо для его, Ромкиного, вступления в войну.

(Вот мы и поймали его на этом слове: «война». Но оно всплыло не как результат осмысления ситуации; так широко Ромка пока не думал. Пока что он попадал из одной критического положения в другое, они стояли в очередь, требовали немедленного действия и не оставляли времени на осмысление. Слово «война» всплыло автоматически, пустое, не наполненное смыслом грандиозного трагического катаклизма. Сейчас оно было для Ромки в одном ряду со словами «бой» и «провокация». И даже потом, когда он узнает, что это все же именно война, — он и тогда не задумается об ее огромности. Он ее воспримет, как личное обстоятельство. Объясняется это просто. Жизнь — в любом ее проявлении — была Ромке впору, по плечу. И война — как одно из обстоятельств жизни — оказалась впору, как костюм, сшитый отличным мастером по мерке. Война — значит, война. Значит, надо убивать врагов. При любом случае. И как можно больше. Точка.)

Увы: летчик, очевидно, представлял ситуацию иначе. Красноармеец его разозлил, может быть, даже унизил; короче говоря — испортил ему утро. Но все можно исправить — если убить этого придурка. Опять возвратится душевный покой, и приятелям будет что рассказать… Чувство юмора летчика было очень коротким, его хватало только на собственные примитивные затеи. Ромкины выстрелы стерли в нем игру. Возможно, он думал так: я не собирался его убивать, даже пугать его я не собирался — на этой земле места хватит каждому! живи — и дай жить другим; но это примитивное существо посягнуло на мою жизнь, посягнуло без малейшего повода, только потому, что он русский, а я — немец; за удовольствие нужно платить; мой счет ему — смертный приговор…

Как-то так. Даже не столько мысли, сколько одно-единственное чувство, потребность в компенсации.

Самолетик уже мчался в атаку.

Ромка перекинул ремень винтовки через плечо, отступил к заднему краю площадки и опустился на колено. И когда самолетик приблизился до трехсот метров и можно было ждать, что вот-вот ударит по площадке свинцовый град, Ромка соскользнул на уходящее вниз бревно, одно из четырех, на которых держалась эта площадка, — и прилепился к нему, обхватив его руками и ногами.

Пули жевали настил. Казалось, кто-то со всего маху втыкает в доску кирку — и тут же с треском, с мясом ее выдирает. Последние пули уже не долбили настил: немец опять здорово рисковал, перейдя на бреющий полет, гнал машину, едва не задевая деревьев, это было метра на три ниже уровня площадки, и бил, бил, — теперь пули шли горизонтально — да поздно он это затеял. Он был уже слишком близко, и пули только дважды звонко ткнулись в бревно. Отвернуть в сторону он уже не мог, задрал нос моноплана — и проскочил над площадкой почти впритирку.

Ромка наблюдал это с безопасной позиции: он успел соскользнуть по бревну на поперечину. Четыре поперечных бревна — стяжка — предоставляли возможность для маневра, но не ахти какую: промежуточная площадка была маленькой, только чтоб повернуться, переходя с одной лестницы на другую. Площадка лепилась к противоположному углу. Балансируя, Ромка прошел к ней по бревнам, но едва он поставил ногу на первую перекладину, как вокруг засвистели, застучали в дерево, завизжали пули, рикошетируя от железных угольников и скреп.

Чертов немец уже возвратился!

Только теперь началось настоящее.

Самолетик преобразился. Он ожил. Он перестал быть машиной. Теперь это был вепрь, носорог, крылатый огнедышащий зверь, огромный и стремительный. Он вился вокруг вышки, бросался на нее, ревя и визжа, он сотрясал ее, и Ромке уже казалось, что это не вышка, а качели: перед глазами то небо, то земля, площадка летела вверх — и вдруг падала в грохоте и реве. И уже чудились ему вокруг страшные морды, ощеренные пасти, и хвосты, и хохот. Вот рядом с чем мы живем, но оно проявляется лишь в последние мгновения, когда мы стоим на краю жизни… Немец брал верх. Он уже морально уничтожил это жалкое существо, которое обезьяной металось среди бревен, как в клетке, которое уже совсем потеряло голову. Оставалось последний раз без спешки зайти в атаку и спокойно расстрелять.

Немец брал верх. Он это понял. Это же понял и Ромка. Он стоял, скорчившись от спазма в животе, на верхней площадке. Как он очутился здесь — Ромка не помнил. Держать равновесие было трудно — площадка уходила из-под ног. Земля колебалась перед глазами, словно крылья огромной птицы, легкие горели и горло было забито песком; сердце силилось вырваться из груди — и не могло. Ромка представил себя со стороны, понял, как он жалок, и сказал себе: хватит. И выпрямился посреди изорванной, изрешеченной пулями площадки. Открыл флягу; спокойно сделал несколько глотков. По сторонам (знаменитый из литературы последний взгляд на прекрасность покидаемого мира) не глядел, потому что там не на что было глядеть, там ничего не было, потому что во всем мире (и во всей жизни) остались только двое: он — и этот немец. Опять все просто. Значит — истинно.

Самолетик мчался прямо на него, а Ромка ждал, внушая рукам: расслабьтесь, расслабьтесь, — чтобы не дрожали, если ему так повезет, что он сможет выстрелить. Он уже не прикидывал, сколько остается до самолета и что сейчас немец собирается сделать, когда начнет стрелять. Решил: не сойду. Даже если он врежется в меня — не шелохнусь. Пусть врежется, пусть хоть сотню пуль в меня выпустит — пусть!.. А вот если не убьет — уж тогда я постараюсь не промазать.

Ромка расслабился настолько, что даже отрешился, и несколько мгновений выпали из его сознания, а потом его встряхнуло удивление: отчего немец не стреляет? Немец был уже рядом — вот-вот врежется — и не стрелял…

Опять рокочущий смерч пронесся над площадкой, но Ромка повернулся боком, уперся — и выдержал воздушный удар. С выстрелом он все же замешкался. Выстрелил не столько для дела, сколько для разрядки. Он испытал разочарование и новый приступ злости: ведь немец издевался над ним. Ты у меня доиграешься, пробормотал Ромка, стараясь понять, что означает новый маневр летчика: тот сбросил скорость и как-то совсем иначе, без прежнего напора, пошел по кругу… потом высунулся из кабины и погрозил кулаком.

Ромку озарило: так ведь у него патроны кончились!.. Ну да! — патронов нет или пулемет заклинило — один хрен. Он иссяк, и теперь даже дураку ясно, что без пулемета он ничто. Ничто!

Ромка засмеялся и пальнул не целясь в сторону самолета. В эти мгновения — торжествуя победу — он как-то забыл, что немца надо убить. Его выстрел был точкой, салютом, ударом кулаком по столу: моя взяла! Он видел: и немец это признает, и не шарахается от выстрела, потому что уже понял: в безоружного этот парень не станет стрелять.

— Ну что ж ты, паскуда! — заорал Ромка. — Не можешь стрелять — и сразу скис? — Он опять пальнул не целясь. — Но ведь ты на машине, гаденыш!.. Давай! налетай! дави!..

Летчик опять высунулся, зачем-то показал пальцем вниз, отдал честь и полетел прочь.

После того, как ему отдали честь, Ромка уже не мог стрелять, а жаль. Ведь выстрелить — это все равно, что выпустить пар, а сейчас это было Ромке во как необходимо. Эмоции переполняли его, тело требовало освободительного движения, и Ромка метался по площадке, что-то радостно кричал и грозил винтовкой, и все глядел, как самолетик, теряя материальность, тает на востоке. Когда самолет исчез, Ромка перевел дух, обтер мокрое лицо полой гимнастерки, и только теперь вспомнил, как летчик показывал пальцем вниз. Что он имел в виду?…

Ромка подошел к краю площадки.

Почти у подножия вышки, на тропинке, желтевшей тонкой строчкой среди июньских трав, стоял мотоцикл с пулеметом в коляске. Трое немецких солдат давились от смеха, не желая выдавать своего присутствия. Но теперь им не было смысла таиться — и дружный хохот ударил Ромку прямо в сердце.

Он отскочил на середину площадки, нагнулся к патронташу, сунул в него пальцы… Пусто. Выдернул из магазина обойму — пустая. Отдернул затвор — вот он, единственный его патрон…

Немцы поняли, что происходит, но это не испортило им настроения. Ствол пулемета поднялся вверх, а тот, что сидел за спиной водителя, в каске, но без френча, в лиловой майке, неторопливо слез с седла, отошел в сторону и повел стволом автомата.

— Давай спускайся! — Немец показал и рукой: мол — вниз. — Давай, давай!..

Летчик не мог их вызвать, подумал Ромка. Это был наш поединок, только наше дело — его и мое. Сами, значит, приехали. На шум. Из летного городка. Больше неоткуда.

— Салют! — крикнул Ромка и помахал немцам рукой. Он не представлял, как будет выпутываться, и тянул время.

— Ты что — не понимаешь по-немецки? Так у меня есть переводчик.

Автомат дернулся — и четыре пули продырявили настил вокруг Ромки. Ох и бьет, собака! — восхищенно подумал он, и осторожно ступил на лестницу.

Немец улыбался: ему нравилось, как он исполняет свою роль в этом спектакле.

— Эй, парень! Брось винтовку. — И он сделал жест, показывая, будто выбрасывает автомат.

— Моя не понимайт, — простодушно развел руками Ромка, и продолжил спуск. Ишь, чего надумал: винтовку бросить…

— Стой!

Две пули, слева и справа, тугими воздушными комочками махнули возле лица. С такой ювелирной стрельбой ему бы в цирке выступать. Не даст выстрелить…

Ромка уже сошел на первую площадку.

Спокойно… спокойно… Я и с этими управлюсь — только бы добраться до них.

О плене он не думал.

Немец перестал улыбаться.

— Стой, тебе говорят. Бросай винтовку! Последний раз предупреждаю…

Он увидал, что Ромка ступил на вторую лестницу, закусил губу — и две перекладины разлетелись щепками.

Вот она — черта. Следующие пули — в меня…

До земли метров десять, спрыгнуть не поломавшись — шансов мало. Да если б и не поломался — подняться на ноги не дадут… Правда, можно выстрелить не целясь… Но Ромка понимал, что не успеет, да и не умел он, как это делают в кино. Несколько раз на стрельбище попробовал (Тимофей позволил; но при условии, что они будут одни, без свидетелей, чтобы не пришлось писать пояснительную за дурной перевод патронов), — куда там!..

Немец только пугает… он не выстрелит в меня… в спину — не выстрелит; я же вижу — настоящий солдат…

Ромка повернулся к немцам спиной, цепко ухватился за лестницу — и дотянулся ногой до уцелевшей перекладины. Встал на нее. И услышал выстрел… Он услышал выстрел — но ничего не почувствовал. Ни удара, ни боли. Промахнуться немец не мог. Неужели это смерть? Я стою на перекладине, держусь за лестницу, вижу на ее сером дереве каждую полоску, каждый задир; чувствую тяжесть винтовки — вот она… Мое тело еще живет — глаза видят, руки чувствуют, — а меня уже нет?…

Ромка переступил на перекладине — повернулся к немцам лицом.

Автоматчик сидел на земле, держался за живот и раскачивался вперед-назад. Автомат валялся рядом. Только теперь до Ромки дошло, что звук выстрела был другой. Стреляли из винтовки. Пулеметчик и водитель, забыв о Ромке, привстали, и растерянно смотрели по сторонам. Если сейчас пристрелю пулеметчика…

Ромка прислонился к лестнице спиной, но винтовку поднять не успел. Еще выстрел — и пулеметчика вышибло из коляски.

Опомнившись, водитель рывком бросил мотоцикл между опорами вышки. Он теперь знал, откуда стреляли, и — влево-вправо, влево-вправо — погнал зигзагом прочь, через луг. Сверху это выглядело слишком просто. Ромка не спеша поднял винтовку, поймал в прицел спину водителя, повел за ним ствол, ловя ритм — и опять не успел: невидимый стрелок выстрелил раньше. Мотоцикл промчался еще несколько метров, попал в рытвину, перевернулся и заглох.

Ромка закинул винтовку за спину и тяжело спустился по лестнице. От нижней площадки до земли было метров пять. Высота ерундовая; в другое время Ромка спрыгнул бы не раздумывая, но сейчас он чувствовал: обязательно подверну или сломаю ногу… Ромка обхватил бревно и съехал вниз. Сил не было даже руки разжать. Ромка посидел, прижимаясь щекой к бревну, обнимая его руками, может — минуту, может — и дольше. Он не знал, как привыкнуть к жизни; для этого тоже не было сил. И смотреть не было сил. Он разжал руки и повалился на спину. Вот так лежать, просто лежать, ни о чем не думая…

Он открыл глаза — и увидал над собой маленького красноармейца. Совсем маленького — не выше полутора метров. Удивительно, как его в армию взяли. Узбек. Такое лицо, что сразу видно: не просто восточный человек, а именно узбек.

Ромка сел, поглядел на свои руки. От скольжения по бревнам кожи на ладонях не осталось. Их бы перебинтовать — но когда? Сейчас сюда другие немцы набегут…

— Мотоцикла хорошая. Бистрая.

Узбек поскреб ногтем приклад своей трехлинейки. На Ромку он поглядывал как-то мельком; очевидно, этого требовала их восточная вежливость.

— Моя никогда не ездил, — добавил он.

— Прокачу…

Ромка встретился взглядом с автоматчиком. Тот продолжал раскачиваться; между пальцами, зажимающими рану, проступала кровь. В глазах была только боль. Ромка опять взглянул на свои руки.

— Ну и работенка…

Тяжело встал; подобрал свою винтовку; подошел к немцу — и подобрал его автомат. Сейчас этот немец не вызывал у Ромки никаких чувств. Немец поднял голову — и встретился с Ромкой взглядом. Удивительно, что может сделать с человеком одна пуля.

— Потерпи, — сказал Ромка. — Через несколько минут твои будут здесь. Спасут.

Только теперь он понял, отчего ему так хорошо, отчего еще минуту назад неподъемная усталость с каждым шагом теряет свой вес. Он был босой. Обувка-то наверху осталась… Ромка взглянул туда. От одного взгляда стало тошно. Не было такой силы, которая сейчас могла бы заставить его лезть на вышку. Ромка отложил оружие, подошел к убитому пулеметчику, стащил с него сапог и примерил. Великоват. Тогда он подошел к раненому. Тот понял — и поддел носком левого сапога пятку правого. Ромка сдернул сапог; в траву упал засунутый за голенище запасной магазин. Ромка примерил сапог. Нога скользнула в него охотно, предчувствуя комфорт; так и есть — как раз впору. Ромка поднял магазин и засунул за голенище, так, как это было у немца. Притопнул ногой. Ты гляди-ка, очень удобно.

— Давай второй, — сказал Ромка. — Тебе все равно еще не скоро их носить, да и выдадут новые. А мне сейчас без них никак.

Ромка подобрал оружие и уже повернулся, чтобы идти, однако почувствовал: что-то не то. Ведь только что перед глазами промелькнула какая-то деталь, она что-то подсказала уму, но не зацепила… Ромка подумал. Нет, действительно — не зацепила: не могу вспомнить… А надо бы. Чтобы потом не жалеть, когда все-таки вспомню.

Сейчас главное — не суетиться.

Ромка неторопливо повернулся. Взглянул на немца. Ну конечно же: ремень!.. Его собственный ремень забрал дневальный перед тем, как вести на гауптвахту, ремень Эдьки Постникова (с патронташем) валялся наверху, рядом с ботинками. Бриджи сидели на Ромке плотненько, без ремня было даже вольготней, больше свободы. Но теперь, когда он действующий боец Красной Армии, без ремня никак нельзя.

Лицо немца окостенело от ужаса. Еще минуту назад в его глазах была только боль, она перекрывала все эмоции, а чуть притерпелся — и появились первые, примитивные мысли.

— Сними ремень, — сказал Ромка и показал свободной рукой.

Немец не сразу понял, потом до него дошло. Он оторвал левую руку от раны, подтянул живот, чтобы легче было отстегнуть ремень; это получилось не сразу, но получилось — и он протянул ремень Ромке. Ремень был не новый, по черному полю разбегалась паутина морщин; на алюминиевой пряжке — как и положено — имперский орел со свастикой и «GOTT MIT UNS». Правда, ремень был вымазан в крови, ну да это не беда — на досуге протрем…

Ромка примерил ремень, приладил под свою талию. Расправил гимнастерку. Так это ж совсем иное дело! Подмигнул немцу. Тот все еще не мог понять своей судьбы. Попытался вымучить подобие улыбки, но получилось нечто вроде судороги. Даже когда все позади — кто поручится, что в самый последний момент тебя не пристрелят?…

— О! — вспомнил Ромка. — Ведь самое главное чуть не забыл. У тебя курево есть?

Немец был весь внимание, даже вперед подался — старался понять.

— Ну и тупой же ты! — сказал Ромка. — Простых вещей не понимаешь.

Он соединил в колечко — словно держит цигарку — большой и указательный пальцы (ободранные подушечки пальцев обожгло прикосновение), и два-три раза поднес к губам.

— Теперь ясно?

Немец радостно закивал, полез в карман, потом в другой; порылся… Опять полез в первый. В его глазах обозначились паника и растерянность, и уже опять всплывал страх…

— Ну ты не прав! — сказал Ромка, укоризненно взглянул на немца и пошел прочь. Я знал, что так будет, думал Ромка. С первого момента знал. Что-то в этом немце было такое… это было бы чудо, если бы при нем оказалась махорка. Но сегодня не тот день. Не день чудес…

Маленький красноармеец уже поставил мотоцикл на колеса. Нужно было спешить, но Ромка пока не мог заставить себя ускориться. Он шел по лугу, загребая траву. Идти в сапогах было очень приятно. Чем именно? Да приятно — и все. Ступни ощущали тепло и мягкость, оставшиеся после ног немца. У Ромки еще никогда не было сапог. Нужда, ну и вообще. Теперь он всегда будет их носить. Пока не надоест.

Мотоцикл был новый. Когда вещь новая — видно сразу. Ромка сел на место водителя; прижал педаль, чуть повернул ручку. Мотоцикл заурчал. Маленький красноармеец был почти не виден в коляске. Вот ведь, природа: если в чем-то недодаст, то в другом компенсирует непременно. Знать бы, в чем она во мне компенсирует. Некоторые люди ищут это всю жизнь. Хотя что я об этом знаю? — подумал Ромка. Разве я искал?…

— Тебе на восток? — спросил он. Маленький красноармеец, улыбаясь, закивал. — Значит, нам по пути.

Впереди, за перелеском, была заброшенная ферма и выгон, их лучше было бы объехать слева, потому что справа, от летного городка, вот-вот могли появиться немцы. Но Ромка решил: срежу напрямую. Если что — на такой машине удеру всегда.

Он не спешил, привыкал к мотоциклу, старался понять его приемистость и накат; да в перелеске не очень-то и разгонишься. Выехав на выгон, он увидал растянувшуюся по проселку колонну пленных красноармейцев. Колонна неторопливо двигалась в сторону летного городка, туда, где чернели остовы множества сгоревших самолетов. Поблескивали на солнце лопаты. Колонну конвоировали — с обеих сторон — немецкие солдаты. Десяток, не больше. Мотоцикл выехал из перелеска у них в тылу, внезапность обеспечена.

Ромка взглянул на маленького красноармейца:

— На пулемете умеешь?

— Это хорошая пулемет, — кивнул тот, поправил ленту и передернул затвор. Вот человек: ничего не прочтешь по его лицу. Наверное, так и надо — это впечатляет. Но я так никогда не смогу, подумал Ромка — и дал полный газ.

Его задача была простой: вести мотоцикл так, чтобы из пулемета было удобно стрелять; чтобы не побить своих. Уже после первых выстрелов задача совсем упростилась, потому что колонна прилипла к земле, зарылась в пыль. Это среди гражданских началась бы паника и метушня, а если хотя бы полгода потаскал винтовку, — в мозги на всю жизнь забит стереотип: рядом стреляют? — ложись.

Ромка слышал ответные выстрелы, знал, что стреляют именно по нему, но в нем и на миг не возникло искушения — сбивая немцев с прицела — юлить машиной. Вот если бы нужно было спасаться… Да если бы нужно было спасаться, он сейчас был бы знаете где? Но он подкинул монетку — и выпал орел.

У него была непростая роль. Когда сам стреляешь — проще. Когда сам стреляешь — все вроде бы только от тебя зависит. От твоей быстроты, от твоей точности, от твоей удачи. А когда ты передоверил — свою судьбу! свою жизнь! — другому… Но Ромка уже знал, кому доверился, и потому у него и на миг ничто не дрогнуло в душе. Каждый делает свое дело. Вот еще одна подходящая к случаю цитата:

«Мы спина к спине у мачты Против тысячи вдвоем…»

Он все видел. Каждого немца. И тех, что стреляли в него (это непросто, господа: когда стреляют не вообще в твою сторону, а именно в тебя), и тех, что драпали прочь. Когда убегающей волной, как костяшки домино, упала на землю колонна, стало вовсе неуютно, ведь направленных на него винтовок стало шесть, нет, семь штук. Семь винтовок участвовали в игре — какая попадет в него первой, — а он, как говорится, и бровью не повел. Потому что видел: все идет, как надо, восточный человек стреляет быстро и точно, и не абы в кого — он успевает подумать, выбрать. Оставалось дотерпеть совсем чуть-чуть. Сейчас пленные красноармейцы очухаются, бросятся на конвоиров…

Этого немца восточный человек не брал в расчет: немец убегал безоглядно — и не представлял опасности. Только бежал он не в сторону, как другие, а по дурному — по ходу мотоцикла. В последний момент он все же обернулся — и вдруг выстрелил. Почти в упор. Удар коляски в его тело был такой силы, что Ромка едва удержался в седле. Коляску подбросило, переднее колесо мотоцикла развернуло поперек. Ромка все же успел выровнять руль, может, оттого и не опрокинулись. Мотоцикл снова рванулся, но что-то в нем изменилось. Ромка это почувствовал, прислушался — и тут же от периферического зрения получил ответ: пулеметчик исчез. Ромка взглянул; действительно — в коляске пусто. Резко затормозил и обернулся. Увидал, где лежит пулеметчик, сдал назад и затормозил возле его тела. Перемахнул к нему, увидал на его спине огромную рваную рану, перевернул лицом вверх…

Смерть уже ушла.

Она пришла, сделала свою работу, и ушла так быстро, что даже следа не осталось. Она унесла эту жизнь… нет, все же, наверное, не жизнь — она унесла душу, а жизнь улетела сама через пролом в груди, растерянная и вдруг оказавшаяся никому не нужной, как газ из проколотого воздушного шарика…

Ромка глядел в открывшуюся перед ним бездну — и не мог отвести глаз. У него было чувство, что это его убили… пусть не его, пусть — какую-то его часть… что-то убили в нем, и теперь, даже если он останется жить, это будет уже другая жизнь, совсем другая — потускневшая, припорошенная пылью…

Две пули — одна за другой — продырявили борт коляски. Ромка тупо поглядел на отверстия; они не вызвали в нем ни мыслей, ни эмоций. Вообще ничего. Он даже не подумал: на десяток сантиметров поточней — и для меня бы тоже все закончилось. Он просто смотрел на них.

Потом прошла вечность, и когда она закончилась — он осознал: что-то изменилось в окружающем пространстве. Ведь только что было одно, а сейчас — другое. Ромка прислушался. Тишина. Ромка поглядел на немцев. Они не стреляли. Колонна лежит; сотни глаз вперились в него. И немцы глядят. Приподняли головы — и смотрят. Винтовки в руках, но их стволы словно опустели; словно в них не осталось маленьких смертей, которые вылетали из них в поисках поживы.

Другая колонна; и другие немцы.

Теперь всем — и своим, и немцам — очевидно, что у тебя не осталось шансов. Ни одного. Фактор внезапности иссяк. Пулеметчик — убит. Конвоиры пришли в себя, опомнились; ты у них перед глазами, рядом, ближе, чем мишень на стрельбище; промахнуться невозможно. Даже тот, в голове колонны, стрелявший с колена, — даже он опустил ствол винтовки. Все — и свои, и немцы — ждут, что ты сейчас медленно поднимешь руки, немцы подойдут к тебе…

И вдруг:

— Красноармеец Страшных!..

Ромка даже вздрогнул. Боже мой! Сколько раз он слышал этот четкий, жесткий, с зажатой пружиной гнева командирский оклик! Годы пройдут, но этот оклик то и дело будет всплывать в твоем сознании вот в такие минуты. Комод!..

Если бы Ромка увидал перед собой белого носорога — он бы поразился меньше. Комод — и в плену?… Забинтованные голова и грудь комода были внятным объяснением. Да, он в плену, но этот голос… Не просто голос — это был голос командира. Этот голос был гарантией, что комод — прежний, что плен ничего в нем не сломал и не изменил, что на эту глыбу — как и прежде — можно без сомнений опереться. Тима!..

Как хорошо, когда ты не один!..

«Мы спина к спине у мачты…»

Ромка нащупал за спиной автомат, передвинул его на грудь, вовремя вспомнил, что в магазине осталось не больше двух десятков патронов, — и дал три коротких, экономных очереди. Не на испуг, а конкретно — по тем, кто казался ему опасней. Жаль — ни в одного не попал (Ромка впервые стрелял из автомата), даже в того, который стрелял с колена. И все же цели достиг: немцы опять уткнулись в землю. Через несколько секунд они опомнятся, да будет поздно: пленные уже поняли, что это их последний шанс, — и теперь быстро с ними разберутся.