"2012 Хроники смутного времени" - читать интересную книгу автора (Зубарев Евгений)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая


Колючий степной ветерок резанул меня по лицу, едка я с натугой открыл массивную дверь обрыддой казармы — открыл в последний раз в своей жизни.

На плацу как раз проходило построение батальона, и мой выход стал незапланированным и последним актом надругательства над уставом внутренней службы в той его части, которая касалась внешнего вида военнослужащих.

На этот раз мои преступления были много серьезнее расстегнутой пуговицы на воротнике хэбэшки. Дело в том, что х/б на мне не было вовсе, как не было осточертевших вонючих кирзачей, идиотских галифе и даже банального в своей утилитарности солдатского ремня.

Зато на мне имелся светло-серый деловой костюм, белая сорочка, тонкий красный шелковый галстук и темно-коричневые лакированные туфли. В руках я держал маленький кожаный чемоданчик, которым, не удержавшись, помахал ребятам на плацу.

Шестьсот голов повернулись на знакомый скрип двери, шестьсот пар глаз смерили меня восхищенным взглядом, и из шестисот луженых глоток раздался скорбный вздох: «Бля!»

Комбат повернулся позже всех, зато сейчас смотрел на меня неотрывно, и я видел, как его буквально заливает злобой сверху вниз — от багровых висков и малинового затылка до угрожающе краснеющей груди, видимой сквозь небрежно распахнутую гимнастерку.

Я тоже смотрел на него без особой радости, но и ненависти у себя на удивление не обнаружил. Хотя бывали времена, когда я совсем по-другому представлял себе это прощание. В моих фантазиях фигурировали окровавленные бейсбольные биты, холодная сталь армейского штык-ножа или просто удары ногой прямо в квадратную челюсть майора…

Но сейчас я был спокоен и уверен в себе. Поэтому я всего лишь послал майору воздушный поцелуй, развернулся и пошел стучать каблуками по щербатому асфальту к воротам КПП.

На мой прощальный жест батальон ответил дружным смехом, в котором как-то особенно жалко и потерянно звучала тупая брань комбата.

На КПП вообще никого не оказалось, так что автоматические ворота мне пришлось откатывать руками. Но это были приятные усилия, настолько приятные, что выйдя наружу, я с минуту покатал ворота туда-сюда по направляющим и только потом закрыл их окончательно.

Степной ветер еще раз кольнул меня своим дыханием, а куст перекати-поля указал направление движения прямо по шоссе, где через каких-то двадцать километров меня ждал аэропорт унылого городишки под названием Элиста.

Я готов был бы пройти эти километры даже пешком, но от подобной жертвы меня оградил Коля-калмык, на время дембельской недели круглосуточно дежуривший у ворот части на своем тарантасе.

Любопытно, что вызвать такси до аэропорта в этом нищем краю стоило всего сотню рублей, а услуги Коли обходились втрое дороже, но никто из дембелей не мелочился — похоже, это незатейливое вымогательство воспринималось как неизбывная дань степному ханству, привычная, понятная и даже исторически объяснимая.

В аэропорту меня ждало первое в моей гражданской жизни огорчение — самолет из Питера до Элисты не долетел, приземлившись на запасном аэродроме в Волгограде. На электронном табло этот казус толковали как случайный, обусловленный некой погодной аномалией, но Коля-калмык, потолкавшись среди знакомых таксистов, принес мне печальную весть об украденном прямо с летной полосы навигационном оборудовании, без которого сажать пассажирские самолеты оказалось затруднительно. Настолько затруднительно, что летчики всех трех рейсов, запланированных на сегодня, отказались выполнять посадку и направляли машины в Волгоград — тоже не сильно богатый край, насколько мне известно. Но вот же чудо — аэродромное оборудование с территории, закрытой двумя независимыми службами охраны, там воровать еще не научились.

Коля тут же уехал, получив от меня три обещанные сотни, а я направился в аэропортовскую гостиницу, называвшуюся, естественно, «Полет».

Хмурая женщина за стойкой с подозрением взяла мой военный билет, который я предъявил вместо паспорта, и, подняв усталое лицо, сказала:

— Вообще-то солдат селить не положено. Распоряжение администрации аэропорта.

Я мягко улыбнулся, и она — тоже несмело — улыбнулась в ответ:

— Только вот на солдата вы совсем не похожи. Такой представительный мужчина…

Я посмотрел на нее повнимательнее. Если бы не паутинки морщинок возле век и уголков губ, я бы дал ей лет тридцать. Но предательские морщины, а еще выцветшие, тоскливые, совершенно пустые, безжизненные глаза говорили за себя — ей было не меньше сорока пяти, и эти годы она прожила нелегко. Кокетство в сочетании с подобной внешностью воспринимается только к попрошайничество, а я принципиально никогда не даю ни нищим телесно, ни убогим душой.

Поэтому я сделал серьезное лицо, достал пятисотенную купюру и, вложив ее в военный билет, снова протянул его портье.

Она тоже погасила улыбку, по-деловому выудила купюру, не постеснявшись изучить ее на свет, потом спрятала в карман фирменной курточки, после чего сухим, равнодушным голосом сказала:

— Сутки — двести пятьдесят рублей. Если можно,дайте без сдачи.

Я снова достал деньги и дал ей две с половиной сотни без сдачи, а она вписала меня в какую-то засаленную амбарную книгу и выдала ключ.

Потом женщина с некоторым колебанием выложила на стойку мой военный билет.

— Вообще-то мы документы возвращаем только после осмотра комнаты… — сказала она извиняющимся тоном. — Но у вас самолет на Петербург может прилететь в любой момент. А ночью здесь будет закрыто.

Я молча смотрел на нее, ожидая вердикта.

— Берите,— наконец махнула она рукой.— Только постарайтесь, пожалуйста, не воровать наши полотенца и вешалки для брюк.

Я забрал со стойки свой военный билет и спросил на прощание:

— А как вы угадали, что я лечу в Питер?

— Так ведь в военном билете написано: Антон Пожарский, призван Петроградским райвоенкоматом города Санкт-Петербурга, — на память процитировала она, недоуменно пожав острыми плечами.

Я хлопнул себя по лбу, кивнул и пошел на второй этаж, к своим первым на гражданке отдельной душевой, кровати и туалету.

Там я с сожалением разделся, потом голый прошел в душ и мылся в нем не меньше часа, наслаждаясь самим фактом безраздельного владения замкнутой от всех площадью, где была горячая вода, мыло и чистые до хруста полотенца. И где не было этих изнуряющих запахов потных ног, преследующих меня все эти двадцать четыре месяца. «Пусть моется тот, кому лень чесаться!» — помнится, советовал нам ротный, и он вовсе не шутил.

Два года я, как умел, встречал воспеваемые уставом ВС РФ тяготы воинской службы, хотя мой скромный вес не предполагал наличие удара килограммов в двести, как хотелось бы. Зато мой цинизм и уверенность в своей правоте делали меня смелым там, где трусили те самые пресловутые качки весом под сто двадцать килограммов.

Меня в нашем батальоне, конечно, не боялись, зато уважали — и наглые кавказцы, и вальяжные сибиряки, и простые до изумления кубанцы. Это помогло выжить там, где погибали чемпионы юношеских соревнований по вольной борьбе — ведь они умели бороться только на татами, по правилам и под присмотром честного судьи. Поэтому они быстро сдавались, когда какой-нибудь наглый Шамиль с десятком таких же наглых кунаков принимался бить их ночью, без судьи и без правил.

А я выживал — потому что приходил к этому Шамилю тоже ночью, пусть один, зато со своей циничной уверенностью, и, слегка придушив описавшегося с ночного страху молодого человека, говорил ему:

— Я завтра снова приду и доделаю это. Если ты, урод, от меня не отвянешь.

Таких эпизодов за годы службы у меня и было-то всего два, причем оба взорвали мою психику в первые же месяцы. Один случился с тщедушным, ло отчаянным дагестанцем, заправилой целого землячества таких же дерзких, как и он сам, молодых людей, другой — с огромным, но тупым сибиряком, не меньшим ублюдком, чем его кавказский антипод. Оба ублюдка, что интересно, «отвяли» после первого же моего ночного визита. Но я знал — если бы не «отвяли», я бы их действительно придушил. И они это тоже знали. Поэтому, собственно, и «отвяли» — ведь ублюдки тоже хотят жить. Собственно, последнее открытие и сделало меня уважаемым человеком в батальоне.

Но если бы в батальоне прознали про мою тщательно скрываемую слабость, мне настал бы неминуемый конец — зная слабое место человека, вы можете управлять им так, как считаете нужным.

Я не выносил запаха немытого тела — меня мутило от этого запаха так, что я терял над собой всякий контроль. Однажды, еще будучи «солобоном», то есть абсолютным парией в солдатской иерархии, я, сам от себя не ожидая, ударил «деда» за то, что он швырнул в меня своей грязной портянкой. Потом я с неделю по десять раз на дню мыл руки в ротном умывальнике, пытаясь забыть жуткий запах грязи и унижения, но этот запах упрямо сопровождал все последующие два года моей скучной казарменной жизни… А тот дед, кстати, затем повесился в ротной каптерке — но вовсе не из-за моей отчаянной выходки, а после письма с гражданки, в котором извещалось об измене оставленной без присмотра подруги-пэтэушницы.

Так что сейчас я не просто мылся в гостиничном душе — я смывал с себя запахи двух лет тщательно маскируемых страхов, двух лет идиотских, но строго уставных унижений, двух лет бессмысленных и страшных соревнований на выживаемость среди самых невероятных человеческих отбросов, достоверно описать которые не сможет никакой, даже самый талантливый писатель. Такие описания под силу только психиатру или патологоанатому, но эти тексты, к сожалению или счастью, не рассчитаны на широкую публику. Оно и правильно — публике нельзя расстраиваться, иначе она потом может сдуру проголосовать за какого-нибудь недодушенного мною юношу, всерьез приняв его за героя очередной, самой распоследней справедливой войны.

Полностью очищенный от армейской скверны, я вышел из душа в свою темную комнату и тут же увидел за окном идущий на посадку самолет.

Я быстро, буквально за сорок пять секунд, оделся, собрал чемоданчик и выскочил в коридор. Там суетились десятки людей, и я понял, что могу отправляться в аэропорт. То есть мне пришло в голову, что, даже если это будет самолет не в Петербург, а в Москву или какой-нибудь Волгоград, я все равно улечу. Потому что это все равно лучше, чем сидеть в дыре под названием Элиста и ждать здесь чего-то неизбывного — вроде визита местных шлюх или, что одно и то же, визита местных милиционеров на предмет какой-нибудь проверки регистрации или соответствия утвержденному сертификату фенотипа.

Не пугайтесь — слово «фенотип» я вспомнил совершенно случайно, по ассоциации, просто представив себе, как должно выглядеть в мае здание главного корпуса Политехнического института. Дело в том, что именно в мае меня из Политеха и выперли — с четвертого курса факультета биологической физики, не допустив до сдачи летней сессии. Выперли безжалостно и жестко, как и полагается в Северной столице, всего лишь за скучную тупость и неуспеваемость, зато навстречу интересным армейским будням.

Слово «фенотип» я выучил именно там, в Политехе. И это слово мне так понравилось, что я решил вернуться туда, в альма-матер, хотя, конечно, небольшую обиду на самый мой любимый университет я все-таки затаил. Мне показалось, что будет правильным, как только я доберусь до Питера, написать на фронтоне главного корпуса очень важный для всех последующих поколений студентов лозунг: «Фирсов — мудак!»

Профессор Фирсов — это очень хороший, наверное лучший в мире, специалист по биохимии. Он меня и вынес на зимней сессии два года назад ногами вперед. Причем так вынес, что несло меня аж до Республики Калмыкия, где очень немногие аборигены знают, что такое «фенотип». А те, что знают, те молчат. Ведь за такие слова здесь могут и в морду дать — не сочтите, конечно, за ксенофобию и расизм.

К примеру, в моем батальоне не нашлось ни одного знатока этого волшебного слова. Я сразу подумал, что это неспроста, и приготовился к худшему. И, как выяснилось, не зря. В общем, спасибо товарищу Фирсову — что называется, предупредил.

Предвкушая встречу с городом моей юности, я проделал все необходимые для посадки в самолет манипуляции совершенно автоматически, поэтому, оказавшись вдруг в самолете, привычным движением правой руки коснулся ремня с левой стороны брюк. Там у меня, в небольшом кожаном чехольчике, всегда висел швейцарский нож — набор разнообразных инструментов, выручавших меня по пять раз на дню.

Набор следовало переложить в багаж, чтобы не конфисковали при личном досмотре, но я забыл это сделать.

С изумлением оглядевшись по сторонам, я понял, что действительно сижу в салоне пассажирского самолета. Значит, досмотра не было. Впрочем, если у них тут со взлетной полосы крадут стокилограммовые лампы навигационной системы, что говорить о личном досмотре. Тем более что ножик я нес в самолет, в дом, так сказать, а не отдирал нужную деталь от обшивки, чтобы переть ее наружу.

Самолет оказался полупустым — кроме парочки таких же, как и я, озадаченных свободой дембелей с эмблемами инженерных войск, я заметил с десяток хорошо одетых мужчин и женщин. Все они держали на руках грудных младенцев, завернутых в казенные грязно-серые одеяла. Взрослые оживленно болтали по-немецки, и я понял, что это киндер-круиз — визит за калмыцкими детдомовскими детишками. Больше ничего, насколько мне известно, Калмыкия не экспортирует — не сочтите опять же эту данность за ксенофобский экстремизм. Впрочем, что я пристал к несчастной республике — вся Россия, кроме впечатлений, мало что производит.

По салону быстро прошла одинокая проводница в таком измятом костюме, что сомнений не оставалось — предыдущую ночь она спала именно в нем, не раздеваясь.

Сразу после этого самолет вздрогнул и покатил по взлетной полосе. Просить пассажиров пристегнуться или проводить обязательный инструктаж, как это обычно делают на других авиамаршрутах, здесь не стали. И правильно — лично меня подобные инструктажи только расстраивают, лишний раз напоминая о бренности всего живого…

Место рядом со мной осталось пустым, и я, подняв подлокотник, превратил эти два кресла в спальную полку. Третьего места не было — самолет назывался ЯК-40, а не «Боинг-747».

Сняв туфли и пиджак, я улегся головой к иллюминатору и сразу заснул. Уже проваливаясь в сладкую дрему, я вспомнил, что обещал позвонить Ленке, но тут же решил, что смысла в этом нет никакого — все равно с трехлетней девицей на руках встречать меня она не поедет, да и не нужно это вовсе. Адрес собственной «хрущевки» я еще помню…

Передо мной немедленно проплыло цветное воспоминание о нашем веселом зеленом дворике, в котором жизнь била ключом и днем и ночью, и я окончательно провалился в глубокий спокойный сон.