"Свирепые калеки" - читать интересную книгу автора (Роббинс Том)

Часть 1

То наг, То безумен, То Ученый, То глупец — Такими являются они в мир, Свободные люди. Из индийской поэзии
Лима, ПеруОктябрь, 1997

Облысевший попугай смахивал на человеческого зародыша, сращенного с кошерным цыпленком. Птица была такой дряхлой, что у бедолаги повыпадали все перья вместе с пеньками; шишковатую, желтушную кожу его испещрила сеть синих прожилок.

– Это уже патология, – буркнул Свиттерс, разумея не столько попугая, сколько всю сцену: сморщенная старушенция неприкаянно бродила по темной вилле, а птица неотступно ковыляла за ней. Шершавые коготочки с сухим, царапающим звуком пытались обрести точку опоры на терракотовых плитках пола, птица то и дело поскальзывалась и проезжала пару дюймов по инерции, издавая слабый, вибрирующий клекот – как если бы с ней пытался повольничать Бостонский Душитель.[1] Всякий раз, заслышав клекот, карга прищелкивала языком, в знак сочувствия или неодобрения – неведомо, поскольку она так ни разу и не оглянулась на своего преданного спутника-кроху, но в бесформенном черном платье бесцельно переходила от одного предмета старинной деревянной мебели к другому.

Свиттерс изображал восторг, хотя про себя содрогался от отвращения, тем более что Хуан-Карлос, стоявший тут же рядом, на патио, и тоже подглядывавший во вдовьи окна, так и сиял гордостью и довольством. Свиттерс прихлопывал москитов, буравивших его торс, и проклинал каждый волосок на ладони Судьбы, затащившей его в эту Южную, мать ее, Америку с ее, черт бы ее подрал, прыткостью.

Бокичикос, ПеруНоябрь, 1997

Громадный мотылек бился крыльями о ставни, привлеченный светом, что просачивался сквозь жалюзи. Свиттерс завороженно наблюдал за ним, дожидаясь, пока парни притащат с реки его багаж. Мотылек – это вам не бабочка. Мотылек – существо ночное и, как любое порождение ночи, заключает в себе тайну.

Бабочки – они хрупкие, как осенняя паутинка, а этот мотылек – такой мощный, такой увесистый. Массивные крылья напудрены, точно лицо стареющей актрисы. Считается, что бабочки – создания беззаботные, а мотыльки – одержимы огнем. Бабочки кажутся совсем безобидными, а вот мотыльки… есть в них что-то эротическое. Пыльца на крыльях мотылька – эротична. И подергивается мотылек тоже страсть как эротично. Внезапно Свиттерс коснулся горла и застонал. А застонал он потому, что ему вдруг пришло в голову, до чего же мотылек похож на крылатый клитор.

Прыткий такой.

На тропе позади него послышалось покрякивание: из лесу появился Инти, таща – не без опаски – Свиттерсов чемодан из крокодиловой кожи. А в следующее мгновение подоспели и остальные двое с прочими его причиндалами. Ну что ж, пора обозреть апартаменты отеля «Бокичикос».

Свиттерс боялся даже представить себе, что обнаружит за окнами, закрытыми ставнями, и за дверьми с двойной сеткой, но дал ребятам знак следовать за ним.

– Пошли. Это насекомое… – Он кивнул в сторону громадного мотылька, который, сколько ни вентилировал крыльями, так и не смог всколыхнуть дымящийся зеленый бульон, что на Амазонке частенько заменяет воздух. – Это насекомое возбуждает во мне… – Свиттерс на мгновение замялся, хотя и знал, что Инти способен понять с дюжину простейших английских слогов, не больше. – Это насекомое возбуждает во мне либидозность.

Центральная СирияМай, 1998

Труся к Джебел-аль-Казазу под майским дождем, кочевники вымокли насквозь и пошатывались, как пьяные. Позади, на более низких высотах, трава уже начала желтеть и жухнуть – корм не для скота, а для пожаров; впереди поджидали горные перевалы – вполне вероятно, что все еще закупоренные снегом. Но какие бы опасения ни терзали отряд, все их разом смыл ливень. В здешних краях синоним к слову «надежда» – это «влажность».

Даже овцы и козы словно развеселились и пошли резвее, хотя отдельные животные то и дело останавливались отряхнуться – энергично и вместе с тем чопорно, ни дать ни взять – стыдливые королевы стриптиза. Их черные морды, поблескивающие от дождя, были повернуты в сторону дальних пастбищ – благодаря не столько усилиям погонщиков, сколько миграционному инстинкту, еще более древнему, нежели само человечество.

Свиттерс входил в число тех четверых – хан, старший сын хана, опытный следопыт и он, – что ехали верхом на лошадях во главе процессии. Остальные шли пешком. Вот уже неделю они были в пути с рассвета до сумерек.

Двумя милями ранее, до того, как начался пологий подъем, они миновали крупное поселение – без сомнения, оазис, целиком обнесенный высокой глинобитной стеной. Над стеной поднимались ветви фруктовых деревьев, аромат цветов апельсина усилил эффект и без того пьянящего запаха дождя.

Свиттерсу почудилось, что из-за стены донесся отголосок заливистого, сладко-сахарного девичьего смеха.

Несколько юношей, должно быть, тоже его услышали, ибо обернулись и скорбно уставились на далекую плантацию.

Отряд двигался вперед. Так уж у них принято, у кочевников. Вперед, не останавливаясь! Со всей своей ношей и всем этим блеянием.

Свиттерс, однако, выбросить мини-оазис из головы ну никак не мог. Ощущалось в нем что-то эдакое – в его загадочных стенах, и пышной зелени, и смутном отзвуке, наводящем на мысль о плещущихся под дождем девушках, – что настойчиво подчиняло себе воображение. В конце концов он объявил проводникам, что намерен вернуться и досконально изучить это место. Те, возможно, и были бы до глубины души шокированы, вот только уже само присутствие Свиттерса в отряде ну настолько не укладывалось ни в какие рамки, что от новых потрясений кочевники оказались отчасти застрахованы.

Хан покачал головой, а его старший сын, изъяснявшийся на вполне сносном английском, возразил:

– О, сэр, повернуть никак нельзя. Стада…

Свиттерс, который изъяснялся на вполне сносном арабском, перебил его: нет, он хочет отправиться один.

– Но, сэр, – промолвил старший сын, заламывая руки и морща лоб, пока тот не уподобился закатанной в трубочку крышке банки сардин, – а лошадь как же? У нас, понимаете, только эти четыре, и мы…

– Нет-нет, дружище. Заверь папочку, что я вовсе не собираюсь угонять его доброго скакуна. Теперь он сможет усадить в седло своего следующего по старшинству отпрыска, чтоб и у него ноженьки отдохнули.

– Но, сэр…

– А я – пулей назад на моем звездном корабле. Если только вы, ребята, будете столь любезны мне его подготовить.

Хан подал знак – и караван остановился. В это самое мгновение затих и дождь. Двое кочевников сгрузили Свиттерсово кресло, закрепленное позади седла, собрали его, установили на относительно ровном участке земли и поставили на тормоза. Затем помогли Свиттерсу слезть с лошади и со всей осторожностью перенесли его на сиденье. Пристегнули ремнями к спинке кресла чемодан из крокодиловой кожи, а компьютер, спутниковый телефон и заказную девятимиллиметровую «беретту» (упакованные по отдельности в целлофановые пакеты для мусора) сложили к Свиттерсу на колени.

Стороны церемонно распрощались друг с другом. После этого кочевники еще долго и благоговейно наблюдали за тем, как Свиттерс – рискуя, но распевая, как птица, – ведет раздолбанное кресло-коляску с ручным управлением по жестоким камням и засасывающим пескам ландшафта настолько сурового, что при одном взгляде на него поэт-романтик побежал бы к психоаналитику, а застройщик схватился бы за бутыль с джином.

Фигура Свиттерса медленно таяла вдали.

Распевал он что-то похожее на «Пришлите клоунов».[2]

ВатиканМай, 1999

Кардинал велел Свиттерсу и его группе выстроиться в ряд. Тропка через сад узкая, пояснил он, и, кроме того, не подобает приближаться к Его Святейшеству всем скопом. Свиттерсу предстояло идти первым. Если бы на последнем контрольно-пропускном пункте у него не конфисковали оружие, он, возможно, и настоял бы на том, чтобы замыкать очередь, а так – какая, собственно, разница?

Свиттерс – как инвалид – может не преклонять колена перед Святым Престолом, великодушно разрешил кардинал. Интересно, ждут ли от него, чтобы он тем не менее облобызал папский перстень, размышлял про себя Свиттерс. «Я к этой штуковине приложусь, только если к ней прилепят крошку гашиша – либо вымажут «любовным соком» или острым томатным соусом».

Тут же ему вспомнилась некая актриса, его давняя знакомая, которая, чтобы приучить дрессированного терьерчика ходить за ней по пятам во время съемок, вынуждена была прикрепить к подошвам туфель на «шпильках» обрезки сырой телячьей печенки.

А при мысли о терьерчике, что как завороженный следует за «мясными» туфельками, ему вспомнился старый облысевший попугай, ковыляющий за хозяйкой в предместье Лимы, – и на какое-то мгновение Свиттерс вновь перенесся в Перу. Уж так устроен разум.

Да-да, именно так разум и устроен: человеческий мозг генетически предрасположен к организованности, однако ж, если его жестко не контролировать, станет увязывать один образный фрагмент с другим под ничтожнейшим из предлогов и в самой что ни на есть свободной манере: ассоциативное творчество вне логики или хронологической последовательности словно бы доставляет ему некое органическое удовольствие.

И похоже, что это повествование было неумышленно начато отчасти в подражание работе мозга. Четыре сцены происходят в четырех различных местах, в четыре момента времени, отделенные друг от друга месяцами и годами. И хотя хронологический порядок все же соблюден и связующий элемент наличествует (Свиттерс), хотя мотивация не имеет ничего общего с приемом «поток сознания», благодаря которому «Поминки по Финнегану» – одновременно самая реалистичная и самая нечитаемая из когда-либо написанных книг (нечитаемая именно в силу ее реалистичности), все же, увы, все вышеизложенное – пожалуй, не совсем то, что приличествует полноценному повествованию даже в наши дни, когда мир постепенно пробуждается от линейного транса с его пагубной ограниченностью и перестает воспринимать себя как автомобиль истории, что пыхтит по улице с односторонним движением в направлении некоего раз и навсегда предопределенного апокалипсиса.

Начиная с этого момента, рассказ сей сосредоточится в некоей приемлемой отправной точке (в любом повествовании начало в известном смысле произвольно, и нижеприведенное исключением не является), от которой затем двинется вперед в так называемом временном режиме, избегая сбивающего с толку и хаос привносящего влияния разума как такового и останавливаясь лишь затем, чтобы принюхаться к прилагательным или отвесить заслуженного пинка.

Поскольку в свете нового подхода необходимость в названиях глав (с обозначением даты и места) отпадает, с этого места и далее таковые да будут вычеркнуты. Однако, если бы следующей главе суждено было обрести название, оно звучало бы так:

СиэтлОктябрь, 1997* * *

Субботним утром, которое было серым, как призрак, холодным, как устричное заливное, и с туманной бородой, Свиттерс явился к бабушке. По пути из аэропорта он заскочил на рынок Пайк-Плейс и разжился там букетом золотых хризантем и средних размеров тыквой. Теперь, жонглируя этими двумя предметами, ему удалось высвободить руку и поднять воротник пальто, спасаясь от легкого пощипывания зубастой мороси. К. тому же у знакомого хипстера, торговца рыбой, он купил капсулу ХТС[3] и, уже шагая от взятой напрокат машины к величественному особняку, умудрился засунуть ее в рот и проглотить, не запивая. На вкус – ни дать ни взять рыба-люциан.

Свиттерс надавил на звонок. Спустя минуту-другую из трескучего громкоговорителя раздался бабушкин голос:

– Кто еще там? Чего надо? И чтоб мне без глупостей. Прислуги она не держала, хотя стукнуло ей восемьдесят три и средства у нее были.

– Это я. Свиттерс.

– Кто-кто?

– Свиттерс. Твой любимый родственничек. Впусти же меня, Маэстра.

– Хе! «Любимый родственничек»… Мечтать не вредно! Ты с подарками?

– А то!

Щелкнул электронный замок.

– Уже иду. Готовься, Маэстра.

– Хе!

Когда Свиттерсу не исполнилось и года, бабушка встала перед его высоким стульчиком, уперев руки в по-прежнему роскошные бока.

«Ты уже начинаешь трещать без умолку, что твой диск-жокей, – промолвила она. – Скоро и мне имечко придумаешь, так вот расставим точки над «i»: ты не станешь оскорблять меня ни одним из этих деклассированных словечек на букву «б» – «баба», «бабуля», «бабуся» и все в таком роде, вот так и заруби себе на носу. И если ты хоть раз назовешь меня «ба», или «ма», или «мама», «мамуся», «мамуня» – не поздоровится твоей круглой румяной попке! Мне отлично известно, что человеческому детенышу свойственно произносить звук «м» в сочетании с гласными в качестве реакции на материнский стимул, так что, если ты вдруг ощутишь насущную потребность навесить на меня ярлык такого сорта, пусть это будет «маэстра». Маэстра. (О'кей? Это – форма женского рода от итальянского слова, означающего «господин», «учитель». Не знаю, удастся ли мне научить тебя чему-то стоящему, и, воля ваша, меньше всего на свете мне хотелось бы над кем-то главенствовать, но по крайней мере обращение «маэстра» исполнено некоего достоинства. Теперь попытайся произнести».

Чуть больше года спустя, когда ему исполнилось два, ребенок решительно подошел вплотную к бабушке, пригвоздил ее к месту не по-детски свирепым, гипнотическим взглядом зеленых глаз, подбоченился и приказал: «Зови меня Свиттерс». Маэстра некоторое время изучающе рассматривала внука, озадаченная его внезапной самоидентификацией с ничем не примечательной фамилией, и наконец кивнула.

«Хорошо, – сказала она. – Убедил».

Мать продолжала называть его Симпомпончик. Но недолго.


В вестибюле Маэстры не обнаружилось, и Свиттерс двинулся вперед, методично прочесывая первый этаж. С тех пор, как он в последний раз гостил в особняке, минуло около года, но дом остался в точности таким, каким ему запомнился: строгим, элегантным, сияющим безукоризненной чистотой (дважды в неделю Маэстра пользовалась услугами фирмы по обеспечению домашней уборки, а еду заказывала в китайских ресторанчиках и пиццериях «навынос»); что за разительный контраст с теми трущобами, в которых зачастую живал ее отпрыск – и, в свою очередь, их отпрыск. Ни в чьей помощи Маэстра не нуждалась. Над очагом в гостиной висел Анри Матисс[4] – полотно маслом, изображающее громадную синюю обнаженную женщину с руками-ногами неправильных пропорций, явно вывернутыми в суставах, женщину, возлежащую на гаремном диване с кричаще-пестрым узором. Свиттерс был почти уверен, что Матисс – подлинный.

Бабушка обнаружилась в библиотеке, за компьютером. Большую часть библиотеки загромождала всяческая электроника: со времени последнего визита Свиттерса количество ее удвоилось. Бабушкина коллекция великих книг теперь выстроилась в два и в три ряда в одном конце комнаты, а в противоположном конце обосновались два компьютера, гора модемов, принтеров, телефонов, сорокадюймовый телевизор, к которому подсоединялась чертова прорва черных ящиков, факс и шлем с защитными очками – для вхождения в виртуальную реальность, надо думать.

– Маэстра! Так рано – и уже в Сети?

– Утром скорость выше. Свиттерс! Ты один?

– Безусловно, один. Кого, по-твоему, я бы рискнул притащить с собой?

Выйдя из Интернета, Маэстра повернулась к нему лицом.

– А я тут, к слову сказать, перехватила одно электронное письмецо, в котором ты обещаешь малышке Сюзи «свозить ее к милой бабушке». – Любящий взгляд посуровел до негодующего.

Свиттерс вспыхнул так ослепительно ярко, что вполне мог бы ссужать свою физиономию в качестве вывески над пивной. В кои-то веки он просто не находил слов.

– Или, может, под этим выражением ты подразумеваешь нечто совсем другое? Э? Или я чего-то «не догоняю»? – Улыбалась она иронически и самую малость ехидно. – В конце концов, меня ты «бабушкой» в жизни не называл – чего-чего, а хорошего вкуса у тебя не отнимешь!

– Э-э… ну-у, – пролепетал Свиттерс. – Сюзи? Сюзи в Сакраменто, откуда, ради всего святого, у тебя доступ к ее почте?

– Хе! Просто, как дважды два. Детская игра. Уж кому и знать, как не тебе. – Резкий излом ее улыбки отчасти смягчился. – Ну ладно, ладно, Свиттерс. Иди сюда. Расцелуй эти морщинистые старые щеки. До чего я рада тебя видеть. Радость, правда, сомнительная – но все-таки радость. М-м-м… Ух ты. Так чего ты мне принес? Класс, ты же знаешь, я от хризантем без ума. И тыква просто отменная. Да-да. Тыквочка – что надо! – Невооруженным глазом было видно: подарки ее разочаровали.

Из пиджачного кармана Свиттерс выудил бакелитовый браслет цвета розоватой ириски.

– Нарыл эту штучку в парижском антикварном магазинчике. Парень уверял, он принадлежал самой Жозефине Бейкер.[5]

– Ну что ж, а теперь он мой! – Маэстра обожала браслеты и меры в том не знала – порой нацепляла штук по десять на каждую из худых рук. – Какой ты заботливый, Свиттерс. Ужасно мило с твоей стороны. – Она помолчала, застегнула браслет на руке, присовокупляя его к разношерстной коллекции, полюбовалась им так и эдак. – Только не думай, что дешево отделался, приятель. Мне не нужно повторять тебе, что ты за гнусный выродок.

– И все же повтори, повтори еще раз. Вот так стоял бы и слушал… Оно так взбадривает!

– Да, гнусный выродок. Негодяй, извращенец, прожигатель жизни… И спрячь свой довольный вид в карман, будь так добр. Ничего смешного в этой истории с малюткой Сюзи нет. Она просто тошнотворна. Скажу более, это подсудное дело. Ты всегда был абсолютно безответственным…

– Ну полно, полно. И как у тебя только язык поворачивается сказать такое? Я – государственный служащий, предан своему делу, имею правительственные награды и допуск к сверхсекретной работе. Тоже мне резюме никчемного лодыря!

– По-твоему, мне полагается крепче спать ночами, зная, что курятник сторожат такие, как ты? Просто поражаюсь, что тебя до сих пор на работе держат.

– Вот уже больше десяти лет.

– Поражаюсь, что тебя вообще завербовали.

– Это все мой волевой подбородок и трагически-благородная внешность.

– Это все твой университетский диплом. – В голосе Маэстры прозвучала плохо скрытая гордость. – Декан в Беркли лично сказал мне: в том, что касается кибернетики и лингвистики, таких, как ты, они в жизни не видели…

– Не забудь про современную поэзию. На моем счету – девять часов современной поэзии.

– Вот об этом декан умолчал. А тренер по регби, ну, тот смуглокожий англичанин, уверял, что ты – единственный американец из всех, кого ему доводилось тренировать, который действительно понял суть игры.

– Найджел просто-напросто беззастенчиво тебе льстил. Его испепеляла безответная страсть. Ты сводила его с ума.

– Хе! Чушь собачья. Я уже тогда была, что называется, «представительница старшего поколения». А регби – сплошное варварство. Хуже футбола. Однако по баллам ты, что называется, сорвал банк – отрицать не приходится.

– А всё гены, Маэстра. От кого, как не от тебя, унаследовал я свои таланты?

– Хе! – Старуха против воли расплылась в улыбке. – Да, в отдельных областях ты куда как смышлен, но все равно удивляюсь, что тебя взяли на службу, учитывая твои вне-университетские развлечения и моральную неустойчивость.

– Я на государственной службе, Маэстра. На мораль там никто не смотрит.

– К сожалению, здесь с тобой не поспоришь. Ну и какими темными делишками занялось это твое агентство на сей раз? Что ты там затеваешь? И чего ты поделываешь в Сиэтле? И как скоро ты меня покинешь?

– С приходом розовоперстной зари.

– Завтра? Нет!

– Спозаранку вылетаю в Южную Америку – но вернусь, ты и глазом моргнуть не успеешь. Вообще-то мне тридцатидневный отпуск полагается, вот только босс потребовал, чтобы я сперва смотался в Лиму и назад. Буквально надень.

Глаза Маэстры за очками задумчиво сощурились.

– Политическое убийство?

– Ты слишком много смотришь телевизор. Контора завербовала там в местные агенты одного весьма многообещающего типчика, выдала ему для прикрытия новехонькую «хонду» в качестве контрактного бонуса, а теперь он, видите ли, вздумал пойти на попятный.

– И ты его укокошишь максимально неприятным способом.

– Вернись на грешную землю. Я его «обработаю», попытаюсь уговорить остаться.

– А почему ты?

– Я так понимаю, потому что у нас образование сходное. Он окончил магистратуру в университете Майами по двум специальностям. Информатика и языки.

– Как насчет современной поэзии? – «подколола» старуха.

– Это вряд ли, Маэстра. Хотя, держу пари, парень способен процитировать строчку-другую из «Воя».[6]

– А какие у тебя планы на отпуск? Могу я рассчитывать на очередное вторжение?

– А то. И на новый браслет тоже. Как только вернусь, сразу – к тебе. И… э-э… я надеялся, ты уступишь мне коттеджик на Снокуалми[7] на недельку-другую. Уж слишком я цемента наглотался в этом году. Над тротуарами клубятся злые чары… Мне поболтать бы с ручейком, вдохнуть звездного света, подружиться с деревьями. А потом, может, в Сакраменто ненадолго слетаю, семейство порадую.

– Включая Сюзи?

– Хм… ну… хм… очень может статься, что и Сюзи окажется дома. Она ведь вроде бы еще в школу ходит.

– Разумеется, она ходит в школу! Она же несовершеннолетняя!

Маэстра умолкла и молчала так долго, что Свиттерс уже начал гадать про себя, не задремала ли она ненароком, как это водится у стариков. Либо так, либо на самом деле рассердилась не на шутку. Он откашлялся. Откашлялся еще раз – погромче.

– Южная Америка, – внезапно произнесла Маэстра. – Да.

– Отлично.

– Ничего отличного не вижу. В глазах этого конкретного ковбоя привлекательность Южной Америки стремится к нулю.

– Да уж наверное. Эскадроны смерти, нищета, коррупция, уничтожение дикой природы.

– Хм-м… ну да, есть и такое. – Свиттерс почесался, словно при одной только мысли о Южной Америке его тело начинало зудеть. – Кроме того, не следует закрывать глаза на тот факт, что она просто-напросто чертовски прыткая.

Маэстра озадаченно воззрилась на собеседника, но когда наконец заговорила, то не спросила, что тот подразумевает под эпитетом «прыткая», а лишь полюбопытствовала, в какую именно страну Южной Америки он едет.

– Перу.

– Перу. Да. Так мне и казалось. Лима, Перу.

Вновь воцарилось долгое молчание, но на сей раз Свиттерс отлично видел: Маэстра вовсе не впадает в старческую дремоту. Глаза ее одновременно щурились и делались ярче, пока не уподобились отверстиям, через которые в мир выдавливаются капли «Табаско»;[8] казалось, если прислушаться, то можно расслышать, как постреливают синаптические окончания: дзинь-дзинь-дзинь.

– Ого, – пробормотал он наконец, качая головой. – Если бы Дж. Роберт Оппенгеймер[9] так усердно ломал голову, вместо атомной бомбы он изобрел бы видеопокер.

Маэстра сардонически улыбнулась.

– Докажи мне, – промолвила она, – что рыцарство еще способно заработать себе на ленч в этом городе. – Она вытянула вперед руки, браслеты звякнули. – Извини, мне нужно выйти.

Свиттерса поразило, какая она легонькая и хрупкая. Тело ее – что сухая скорлупка в сравнении с сочной мякотью духа и голоса. Однако, как только Свиттерс помог Маэстре подняться на ноги, из комнаты она вышла весьма проворно, едва опираясь на грубо сработанную трость красного дерева, с которой щеголяла главным образом эффекта ради. Свиттерс слышал, как, спускаясь по ступеням, старуха выстукивала тростью – тук-тук-тук! – по столбикам перил.


Швырнув пальто на модем (под пальто обнаружились серый костюм из ирландского твида и плотная красная футболка), он неспешно подошел к окну библиотеки. Особняк Маэстры красовался на высоком обрыве округа Магнолия, названного так потому, что в давние времена некий ботанически неадекватный исследователь принял растущие там в изобилии мадроньи за не имеющий к ним отношения вид, украшающий собою более южные широты. Утесы Магнолии глядели на судоходные каналы, по которым всевозможные суда – от военных кораблей до нефтяных танкеров и вонючих ловцов лосося – проплывали из Тихого океана в доки Сиэтла через залив Хуан де Фука и Пьюджет-Саунд. Второй муж Маэстры был морским капитаном, владельцем буксирных судов, и любил приглядывать за приливами и отливами. В тот дождливый день капитану мало что удалось бы разглядеть. Небо и вода напоминали две створки одной и той же школьной доски в меловых разводах. Природа стерла цитаты и таблицу умножения, оставив лишь вид – панораму, которая скорее пустая рама, нежели панно.

Свиттерс отвернулся от туманной пустоты и тут же увидел явление прямо противоположное, а именно – четко очерченный предмет огненной расцветки. Это была тыква, вот только оранжевый цвет ее сгустился до такой интенсивности, будто она самовозгорелась прямо здесь, на столике в библиотеке. Свиттерс не знал, хватать ли огнетушитель или пасть ниц и прочесть молитву. Тыква пылала ослепительным пламенем – и при этом вращалась. По крайней мере так казалось минуту-другую. Свиттерс поморгал, протер глаза. А потом вспомнил, в чем дело.

Он напрочь позабыл о принятой ХТС. А его уже начало «цеплять», и здорово. Известно, что 150 мг 3,4-метиленди-оксиметамфетамина (если использовать правильный термин) галлюцинаций не вызывают; просто его чувства, судя по всему, многократно обострились. Памятуя об этом, Свиттерс выдвинул стул и уселся, глядя прямо на тыкву. Она уже не пылала огнем, но выглядела ужасно милой и дружелюбной, так что Свиттерс просто не мог не погладить ее пышные формы.

– Мы ищем дверцу в тыкве, – прошептал он, – однако в отличие от Золушкиной кареты влечет ее лишь собственное медленное созревание. – (И откуда это?) – Отвлекшись на зубастый блеск зерна, мышь даст ей округлиться, пожелтеть – ей, глобусу затонувших континентов, безликой главе, чья истинная суть ведома лишь хэллоуинскому ножу да отдельным представителям тыквенной полиции. О тыква, пузырь женщины-скво, прочнейшая из лун, мяч для пугала, во имя всех фермерских дочек мира сбрось капюшон и…

– Свиттерс! – За его спиной в комнату вошла Маэстра. – Что ты такое втолковываешь бедному плоду, ради всего святого? Вот, значит, к чему приводят девять часов современной поэзии?

– Моя королева! Ты вернулась.

– Боже правый! Вижу, с твоей собственной тыквой что-то не в порядке. Да ты никак свихнулся?

Свиттерс нежно улыбнулся ей. Застенчиво оглядел свои теннисные туфли.

– Маэстра, ты не включишь музыку? Я не прочь потанцевать.

– Черт с ней, с музыкой. Морячок и я требуем твоего безраздельного внимания.

И только тогда он заметил попугая.


Как его бабушка – при ее-то субтильности – умудрилась притащить клетку с Моряком из гостиной на верхнем этаже, Свиттерс понятия не имел. Клетка имела вид воздушной и легкой конструкции из ивовых прутьев и медной проволоки, притом была весьма просторной (как это за ними, птичьими клетками, водится) и, надо думать, увесистой. Во всех прочих отношениях неисправимый скептик, Маэстра утвердилась в мысли, что пирамиды обладают способностью обновлять и сохранять органические ткани, будь то сорванное с дерева яблоко или пернатая птица, и, вдохновившись статьей на соответствующую тему в солидном научном журнале, давным-давно заказала мастеру клетку для попугая в форме Великой пирамиды.[10] О том, увеличится ли в результате такой геометрической реформы общий вес или уменьшится, никто не задумался. Повлияла ли клетка на здоровье Моряка и если да, то как, тоже оставалось невыясненным, однако ни один наблюдатель не поставил бы под сомнение здоровый блеск его перьев.

– Я отлично знаю, что ты животных терпеть не можешь, – фыркнула Маэстра.

– Маэстра, это злостная клевета. Я чту всех тварей Господних, от малых до великих. – Вот вам, пожалуйста, воздействие ХТС. И слова, и усмешка – все оттуда.

– Ну хорошо, домашних животных. Я знаю из надежного источника, а именно – от тебя же самого, что питомцев ты на дух не переносишь. И чего ты, спрашивается, дурака валяешь?

Свиттерс задумчиво почесал подбородок.

– Это я клетки не выношу. Клетки и поводки, путы и недоуздки. Приручение и одомашнивание. Я отлично понимаю, что домашний питомец может стать утешением и поддержкой для таких, как ты, но в доме душа зверя съеживается и усыхает. Если бы Господь назначил животным жить в четырех стенах, он бы позволил им перезакладывать недвижимость.

– То есть тебе по душе дикая природа?

– Ну, порой природа, конечно, перебарщивает – в частности, с ползуче-пресмыкающимися, слизисто-липкими и шипяще-жалящими. Они же непрестанно плодятся и размножаются – а это, как говорится, слегка чересчур. Но в общем и целом – да, я глубоко уважаю тварь, которая обнюхивает добычу, а не мою промежность, тварь, которая срет в слоновью траву,[11] а не в лоток у меня на кухне.

– Изъясняешься ты превульгарно, но мысль ясна. Ты предпочитаешь, чтобы звери жили на воле. Это хорошо. Это просто отлично.

– Нет, правда хорошо, Маэстра? – Выглядел он ну точь-в-точь ребенок, которого похвалили за какое-то пустячное, хотя и значимое для него достижение.

– Да, чертовски хорошо: это значит, что твоя жизненная философия позволит тебе выполнить ту небольшую миссию, которую я на тебя вот-вот возложу.

Свиттерс заморгал. Он пребывал в наркотически-обусловленном-неврологически-обоснованном состоянии блаженного человеколюбия, когда эго смягчается, страхи уходят, а доверие растет, однако, несмотря ни на что, почуял: его заманивают в ловушку.

Бабушка, как выяснилось, желала, чтобы Свиттерс увез попугая по имени Моряк в Южную Америку и выпустил его в тамошних джунглях. В своем преклонном возрасте Маэстра глядела в лицо неизбежному, и в то время, как ожидаемая продолжительность жизни птицы явно превышала ее собственную, попугай тоже был далеко не птенчик. Ей хотелось, чтобы ее любимец провел последние годы, порхая на воле в родных лесах.

– Но… но… хм… гм… – залепетал Свиттерс. – Моряк жил при тебе, сколько я себя помню.

– Тридцать четыре года или все тридцать пять. И ему было по меньшей мере столько же, когда он ко мне попал.

– Да, верно. Мне тридцать шесть. Так почему же так поздно…

– Не прикидывайся идиотом. Ты отлично знаешь – почему. Я всегда полагала, что живется ему неплохо, но, может статься, это только шовинистическая самонадеянность. Я имею в виду, он же за решеткой, верно? Ты, возможно, помнишь, что его, бывало, выпускали полетать по дому, однако в последние годы он повадился драть клювом занавески и совершать иные нежелательные и деструктивные действия. Имеет место трансформация личности. Кстати, ты сам утверждал, что все домашние животные со временем становятся невротиками на антропоморфный лад. Верно? Как бы то ни было, мне приходится держать его взаперти. И ты просто не представляешь себе, до чего мне стыдно. Так что для облегчения собственной совести и ради его «усохшей души» я хочу, чтобы ты выпустил Моряка на свободу.

– Но… но мне казалось, что Моряк родом из Бразилии. Он же бразильский попугай. А я еду в Перу.

– Хватит говорить со мной так, словно я из ума выжила. Бразилия, Перу – джунгли Амазонки, они джунгли Амазонки и есть. Птицы и звери государственных границ не признают. Они не настолько глупы.

– О'кей, но я-то не еду ни в какие джунгли. Я еду в Лиму. – Свиттерс усиленно изображал беззаботность, отчего голос его звучал невнятно и приглушенно. – Лима – это на побережье. А вокруг – пустыня. До Амазонки сотни и сотни километров. – Он обернулся к клетке. Моряк терзал виноградную гроздь, но голову склонил набок, уставив один блестящий глаз на Свиттерса, как если бы птица заметила его неадекватное состояние. – Извини, птичка, извини, старина, если ты надеешься упорхнуть домой в изумрудные леса, придется тебе подождать сезонных скидок на авиаперелеты.

Маэстру его слова не позабавили и не разубедили.

– Твой тон меня разочаровал, – промолвила она. Зрачки Свиттерсовых яростных, гипнотических зеленых глаз расширились и походили на горелки кукольной плиты. Однако старуха глядела в них, не робея. – Ненадолго отклониться от маршрута – вот и все, о чем я прошу. Возможно, это и означает лишнюю дырочку в твоей дорожной карте, но тебе придется на это пойти – ради меня.

– О нет. Нет и еще раз нет. Для меня любое «ненадолго» – это века. Если я не уберусь из Южной Америки за сорок восемь часов, я откажусь тем самым от всех надежд на грядущее счастье. Не могу, Маэстра. Это тяжкое испытание; ты просишь слишком многого.

Старуха свела испещренные старческими пятнами ладони с таким резким звуком, что попугай вздрогнул и замахал крыльями.

– В таком случае я уже не прошу. Я требую.

Свиттерс широко ухмыльнулся. В тот момент он любил весь мир, включая Южную Америку и требовательную старуху-матриарха, но позволять собой манипулировать отнюдь не собирался.

– Ты забываешь, что я – единственный член нашей семьи, которого тебе никогда не удавалось запугать или взять под контроль. Вот поэтому ты во мне и души не чаешь. Так что можешь…

– Хе! Я тебя терплю до того предела, до которого и впрямь терплю, потому что ты – единственный из нас, у которого всегда найдется в рукаве карта-другая. В данном случае, боюсь, твои же фокусы тебя и погубят. – Она выдержала недолгую паузу для вящего эффекта. – Знай, дружок, так уж вышло, что у меня тут в отдельной директории собраны все электронные любовные записочки, что ты слал Сюзи за последние шесть месяцев.

– Быть того не может! – уверенно выпалил Свиттерс, хотя некий внутренний голос подсказывал, что старуха не блефует.

– Спорим? – Маэстра направилась прямиком к тому из двух компьютеров, что поменьше и постарее, Mac Performa 6115, и через пару минут уже вывела на экран текст. – Ага, вот, датировано тридцатым сентября. Хм-хм… Зачитываю дословно: «Мечтаю поприветствовать твою дельту, как петух приветствует зарю».

– Ох, Боже ты мой. – Покраснев до корней волос, Свиттерс тяжело рухнул на стул и тихонько замурлыкал «Пришлите клоунов».


В последующей дискуссии с уст Свиттерса то и дело срывалось слово «шантаж». Он произносил его без обиды, Маэстра отвечала без чувства вины.

– Просто не верится, что моя родная бабушка опустилась до шантажа. – Свиттерс встряхнул темно-русыми локонами. Он был уязвлен в самое сердце.

– Никто другой тоже не поверил бы. Но как не поверить омерзительным доказательствам Сюзиной электронной почты? Спрашиваю тебя еще раз: хочешь ли ты, чтобы твоя матушка и отчим прочли эти письма? А твое начальство в Виргинии? Ты хорошенько подумай.

– Шантаж гнуснейший. Каламбур – случаен.

– Шантаж, да, но во имя благородной цели. Не принимай близко к сердцу. И, знаешь ли, я тут размышляла, не изменить ли мне завещание. Скорее всего клубу «Сьерра» коттеджик на Снокуалми все равно ни к чему, так что я подумывала – подумывала, не больше! – не оставить ли его тебе.

– Я…

– Цыц. Молчи и слушай. А мой Матисс, от которого ты всегда был в телячьем восторге? На данный момент он предназначается художественному музею в Сиэтле, однако меня нетрудно убедить оставить его в семье. Если, например, Моряк будет выпущен на волю и на душе у меня станет спокойно.

– Подлого шантажа недостаточно. Теперь еще и подкуп.

– Ага. Старые добрые кнут и пряник. Что может быть лучше?

– Ты с самого начала сознавала, что просто подкуп не сработает.

– Меркантилизм – один из тех немногих пороков, которые тебе не свойственны. Однако даже у тебя в глубине души трепыхается чувство самосохранения.

Свиттерс предпринял последнюю попытку уйти от неизбежного.

– Возможно, Маэстра, тебе это не приходило в голову, поскольку ты не путешествуешь, но возить живых зверей и птиц из одной страны в другую не то чтобы дозволяется. В большинстве стран очень жесткий карантинный режим в отношении домашних животных. Держу пари, что в Перу…

– Свиттерс! Да ради всего святого, ты же агент ЦРУ! Уж разумеется, у тебя есть свои способы протащить любые запрещенные к провозу предметы через жесточайшую таможню. Ты мне сам как-то рассказывал: это все равно что дипломатическая неприкосновенность, только лучше.

Разбитый наголову Свиттерс сполз со стула еще ниже. В этом положении тыква оказалась у него ровнехонько на уровне глаз, и ему померещилось, будто он видит, как семечки кружатся внутри по спирали, точно звезды в галактике или пчелы в улье.


До отвращения собой довольная Маэстра важно прошествовала к нему, позвякивая браслетами, и игриво ткнула ему в шею тростью.

– А ну выпрямись, парень. Уж не хочешь ли ты вырасти Квазимодо? – Откуда-то из недр богато украшенного парчой кимоно она извлекла сложенный втрое мятый розовый листок. – От шантажа с подкупом аппетит здорово разыгрался. Давай-ка пообедаем. – Она бросила на стол между ним и тыквой дешевенькую рекламку и радиотелефон. – В торговом центре «Магнолии» открылся новый тайский ресторанчик. А закажи-ка на нас обоих! За пять лет в Бангкоке ты наверняка обзавелся толикой профессионального опыта.

Ему полагалось проголодаться (пинта эля «Редхук» на рынке Пайк-Плейс – вот и весь его завтрак), точно также, как ему просто полагалось разозлиться на Маэстру, однако благодаря ХТС не случилось ни того, ни другого. «Как астронавты, усыпленные снотворным, сохраняют жизненную энергию для невообразимых встреч в будущем, так и семечки тыквы повисают до поры в сетях слизи». Вот какие слова прошептал он. По счастью, старуха не прислушалась, поскольку уже отошла к пирамиде потолковать с попугаем. В отличие от большинства пожилых женщин, что воркуют и сюсюкают со своими пташками, Маэстра разговаривала с Моряком точно так же, как с любым другим, – то есть языком довольно официальным и временами цветистым, забавляясь собственным ироническим красноречием, каковое до известной степени повлияло на манеру речи Свиттерса, сколько бы он этого ни отрицал. (Что до попугая, в тех редких случаях, когда он вообще говорил, он изрекал одну-единственную фразу. «Нар-роды мир-pa, р-расслабьтесь» – такой совет давал он, причем со скрипучим испанским акцентом.)

Не видя способа уклониться и рассчитывая угодить, Свиттерс изучил меню и снял трубку. Заказывая блюда типа «том кахпуг» и «пактуд так» (названия, произносившиеся так, будто человек с заячьей губой выпрашивает тапок), он с легкостью воспроизводил прихотливые интонации тайского языка. Даже официант принимал его за соотечественника до тех пор, пока Свиттерс не объяснил, что, невзирая на безупречное произношение, он, по правде сказать, не говорит на языке, который, по всей видимости, был изобретен древнеазиатскими предками Элмера Фадда.[12]

Не прошло и получаса, как на столе в библиотеке уже громоздились запотевшие картонные коробки с благоухающей снедью. Старую комнату, переоборудованную по последнему слову техники, оживили запахи лимонной травы, пасты «чили» и кокосового молока.

Раз пять подцепив вилкой обжигающий «пла лард прик», Маэстра задремала на вращающемся стуле – и проспала так немало часов.

Свиттерс не съел ни кусочка: он танцевал в одиночестве перед CD-проигрывателем, пока не стемнело.

* * *

На следующее утро он улетел в Перу. Самолетом «Аляска Эйрлайнз» – до Лос-Анджелеса, потом рейсом «ЛАН-Чили» в 13:00 – до Лимы, с краткой посадкой в Мехико – за это время он едва успел звякнуть знакомому диссиденту, профессору филологии.

Как только попугай был благополучно водворен в герметизированную секцию багажного отделения, отведенную для животных, путешествующих вместе с пассажирами, все пошло как по маслу. Получилось очень кстати: от последствий приема ХТС Свиттерс слегка устал. Удобно устроившись в кресле салона бизнес-класса с бокалом «Кровавой Мери» па подносе, он заметно утешился в отношении ближайшего будущего, если не сказать – развеселился. По правде говоря, приходилось признать, что миссия, навязанная ему коварной бабкой, – не такая скука смертная, как чепуховая халтурка, подброшенная Лэнгли. Ну, то есть неудобство то еще, но по крайней мере неудобство из разряда нетривиальных, вроде как в пословице: сбросишь дохлую кошку с высоты – так и дохлая кошка подскочит. Собственно, от пары лишних дней в Южной Америке даже головастики в сточной канаве не окочурятся. Вытерпит как-нибудь.

Да, бесспорно, кружную поездочку в жаркие, влажные, клопастые, дождливые джунгли Амазонки, при всей ее чрезмерной прыткости, он переживет. Вот фильм, что крутили во время полета, – дело другое.

Это был один из так называемых остросюжетных приключенческих фильмов, где остросюжетность состоит главным образом в том, что зритель никогда не знает, пройдет ли между двумя мощными взрывами девяносто секунд или целых две минуты. В таких картинах небо редко бывает синим подолгу. Черные клубы дыма, оранжевое пламя, многоцветные гейзеры разлетающихся во все стороны обломков заполняли экран через неравные промежутки времени, а в фонограмме треск, рев, грохот сокрушаемой материи соперничали с музыкой, хотя заметно уступали выстрелам и воплям. И Маэстра, и Сюзи порой смотрели подобные фильмы, потому что полагали, будто Центральное разведывательное управление примерно такой жизнью и живет. Глупые девчонки!

Свиттерс выдержал с полчаса, после чего сорвал с головы наушники, залпом осушил бокал и повернулся к сидящему рядом высокому жилистому латиноамериканцу с резкими чертами лица, в костюме в сине-белую полоску.

– Поведай, амиго, – проговорил Свиттерс достаточно громко, чтобы голос его пробился сквозь наушники соседа, – знаешь ли ты, отчего фильмы из серии «бум-шмяк» настолько популярны? Знаешь ли ты, отчего молодые мужчины, в частности, так любят – просто обожают! – смотреть на взрывы?

Латиноамериканец тупо уставился на Свиттерса. Даже наушник сдвинул – правда, только с одной стороны.

– Это свобода, – радостно пояснил Свиттерс. – Свобода от материального мира. Подсознательно люди ощущают себя словно в ловушке в рамках современной культуры с ее зданиями-тюрьмами и неумолимой лавиной потребительских товаров. Так что при виде того, как все это дерьмо разносят на куски самым что ни на есть бесшабашным образом, они испытывают чувство освобождения – такое же, какое греки получали от своих трагедий. Экстаз духовного раскрепощения.

Латиноамериканец улыбнулся, но не то чтобы приветливо. Такой квазиулыбкой улыбаются маленькие собачки на задних сиденьях припаркованных автомобилей за секунду до того, как зальются истерическим лаем и попытаются прогрызть стекло. «Верно, не понимает», – подумал Свиттерс.

– Вещи. Cosas. Вещи присасываются к душе человеческой, точно пиявки, и выпивают сладость, и музыку, и первобытную радость ходить по земле ничем необремененным. Comprende?[13] Под неодолимым давлением извне люди обосновываются в каком-то постоянном месте и заполняют его всяким барахлом, однако в глубине души они ненавидят эти строения, а барахла просто до смерти боятся, потому что знают: вещи контролируют их, ограничивают их передвижение. Вот почему им так нравится «бум-шмяковая» кинематография. На символическом уровне такие фильмы уничтожают их неодушевленных тюремщиков и разносят стены всех ловушек, какие есть.

Разболтавшись не на шутку, Свиттерс уже наладился изложить свою теорию касательно самоубийц-подрывников, а именно: исламские террористические группировки успешно привлекают добровольных мучеников именно потому, что молодые люди получают шанс, закрепив на себе взрывчатку, разнести вдребезги ценную общественную собственность. Упоительное чувство власти: бум! шмяк! Если бы тем же молодым людям предложили принести себя в жертву, волочась сзади за автобусом или сунув мокрый палец в розетку, добровольцев бы существенно поубавилось. «Между прочим, – мог бы добавить Свиттерс, – а знаешь ли ты, что нет в мире такой вещи, как «дребезга»? Это слово существует только во множественном числе». Однако ничего подобного он не сказал, потому что латиноамериканец заскрежетал на него зубами. Бесспорно, образ весьма странный – скрежетать зубами на кого-либо; но именно это сосед и делал, причем скрежетал отчетливо и с такой силой, что черные кустистые усы топорщились и ходили ходуном – ни дать ни взять аттракцион для любящих острые ощущения кукурузных крошек. Свиттерсу ничего не оставалось, кроме как пробуравить зубастого «свирепым, гипнотическим взглядом зеленых глаз», пользуясь формулировками отдельных лиц. Он уставился на латиноамериканца так свирепо – если не гипнотически, – что тот со временем перестал скрежетать зубами, нервно сглотнул, отвернулся и на протяжении всего путешествия старательно избегал Свиттерсова взора.

Если не считать этого, полет прошел без происшествий.


В понедельник, в два часа ночи, Свиттерс прибыл в международный аэропорт «Хорхе Чавес». Голова его тупо ныла. Он вообще был подвержен умеренным мигреням, а воздушные перелеты их явно стимулировали. Потягивая «Кровавую Мери», он почитал отчеты разведуправления о партизанском движении в Перу – не помогло. Боль в области глаз резко обострилась в процессе улаживания формальностей с «таможенной очисткой» Морячка. Если бы не документы (фальшивые, разумеется), подтверждающие, что он, Свиттерс, временно прикомандирован к посольству Соединенных Штатов, он бы, чего доброго, проторчал там до Рождества. Что ж, случается, что и в Лэнгли работают на совесть.

Таща задрапированную клетку с попугаем в правой руке, левой Свиттерс направлял багажную тележку, ловко маневрируя между группами угрюмых личностей в коричневой форме и с автоматами за плечами. Это была Policia de Turismo, так называемая туристическая полиция; в ее обязанности входило охранять иностранных туристов от карманников и прочих любителей выхватить или порезать сумочку, от грабителей, мошенников, бандитов и революционеров, которые в Лиме ну просто кишмя кишели – что семечки в тыкве.

Бывало, что проблемой становились и сами полицейские. (Во время своей последней поездки в Южную Америку Свиттерс был вынужден выстрелить в полицейского в Картахене, Колумбия: тот попытался его ограбить, угрожая пистолетом. Полицейский выжил, но Свиттерса до сих пор мучили ночные кошмары: он слышал во сне неправдоподобно громкое эхо своей «беретты» – он выстрелил мерзавцу в запястье, чтобы разоружить его, – и еще его вопли: Свиттерс раздробил подонку обе коленные чашечки, чтобы тот никогда больше не нападал на жертву, прикрываясь полицейской бляхой. Свиттерс считал, что стражи порядка, сами нарушающие закон, заслуживают приговора в два раза более сурового, нежели гражданские лица, совершившие те же самые преступления, поскольку работник правоохранительных органов, ставший преступником, не только предает священное доверие общественности – он подрывает само понятие о справедливости и правосудии. Бесчестный полицейский – точно такой же Иуда, как и тот, кто продает врагам государственные тайны, и должен понести соответствующее наказание.)

В «Гран Отель Боливар» туристическая полиция наблюдалась даже в видавшем лучшие дни, однако по-прежнему роскошном вестибюле. В большинстве своем стражи порядка дремали в выгоревших мягких креслах. Один – тот, что на ногах, – подозрительно нахмурился при виде завешенной пирамиды Моряка, но предпочел воздержаться от расследования, и Свиттерс зарегистрировался без дополнительных проволочек.

Не трудясь распаковывать багаж, он проглотил таблетку эргомара от головной боли и сразу завалился спать. Было четыре утра. Тот самый час, когда мадам Ангст[14] вяжет просторные черные свитера, а кровяной сахар спускается вниз пошляться по подвалу.


Свиттерс проснулся в половине одиннадцатого, чувствуя себя как с похмелья, и самую малость приоткрыл жалюзи – так, чтобы осветить телефон. Сперва он позвонил Гектору Сумаху, несговорчивому завербованному, и договорился поужинать вместе, но только не слишком рано. Оставалось держать скрещенные пальцы за то, что Гектор и впрямь явится. Затем Свиттерс набрал номер Хуана-Карлоса де Фаусто, гида, рекомендованного администратором в гостинице, и условился об экскурсии по наиболее значимым соборам и церквям Лимы во второй половине дня. Свиттерс подумывал о том, чтобы перейти в католичество на радость глубоко верующей Сюзи. Кошмарный же католик из него выйдет: в целом организованная религия казалась ему чем-то вроде разъездов «с ветерком» мимо кладбища, да еще большой компанией, да еще с опасным политическим подтекстом; зато ритуал – при условии точного его соблюдения – доставлял Свиттерсу немало удовольствия, и уж разумеется, просачиваться в тыл противника он умел неплохо.

Ритуал он ценил, а вот обязательную рутину терпеть не мог. Так, он всей душой ненавидел каждую минуту, которую приходилось жертвовать на душ, мытье головы, бритье и чистку зубов – будь то ниткой или щеткой. Если жалкие смертные сумели изобрести саморазмораживающийся холодильник и самоочищающиеся микроволновки, отчего же природа во всем своем прихотливом, творческом великолепии не выдала на-гора самоочищающихся зубов?

– Есть рождение, – проворчал он, – есть смерть, а между ними – сплошное техобслуживание.

С этими словами он снова улегся в постель и проспал еще три часа.


Прежде чем отбыть на экскурсию, Свиттерс связался со штатом уборщиц и предупредил, что в номере находится попугай. Моряк, совершенно одуревший после перелета через несколько часовых поясов, был настолько не в себе, что даже есть отказывался, и вряд ли стал бы поднимать шум, недостаточно ему было завопить «Нар-роды мир. – ра, р-рас-слабьтесь!» в тот самый миг, когда ни о чем не подозревающая горничная переступит порог комнаты, – и Свиттерс оказался бы в ситуации вроде той, что довелось пережить его бабушке лет двенадцать назад.

В ту пору у Маэстры в услужении состояла вполне компетентная горничная по имени Хетти. Однажды, когда Маэстра на целый день отправилась на компьютерный семинар, спонсируемый колледжем Северного Сиэтла, Хетти к списку хозяйственных дел добавила еще и чистку пирамидальной клетки. Заодно она отдраила и мисочку для питья – безусловно, пованивающую, – популярным чистящим средством под названием «Формула 409». Увы, попугаи обладают повышенной чувствительностью к химическим запахам. Возможно, виной всему были растворители, входящие в состав «Формулы 409», а возможно, что и 2-бутоксиэтанол, но только стоило Моряку глотнуть воды из идеально чистой мисочки, как едва уловимые остаточные пары подействовали – и он хлопнулся лапками кверху.

Хетти решила, что птица сдохла. Желая избавить хозяйку от мучительной необходимости распоряжаться останками свежеопочившего любимца, она завернула бесчувственного Моряка в газету и положила его в багажник своей машины. Оставив Маэстре записку с соболезнованиями, горничная отправилась домой, дабы пораньше приготовить ужин для недужного отца, а после избавиться от трупика. Пока Хетти возилась в кухне, отец дохромал до машины: что-то ему там понадобилось. Он открыл багажник – и попугай, к тому времени вполне оживший, порхнул ему в лицо, яростно хлопая крыльями и вопя, точно свихнувшийся кондуктор ночного поезда в ад. С бедолагой приключился сердечный приступ, от которого он так вполне и не оправился.

Маэстра потратила полтора дня на то, чтобы сманить Моряка с елки, в кроне которой он укрылся, а что до Хетти, она повела себя как типичная современная американка: «Я страдаю. Следовательно, кто-то должен мне денег. Я нанимаю адвоката».

В итоге судья отклонил иск Хетти как необоснованный, однако на судебные издержки у Маэстры ушло тысяч тридцать как минимум. С тех пор прислуги она не держала.

Поскольку Свиттерс по-испански изъяснялся неважно – арабским и вьетнамским он владел куда лучше – и поскольку ему хотелось доподлинно убедиться в том, что служащие отеля поняли: речь идет о попугае, – он извлек из пиджачного кармана полароидный снимок, сделанный Маэстрой при помощи автоматического таймера перед самым его уходом из дома на утесе Магнолии. Он указал непонимающим горничным на клетку и на ее яркого обитателя. Вот она, на снимке. Свиттерс слева, Маэстра в середине, Моряк справа.

Или, как дрожащим почерком написала Маэстра вдоль нижней кромки фото: «Лодырь, Хакер и Попка-дуракер».


Внимательно изучив свое отражение в зеркале в золоченой раме во весь рост (одно из барочных украшений, напыщенное великолепие которых меркло перед эффектностью витражного купола над вестибюлем), Свиттерс подвел итог:

– Вот ни разу не лодырь.

И, по правде говоря, зеркало, пожалуй, не солгало. Такие места, как Лима, надо отдать им должное, обладали одним неоспоримым достоинством – давали возможность щеголять в белых полотняных костюмах и панамах; именно так и был одет Свиттерс. На костюме красовался ярлычок известного дизайнера, но ради всех кисок Сакраменто он бы не определил, какого именно. Без надлежащего ухода ткань слегка пожелтела.

Дополняла ансамбль футболка, гладко-черная, если не считать того, что поверхностному взгляду казалось крохотным зеленым трилистником над левой грудью, а при ближайшем рассмотрении оказывалось паукообразной эмблемой клуба К.О.З.Н.И. – эзотерического общества с филиалами в Гонконге и Бангкоке, члены которого порой съезжались распивать весьма экзотические напитки и обсуждать «Поминки по Финнегану». Будучи спрошены о съезде впоследствии, члены общества обычно отвечали: «К.О.З.Н.И. – Какой Облом, Забыл Нафиг, Идиот», – и, как правило, не лгали. На ногах у Свиттерса были черные кроссовки, а изо рта торчала тощая черная сигара, подозрительно смахивающая на игуанье дерьмо. Свой внешний вид Свиттерс одобрил – хотя у него достало ума не притворяться, будто это важно.

Из уважения к прочим постояльцам, если не к туристической полиции, закурил он, только выйдя на улицу. Едва по воздуху поплыло первое идеально ровное колечко дыма, к Свиттерсу приблизился сутулый, лысеющий джентльмен средних лет с добрым взглядом и чуть встопорщенной щетиной над искренней улыбкой. Незнакомец представился как «Хуан-Карлос де Фаусто, англоговорящий гид по всем достопримечательностям и историческим памятникам здесь, в Городе Королей». Именно сеньору де Фаусто предстояло за каких-то тридцать пять американских долларов сводить Свиттерса на экскурсию по святым местам Лимы и совершен но бесплатно дать ему совет, который косвенным образом, но радикально и бесповоротно изменит ход его жизни.


От «Гран Отель Боливар», если пройти по аллее Хирон де ла Юньон, до Пласа де Армас и главного собора Лимы было рукой подать. Знаменитый прибрежный туман уже испарился, вечер выдался не по сезону жарким. Аллея шкворчала под солнцем. А также кишела жизнью. Настоящая болтанка для карманников.

Хуан-Карлос, раздвигая поток напористых торговцев, провел Свиттерса через площадь в пустынный, слабо освещенный собор. Он продемонстрировал спутнику гроб с останками Франсиско Писарро, позаботился о том, чтобы клиент воздал должное прихотливой резьбе, украшающей места для певчих, в подробностях поведал о землетрясении 1746 года, в результате которого большинство зданий рассыпались в прах, а заодно пострадал и скелет Писарро (коленная чашечка отсоединилась от бедренной кости). Не пояснил он лишь одного – почему главный собор Лимы не имеет названия. Про себя Свиттерс окрестил храм «Санта Сюзи де Сакраменто».

Пешком они обошли все прочие церкви центральной части города: церковь Ла Мерсед, церковь Хесус Мария, храм Санта Роса де Лима, Сан-Педро, Сан-Франсиско, Санто-Доминго и церковь Лас Назаренас – здания, в которых бесчисленные поколения умышляли привлечь взор Господень сусальным золотом, резным деревом и кричащими изразцами. Сводчатые потолки тщились вытереть свои величественные балки о половик на пороге Небес, но были пригибаемы обратно к земле тяжестью скульптурных групп и скорбной геологией подземных захоронений.

Позже Свиттерс и Хуан-Карлос пробились сквозь бурлящую толпу торговцев – индейцы в радужных пончо, торгующие керамикой, mestizos[15] в футболках клуба «Чикагские быки», сбывающие пиратские кассеты, – к Хуан-Кар-лосову «олдсмобилю» 1985 года выпуска, любовно отдраенному и безнадежно раздолбанному, и покатили к Convento de los Descalsos – монастырю Босоножек шестнадцатого века с двумя пышными часовнями – и к церквям на окраинах.

Если бы города были сыром, Лима стала бы швейцарским, причем на вафле. Изрытые улицы города наводили на мысль о лунном пейзаже. Автомобиль подпрыгивал и подскакивал на вездесущих кратерах, едва успевая лавировать в потоке машин – движение здесь было еще более беспорядочным, нежели в Бангкоке, – так что церкви и храмы воспринимались гидом и его подопечным как островки тишины и покоя. Да, мрачноватые, возможно, даже угрюмые – но по контрасту с разоренной инфраструктурой, разгулом коммерции и хит-парадом карманников прямо-таки воплощение мирной безмятежности!

В какой-то момент, заметив, что Свиттерс нигде не преклонил колен и ему то и дело приходится напоминать снять панаму и потушить сигару, Хуан-Карлос не выдержал:

– Сеньор Свиттер, похоже, вы не принадлежите к католической церкви.

– Нет. Нет, я не католик. Пока еще нет. Но подумываю о том, чтобы перейти в католичество.

– Почему? Простите мое любопытство.

Свиттерс обдумал вопрос со всех сторон.

– Ну, можно сказать, – наконец изрек он, – что я питаю особые чувства к деве.

Хуан-Карлос кивнул. Ответ его, похоже, удовлетворил. Разумеется, ему и в голову не могло прийти, что Свиттерс имеет в виду свою шестнадцатилетнюю сводную сестричку.


Солнце опустилось за горизонт, точно брошенная в щель монетка. Океан попробовал ее на зуб – не фальшивая ли? Сумерки смягчили очертания города, но умолкнуть не заставили. Если уж на то пошло, с приходом темноты Лима сделалась еще более шумной, еще более запруженной, еще более пугающей. Бумажник Свиттерса покоился в кармане брюк, а «беретта» – на поясе. Свиттерс принадлежал к тому меньшинству, которое еще не смирилось с тем, что грабеж – неизбежный факт современной жизни.

По завершении экскурсии гид и его подопечный завернули в «пролетарский» бар пропустить по стаканчику писко. И кто бы мог подумать, что виноградный сок можно превратить в этакое подобие напалма?

– Крепок, э? – ликовал Хуан-Карлос.

– Квинтэссенция Южной Америки, – буркнул Свиттерс.

В ходе беседы Свиттерс поведал Хуану-Карлосу о своих намерениях репатриировать Моряка. В силу ряда причин эта перспектива гида ужаснула. Он предостерег экскурсанта, что в сельской местности имеет место вспышка холеры, о чем власти, разумеется, молчат, – а марксистские мародеры (они же – группировка, известная под названием «Светлый путь», «Sendero Luminoso», якобы искорененная еще в 1992 году) вновь воспряли к жизни и занимаются истреблением ни в чем не повинных туристов в целях облегчения участи перуанских бедняков. Американец же пояснил, что от холеры он загодя сделал прививку, а что до самозваных «освободителей народа», так в других странах ему уже доводилось с ними сталкиваться, и ни малейшего страха они ему не внушают. Последнее он, однако, поведал шепотом, принимая во внимание политическую атмосферу баров такого типа.

Прививка против холеры эффективна лишь процентов на шестьдесят, парировал Хуан-Карлос, и он думать не думал, что агент по продаже сельскохозяйственного оборудования ведет жизнь настолько бурную (Свиттерс выдавал себя за международного торгового представителя компании «Джон Диэр»). Более того, он готов поспорить на второй стакан писко – «Ни за что, приятель!» – что почтенная бабушка уже сокрушается о своем решении отпустить на волю давнего любимца, и ежели Свиттерс и впрямь доведет до конца сие неразумное предприятие, со временем ему на пару с дражайшей родственницей придется горько и долго о том сожалеть. В том, что грядет трагедия, Хуан-Карлос был убежден стопроцентно, и дабы переубедить своего безрассудного клиента, он принялся умолять его съездить с ним в одно место. Свиттерс согласился – чего не сделаешь, лишь бы избежать второго писко!

Они доехали до шикарного квартала Мирафлорес, припарковались, протиснулись сквозь изгородь, прошли через заросший сорняками сад – растревожив целый рой кровожадных насекомых – и на цыпочках прокрались в патио, откуда можно было заглянуть в окна к престарелой дальней родственнице Хуана-Карлоса. Данная сцена – облысевший попугай, безжалостные москиты и прочее – уже описана выше.

Если гид рассчитывал, что шоу с участием хилой вдовицы и ее не менее хилой пташки, что, подслеповато моргая, ковыляют к могиле в обществе друг друга… рассчитывал, что подсмотренная украдкой непоколебимая, многолетняя верность хозяйки и домашнего любимца растрогает сердце клиента и сподвигнет его поспособствовать радостному воссоединению бабушки и необдуманно освобождаемого попугая, – он глубоко ошибся.

Однако, возвратившись в отель, Свиттерс первым делом вошел в Интернет и проверил почтовый ящик. Сообщение от раскаявшейся Маэстры с отменой предыдущих инструкций и настоятельным требованием незамедлительно вернуть Моряка под ее опеку? Нет, ничего подобного! Маэстра вовеки не присоединится к миллионам тех, кто позволяет одиночеству скомпрометировать свои принципы, взгляды и вкусы.

На экране высветилось одно-единственное сообщение – закодированное письмо от босса из Лэнгли с напоминанием Свиттерсу о том, что необходимо «подчиняться правилам» и поставить в известность лимское отделение о своем пребывании в городе и преследуемых целях. Ну что ж, он об этом подумает. Слово obey, «подчиняться», от старофранцузского obéir и еще более древнего латинского obedire, означающих «прислушаться», вошло в английский язык около 1250 года – того самого года, когда для письма только-только начали использовать гусиные перья, – и вплоть до сегодняшнего дня, ежели «прислушаться», в последнем слоге можно уловить сухое поскрипывание пера. Что до Свиттерса, он всегда ассоциировал английское obey с «ой, вэй» – еврейским восклицанием смятения и горя, и хотя никаких этимологических подтверждений тому не было, понятно, что это слово в глазах Свиттерса котировалось не слишком-то высоко.


– Прости, приятель, – извинился Свиттерс перед Моряком (птица внимательно следила, как тот умащает жидкостью от солнечных ожогов россыпь москитных укусов). – Я бы и рад провести время в твоем наиприятнейшем обществе, но – долг зовет. – И, едва переменив футболку клуба К.О.З.Н.И. насвежую, гладко-фиолетовую, побрызгавшись одеколоном «Страсть джунглей» и прополоскав рот зубным эликсиром, дабы избавиться от привкуса писко, он скрылся за дверью.

Микротакси – специализирующееся на спелеологии рытвин и выбоин, не иначе, – доставило его к скромной бифштексной в Барранко – районе, весьма популярном в студенческо-богемной среде. Гектор Сумах уже сидел за столом, потягивая североамериканское пиво.

– На пивцо янки западаете? – полюбопытствовал Свиттерс.

– Этот «Бад» – специально для вас, – ответствовал Гектор.

Так бойцы невидимого фронта идентифицировали друг друга.

Гектор Сумах оказался придурковатого вида парнем, слишком бледным для перуанца, с взлохмаченной прической «паж» (стиль «Битлз», ок. 1964-го) и этакими изящными очечками с металлическим ободком, которые обычно называют «бабушкиными». (Свиттерсова бабушка, напротив, носила гигантские, по-совиному круглые очки в роговой оправе, делавшие ее удивительно похожей на покойного антрепренера Свифти Лейзера.[16]) Однако даже сидя юный Гектор демонстрировал спортивную грацию, и хотя габаритности ему недоставало, на поле для регби он, надо думать, недурно бы себя показал: явно и быстр, и вынослив.

Свиттерс заказал «пивца янки» и себе, и молодые люди принялись светски толковать о том о сем – сперва о том, что день выдался на диво теплый, затем – о кибернетике. Свиттерс признался, что компьютером пользуется только в крайнем случае, быстроты ради; Гектора это изумило, потрясло и даже позабавило.

– На самом деле меня интересует пост-ньютонова внебиологическая гипотеза о том, что представители рода человеческого способны думать и действовать, используя кластеры электронов, иными словами – свет. Если первый акт эволюционной драмы состоял в переходе от света к материи и языку, тогда вполне логично, что в заключительном акте мы, так сказать, воссоединяемся с нашим фотонным прародителем. А какую роль в нашем светонаправляемом метаморфозе суждено сыграть языку, сиречь слову, – этот вопрос так и крутится пушистым зверьком в моем «беличьем колесе». Скажите, правда ли, что морская свинка родом из перуанских Анд?

– То есть в личных целях вы компом не пользуетесь?

– Еще как пользуюсь, приятель. Е-мейл – чертовски удобная штука, даже когда твою почту беззастенчиво взламывают – ну да это к делу не относится. Собственно, я имел в виду только то, что не собираюсь днями напролет заниматься неоргастическим сексом с компьютером или телевизором. Эти машины из тебя всю жизнь вытряхнут, если дать им хотя бы полшанса.

– Я-то торчу перед экраном по пять-шесть часов в день, – несколько пристыженно признался Гектор. – Но всегда радуюсь, когда выпадает возможность почитать хорошую книжку.

– Да ну? И что же вы читаете?

– Выискиваю романистов, чьи сочинения продиктованы интеллектом, а не неврозом.

– Ну, удачи вам. В наши дни таких днем с огнем не сыщешь.

Изнывающий от нетерпения официант в третий раз подрулил к их столику.

– Здесь недурно готовят мясо, – сообщил Гектор. – У вас какое любимое блюдо?

– Ягненок а-ля Роман Поланский,[17] – скорбно проговорил Свиттерс в пространство.

– Боюсь, такого в меню нет.

– Да ладно, что там. Это благоприобретенное.


Гектор Сумах с аппетитом расправлялся с мясным ассорти из жареного бычьего сердца и почек – за последние три года обучения в Майами он по этому блюду изрядно соскучился. Свиттерс же, несмотря на заявленное пристрастие к пирожкам с молодой баранинкой, питался главным образом рыбой с овощами, так что в отношении здешней кухни он, так сказать, поплыл против течения и заказал севиш,[18] опасливо в блюдо потыкав, поскольку, как и следовало ожидать, данный севиш был отнюдь не самым свежим.

Только за десертом – каждый взял себе по пудингу из кукурузной муки с фруктами – наконец перешли к делу. Сделав поспешный вывод о том, что Гектор отрекся от договоренности с Лэнгли в силу запоздалых сомнений по поводу незаконного вмешательства ЦРУ в латиноамериканские события (в частности, из-за отвратительного поведения агентов в Гватемале и Сальвадоре, не говоря уж о Кубе, Чили и Никарагуа), Свиттерс явился вооруженный подобающим ответом – аргументом, что никоим образом не оправдал бы и не осудил кровавые козни Лэнгли, зато убедил бы завербованного новичка в великой значимости и насущной необходимости его услуг. Увы, когда Гектор объяснил, почему передумал, оказалось, что причина кроется совершенно вином.

– Наши федеральные власти насквозь коррумпированы…

«И ваши, и любые другие», – подумал про себя Свиттерс, но отрицать очевидное не стал.

– …И хотя в настоящий момент я работаю в министерстве связи, я не могу их поддерживать. С другой стороны, «Sendero Luminoso» жестоки и своекорыстны, так что поддерживать революцию я тоже не могу. Ваша… как бы выразиться поделикатнее?

– Контора.

– Да, именно. Ваша контора заверила меня, что мне никогда не придется предавать мой народ и мою родину…

«Хе!» – подумал про себя Свиттерс, в чьей черепной коробке эхом отозвалось Маэстрино восклицание недоверия.

– …Так что особых политических возражений против подпольной работы на вашу контору у меня нет. Но, агент Свиттерс, я хочу быть абсолютно честен и с вами, и с вашим начальством: дело в том, что я лично в вашу контору ну никак не вписываюсь. Я – человек совершенно иного склада.

– Какого же?

– Ну-у… – Гектор стыдливо зарумянился и понизил голос до шепота. – Постыдная правда в том, что для меня смысл жизни – это секс, наркотики и рок-н-ролл.


В силу разнообразных недоразумений, свар на поле для регби, дорожных аварий и ситуаций профессионального риска у Свиттерса осталось лишь одиннадцать зубов – здоровых и целых. Полость его рта настолько напоминала зубной Стоунхендж, что он старался не улыбаться чересчур широко, опасаясь, как говаривал сам Свиттерс, привлечь друидов. Однако сейчас покаянное признание Гектора вызвало к жизни широченную, открытую усмешку, отредактировать которую не сумела бы никакая застенчивость – хотя многое из того, что могло бы из тайного стать явным, заслонял пудинг.

– Превосходно! – воскликнул Свиттерс. – Просто превосходно, Гектор!

Перуанец опешил.

– Простите, что вы имеете в виду?

– Только то, что у вас очень много общего с вашими новыми коллегами. Секс, наркотики и рок-н-ролл в ЦРУ чертовски популярны.

– Да вы шутить изволите!

– Разумеется, не в кругу администрации и не у всех местных агентов, но у лучших – самых умных, самых талантливых – несомненно. Видите ли, в отличие от лесной службы или министерства энергетики США – эти из числа худших – ЦРУ не та организация, что сверху донизу укомплектована занудами-бюрократами.

– Да, но контора – ЦРУ, раз уж мы отказались от околичностей, – не то чтобы смотрит сквозь пальцы…

– Официально – нет. Но поделать ничего не может. Опытные вербовщики отлично понимают, из кого получаются самые лучшие шпионы и тайные агенты – из парней смышленых, образованных, молодых, уверенных в себе, здоровых, ничем не обремененных и сравнительно бесстрашных. Ну а смышленый, образованный, молодой, уверенный в себе, здоровый, ничем не обремененный и бесстрашный парень скорее всего души не чает в сексе, наркотиках и рок-н-ролле. Специфика поля деятельности, видите ли. Так что это терпят. Да, разумеется, время от времени в сеть попадаются и ковбои…

– Ковбои?

– Ну, знаете, те, которые машут флагами да потрясают Библией. Патриоты, чуть что – хватаются за оружие. Они-то и создают международные инциденты, вечно ставят в неловкое положение ЦРУ и Соединенные Штаты, а уж сколько невинных людей из-за них гибнет! И, конечно же, таких неизменно повышают по службе, потому что в большинстве своем они принадлежат к тому же типу угрюмых тугодумов, что управляют работой конторы как ставленники от политики, – всех этих мачо хреновых, стриженных под бобрик жополизов, что так и норовят пнуть лежачего; но любой, кто действительно разбирается в науке и искусстве разведки и контрразведки, скажет вам, что ковбои только под ногами путаются. Боги вбросили их в наши ряды, дабы умножать наши беды и тормозить работу. Вы ведь в курсе, что боги обожают фарсы, не так ли, Гектор?

Гектор в свою очередь заулыбался.

– У вас забавная манера изъясняться, агент Свиттерс. Если только вы не редчайшее исключение и если вы не вешаете мне лапшу на уши, думается, сотрудничать с этим вашим ЦРУ мне очень даже понравится.

– Вот хороший мальчик.

– Ну что ж, с ужином покончено, у нас вся ночь впереди. Скажите, агент Свиттерс, вы любите танцевать?

– Еще как. Собственно, всего пару дней назад я проплясал несколько часов без перерыва. – То, что танцевал он в одиночестве, Свиттерс уточнять не стал.


Из всех наркотиков Гектор Сумах отдал предпочтение – по крайней мере в тот октябрьский вечер – чистой, бежевой, относительно мягкой разновидности андского кокаина. Свиттерс от него категорически отказался.

– Спасибо, приятель, я стараюсь избегать веществ, под воздействием которых чувствую себя умнее, сильнее или красивее, нежели на самом деле.

По мнению Свиттерса, наркотики делились на две разновидности – те, что умаляют эго, и те, что его раздувают, иначе говоря – наркотики разоблачительные и наркотики иллюзорные; и на психическом уровне он ценил благоговение превыше бахвальства. Ежели ему вдруг захочется по доброй воле отдаться самообману – так старый добрый алкоголь отлично подойдет, спасибочки: и недорого, и никаких тебе сомнительных бонусов в виде сводящей челюсти нервной дрожи.

Тем не менее, сидя рядом с Гектором, Свиттерс терпеливо ждал, пока тот втянет носом пару-тройку «дорожек». Собственно, сидели они в Гекторовой «хонде» 1997 года выпуска. Автомобиль пока еще был в безупречном состоянии, но если Лима не поторопится выделить несколько миллиардов nuevos soles[19] на ремонт улиц – ох уж эта тирания технического обслуживания! – очень скоро гордый экипаж превратится в разбитую и раздолбанную колымагу, этакое перекати-поле самодвижущихся нервов. Пока, однако, «хонда» источала чудесный, густой и мягкий аромат новенькой машины; вдыхая его, Свиттерс поневоле задумался, не заключается ли привлекательность юных девушек отчасти в том, что они распространяют вокруг себя органический эквивалент, биологический эквивалент – о'кей, сексуальный эквивалент – благоухания нового автомобиля.

Вдоволь нанюхавшись, Гектор достал из гнезда кассету «Саундгарден»,[20] что играла до сих пор, – и мужчины прошли пешком полтора квартала до клуба «Амбос мундос»,[21] куда и прибыли незадолго до одиннадцати. Пять ночей в неделю в «Амбос мундос», подобно большинству клубов в Лиме, играли креольскую музыку, но по понедельникам хипповатый диск-жокей брал дело в свои руки и выдавал на-гора последние рок-хиты США и Великобритании. Мужчины переступили порог – пульсировали синие огни, все заведение медленно раскачивалось под «Перл Джем».

Плоское, загорелое, ширококостное лицо Свиттерса неизменно пребывало в движении, лучась беспорядочно прочерченными шрамами; тонкие, словно песчаная креветка, и прихотливые, как снежинки, они создавали ощущение биографии нелегкой и насыщенной событиями, а в сочетании с гипнотической силой, заключенной в изумрудных очах и распространяемой вокруг, наводили на мысль о том, что Свиттерс – человек опасный. Это впечатление, впрочем, смягчалось благодаря неизменно любезной улыбке – улыбке, что обладала способностью ослеплять даже тогда, когда умерялась, дабы скрыть поврежденные зубы, как оно обычно и бывало. (Поскольку каждый раз, как Свиттерс их залечивал, зубам по иронии судьбы тут же доставалось заново, он дал обет воздерживаться от услуг дантиста вплоть до своего сорокапятилетия.) Так что, возможно, «опасный» – не совсем то слово. Точнее было бы сказать «непростой», «противоречивый» или «непредсказуемый» – хотя для убогих душ «непредсказуемый» и «опасный» – это синонимы. Как бы то ни было, женщин его внешность не то чтобы вовсе не интриговала, и едва мускулистый гринго вошел в дверь – лихо, но при этом с достоинством, – в своем белом костюме, сдержанно улыбаясь, в панаме, из-под которой выбились два-три локона цвета бамбука, не у одной особы женского пола пульс внезапно участился.


В течение последующих девяноста минут Свиттерс танцевал с разнообразными дамами, как местными, так и приезжими, а к полуночи – в час, когда черный кот мифа бросается на механическую мышь времени, – на его орбите болталась перуанка Глория, воздававшая спиртному должное обильно и часто. Бойкая, миниатюрная, волосы коротко подстрижены – челка, собственно говоря, под стать Гекторовой; а глаза – словно «вишневые бомбы» в шоколадной глазури, причем с подожженными фитилями. Было ей лет двадцать пять – чуточку старовата на его специфический вкус, однако когда Глория прижималась к нему животом в медленных танцах, когда пробивала дырочки в его дыхании разогретым водкой язычком, тело его забывало про Сюзи, и с каждой новой кружкой пива разум все охотнее шел на поводу у тела.

Аппетит на предмет киски Глории все разгорался, и Свиттерс уже прикидывал про себя, что ее приверженность к алкоголю не слишком омрачает его перспективы. В самом деле, волосы ее растрепались, взгляд блуждал, лицо раскраснелось – в таком виде девушка была бы куда уместнее на сбившихся, пропитанных потом простынях, нежели здесь, в толпе танцующих. И тем не менее он весьма изумился, когда та пьяно шепнула ему на ухо:

– Мне желательно, чтобы ты жевал мне сиськи.

Танцуя, Свиттерс на миг отдалился от партнерши и эффектно крутнулся на каблуках. Когда они вновь оказались лицом к лицу, девушка сообщила – довольно громко и со смешком:

– Мне желательно, чтобы ты ел мою грудь.

«Жевать»? «Есть»? Возможно, дело в языковом барьере. Возможно, Глория имела в виду «лизать», «сосать» или «покусывать» – оральные действия, в которых Свиттерс охотно бы поучаствовал, – вот только с английским у нее проблемы.

– У тебя забавная манера изъясняться, – отозвался он, цитируя Гектора, и повел ее назад к столику.

Гектор сидел напротив, на коленях у него примостилась индианка – крашенная блондинка городского типа. Бдительности он не терял: все, как говорится, под контролем. В Лэнгли остались бы довольны. Свиттерсу вдруг захотелось потолковать с ним о делах, в частности, поделиться своей новой теорией о том, что ЦРУ вот-вот эволюционирует в нечто вроде автономного тайного общества (подобного клубу К.О.З.Н.И., только крупнее, лучше организованного и лучше финансируемого) – в этакую теневую структуру, основным назначением которой будут закулисные манипуляции с целью чинить помехи власть предержащим и тайно пресекать их амбиции, чтобы разведка (а истинная разведка – это торжество интеллекта, всегда на службе у безмятежности, красоты, новизны и радости) расцвела в мире пышным цветом, помогая сберечь осколки первозданной невинности рода человеческого. Увы, музыка просто оглушала, а Глория настойчиво дергала его за рукав.

– Да, милая?

– Мне желательно, чтобы ты оттрахал меня там, где culo.[22]

Сперва ему послышалось «кулер», и перед глазами тут же возникла картина: их сплетенные тела на заиндевелом, запятнанном кровью цементе одного из отделений в холодильной установке, где с железных крюков свисают говяжьи туши, восковидно-желтые и красные, – и стоит им с Глорией вздохнуть или задышать неровно и прерывисто, как с губ срываются клубы пара, так что целуются они сквозь обоюдно созданное облако и лиц друг друга не видят.

– Мне желательно, чтобы ты заполнил мне зад, – пояснила она.

Что ж, подумал Свиттерс, вот вам Южная Америка.

– Стандартным или высшего качества? – полюбопытствовал он.

Глория непонимающе захихикала. Повинуясь внезапному порыву, Свиттерс встал, взял шляпу, дружески стиснул плечо Гектора.

– Нет! Как? Ты уходишь?

– Боюсь, что да. Здесь становится как-то чересчур прытко, если ты понимаешь, о чем я. Удачи, приятель. На sido estupenda.[23] Я с тобой свяжусь.

Уже на пути к выходу он крикнул через плечо:

– Закажи Глории кофе. За счет фирмы, разумеется. Контора наша – Санта Клаус высотой с небоскреб и с растягивающимся мешком.


Возвращаясь на такси в центр, Свиттерс проехал мимо собора, в котором побывал в первой половине дня. Того, что со скульптурой ангела у входа. Однажды, играя в пинг-понг с Сюзи – один из тех редких случаев, когда ему удалось остаться с ней наедине, – он спросил девочку, на каком языке, по ее мнению, говорят ангелы.

– О, – отвечала она, не пропуская при этом удара, – думаю, на том же, на каком говорил Иисус.

– Считается, что исторический Иисус говорил на арамейском. С какой бы стати небесному воинству изъясняться на давно уже мертвом семитском диалекте юго-западной Азии? Подумай сама.

Вид у Сюзи был до крайности озадаченный, и Свиттерс тут же пожалел, что вообще заговорил на эту тему. Сюзи – «младенец во Христе»,[24] как называет таких Библия, а младенцы во Христе ужасно огорчаются, если попросить их задуматься о вере.

– Бог весть, – загадочно отозвалась она и пробила мимо его подставленной ракетки.

– Сдается мне, совершенно не важно, понимаем мы ангельскую речь или нет, – признал Свиттерс. – У них, в конце концов, есть трубы, и пламенеющие мечи, и всякие там светящиеся в темноте прибамбасы, так что при необходимости они все объяснят доходчиво. Вот я – полиглот, во всяком случае, так меня уверяют, однако немало времени провожу в странах, языка которых вообще не знаю. И знаешь, Сюзи, мне это нравится. Это возвышает. Если какое-то время живешь себе, ни слова не понимая из того, что говорят вокруг, начинаешь забывать, что за банальные зануды наши болтуны-братья.

Сюзи это так насмешило, что, когда они менялись местами за столом для следующей партии, Свиттерс не упустил возможности украдкой ее потискать – что, разумеется, обеспечило ей победу в игре.

К слову сказать, Свиттерс и его друзья причисляли всех агентов ЦРУ к одной из двух категорий – ковбои либо ангелы. И те, и другие говорили на одном языке, но с разным акцентом, и цели преследовали совершенно разные.


До «Гран Отель Боливар» Свиттерс добрался часам к двум ночи. В вестибюле, что неудивительно, царили тишина и полумрак. Однако едва Свиттерс переступил порог, как с одного из мягких кресел взвился некто – и направился к нему. Рука машинально скользнула к пистолету на поясе. Некто был сутул и слегка прихрамывал.

– Сеньор Свиттер. И кто же у вас покупает тракторы в столь поздний час?

– Ах, это вы, Хуан-Карлос! Я был на полуночной мессе. – Свиттерс обменялся с гидом рукопожатием. – А вас, между прочим, там не видел. Вот и священник про вас спрашивал. Беспокоится, что вы перетруждаете себя – слишком мало спите.

– Не шутите так, сеньор. Я не мог спать, размышляя о вашей ситуации. Вы ведь передумали разбивать сердце вашей дражайшей бабули?

– Нет. в своем решении я непреклонен. Но не волнуйся, друг. Моя бабушка крепка, как бифштекс из резиновой подошвы. И она твердо вознамерилась вернуть этому любителю печенья свободу.

У Хуана-Карлоса вид сделался удрученный, точно у разбитого цветочного горшка.

– Если вы отвезете птицу в Икитос, на свободе она пробудет недолго.

И гид объяснил, что, невзирая на свою романтическую репутацию экзотического города в джунглях и столицы Амазонии, Икитос изрядно разросся, население его приближается к четыремстам тысячам, а усилиями лесорубов и фермеров тропические леса оттесняются все дальше и дальше от тамошних улиц.

– От Икитосадо первозданных джунглей километров пятьдесят в любом направлении, и даже там ваша птичка не будет в безопасности. Рынок попугаев в Икитосе весьма велик, сеньор, весьма обширен. Друг вашей бабушки будет непременно пойман и вновь окажется в клетке. В конечном счете какой-нибудь иностранец купит его и увезет прочь – возможно, в те же Штаты.

Увы, тирада не сработала. И Хуан-Карлос принялся в красках расписывать, как микробы холеры беснуются в Икитосе, точно орда футбольных болельщиков.

– Боюсь, ваша прививка обеспечит лишь минимальную…

– О'кей, усек. В Икитосе мне солоно придется, костюмчик изомнется. А какова же альтернатива? Что-то мне подсказывает, что у вас в запасе есть иной вариант.

– Ради вашей собственной безопасности, сеньор, и ради душевного спокойствия вашей бабули…

– Я все понимаю, Хуан-Карлос. Вы – хороший человек.

– Я взял на себя смелость отменить Икитос и зарезервировать для вас двенадцатичасовой рейс до Пукальпы.

– До Пукальпы?!

– Si. Это совсем маленький городок, и знаете что? От Лимы лететь туда гораздо ближе.

– Возможно, вы и правы, но судя по тому, что я слышал, Пукальпа – это вам не Джуди-Гарландвиль.[25] И с лесами там не ахти как.

Парочка полицейских из Policiade Turismo пробудилась от дремы и теперь буравила их старым добрым правоохранительным взглядом. Свиттерс и бровью не повел, зато Хуан-Карлос кивнул в сторону закутка у лифта, и собеседники неспешно перешли туда, дабы продолжить беседу в обстановке более интимной.

– Пукальпа – место более дикое и вместе с тем более спокойное. Звучит бредово?

– Вовсе нет. Лишь глупец не в состоянии оценить парадокса.

– Да, но в Пукальпе вам оставаться не нужно, потому что, видите ли, это тоже город, и рынок попугаев там тоже есть.

Свиттерс намеревался слетать в город среди джунглей – изначально он остановил свой выбор на Икитосе, но сойдет и Пукальпа, – взять напрокат машину и доставить Моряка и себя, любимого, к опушке леса для церемонии освобождения. Да, церемонии, и не иначе, ибо Маэстра запихнула в его чемодан крокодиловой кожи свой камкодер и велела заснять великое событие на пленку. А теперь вот Хуан-Карлос уверяет, что в окрестностях Икитоса и Пукальпы попугай отнюдь не окажется в безопасности, и, более того, на окраинах этих городов среди джунглей не сыщешь живописных декораций, способных порадовать взор Маэстры, ибо помянутые окраины загажены канистрами из-под нефтепродуктов, фрагментами заброшенного трубопровода и ржавеющими останками поломанного оборудования.

– Идеально было бы вот как, – доверительно продолжал Хуан-Карлос. – В Пукальпе вы возьмете напрокат лодку. И чтобы с хорошим мотором. У паренька по имени Инти есть такая лодка, и английский он немного знает. На лодке подниметесь вверх по реке Укаяли, то есть на юг. Перед самым Масисеа на восток ответвляется один из притоков. Называется он вроде бы Абухао. Реки в бассейне Амазонки изменчивы, точно свет светофора, точно луна, точно валюта. Но Инти ее отыщет. Если доплывете до Масисеа, значит, забрались слишком далеко.

– И что мне там прикажете искать?

– Деревню под названием Бокичикос. На реке Абухао близ границы с Бразилией. Бокичикос – один из тех новых городков, что основало наше правительство в целях развития нефтебизнеса, но построен он в строгом соответствии с требованиями экологии. Нефтебизнес себя не оправдал, однако городок… он по-прежнему там. Совсем крохотный, очень милый. В глуши, как говорится.

– Да я уж понял, что дыра та еще. И как далеко эта глушь? Как долго продлится сей «круиз моей мечты» от Пукальпы?

– О, каких-нибудь три дня.

– Три дня?

– Сейчас сезон засухи на исходе. Реки обмелели. Так что, может, и все четыре.

– Четыре дня? В каждый конец? И думать забудь, приятель. Столько времени у меня в запасе нет, а даже если бы и было, уж я бы не стал расходовать его на плавание по какой-то там поганой речушке. – Свиттерс собрался задрать футболку и продемонстрировать собеседнику, как его искусали москиты прямо здесь, в метрополии, но, оглянувшись на туристических «фараонов», передумал.

– Даже ради счастья бедной старой женщины, которая всем для вас жертвовала и которая, возможно, вскорости будет призвана к Иисусу…

– Хе!..

– …И даже ради того, чтобы защитить и вознаградить престарелого, верного пернатого друга? – И Хуан-Карлос принялся объяснять, чем так хорош Бокичикос, а именно – своей близостью (какой-нибудь час ходьбы, и вы там) к гигантскому отвалу глинозема, colpa,[26] куда ежедневно слетаются сотни попугаев и ара. Гид просто вообразить не мог более отрадного или просто сопоставимого обиталища для вышедшего в отставку Моряка, и Свиттерс вынужден был признать, что подобное место и впрямь позволит отснять материал, который непременно удостоится личного Маэстриного «Оскара». Чем черт не шутит, глядишь, Маэстра и впрямь преисполнится благодарности. На мгновение перед мысленным взором Свиттерса мелькнуло видение: он возлежит на медвежьей шкуре перед каменным очагом в домике на Снокуалми, а полотно Матисса – его законная собственность! – пульсирует над каминной полкой этакой синей хромосферой массивной сочной наготы. (Дерзнет ли он включить Сюзи в эту уютную сексуальную фантазию? Пожалуй, лучше не рисковать.)

– А как насчет хищников? Ну, знаете, оцелоты, ягуары, здоровенные прыткие змеюки?

– Таковые имеются, сеньор Свиттерс, а также имеются меткие стрелы кандакандеро, тех самых индейцев, что украшают свои тела яркими перьями. Но при таком количестве птиц в огромном-преогромном лесу шансы не выше, чем в государственной лотерее.

– Птиц-то много, а вот откормленный белый человечек аж из самой Северной Америки только один.

– Не беспокойтесь, – рассмеялся Хуан-Карлос. – Кандакандеро – самое пугливое племя во всей Амазонии. Они от вас спрячутся.

– Да? Жалость какая. Я думал, может, их заинтересует один из наших «Джон Диэровских» куроощипывателей. Я просто уверен, что для туканов и ара он отлично подойдет.

– Значит, поедете?

Свиттерс пожал плечами. Бывают такие моменты, когда мы чувствуем, как сама судьба смыкается вокруг нас, точно пальцы на дверной ручке. Безусловно, мы вольны сопротивляться. Но заедающая ручка, дверь, которую не сдвинуть с места, богов весьма раздражают. Боги, чего доброго, хорошенько пнут ее. Или в омерзении удалятся прочь, а мы останемся где были, бессильно повиснув на тугих петлях, и не представится нам в жизни второй такой возможности открыться навстречу излишнему риску – и волшебству.

* * *

Легенда гласит, будто Свиттерс отправился на Амазонку в костюме кремового шелка, галстуке-бабочке а-ля Джерри Гарсия[27] и теннисных туфлях. Дабы не искажать истины, уточним: костюм на нем и впрямь был. Свиттерс носил костюмы повсюду и не видел повода делать исключение для Амазонии, но брючины его были заправлены в резиновые сапоги до икр, приобретенные специально ради такого случая, в то время как единственный его галстук-бабочка, кожаный и, к слову сказать, не а-ля Гарсия, но а-ля Элдридж Кливер[28] (Свиттерс носил его лишь на встречи и церемонии с участием стареющих фэбээровцев, которые еще не забыли и не простили Кливеру партию «Черные пантеры»), остался в выдвижном ящике в Лэнгли, штат Виргиния.

Проясним далее: на тот момент он абсолютно не собирался тащиться в Бокичикос – чух-чух-чух – на лодке с бензиновым моторчиком. Добравшись до Пукальпы, он просто-напросто возьмет напрокат аэротакси, слетает на место, выпустит Моряка и тут же вернется. Сие мероприятие, безусловно, пробьет существенную брешь в его бюджете, выделенном на отпуск, но каждый потраченный цент явно окупится сторицей. Если повезет, он вернется в Лиму уже на следующее утро. Об этом он Хуану-Карлосу, впрочем, не сказал, будучи по природе и в силу профессии человеком скрытным, – хотя гид вряд ли стал бы возражать.

Напротив, при всем своем беспокойстве за попугая и его хозяйку Хуан-Карлос выказал не меньшее участие касательно безопасности и удобств самого Свиттерса.

– Я счастлив, сеньор, – проговорил он, прощаясь с клиентом в вестибюле отеля, – что вы не горите энтузиазмом насчет наших джунглей.

– Отчего бы так?

– Там опасно. Нет, это уже совсем не та Амазонка, которую в кино показывают, – не столь дикая и варварская вдоль берегов крупных рек, и зверей там уже не так много, и охотников за головами, и каннибалов тоже нет. Если вы останетесь на реке, короткой дорогой сходите в colpa и тем же путем вернетесь, вы – в полной безопасности. Даже в большей безопасности, чем в Лиме, по правде говоря. Но некоторые североамериканцы, они норовят покинуть реку, сойти с проторенной тропы и убежать в джунгли, как кинозвезда… как его?… как Тарзан. Не совершайте подобной ошибки. Даже сегодня у джунглей есть сотня способов заставить вас пожалеть об этом.

– Не тревожьтесь, Хуан-Карлос, здешние пейзажи – не в моем вкусе, – заверил Свиттерс, причем вполне искренне, даже не догадываясь, что уготовила ему судьба.


Уже в постели Свиттерс попытался помолиться – он полагал, что молитва, вероятно, неким непостижимым образом свяжет его с Сюзи, – но не особо преуспел – возможно, потому, что его чрезмерно занимал язык, а возможно, просто не желая досаждать чему-то или кому-то на другом конце провода избитыми фразами и при этом гадая: а так ли здесь неуместны и нежелательны красоты стиля или острота-другая? Но прежде чем он сумел измыслить молитву, удовлетворительную в смысле риторики, мысли его вернулись к Глории. В Лиме немало образованных, утонченных женщин; возможно, именно такой оказалась бы Глория, если бы злоупотребление алкоголем не стимулировало грубую, примитивную сторону ее натуры, и он испытал приступ сожаления – в сердце и в паху, – что не привез девушку с собою. Сам виноват, что тут еще скажешь, нечего быть таким разборчивым.

Ирония судьбы: при том, что Свиттерс любил жизнь и по возможности наслаждался ею на полную катушку, он был не просто разборчив, а прямо-таки брезглив. Так, чем еще, если не брезгливостью, объяснялось его нежелание смириться с существованием внутренних органов? Разумеется, он знал, что внутренности у него есть, не дурак же он в самом деле, однако мысль о том, что его великолепное тело битком набито скользкими, змеевидными, влажными витками кишок, волнообразно изгибающимися мясистыми трубками, засоренными гнусной зеленой и желтой желчью, обширными колониями бактерий, зловонными газами и комками частично переваренной пищи, внушала ему такое омерзение, что он вытеснил сей факт из своего сознания, предпочитая притворяться, будто его тело – и не только его собственное тело, но и тело любой женщины, к которой он испытывал романтические чувства, – приводят в движение не куски склизкой, пропитанной кровью, пульсирующей плоти, но что-то вроде шара, мерцающего таинственным белым светом. Порой он даже воображал, что область между его пищеводом и анусом заполнена одним-единственным сверкающим драгоценным камнем – бриллиантом величиной с кокосовый орех, и сияние его разливается по всем четырем секторам туловища.

Право же, Свиттерс!


К восьми он был уже на ногах, а к девяти подключился к Сети. (В промежутке упаковал вещи, неохотно произвел техобслуживание организма и заказал завтрак в номер: яйца-пашот и пиво – для себя, фруктовое ассорти – для Моряка.)

Усевшись за компьютер, он отослал закодированное послание экономическому секретарю при американском посольстве, который – так уж вышло – заодно возглавлял отделение Лэнгли в Лиме. Отчет Свиттерса носил характер строго профессиональный, без всякой там пародийной литературщины и саркастических аллюзий насчет того, что вот «экономический секретарь» по иронии судьбы последовательно подрывает экономику принимающей страны: дело в том, что перуанская экономика представляла собой организм весьма чахлый, жизнь в котором – сверху донизу – теплилась только благодаря незаконной торговле кокаином, ЦРУ же было призвано посодействовать в искоренении таковой. Боссу – ковбою из ковбоев – Свиттерс сообщил лишь, что заблудшая овца возвращена в овчарню, и добавил – за что купил, за то продал, как говорится! – что, по его мнению, Гектора Сумаха (разумеется, Свиттерс воспользовался кодовым именем), пожалуй, возможно задействовать в шпионаже второго уровня и содействии в операциях «давления», но разумно выждать несколько лет, прежде чем разрешить ему набирать собственную агентуру.

Граница между ковбоем и ангелом может быть совсем тонкой – что стебелек люцерны. Свиттерс и сам порой перемещался то по одну ее сторону, то по другую, и в то время, как Гектор обещал дозреть до ангела, Свиттерс не мог не учитывать латиноамериканский темперамент, за которым подозревал чрезмерное легкомыслие, и потому не собирался вострубить Гектору хвалу чересчур громко – до того, как парень на деле докажет наличие крылышек.

Покончив с делами, он устроился поудобнее за роскошным, военного качества лэптопом (модель производится в промышленных масштабах) и принялся прокапываться в домашний компьютер Маэстры. В такого рода маневрах он давненько не практиковался, так что провозился едва ли не с час, но наконец взломал врата, перескочил через сторожевых псов, добрался до ее файлов и принялся последовательно, одно за другим, стирать те электронные письма, что сама она исхитила из почтового ящика Сюзи. Если Маэстра не распечатала их и не скопировала на дискету – а Свиттерс мог поклясться, что этого она делать не станет, – все письменные свидетельства его одержимости младшей сводной сестренкой поглотил равнодушный, не склонный к осуждению ближнего эфир.

Вместо стертых сообщений Свиттерс оставил следующее послание: «Не злись, Маэстра, я по-прежнему сопровождаю Моряка на пути в Великий Зеленый Ад, как ты и просила, – но теперь уже из любви».

И в общем и целом Свиттерс не шутил.


Выяснилось, что Пукальпа – Столица Дохлых Псов. В Южной Америке, а может статься, и в целом мире. Если на этот титул и претендовал какой-либо иной город, то мэр и торговая палата сей факт предусмотрительно замалчивали. Да и Пукальпа не то чтобы хвасталась им направо и налево, просто у Свиттерса глаза были на месте и нос тоже. Он распознал Столицу Дохлых Псов с первого взгляда, с первого вдоха.

Перед вонью как таковой Свиттерс устоял бы. В Пукальпе ощущался такой букет ядовитых запахов, органических и неорганических – стухшей рыбы, разлагающихся фруктов, увядающей зелени, болотного газа, гниения в джунглях, густых нечистот, керосинок, дыма костров, выхлопных газов, пестицидов и мерзостных миазмов, непрестанно изрыгаемых нефтеперерабатывающим заводиком и лесопильней, – что на уровне обоняния дохлые псы вообще не котировались.

Однако ж красовались они на виду, сосредоточившись главным образом вдоль берега, но также и в канавах посреди города, и во дворах лачуг, и на незанятых автомобильных стоянках, и в немощеных переулках, и перед единственным кинотеатром, и у ангаров в аэропорту. Забавно было бы вообразить разнообразие пород: в одном углу – дохлый пудель, в другом – сведенный судорогой трупного окоченения гигантский сенбернар; увы, куда ни глянь – повсюду валялись трупы дворняг, помесей и прочих шавок, причем, как правило, двух цветов: либо чисто-белые, либо чисто-черные, разве что с пятном-другим.

Свиттерс (дохлые домашние любимцы обычно занимали его еще меньше, нежели живые) ломал голову над вопросом: в чем причина столь высокого уровня собачьей смертности? Он попытался расспросить нескольких жителей этого стремительно растущего города с неопределенным статусом, но в ответ люди лишь пожимали плечами. В стремительно растущих городах обращают внимание лишь на возможные инструменты обогащения, а не преуспев в бизнесе – на то, что дарует забвение. Поскольку дохлые псы не сулили ни прибыли, ни развлечения, замечали их, похоже, только стервятники. На каждого дохлого пса приходилось по целой эскадрилье стервятников. И вот вам Пукальпа как Стервятниковая Столица Южной Америки.

– Что за пагубный град, – стенал Свиттерс, ища сочувствия у Моряка. – Сам знаешь, я не из тех, кто жалуется, из всех грехов человеческих нытье – наименее простительный, однако город Пукальпа, что в Перу, загрязнен, загажен, протух, разложился, заплесневел, гнусен, гадок, гнилостен, смраден, мерзок, развращен, растлен, распутен, вульгарен и жаден. А в придачу еще и душен, жарок и вопиюще прыток. Уж верно, у благородной птицы вроде тебя даже среди отдаленной родни не числятся эти вурдалаки с головами в форме томагавков… нет, не смотри наверх!.. вон они, кружат в вонючем буром небе. Моряк! Друг! Берем ноги в руки – и прочь, прочь отсюда!

Проще сказать, чем сделать. Как сообщил Свиттерсу агент по найму – к нему наш герой завернул по окончании пешей экскурсии по городу, – три дня назад партизанская группа из возродившегося «Sendero Luminoso» атаковала местный аэродром и уничтожила или повредила с дюжину небольших самолетов. В настоящий момент на ходу только два аэротакси, и оба заказаны и перезаказаны на много недель вперед – возят инженеров, банкиров и крупных воротил из Пукальпы на нужные им объекты и обратно.

Глубоко удрученный Свиттерс расхаживал взад и вперед по раздолбанной мостовой перед агентством по найму, потея, ругаясь и с трудом сдерживаясь, чтобы не пнуть столб линии электропередач, мусорную кучу или очередного дохлого пса.

И вдруг из пирамидальной птичьей клетки, что стояла рядом с саквояжем, донесся голос – этакий высокий фальцет, колючий, как ананас. «Нар-роды мир-pa, р-расслабь-тесь», – рек он.


Со времени отъезда из Сиэтла птица впервые нарушила молчание. Тридцатью минутами позже в безбожно дорогом (зато, благодарение Небу, с кондиционером) гостиничном номере попугай заговорил снова – разумеется, фраза была та же самая, – и хотя кое-кто отмахнулся бы от подобной глупости, настроение у Свиттерса разом поднялось.

Перелет через Анды, ядовитый воздух Пукальпы, жара, от которой мозги плавятся, и влажность, от которой истекаешь потом, – все это вместе способствовало развитию мигрени, а головная боль плюс разочарование по поводу недоступности воздушных такси вылились в угнетенное состояние духа. По счастью, едва Моряк проорал свою коронную реплику, Свиттерс тут же вспомнил, как лет двадцать назад Маэстра наставляла его: «Любая депрессия коренится в жалости к самому себе, а жалость к самому себе коренится в том, что люди склонны воспринимать себя слишком серьезно».

Тогда Свиттерс с этим утверждением не согласился. Уже в семнадцать он знал, что причины депрессии могут быть чисто физиологическими.

– Ключевое слово «коренится», – парировала Маэстра. – Я про корни депрессии, видишь ли. У большинства людей самосознание и жалость к самим себе расцветают одновременно – в раннем отрочестве. Примерно в это время мы начинаем воспринимать мир как нечто иное, нежели веселая игровая площадка, мы осознаем, сколько угрозы он в себе таит, сколь он жесток и несправедлив. В тот самый момент, когда в нас впервые просыпается способность к самоанализу и общественное сознание, громом среди ясного неба обрушивается злая весть о том, что миру, вообще-то говоря, на нас плевать с высокой колокольни. Даже такая старая перечница, как я, и то помню, каким болезненным и страшным оказалось это крушение иллюзий. Вот так и возникает тенденция находить утешение в ярости и жалости к самому себе, и если эту тенденцию поощрять, выльется она в приступы депрессии.

– Да, но, Маэстра…

– Не перебивай. И если кто-нибудь посильнее и помудрее нас – друг, родитель, романист, режиссер, учитель или музыкант – легким поддразниванием не выбьет из нас эту дурь, не покажет нам с высоты, как это мелко и напыщенно, не объяснит, что бессмысленно воспринимать себя настолько серьезно, тогда депрессия войдет в привычку и, в свою очередь, оставит след на нервной системе. Ты меня слушаешь? Постепенно химический состав нашего мозга перестраивается, мозг приучается реагировать на отрицательные стимулы определенным, вполне предсказуемым образом. Стоит произойти какой-нибудь неприятности, и мозг автоматически включает миксер и смешивает нам этот самый черный коктейль, старый добрый дайкири «Судный день», и не успеем мы толком осознать, что происходит, как мы уже залились им по самые жабры. А как только депрессия зафиксировалась на электрохимическом уровне, справиться с ней при помощи философии или психологии чрезвычайно сложно; к тому времени она играет по правилам физиологии, а это уже совсем другой коленкор. Вот поэтому, Свиттерс, сокровище мое, всякий раз, как ты порывался пожалеть себя, любимого, я либо на полную громкость врубала свои блюзы, либо зачитывала тебе фрагменты из «Лошадиной пасти».[29] Вот поэтому, едва ты норовил задрать нос, я тебе напоминала, что ты и я могу… ты и я можем, прости, пожалуйста, подняться до президента, или там Папы, или телезвезды первой величины, но все мы – не более чем прыщ на заднице мироздания, так что давайте-ка не будем заноситься на свой счет. Профилактическая медицина, мальчик мой. Необходимая профилактика – вот что это такое.

– А как насчет самоуважения?

– Хе! Самоуважение – это для слабаков. Признай, что ты – жалкий прыщ, и попытайся всласть посмеяться над этим фактом. Вот где благодать – а может, даже слава.

И все то время, пока бабушка убеждала его в том, что он – всего-навсего фурункул на теле космоса, она также внушала: не следует мириться с налагаемыми обществом ограничениями. Противоречие? Не обязательно. Маэстра, по всей видимости, свято верила, что отдельно взятый дух человеческий способен вытеснить, превзойти и затмить диск истории как таковой, но ежели увеличивать искру духа посредством лупы напыщенного эго, того и гляди прожжешь дыру в собственной душе. Или что-то в этом роде.

Как бы то ни было, пронзительный рефрен Моряка напомнил Свиттерсу о наказе Маэстры. И он тотчас почувствовал себя лучше. Но на всякий случай – чтобы и впредь видеть происходящее в истинном свете и более не напрягаться по пустякам и не раздувать мелкие неприятности до невиданных размеров – из водонепроницаемого потайного кармашка в поясе для денег он извлек сигарету с марихуаной. Затем крохотным ключиком, замаскированным под стерженек в наручных часах, отпер освинцованное двойное дно, по распоряжению Лэнгли встроенное в крокодилий чемодан, и добыл еще более тайный объект контрабанды – подборку бродвейских хитов.

Вставив нелегальный диск в универсальный лэптоп и врубив громкость на полную катушку, он раскинулся на кровати, закурил косячок и принялся с жаром подтягивать припевам к «Пришлите клоунов» – ни одного не пропуская.


Инти он обнаружил в лагуне Пакакоча – многие жители Пукальпы держали там свои лодки. Было время ужина; Инти, устроившись на борту судна, тушил рыбу с бананами на жаровне, сооруженной из жестянок из-под пальмового масла. Лодка была из тех, что на реке Укаяли называются «джонсон», – легкая рыбачья плоскодонка футов сорока в длину, пяти футов в траверзе и с креном до уровня воды, приводимая в движение подвесным мотором «Джонсон» мощностью в семь лошадиных сил. Где-то с четверть лодки затенял навес, установленный в самой ее середине на бамбуковых шестах. Некогда крыша была целиком тростниковая, сейчас к тростнику добавился лист синего пластика.

Свиттерс уже готов был поставить под сомнение отзыв Хуана-Карлоса об этой лодке как о «хорошей», но, оглянувшись на прочие «джонсоны», убедился, что они еще более грязны и раздолбаны, нежели лодка Инти. Что его окончательно подкупило, так это название – «Маленькая Пресвятая Дева Звездных Вод». Отныне и впредь лодку эту мы станем называть в женском роде.

Что до капитана, Инти был коренаст, шарообразен, редкозуб, подстрижен «под горшок», невозмутим и приятен в общении, пусть и несколько меланхоличен; надо думать, лет ему было под тридцать, хотя возраст у индейцев определить непросто. Если достоинства лодки Хуан-Карлос слегка завысил, то таланты Инти в том, что касается английского, и вовсе преувеличил безбожно. Тем не менее с помощью вербально-жестикуляционной смеси из испанского с английским, гримас и движений рук эти двое наконец сговорились насчет поездки в Бокичикос, причем отплытие назначили на следующее утро.

«Ну что ж, – размышлял Свиттерс, шагая назад к центру города в тропических сумерках цвета черри-колы или обезьяньей задницы. – Вот мне и светит рандеву с девой, пусть даже с виду дева эта весьма смахивает на старую шлюху».


В баре отеля толковали главным образом о нападении на аэродром. Пили там исключительно капиталисты, причастные к нефтяному либо нефтеперерабатывающему бизнесу (золотоискатели, будущие фермеры-скотоводы, торговцы экзотическими птицами собирались в менее дорогих барах, рабочие – в еще более дешевых, наркодилеры пили на частных виллах, солдаты и полисмены – в борделях, индейцы – прямо на улицах), и корпоративные чувства к марксистским налетчикам бушевали в полную силу. Имея доступ к секретным файлам ЦРУ, Свиттерс знал, что зверства, приписываемые «Sendero Luminoso», на самом деле совершались правительственными войсками. Однако партизан это никоим образом не оправдывало: их руки тоже пятнало немало невинной крови.

Борьба сил внушала Свиттерсу глубочайшее отвращение, и обычно его презрение распределялось поровну между обеими воюющими сторонами. Поначалу так просто отдать предпочтение бунту – ведь повстанцы обычно на вполне законных основаниях борются против тирании и угнетения. Однако одним из гротескных клише современной истории стало то, что успех любого бунта дублировал тактику истэблишмента, а это означало, что любой бунт – не важно, насколько успешный, – в итоге заканчивался поражением, поскольку скорее утверждал, чем преодолевал низость человеческой природы, так что невинные жертвы, умудрившиеся уцелеть при бомбежках, впоследствии бывали задушены бюрократией. («Бархатная» революция в Чехословакии, ненасильственная и благородная по духу, до сих пор оставалась примечательным исключением.)

«Ну и где же перуанский Вацлав Гавел?[30]» – размышлял Свиттерс, хотя с тем же успехом, наверное, мог бы спросить: «Где перуанский Фрэнк Заппа?[31]» или «Где их «Поминки по Финнегану»?» Он решительно подавил порыв задать эти вопросы завсегдатаям бара. Собственно говоря, он и взглядами-то с ними избегал встречаться. Так его учили; и хотя этим правилом он обычно пренебрегал, сейчас интуиция велела ему соблюдать благоразумие. Свиттерс тихо заказал еще пива. И, словно не желая давать себе сосредоточиться на фантазиях о Сюзи, принялся читать лекцию незримой аудитории о страданиях и предательстве, что являются неотъемлемой составляющей любого восстания, во главе которого стоят честолюбцы или кровожадные глупцы. Впрочем, ни один из аргументов не был для него нов, так что Свиттерс скоро соскучился и отправился спать.

В коридоре, за углом от своего номера, он углядел пару резиновых сапог высотой до икр – они стояли под дверью, словно дожидаясь, чтобы слуга их вычистил. На вид почти новые и явно его размер. «Эти сапожки мне, пожалуй, пригодятся там, куда я направляюсь», – подумал он, но, поскольку любил считать себя морально выше как экспроприаторов в правительстве, так и экспроприаторов, взыскующих ниспровергнуть правительство (в конце концов, он только что побывал на собственной лекции), Свиттерс оставил эквивалент тридцати долларов в местной валюте, закатав банкноту в презерватив и привязав ее к ручке двери. И даже вполголоса учтиво пробормотал «muchas gracias».[32]


Сигарный суп – именно так Свиттерс описал бы реку. Кэмпбелловский[33] бульон из тонких дешевых сигар. Цветом вода походила на сигарный табак, пахла – точно окурок бросовой сигары, и то и дело некий сигарообразный объект вспарывал маслянистую пленку на воде и скользил себе среди апельсиновых корок, пластиковых коробок и жестянок из-под «Инка-Колы», испещривших речную гладь. Эти небольшие торпеды, разумеется, были не размокшими «коронами», сброшенными за борт с накренившегося кубинского сухогруза, и не разновидностью слепой форели, что водится в Амазонке, а образчиками охряных снарядов, что денно и нощно выстреливаются в реку задами местных жителей.

– Накал страстей; ключевое слово – «кал», – пробормотал себе под нос Свиттерс, преисполнившись еще большего омерзения.

Но едва они поднялись выше по реке и Пукальпа осталась позади, как грязи стало меньше, словно бы весь городской мусор и нечистоты поспешали вниз по течению на фестиваль отбросов «Добро пожаловать к Дохлым Псам». Подобно всем рекам джунглей, Укаяли то и дело заиливалась, хотя в сезон «засухи» – меньше, чем обычно (как Свиттерсу вскорости суждено было узнать, дождь все равно шел раз в день, а то и дважды), а два часа спустя путешественник уже имел удовольствие наблюдать рыб и черепах, а порой и дно: Укаяли была неглубока. Зато широка – кое-где разливалась более чем на милю. Ровный обширный поток изгибался то туда, то сюда, петлял змеей, снова и снова возвращался по собственным следам, так что в результате длина его во много раз превышала расстояние по прямой от истока в Южных Андах до того места, где он впадал в реку Амазонку далеко на севере под Икитосом. В целом Укаяли размерами не уступала Миссисипи, если не превосходила оную. Тот факт, что немногие североамериканцы о ней слышали, не должен никого шокировать: по данным социологического исследования 1991 года, шестьдесят процентов жителей США не смогли отыскать на карте Нью-Йорк.

Мысль о том, что он мог бы слетать в Бокичикос и обратно за один деятельный вечер, а не гоняться за собственным хвостом, медленно продвигаясь по петлям гигантского жидкого кренделя, могла бы еще сильнее распалить неприязнь Свиттерса к повстанцам с их особым талантом (типичным для такого рода группировок) бабахать по самым неподходящим мишеням, но к тому времени он уже примирился с магическим и таинственным путешествием и даже подумывал (пожалуй, под влиянием несмелого заигрывания с католичеством), что это ему – заслуженное наказание за некий особый грех, о котором лучше не думать.

Вне всякого сомнения, одной из ключевых черт этого гипотетического воздаяния была жара, дающая грешнику возможность загодя почувствовать все прелести парилки, которую в определенных кругах сулят тем, у кого с моралью не все в порядке. (Несомненно, в аду будет еще как влажно! Трудно представить себе приговоренного грешника, что радостно сообщает: «Ну да, здесь внизу двести шестьдесят градусов, верно, зато жар сухой».) Свиттерс лениво развалился на лежанке из картонных коробок, сооруженной для него под навесом, соломенная крыша обеспечивала тень – но не прохладу. Зной отскакивал от мерцающей поверхности воды, словно векторы из открытой микроволновки, причем отскакивал точнехонько в лодку, навес там или не навес. По мере того как день близился к вечеру, становилось все жарче; Свиттерс чувствовал – спасибо, что не слышал! – как пот ручейками струится вниз в резиновые сапоги. Завтра он поплывет, разоблачившись едва ли не догола – как Инти и его ребята. Да, так тому и быть – пока не налетит гнус.

Редкозубый шкипер «Пресвятой Девы Звездных Вод» восседал на корме, держа руку на румпеле/дросселе подвесного мотора, закатив глаза так, словно разглядывал собственный мозг. «Углядел что-то интересное, а, Инти? Со стороны кажется, будто лобная доля малость увеличена».

На носу расположились еще двое индейцев – мальчишки лет четырнадцати. Или двадцати четырех. В сезон дождей, когда Укаяли частенько выходила из берегов, в воде громоздились ветки, бревна, сучья, деревья целиком (с кронами, птичьими гнездами и всем прочим), тут и там вода вскипала на быстрине и бурлили гигантские водовороты – такие с легкостью заглотят лодчонку «джонсон» и не выплюнут вплоть до закрытия. Но сейчас река была сонной и ленивой, точно девятиклассники на уроке алгебры, высматривать было нечего – разве что чужая лодка проплывет, да и с теми «Дева» сталкивалась нечасто, но мальчишки все равно несли вахту – возможно, упражняясь в преддверии экскурсий более оживленных.

На корме рядом с Инти хранили несколько канистр с бензином; близость к ним, похоже, никак не отражалась на привычке капитана курить уродливые, скатанные вручную сигареты – одну за другой. На носу, где обосновалась команда, валялись несколько мачете, рыболовная снасть, банка пальмового масла, жаровня из пустых жестянок, пара горшков (закопченных так, что хоть сейчас – на кулинарное «минстрел-шоу»[34]) и плетеные корзины с запасом кукурузы, бобов и бананов. Там же притулились три бутылки с писко, и, переводя взгляд с выпивки на Инти и обратно, Свиттерс почувствовал, что его душевный небосвод омрачило темное облако тревоги. Точно так же настораживала его одна из продовольственных корзин, которая раскачивалась и подпрыгивала на месте. Свиттерс от души надеялся, что ничего более прыткого, нежели курица-другая, в ней не содержится.

Под навесом, затеняющим картонный шезлонг, помещался багаж Свиттерса: гигантский складной саквояж для одежды, чемодан крокодиловой кожи, компьютер и необычная клетка с Моряком. А также рулон противомоскитной сетки, в котором, к вящему своему ужасу, Свиттерс различал дыры настолько здоровенные, что через них с легкостью прошествует москитка-примадонна, звезда мировой величины, и большая часть ее свиты.

Когда спустя час после отплытия один из мальчиков открыл крышку раскачивающейся корзинки и явил взгляду детеныша оцелота, Свиттерс на мгновение позабыл о своих тревогах и неохотно позволил себе улыбнуться.


Если не считать рокота подвесного мотора, что тащил «Деву» вверх по реке со скоростью примерно шесть узлов в час против вялого в это время года течения, тишину на реке не нарушало ни звука, так что, когда из живота Свиттерса донеслось громкое, протяжное, умоляющее урчание, все, кто был на борту, включая оцелотенка и попугая, склонили головы набок и прислушались.

– Звонок на ленч, – с надеждой возвестил Свиттерс. И – без малейшего эффекта.

Он демонстративно похлопал себя по животу.

– Comida?[35] – предположил он лаконично, воздерживаясь от плеонастического многословия.

Ответа опять не последовало.

Прикинув на глаз положение солнца, Свиттерс решил, что времени – одиннадцать часов утра, и выполненные по индивидуальному заказу часы подтвердили эту версию. То есть плывут они вот уже шесть часов без единого перерыва на кофе. Неудивительно, что его толстая кишка самозабвенно распевает арии из третьеразрядных слезливых опер. Однако, по всей видимости, у индейцев было твердое правило не обедать до полудня, и Свиттерс, крайне чувствительный к ярлыку мягкотелого, изнеженного янки, решил не нарушать местных обычаев. Он сглотнул слюну и принялся ждать.

В смысле развлечений ландшафт мог предложить немного. Вдоль восточного берега (рассмотреть далекий западный было трудновато) джунгли давным-давно расчистили, освобождая место для скотоводческих ферм. Увы, лесная, высоложенная дождями почва не могла питать травяной покров дольше года-двух. Когда пастбища истощались, скотоводы расчищали новый участок джунглей и перебирались дальше, оставляя не оправдавшие себя луга жариться под тропическим солнцем; почва отвердевала и превращалась в пустошь настолько безжизненную и безобразную, что Т.С. Элиот непременно вдохновился бы начать все сначала и, чего доброго, пристыдил бы любителей повторять «Да здравствует народ!», заставив пересмотреть свой лозунг, – хотя события в Боснии, Руанде и Беверли-Хиллз[36] не слишком-то умерили энтузиазм сих подвижников относительно рода человеческого. Он непременно опишет эту сцену Сюзи в следующий же раз, как она попросит прокатить ее в «Макдоналдс» (Аррргх! Ни о Сюзи, ни о «Макдоналдсе» – к слову сказать, оба раза он отдал предпочтение рыбному сандвичу – в настоящий момент Свиттерсу вспоминать не хотелось.)

То и дело они проплывали действующую ферму: несколько акров пастбища «короткого срока пользования», испещренного живой говядиной, наспех сооруженная асиенда, и где-нибудь в стороне жмутся друг к другу крытые соломой хижины индейцев-рабочих. Каково это – жить в таком месте?

Неужто для кого-то это – «дом»? «Бездомный» и «бесприютный» – не всегда синонимы. Так, например, Свиттерс нечасто употреблял слово «дом» по отношению к квартире в северной Виргинии, где он хранил в стенном шкафу свои бесчисленные костюмы (единственная дорогостоящая прихоть), а в гардеробе – богатый запас футболок (ни единого рекламного слога ни на одной из них), что более чем понятно, учитывая, как редко он там ночевал или обедал. ЦРУ наняло его в качестве аналитика, приковав к письменному столу в Лэнгли, но, просмотрев видеозаписи матчей по регби с его участием, начальство исполнило заветное желание Свиттерса – позволило ему с головой нырнуть в жизнь, полную опасностей и приключений: три года в Кувейте, в ходе которых он под чужим именем то и дело совершал вылазки в Ирак и заработал награду за деяние великой доблести, каковое поклялся вовеки не разглашать; пять лет в Бангкоке – за это время его внерабочие развлечения – куда там клубу К.О.З.Н.И.! – так допекли посла США, что дипломатический представитель сумел добиться его перевода; два года скитаний по миру в той роли, что контора называла «специальный уполномоченный по улаживанию конфликтов».

Кочевая жизнь имеет свои недостатки, зато сводит к минимуму техническое обслуживание – и Свиттерс первым радостно это признавал. При мысли о том, что ему не нужно выстригать ни единой травинки газона, не нужно латать ни единого кирпичика во дворе; при мысли о том, что никогда улыбчивый незнакомец не пытался впарить ему вторые оконные рамы, или алюминиевую обшивку, или подписку на журнал «Уотчтауэр»; при мысли о том, сколько заседаний домового правления он благополучно избежал (тем самым спасая свои бедные мозги от лавины словесной жвачки), – что ему оставалось, как не радоваться? А тем временем появился новый повод для ликования – осознание того, что солнце, надо думать, стоит прямо над головой, поскольку ни единого фрагмента его алюминиевой обшивки не маячило за обтрепанным краем навеса. В самом деле, стрелки Свиттерсовых часов сошлись в верхней части циферблата на полуденное краткое свидание (большая стрелка шовинистически накрывала маленькую, как в дамских часиках).

– Полдень! – воскликнул Свиттерс на случай, если остальные вдруг не заметили. Потом указал на солнце. Потом указал на «кладовую». – Кто здесь шеф-повар? Где поварята? Где кондитер? – Он скользнул взглядом потрем бутылям с писко. – Про карту вин уж и не спрашиваю.

Ни на носу, ни на корме никто не откликнулся – никакого шевеления. Свиттерс встал, привлекая внимание публики.

– Ленч, – проговорил он ровным, вдумчивым голосом, без тени враждебности. – Так говорят в моей стране. Л-Е-Н-Ч. Обожаю ленч. По правде сказать, я страстный поборник ленча. Свобода или ленч – вот мой девиз. Завтрак бывает слишком рано, ужин порой мешает планам на вечер, но ленч – самое оно.

Свиттерс слегка возвысил голос.

– Требую ленча на ежедневной основе. Я застрахован против ленченедостачи в «Синем Кресте», «Синем Щите» и «Синем Сыре». Привереда? О нет! Только не этот ленче-поклонник! Ем и вилкой, ем и ложкой, что дадут, доем до крошки! Обычно от плоти убиенных животных я воздерживаюсь. От плоти неубиенных животных – тоже. Скотоложство в мой красочный репертуар не входит, хотя вас это на самом деле никоим боком не касается. Но в плане диеты, ребята, мне скрывать нечего, а на данный момент я бы охотно сглодал и переварил «Спам»[37] на палочке, только предложи. Об одном прошу – подать хоть что-нибудь и немедленно. Обделенный полуденной трапезой, я делаюсь сварлив и раздражителен.

В его манеру изъясняться вкралась толика театральности, и он прибавил громкости на децибел-другой.

– Для растущего организма сытный ленч просто необходим. Кроме того, ленч – многоликое удовольствие. Не сделкой единой жив человек. Краса там, где ленч, и правда – там, где ленч. О, рубенсовская роскошь шоколадного пудинга, утопающего в сливках! Сама истина заключена в брехтовском афоризме: «Сначала дайте нам пожрать немного».[38] Намажем масло на хлеб, ребятки! Вылущим неуловимый горошек! А ну налетай! Ленч – оправдание любого утра и утешение худших вечеров. Присоединяюсь! Охотно присоединяюсь!

Инти и мальчишки глядели на него во все глаза, это уж как водится, однако скорее равнодушно, нежели с любопытством или восхищением. Лицо Инти, в частности, казалось покрытым гладкой сахарной глазурью бесстрастности, что повсеместно, хотя и ошибочно считается свойством определенных этнических типов. Глубоко удрученный тем, что все его красноречие не вызвало желаемого всплеска кулинарной активности, Свиттерс вновь уселся и поджелудочное урчание принялся размышлять.

Возможно, дело в листьях коки. Говорят, будто на одной лишь порции такой жвачки перуанский индеец пыхтит с рассвета до заката – и в процессе вовсе теряет аппетит к ленчу. Вот еще одна причина избегать кокаинового дерева. За последние несколько дней один ленч он уже пропустил – из-за ХТС. Кока столь же губительна для обеда, как ночные телепрограммы – для секса. Свиттерс уже собирался сообщить об этом – просто так, в пространство! – как вдруг приметил гроздь мини-бананов, торчащую из-под рулона потрепанной москитной сетки, что лежала рядом с запасом продовольствия. Эврика!

Отпихнув сетку, Свиттерс потянулся к бананам – и тут же, вскрикнув, отпрыгнул назад: пальцы его оказались в дюйме от гнуснейшего паука – ничего уродливее Свиттерс в жизни своей не видел. Вот на это его стоические товарищи по плаванию отреагировали – да как! Их лица сморщились, босые ноги затопали, а с губ слетели странные свистящие звуки – должно быть, аналог смеха, распространенный в бассейне реки Амазонки, – и представление это длилось, пока Свиттерс медленно отступал от банановой грозди и ее обитателя, белесой твари, что размерами и волосатостью весьма смахивала на человеческую подмышку с ножками.

Хорошо, не тарантул. Тарантулов Свиттерс знал неплохо. Нет, этот живой символ эволюционной извращенности был не просто волосат, но еще и испещрен фиолетовыми пятнами – подмышка, пораженная сыпью, – а его белые, лишенные зрачков глазищи вращались над головогрудью, точно нафталиновые шарики на гранильном станке. В придачу тварь приподнялась на задние ноги с видом весьма недружелюбным.

Свиттерс, отступая шаг за шагом, наконец вновь уселся на свой диван из картонок; индейцы по-прежнему веселились. «А не открыть ли мне в Пукальпе собственный мюзик-холл? – размышлял про себя Свиттерс. – Назову его «Арахнофобия». Вместо этого он открыл чемодан. Порылся среди шорт, носков и платков. И выудил пистолет.

– Ничего личного, – заверил он, вставая лицом к лицу к гроздью. – Я чту все живое и отлично понимаю, что в твоих глазах сам кажусь страхолюдным чудовищем. Но ты посягнул на мои чертовы бананы, приятель, так что – закон джунглей!

С этими словами Свиттерс с оглушительным треском расстрелял с дюжину патронов, так что ошметки паука и бананов разлетелись по всей лодке.

– Как насчет фруктового салата? – учтиво осведомился он.

В самом деле, когда дым рассеялся, стало видно, что от грозди мало что осталось. Зеленые лохмотья, желтые обрывки, волосатые конфетти. Порывшись в останках органики, Свиттерс, однако, нашел четыре с половиной уцелевших фрукта. Половинку банана он преподнес попугаю. Оставшиеся невозмутимо очистил и скушал один за другим, улыбаясь удовлетворенно и кротко.

– А теперь, – возвестил он застывшим как истуканы индейцам, что разом сделались весьма почтительны (даже оцелот, выбравшись наконец из укрытия, взирал на него с благоговением), – как насчет толики послеобеденной беседы? По моему мнению – а я высказал его перед членами клуба К.О.З.Н.И. в Бангкоке не далее как 18 февраля 1993 года и вновь предложу его на ваше рассмотрение, – синтаксические единства в «Поминках по Финнегану» – на самом деле не предложения в прямом смысле этого слова, но скорее промежуточные состояния расходящейся цепи панлингвистического взаимодействия, соответствующие… Свиттерс прервался на полуслове и продолжать не стал. На то было две причины:

1) Невзирая на острую потребность в интеллектуальной стимуляции, даже если обеспечивать таковую приходилось самостоятельно (а от Маэстры он унаследовал тенденцию периодически приходить в восторг от сопения собственных вербальных волынок), Свиттерс уже заметил, что его монолог не просто сродни мастурбации, но еще и снисходителен.

2) Все, что он имел сказать – какой облом! – забыл на фиг, идиот.


И тут полил дождь.

Шеренга необъятных черных туч давно запрудила небо вдоль горизонта, точно лимузины на похоронах мафиози. Теперь нежданно-негаданно они отъехали от зеленой обочины и собрались над головой, где, подобно превысившим весовую норму, но не утратившим спортивной формы «Гарлемским кругосветникам»,[39] сталкивались и сплетались в «захвате», ловко перебрасываясь промеж себя молниями, в то время как ветер насвистывал «Милую Джорджию Браун».[40]

Затем тучи слились в единый, заполнивший все небо вещмешок; вот он раскрылся – и все его содержимое посыпалось вниз: триллионы дождевых капель, здоровенных, как каролинские бобы, и теплых, словно кровь. Невзирая на защитный навес, Свиттерс уже думал было, что захлебнется.

Спустя минут двадцать или меньше ливень прекратился. На то, чтобы вычерпать из лодки воду – с помощью Интиных котелков, – мальчишкам потребовалось в два раза больше времени.

Если во время ливня солнце и воспользовалось возможностью совершить что-либо антисолнечное, наглядных свидетельств тому не осталось. Находилось оно практически в той же точке, что и перед потопом, и сразу взялось за старое – принялось губить путешественников ядерным смрадным дыханием. Впрочем, солнце вольно излучать радиацию, пока не по краснеет от натуги, вольно загружать свою топку, поката не разогреется до двадцати миллионов градусов по Фаренгейту, и все же оно и близко не подойдет к тому, чтобы понизить влажность на реке Амазонке. Свиттерсу не суждено было толком высохнуть вплоть до его возвращения в Лиму, да и там он вспотеет изрядно: управление инвалидной коляской требует немалых мышечных усилий.


В ту ночь, после нежданно вкусного ужина, состоявшего из кукурузы и бобов, Свиттерс заснул на борту «Девы». Лодку вытащили из воды на песчаную отмель. Песок как таковой послужил бы постелью куда более мягкой – но что, если с визитом заявится рептилия-другая? Чего доброго, какой-нибудь близорукий либо изнывающий от одиночества самец-крокодил попытается переспать с его чемоданом!

Звезды, яркие и крупные, точно медные дверные ручки, высыпали на небо в таком количестве, что прямо-таки расталкивали друг друга, ища местечка посверкать спокойно. Поскольку популяция москитов оказалась не менее многочисленной, Свиттерс на ночь завернулся в сетку, точно буррито с начинкой из фараона, проверяемая на прочность мумия, которой и звезд-то не видно из-за пелен. Выключение зрения компенсировалось избыточностью слуха. От стрекочущих, точно швейные машинки, цикад до рева всяких разных амфибий, что сделал бы честь любой пивной; от жестяного пощелкивания, жужжания и гудения бесчисленных насекомых до спортивного всхрапывания диких свиней; от нежных, мелодичных трелей ночных птиц (Моцарт с рассеянным вниманием) до хрюканья, уханья и подвывания бог знает кого. Разгульное цунами биологического шума и гама выплеснулось из джунглей и за реку, что добавляла в смесь еще и собственный будуарный шепот.

Дополнительный акустический эффект обеспечили Инти и его команда: после ужина они, прихватив бутыль писко, потрепанные одеяла и заляпанную бананом москитную сетку, скрылись в кустах. Всю ночь мальчишки то и дело издавали пронзительные, первобытные крики, словно Инти избивал их. Или… или что-нибудь еще. Что-нибудь типично южноамериканское.

(В отличие, скажем, от штата Юта. Совсем недавно некий джентльмен-мормон из Юты был до глубины души потрясен, обнаружив, что его жена – на самом деле мужчина. Женаты они были три года и пять месяцев. Такой оплошности в Южной Америке никогда бы не допустили: господствующая там католическая этика прыткость скорее поощряла, нежели подавляла.)


Когда на рассвете Инти легонько потряс его за плечо, Свиттерс с изумлением обнаружил, что, оказывается, и впрямь спал, – и еще более поразился тому, что отдохнул вроде бы вполне сносно. Инти помог ему размотать сетку, и Свиттерс явился из пелен, словно бабочка из кокона.

– Свободен, наконец свободен! – возликовал он, выпрыгнул на песок и сплясал джигу. Индейцы взирали на него со странной смесью приязни и страха.

Пока путешественники купались и завтракали, тишину вокруг дробили болтовня и визг мартышек, а когда посветлело, Свиттерс разглядел попугаев – и в кронах деревьев, и в воздухе, и еще попугаев, и еще. Чутко насторожившись – ни дать ни взять сгусток нервов, – Моряк скакал вверх-вниз на жердочке.

– Хм-м-м… А знаешь, приятель, я ведь мог бы выпустить тебя прямо здесь, нет? Мы в семидесяти милях от Пукальпы, джунгли тут начинаются уже серьезные, твоих двоюродных братцев и сестриц здесь пруд пруди. Я мог бы открыть тебе дверцу, увековечить твой уход для потомков и вернуть свою бедную, затраханную Южной Америкой задницу туда, где прохладно, свежо и чисто. Ты будешь счастлив, Маэстра скорее всего тоже, и, Господь свидетель, счастлив буду я. Может, правда так и поступим? Что скажешь?

Моряк не ответил ни слова – и Свиттерс поборол искушение. Почему? Никакой веской причины не было, кроме лишь того факта, что Хуан-Карлос де Фаусто предложил ему безрассудный план, а к безрассудным планам Свиттерс питал неистребимую слабость.


Инти указал на оранжевый оскал солнца, что угрюмо продиралось вверх над дальними предгорьями Анд. Затем указал на небо прямо над головой. Похлопал себя по животу, покачал стриженой «под горшок» головой.

Свиттерс все понял.

– О'кей, – вздохнул он. – Comida – нет.

– Si, senor. No comida. Lo siento,[41] – покаянно подтвердил Инти. Даже чуть пристыженно.

На борту «Девы» вкушать ленч было не в обычае. Зато имелась замена ленчу. Инти застенчиво протянул руку. На ладони его покоился свернутый пакетик с зелеными листьями, размером со спичечный коробок. Инти заметно нервничал – как будто индеец в жизни не предлагал коки белому человеку. Свиттерс дал понять, что польщен оказанной честью, но от листьев вежливо отказался. Он уже решил про себя, что как только голод опять попробует включить стартер, он уймет дрожь и утихомирит бурчание при помощи медитации.

С тех пор, как Свиттерс покинул Бангкок, он занимался медитацией все более и более нерегулярно. Кроме того, он отлично сознавал, что медитация – не развлечение и не терапия. Собственно говоря, если верить его учителю, идеальная медитация вообще не имеет практического применения. Разумеется, некоторые американцы практикуют ее как методику релаксации, как способ успокоиться и сосредоточиться, чтобы в итоге продать больше товара или преуспеть в офисной политике, но это все равно что бриллиантом «Хоуп»[42] выцарапывать список необходимых покупок на зеркале в ванной.

– Медитация, – говорил его наставник, – не имеет ни черта общего с чем бы то ни было, поскольку единственное, к чему она имеет отношение, – это ничто. Ничто. О'кей? Медитация не развивает ум, она растворяет ум. Самосовершенствование? Забудь о нем, малыш. Медитация стирает эго. Дает эго пинка прямо под жирный зад. Для чего она нужна? Да ни для чего. То есть «для ничего» – вот это в самый раз, просто лучше не придумаешь. Господи, как только обретаешь ничто – обретаешь высшую реальность. Тогда и только тогда прозреваешь истинную природу вселенной, воссоединяешься с Абсолютным Абсолютом, сынок, а это – единственное, к чему стоит стремиться, если, конечно, не хочешь всю жизнь пердеть в небеса.

Безусловно, наставлял Свиттерса в искусстве медитации отнюдь не тайский монах и не мудрец с Гималаев. Собственно говоря, его гуру был цэрэушный летчик по имени Бобби Кейс; одни звали его Скверный Бобби, другие – Кейс-с-Неприятностями. Эти двое сдружились – не разлей вода. Посол США в Таиланде, любитель стервозных шуточек, окрестил эту парочку «Летающие братья Педофилы», причем оба против прозвища всячески возражали. Когда Свиттерс пожаловался, что это, дескать, подлая клевета, Бобби отвечал: «Еще бы нет! Ну ладно, ты педрила – но твой брат?!»

Бобби Кейс, агент ЦРУ, любитель «посидеть» (то есть помедитировать), был отнюдь не столь уникален, как предположили бы несведущие. Лет тридцать – сорок назад в Лэнгли провели серию экспериментов, опробовав на сравнительно большом числе своих служащих медитацию, йогу, парапсихологию и психоделические наркотики, проверяя, нельзя ли использовать эти чужеродные подспорья и методики – все или хотя бы некоторые – в военных или разведывательных целях.

Так, например, не получится ли задействовать ЛСД в качестве механизма контроля, не может ли захваченный в плен агент США с помощью медитации противодействовать попыткам «промывания мозгов»?

Эксперименты обернулись против самих же экспериментаторов. Как только морским свинкам убрали шоры и сняли завесу с глаз, нежданно столкнув с истинной сутью бытия, едва они взглянули, не обремененные ни догмой, ни эго, в недвижное сердце того, «чегойнее» чего ничего нет и быть не может, они не могли не осознать, сколь смешны и нелепы ковбои-боссы, ими командующие, а также выпускники «Лиги плюща»,[43] командующие их боссами, и сколь мелка и банальна – если не порочна! – их собственная миссия. Многие уволились, кое-кто ушел в ашрамы или восточные монастыри. (Один такой отступник написал «Немой разум» – книгу номер один на тему медитации.) Но кое-кто остался в Лэнгли. Эти исполняли свой долг примерно так же, как и прежде, но теперь – сострадательно и с полным осознанием того, что делают. Они уже не «пердели в небеса», как Бобби Кейс описал майа, неспособность осознать иллюзорность материального мира. Они по-прежнему практиковали медитацию. А порой обучали медитации многообещающих коллег. Знание передавалось от одного к другому, преемственность жила. Число ангелов неуклонно росло, традиция поддерживалась.

Бобби, некогда восприявший мудрость агента более старшего, с первого же взгляда распознал в Свиттерсе ангела. Не всякий ангел проявлял склонность к медитации. Некоторые даже чуждались наркотиков. Объединяли их всех два общих качества – циничное недоверие к политико-экономическим системам и презрение к тому, что выдавалось за «патриотизм» в глазах одурманенных масс. Их благословенный дар и их проклятие состояли в том, что они действительно верили в свободу, хотя Свиттерс и Скверный Бобби, было дело, размышляли о том, что сама эта вера, возможно, тоже своего рода оковы.

К слову сказать, а не отдавало ли противопоставление ковбоев и ангелов вопиющей элитарностью? Возможно. Однако Свиттерса это не беспокоило. В юности он усвоил от Маэстры Не-Зови-Меня-Бабулей одну простую истину: как только слово «элитарность» в устах американцев стало ругательным, возможность развития высокой культуры в этой стране была удавлена в колыбели. Маэстра процитировала Томаса Джефферсона:[44] «Есть ложная аристократия, основанная на происхождении, собственности и унаследованном богатстве. Но есть также и аристократия истинная, основанная на интеллекте, таланте и добродетели». Свиттерс в ту пору не преминул отметить: дескать, в любом случае выходит, что аристократия – это вопрос везения. «Добродетель в поганую лотерею не выиграешь», – ядовито ответствовала Маэстра. А годы спустя Бобби сказал ему так: «То, что лентяи называют «везением», «старики» определяют как карму». Ну что ж, если цэрэушные ангелы – это истинная элита среди элиты ложной, тем лучше: принято считать, что истинное всегда предпочтительнее фальшивки. На самом деле Свиттерсу было все равно. Имело значение лишь то, что избранная профессия с ее опасной неоднозначностью пьянила его, словно амброзия. Принадлежность к ангелам стала для него чем-то вроде сиропа «вау!». Так в башку и шибало.

В общем, в тот день, проведенный на прыткой южноамериканской речке, Свиттерс разделся до трусов. Это были обычные мужские трусы на резинке, и, если не считать нарисованных мультяшных бурундучков, они практически не отличались от тех, в которых щеголяли Инти и его ребята. Свиттерс уселся, скрестив ноги, положил руки на голени ладонями вверх. Маэстра (для него – непререкаемый авторитет на протяжении всей жизни) не знала даже азов медитации, в то время как старина Кейс-с-Неприятностями, вдохновитель и наставник, непременно отчитал бы его за посадку столь прагматичную, столь целенаправленную: нельзя же использовать Дзадзен[45] как своего рода суррогат бутерброда с тунцом!

«Адское пламя! – фыркнул бы Бобби. – Да это хуже, чем пить отменное виски в медицинских целях – или еще какая-нибудь сраная хрень в том же духе». Но Свиттерсу было все равно. Он выпрямил спину, сел так, чтобы нос и пупок находились на одной линии, опустил взгляд и выровнял дыхание, выжидать не стал – в конце концов, это же только проба, – а сразу взялся за отсыревшие и грязные складки картона, что должны были послужить ему дзабутоном[46] в пробной поездке, так сказать. И все перещелкнулось – вот только щелчка не было слышно. Он был готов. Когда угаснет последнее эхо завтрака и гастрокамерный оркестр заиграет увертюру к ленчу, он погрузится в аморфный поток забвения.

Чего Свиттерс не ждал, так это демонов.

* * *

Демоны явились в обличье мошки. Такие, строго говоря, зовутся кровососущими двукрылыми. Simulium vittatum. Мелкое Вельзевулово отродье. Должно быть, ночью вылупился новый выводок крохотных вампирчиков, потому что нежданно-негаданно налетел целый рой – плотный, как толпа покупателей, голодный, как студенты в кампусе, упорный, как коммивояжеры. Свиттерс яростно зашлепал по себе ладонями, но враги брали численностью. Скольких бы он ни прихлопнул, неизменно накатывала новая волна – пронзая его плоть и выкачивая плазму.

Один из индейцев вручил ему толстый желтый корень – натереться по всему телу. В сочетании с испариной образовалась густая паста, благодаря которой болезненные уколы и осушение вен заметно сократились, однако тучи черного гнуса по-прежнему реяли вокруг его головы, и каждые пять секунд или около того какой-нибудь отдельно взятый демон-камикадзе покидал ряды собратьев и влетал ему в рот, в глаз или в одну из ноздрей.

Атака продолжалась несколько часов. О медитации не было и речи. Концентрация, диаметральная противоположность таковой, тоже немало пострадала.

Примерно в то же время, когда случилось нашествие мошки, река сузилась. Возможно, эти два события как-то соотносились между собой. До сих пор Укаяли была так широка, что Свиттерсу казалось, будто они на озере или в спокойном и гладком заливе цвета бронзы. А теперь он мог добросить банан с середины реки до любого из берегов. Точнее, мог бы, будь он в хорошей форме. Ему едва исполнилось тридцать шесть, а бицепсы уже теряли былое великолепие. Он несколько раз пытался пристыдить себя и заставить взять абонемент в тренажерный зал, но, под каким соусом это дело ни подай, тренировки – тоже техническое обслуживание, а техническое обслуживание – такое занудство!

Наконец-то появилось стойкое ощущение реки – и это было отрадно. Реки – главные автострады жизни. Еще на заре времен они несли в себе грезы человеческие и – в своем завораживающем движении куда-то в запредельную даль – питали нашу жажду странствий, подражали нашим артериям, очаровывали наше воображение так, как никогда не удалось бы недвижному пруду или бескрайнему, яростному океану. Реки переносили на себе целые культуры, вбирали слезы покоренных народов, взбивали ту пену, которой суждено было оплодотворить царства будущего. Перегороженные плотинами, оскверненные, они швыряли современному человеку в лицо его же собственное бессмысленное отражение – и текли дальше, напевая нескончаемую песню мира.

Свиттерс догадался, что они покинули Укаяли и вошли в Абухао. Инти подтвердил, что да, они уже на второй реке, но название «Абухао» ничего ему не говорило.

Исчезли последние следы скотоводческих ранчо. Лес – густой, влажный, зеленый, увитый лианами, крытый листвою – вздымался вверх едва ли не на две сотни футов, стеной ограждая реку с обеих сторон. Непроницаемая завеса, угрожающая, однообразная; джунгли вибрировали на безветренной жаре, капля по капле сочились докучной влажностью и быстро приелись своей монотонностью, разве что вспархивала стайка попугаев, да то и дело вспыхивал яркий цвет – каскад пятнистых, как леопарды, орхидей или дерево, усыпанное алыми венчиками, огромными, точно баскетбольные мячи.

Зато река так и бурлила всяческими неожиданностями. Упражняясь в «серфинге наоборот», летучие рыбы и пресноводные дельфины выпрыгивали из воды – прокатиться на лучах солнечного света. Бакланы, сложив крылья – так складывает руки прыгун с вышки, – штопором ввинчивались в воздух и ныряли в воду клювом вперед – по всей видимости, ни для чего другого, кроме как бакланского удовольствия ради, поскольку загарпунить рыбу им удавалось нечасто. На галечных отмелях кайманы с тяжелыми веками успешно подделывались под Роберта Митчума[47] – с виду одновременно неповоротливые, зловещие и мертвецки пьяные. Салатовые черепахи, каждая весом с груженную салатом тачку, не иначе, соскальзывали с илистого берега и камней и карабкались обратно, в то время как лягушки всех расцветок и размеров плюхались в воду по обеим сторонам лодки, точно сбежав из хокку-мутанта. («Чересчур прытко» – пожаловался бы Басе[48] на японском семнадцатого века). За поворотом три тапира, загадочные звери из картины Стэнли Кубрика «2001»,[49] переходили реку вброд. Если верить Хуану-Карлосу, тапиры Перу были по большей части перебиты охотниками, лишившими это животное права обитания в нашем мире и лишившими мир живого свидетельства тому, что получится, если скрестить скаковую лошадь с поросенком Порки.[50]

Поскольку при низком уровне воды обнажилось немало камней, что в сезон дождей уходили в глубину, Инти приходилось постоянно маневрировать, и «Дева» уже не делала привычных шести узлов в час. Снижение скорости в сочетании с более многочисленными достопримечательностями Абухао дали Свиттерсу возможность войти с рекой в некий прежде недоступный диалоговый режим. Невзирая на его отвращение к непрекращающемуся бурлению жизни, характерному для южноамериканских тропиков, Свиттерс никоим образом не был невосприимчив к красотам природы и чувствовал, что возможности этой упускать нельзя. Правда, в бочке меда плавала муха. Simulium vittatum.

Его внимание отчасти притупилось в силу насущной необходимости яростно колотить по хоботкам крохотных дюрантиобразных[51] дьяволят – и отгонять незваных гостей в лице насекомых более крупных, неопознанной породы. В энтомологическом царстве квест о ленче продолжался непрерывно. Здесь Свиттерс был – само сочувствие и понимание.

Ни тебе comida.

Ни тебе concentracion.

А о meditacion[52] вообще речи не идет.


На следующее утро, когда Инти с мальчишками возвратились из кустов со второй опустошенной бутылью писко и сконфуженными физиономиями, Свиттерс протянул руку.

– Гоните коку, – проговорил он.


Внешне день номер два на оливковой Абухао явился зеркальным отражением дня номер один. На протяжении тринадцати часов, без перерыва на ленч, они шли зигзагом между затянутых мохом валунов, сквозь пропитанные влагой потоки душной жары, в сопровождении эскадрильи мошки, которая упрямо не желала оставить путешественников в покое – пока вечерний ливень в буквальном смысле слова не утопил кусачих тварей между небом и землей.

Но внутри обстановка изменилась. Свиттерс просто-таки бурлил энтузиазмом. Голод отступил, а в нем самом бушевало и рвалось на волю столько нерастраченной энергии, что хотелось прыгнуть в реку и наперегонки с лодкой поплыть в Бокичикос. Увы, это исключалось – из-за кайманов, шипастых зубаток, порой попадающихся в воде гадюк и того факта, что Свиттерс вновь облачился в шелковый костюм, дабы выставлять по возможности меньше плоти на потраву хищным южноамериканским тварям.

Заряженный энергией и при этом до странности умиротворенный, он полулежал на своем стремительно разлагающемся картонном ложе, умастив лицо, руки и ступни клейким корнем, в результате чего стал смахивать на китайца из комиксов (в реальности азиаты ничуть не более желтокожи, нежели белые в самом деле белы), а обрывок листика на его подбородке словно подмигивал – посылал привет! – необъятному зеленому буйству лесных духов по обоим берегам. Или так ему казалось. В какой-то момент он даже наладился поиграть с малышом-оцелотом.

То, что Свиттерс не был любителем домашних животных, мы уже установили. На протяжении нескольких дней он обращал больше внимания на диких попугаев в ветвях, нежели на беднягу Моряка в клетке под рукой. И все же, по правде говоря, он питал что-то вроде слабости к детенышам животного царства – к щенкам, и крольчатам, и совсем маленьким кискам. Ах, если бы они не вырастали! Порой Свиттерс мечтал, чтобы изобрели какую-нибудь сыворотку для впрыскивания щенятам и котятам – средство, способное задержать их рост и замедлить процесс взросления. Как ни странно, его приязнь к домашним зверушкам ограничивалась несколькими месяцами, пока те оставались резвы, игривы и бойки, – до того, как набирались осмотрительности и степенности, до того, как способность удивляться подавлялась жесткой требовательностью репродуктивного стимула и территориальных притязаний.

За тот период, что Свиттерс и Бобби Кейс провели «под огнем» в Бангкоке, болтливые работники посольства не раз и не два наблюдали их в обществе тех, кого посол охарактеризовал как «несовершеннолетних» девочек. Однажды Скверный Бобби сам затронул тему их так называемой девиации.

– Мне гоняться за подросточками более чем естественно, – говорил он. – Я – незрелая, инфантильная личность средних лет, я не имею права связывать себя обязательствами, я панически боюсь близости, и – последнее, тем не менее важное – я «белый голодранец» из южного Техаса, этакие любят, чтобы дырка жала вроде ботинка на ноге. Но вот с тобой, Свит, все иначе. У меня такое ощущение, что тебя привлекает… пожалуй, придется даже сказать невинность. Не желая отрицать напрямую, Свиттерс уточнил:

– Привлекает невинность – потому что ее можно осквернить?

Бобби заулюлюкал и в поддельном ужасе воздел руки. Девочки в баре «Сафари» так и прыснули: ведь это рехнувшийся Бобби Кейс пьет со своим рехнувшимся приятелем Свиттерсом.

– Уж не пытаешься ли ты развить во мне комплекс вины? Если так, то я пошел домой, читать «Поминки по Финнегану».

– Покидаешь меня в час нужды? Тогда я пойду домой с тобою вместе и почитаю тебе «Поминки по Финнегану». Вслух.

– О нет, только не это! – завопил Бобби и отчаянно замахал рукой, требуя еще «Синг Ха». Девочки попытались было к ним присоседиться – девочки из «Сафари» просто обожали Бобби со Свиттерсом, – однако мужчины поставили им шампанского и шуганули прочь. Мужчин порочили со всех сторон, им требовалось поговорить по душам.

– Есть люди, – рассуждал Бобби, – которые считают секс делом грязным и мерзким, секс приводит их в ужас, в содрогание и бешенство, они не желают иметь с ним никакого дела и другим в нем пачкаться не позволяют. А есть люди, для которых секс – явление столь же естественное, здоровое и благостное, как мамочкин пирог с яблоками; они насчет секса вполне спокойны и раскованны и развлекаются напропалую даже по воскресеньям.

– Лично я, – с достоинством отозвался Свиттерс, – считаю секс делом грязным и мерзким – и развлекаюсь напропалую. Даже по воскресеньям.

– Угу. А особенно он мерзок, когда оно все из себя мило, свежо и невинно. Ведь для тебя, Свиттерс, это так и есть?

Парадокс, как сказали бы эти ваши лингвисты-канцеляристы. Парадокс! – проорал он во всю глотку, и девочки весело захихикали. – Или можно предположить, что невинность и мерзость живут в симбиозе. В симбиозе! Для знатоков из нашего круга. А также для молодняка, который просто лопается от мерзости все двадцать четыре часа в сутки – и совершенно невинно перед нею благоговеет.

– Вы неуравновешенная личность, капитан Кейс. Вы одержимы темными силами, которые я не могу одобрить, и в логическом их обосновании тоже участвовать не стану.

– Ну да, конечно, только не забывай, на кого мы работаем. Если бы мы с тобой не подгоняли логику под все на свете, пока задницы не треснут, мы бы и в зеркало не могли взглянуть, пока бреемся.

– Ты, между прочим, не брился уже неделю.

– Не имеет отношения к делу. К чему я веду – а веду, между прочим, ради тебя же и в твою защиту, поскольку мне никакой защитник не поможет, – к тому, что старое доброе траханье по обоюдному согласию, без изнасилования, само по себе никакой профанации не содержит, даже если речь идет о совсем молодых особях.

– Зачастую это – вопрос культурного контекста.

– Вот именно. Посмотри на здешних дам – тут, в зале. – Бобби принялся яростно жестикулировать стайке шикарных девочек у бара, сбившихся вокруг музыкального автомата. Те захихикали, замахали в ответ. – По крайней мере половина их, не меньше, невинны, как розанчики.

– Потому что разум по-прежнему исполнен любопытства, а сердце чисто.

– Вот именно. Разумеется, тень гигантской Алой Буквы витает над ними, как личный вертолет Смерти; и, разумеется, бедняжкам приходится мириться с постельными манерами пьяных служащих из «Sony» и тому подобной жалкой дряни, а если спишь с подонками, сердце того и гляди зачерствеет. И все же избыток траханья их не травмировал и даже не опошлил – ни этих милых дам, ни кого другого, разве что в злополучных пуританских кругах, где к телу вообще относятся настороженно. Вопрос в том, как посмотреть.

– Опять же культурный контекст.

– Вот именно. Я читал где-то, что в древности, когда девушка достигала определенного возраста – половой зрелости, по всей видимости, – ее посвящал в тайны секса один из дядюшек. То же о мальчиках, только здесь призывалась тетушка. Что соус для гусыни, то соус и для гусака. Считалось, что это – исключительной важности опыт в познании мира; дядюшка с тетушкой выступали в качестве учителей и наставников, и семейная обязанность эта воспринималась весьма серьезно, хотя наверняка с улыбкой. И, знаешь, нет никаких свидетельств того, что этот практический подход к сексуальному воспитанию приносил что-либо, кроме пользы, или наносил хотя бы крошечную психологическую травму.

– Ну что ж, то в старину, а то теперь. Сегодня за такое детишки угодят к психотерапевту, а взрослые – за решетку. В обоих случаях – на десятилетия.

– Иной культурный контекст, да будет мне позволен этот авторский окказионализм. Вот поэтому нам и должно избегать Америки, точно свинки. Таиланд просто идеален для парня вроде меня, который практикует медитацию и не прочь побыть дядюшкой для любой племяшки; и просто идеален для кота вроде тебя, который в глубине души «прикалывается» к невинности.

– Ага, в такой потаенной глубине, что я и сам об этом не знаю. Пожалуй, приятель, тебе стоит рассмотреть вероятность того, что ты, чего доброго, выдвигаешь заведомо ложную гипотезу.

– Гипотезу! – заорал Бобби, вызывая все тот же восторженный ответный отклик. – О'кей, сынок. Забудь, что я говорил. Ты не ценишь моей поддержки. Я лишаю тебя таковой. Не будем осквернять ночь Патпонга[53] какими бы то ни было гипотезами.

Некоторое время друзья молча потягивали заиндевелый «Синг Ха». Затем Свиттерс обронил:

– В том, что касается моих личных наклонностей, ты генерируешь изрядную белиберду. – И сей же миг взревел: – Наклонности! Белиберда! – голосом еще более громоподобным, нежели у Бобби. А затем кивнул другу и вполголоса пояснил: – Дабы облегчить тебе жизнь.

– Благодарю вас, вы – истинный джентльмен. Благодарю за себя и за дам.

– И тем не менее, – продолжал Свиттерс, – должен признать, что ты прав, предполагая, будто утрата девственности никоим образом не равнозначна утрате невинности. Если, конечно, не определять «невинность» как «неведение».

– В этом случае, – подхватил Бобби, – каждый сукин сын в штате Техас невинен, как снежинка. Делюсь с тобой этой истиной как с земляком-техасцем.

– Ни в одном документе моего резюме ты не найдешь названия «Техас».

– Только потому, что ты основательно подправил свои треклятые файлы. Полузащитник[54] в команде средней школы имени Стивена Ф. Остина.[55] Или я тебя путаю с каким-нибудь другим парнем, поздоровее?

– В Остине мы прожили каких-нибудь два года. И оба раза на летние каникулы я уезжал к бабушке в Сиэтл.

– Так, прикинем-ка: в процентном соотношении к твоему возрасту получается, что ты – техасец на одну восемнадцатую. Прискорбно мало, признаю; с другой стороны, отсюда твоя смазливая внешность.

– И мое пристрастие к острому томатному соусу.

– Хвала Господу! – потребовал Бобби еще пива. – Кстати, давно собираюсь спросить: а отчего ты в колледже футбол забросил?

– Ох, даже не знаю. Такое ощущение, что на всех кампусах, куда я попадал в ходе… э-э… рекрутерских разъездов,[56] все игроки без исключения говорили только о деньгах и ни о чем больше. Для них футбол был разновидностью бизнеса, даже на уровне колледжа, и единственная мечта их жизни сводилась к тому, чтобы прорваться на золотые прииски НФЛ[57] с агентом и лопатой. Ну, я и решил попробовать себя в регби. В регби крутости и азарта столько же, а развлекаловки на порядок больше, потому что в Америке по крайней мере на нем и пяти центов не заработать. Я им, верно, потому и увлекся, что регби не затронут коммерцией и рекламной шумихой. В регби ты просто-напросто парень, который подставляет под удар свои зубы из любви к спорту, а не как объект купли-продажи.

– Ага! – завопил Бобби, торжествующе ухмыляясь. – Вот оно! Ты падок на чистоту, Свиттерс! Защите нечего добавить: Свиттерс, я закрываю кейс с документами.

– Кейс, я закрываю Свиттерса, – парировал Свиттерс, и друзья закатились таким идиотским смехом, что даже девочки из бара покачали головами и отвернулись.


Бобби Кейса вскорости перевели на базу U2 на Аляске. Ходили слухи, будто после его отъезда по сточным канавам Патпонга рекой текли женские слезы. К слову сказать, хотя Бобби и охарактеризовал себя как «незрелую, инфантильную личность средних лет», он был на несколько лет младше Свиттерса, каковой факт подчеркивали двадцатисемидюймовая талия и мальчишеская копна иссиня-черных волос и опровергали лиловатые круги под глазами, блестяще-прижмуренными, как у всех летчиков. Свои последние часы в Бангкоке он провел в глубокой медитации в буддистском храме; с другой стороны, нельзя умолчать и о том, что накануне вечером он выступил перед клубом К.О.З.Н.И. с сорокаминутной лекцией на тему первой фразы «Поминок по Финнегану» (дальше в книге он так и не продвинулся).

Свиттерса отозвали домой, в Лэнгли. Свои последние часы в Бангкоке он провел в обществе девочки-подростка в прямом смысле этого слова. Он купил ей новое шелковое платье, джинсы и плейер. А затем посадил ее на автобус, идущий в родную деревню, с шестью тысячами долларов в розовой пластмассовой сумочке, кладя тем самым конец недолгой карьере проститутки. Таким образом она спасет семью от разорения и – учитывая, что секса в Таиланде не стыдятся, а Свиттерс позаботился о том, чтобы девочка не подцепила болезни, – со временем выйдет замуж за юношу, в которого была влюблена с детства, в развеселой праздничной церемонии на краю поля, где, потрескивая, созревает рис. Шесть кусков он выиграл у одного японского бизнесмена в игру «бака-бачи» – едва не спровоцировав тем самым международный конфликт. Что до прощальной речи Свиттерса в клубе К.О.З.Н.И., такого лекция о «Поминках» продолжалась вплоть до рассвета следующего дня и, говорят, завершилась тем, что он в голом виде, окровавленный, распевал «Пришлите клоунов» – члены клуба были глубоко шокированы подобной осведомленностью.


К самоанализу Свиттерс особой склонности не проявлял. Возможно, он чувствовал, что самоанализ толкает нечестных в бездны самообмана еще более глубокие, а прямодушных повергает в отчаяние. Потому характеристику, данную ему Бобби в тот вечер в Бангкоке – охотник за чистотой, – он почти не вспоминал. И теперь, два года спустя, на борту утлой посудины, плывущей по перуанской Амазонке, катая по палубе опрокинувшегося на спину пятнистого звереныша и размышляя про себя, размышлял он не столько о своем предположительном влечении к невинности сколько о своем бесспорном влечении к Сюзи, будучи более или менее уверен, что это – не одно и то же.

Подобно многим современным шестнадцатилетним подросткам Сюзи стояла на том перекрестке, где сходятся невинность и искушенность – примерно так же, как оливковая Абухао сливается с сигарного цвета Укаяли – поначалу хаотически, смешивая контрастные оттенки и противоборствующие течения. Безвозвратно кануло в прошлое то время, когда стоило бы привить Сюзи его выдуманной сывороткой от взросления. Скорее всего это оказалось бы ошибкой на любой стадии. Представителям рода человеческого застой не на пользу. Безусловно, если личности развиваются и совершенствуются, они претерпевают ряд предположительно желанных изменений, но во вселенной, в основу которой заложено постоянное движение, даже перемена к худшему, пожалуй, предпочтительнее отсутствия всяких перемен. Разве неподвижность – не признак живой смерти?

В любом случае, дабы оценить все перемены в Сюзи, Свиттерсу понадобилось представить себе, какова она была вначале. Изначально ему пришлось напрячься, вспоминая подробности их первой встречи. После ему пришлось прикладывать немалые усилия к тому, чтобы перестать вспоминать. И все эти душевные борения о Сюзи многократно умножались, усиливались и, возможно, провоцировались кокой.

Четыре года назад, будучи в отпуске, по пути в Сиэтл Свиттерс завернул в Сакраменто – по просьбе матери, дабы познакомиться с ее новым мужем и падчерицей. Муж, преуспевающий оптовый торговец «железом», открыл дверь, поболтал с ним минуту-другую, а затем направил его к материнской гостиной. Дверь была приоткрыта. Из комнаты доносились голоса. Свиттерс стукнул в дверь и уже устремился было внутрь, как мать, пронзительно взвизгнув, преградила ему путь.

– Нет-нет, туда нельзя! Она примеряет тренировочный лифчик!

Свиттерс застыл на месте, на мгновение опешив, а в следующий миг преисполнился любопытства и глубоко задумался.

– О, в самом деле? А чему лифчик тренируется?

Раздался взрыв безудержного, самого что ни на есть восхитительного хихиканья – можно даже сказать, девичьего хохота, – и стройная фигурка, что до сих пор стояла спиной к двери, грациозно полуобернулась взглянуть на гостя. Взметнулась и опала завеса прямых и светлых волос – точно у принцессы из книжки. Она была босиком – о, Свиттерс отлично это помнил! – и на ноготочках поблескивал светло-розовый, «детский» лак. Длинные ноги были обнажены до бедер – наводящих на мысль о сыре бри, – а выше прятались в белые хлопчатобумажные шорты, туго натянутые на попке, да такой круглой, что Христофор Колумб мог бы использовать одну из выпуклостей в качестве наглядного пособия, а второй, как мячиком, сбивал бы кегли в итальянской игре «бочи». Под тканью просматривались очертания трусиков. Выше талии на ней не было ничего, кроме изящной белой сбруйки, с которой свисали магазинные ярлычки и целлофан; собственно, лифчик она не то чтобы надела, но держала на расстоянии нескольких дюймов от груди. В таком положении он прикрывал лишь соски молочных желез, твердых, точно айва, – они послужили бы отличными шлемами для марионеток, изображающих немецкое воинство в кукольном театре, если вырядить игрушечных Гансов в зимний камуфляж. В категорию «титек» они еще не входили, хотя стремительно к тому приближались.

Из-за поворота возникло выдолбленное из ствола каноэ – его острый нос пронзил Свиттерсовы грезы. На веслах сидели пятеро индейцев в набедренных повязках, с раскрашенными лицами и в уборах из перьев. Помянутые перья некогда являлись безраздельной собственностью весьма конкретных попугаев и макао, и эта подробность не прошла незамеченной для старины Моряка, который заметно обеспокоился.

– Да ладно тебе, приятель, – укорил Свиттерс взволнованную птицу, – что-то у тебя слова с делом расходятся.

Гребцы на каноэ проплыли мимо, не помахав и не кивнув команде «Девы»; сородичи из Пукальпы их тоже проигнорировали. На реке под сенью леса лодки разминулись в полной тишине, на расстоянии двадцати футов друг от друга так, словно бы другое судно не существовало вовсе. Свиттерс вопросительно воззрился на Инти; тот пожал плечами и буркнул:

– Кандакандеро.

О'кей, на чем он остановился?… Свиттерс во все глаза глядел на Сюзи, Сюзи во все глаза глядела на него. Свиттерс был настолько околдован, что не услышал ни слова из пространного приветствия матери и даже толком не сумел ответить на материнские объятия. Сюзи не скрывала ни любопытства, ни удовольствия и больше смущалась своей смешливости, нежели своих обнаженных грудок, которые, по зрелом размышлении, в итоге все-таки прикрыла. В двенадцать лет ей еще предстояло научиться скромности. Она стояла там, балансируя между самообладанием и неловкостью, словно не была вполне уверена, сколь многое нужно защищать.

Отзвук хохота мерцал на ее припухших губах: они чуть подрагивали и трепетной полнотой напоминали Свиттерсу тех обитателей моря, что прикрепляются к скалам и словно дразнят наблюдателей: дескать, догадайтесь, кто мы – цветы или животные. Глаза у девочки были огромные, влажные, цвета морской волны, как если бы их вырезали ножницами из рекламного проспекта модного курорта; точеный веснушчатый носик, чуть вздернутый вверх, будто вынюхивал очередную забаву. Поскольку ей еще не довелось испытать в жизни ни ощутимых побед, ни поражений, общество еще не наложило на ее внешность своей унылой печати, напротив, лик ее освещался причудливыми люминофорами мистической вселенной. Или так Свиттерсу примерещилось. Не будет преувеличением сказать, что Сюзи поразила его как некое сочетание Малютки Бо-Пип[58] и дикой лесной зверушки.

Если Сюзи видела в новообретенном сводном брате обаятельного и остроумного светского красавца с лицом, изборожденным шрамами, и гипнотизирующим взором, то Свиттерс видел в новообретенной сводной сестричке свежераспустившееся воплощение архетипа вечной женственности, способной как смертельно ранить мужчину, так и залечить его раны. Открытый взгляд и выжидательная улыбка, беспечное бесстыдство позы и непоколебимая набожность, символом которой явился простенький золотой крестик, висевший на цепочке на безупречной, без подростковых прыщиков, шее, в сочетании наводили на мысль о вневременном, сокровенном знании, древнем и врожденном, – знании, далеко превосходящем ее годы. Прозревал ли он в ней (или проецировал ли на нее) отблеск прародительницы Евы, раздвигающей древние папоротники? Благоухающей морем Афродиты, чья раковина скребет по дну в пенном прибое? Или неоперившейся Саломеи, что наивно репетирует непристойный танец, которому суждено внести разлад в царственное семейство и который будет стоить человеку головы? Возможно, именно так Свиттерс и думал; возможно, что так далеко не заходил. Возможно, он просто восхищался ею, затаив дыхание, – столь же восторженно Элвис,[59] надо думать, наблюдал за подросшей Присциллой.

С определенностью можно сказать одно: Сюзи понравилась ему с первого взгляда; как и он ей. В тот момент – что нельзя не отметить в его пользу – чувства Свиттерса были добропорядочно платоничны. (Дрожь в мошонке он списал на последствия долгого перелета из Бангкока.) Вожделение пришло позже и застало его врасплох: нарастало оно медленно – так, почти незаметно для глаз, тает твердый сгусток жира на сковородке, поставленной на угли, – и теперешнего, приводящего в исступление накала страсть достигла лишь в прошлую Пасху, пятью месяцами ранее, когда на семейном обеде в японском ресторане Свиттерс потискал девочку под низким столом, в то время как Сюзи закрывалась меню, делая вид, что затрудняется с выбором – заказать ли ей на десерт пирожное «лотос» или мороженое «зеленый чай». Аррргх! Иисус на ходулях! Ее прелестные, как морские анемоны, губки приоткрылись, и Свиттерс видел, как красный неоновый отблеск рекламы пива «Кирин» играет на ее ортодонтических скобах. «Сюзи, да с ума можно сойти, – возмутился ее отец, в то время как девочка изо всех сил пыталась не лишиться остатков рассудка, – закажи ты и то, и другое!»

Расхрабрившись от коки, Свиттерс отпер двойное дно в своем чемодане – этот предмет индейцы по-прежнему обходили далеко стороной, возможно, опасаясь, что внутри обитают духи убиенных крокодилов или по меньшей мере что он насквозь пропитан магией. Покопавшись среди секретного оружия, различных приспособлений для слежки, шифровального оборудования и вышеописанного компромата – позорного альбома с музыкой из бродвейских шоу, – он отыскал и извлек на свет предмет еще более тайный и постыдный. Предмет сей слегка пожелтел и обтрепался, но сохранился в точности таким же, каким был в достопамятный день четыре года назад. (То-то подивился Свиттерс, обнаружив, как он просто-таки повиливает дружеским хвостиком из корзины со старым бельем, которое матушка его определила в мусоросжигатель как не годящееся во вторсырье.)

В течение следующего получаса или около того он развлекался тем, что дразнил лифчиком оцелота, – звереныш подпрыгивал и пытался ухватить белую полоску передними лапами, но Свиттерс всякий раз вовремя отдергивал приманку. Затем, под влиянием минутного порыва, анализировать который он не стал бы, Свиттерс прижал крохотный бюстгальтер к лицу и несколько минут посидел так, словно бы шепот Сюзи через обоняние донесся до него сквозь бессчетные напластования запахов времени и пространства.

Пах лифчик, как выяснилось, кордитом.

Индейцы наблюдали за Свиттерсом, принимая все как само собой разумеющееся. Вряд ли они когда-либо видели – наяву или в воображении – тренировочный лифчик и потому были неуязвимы для сомнительных импликаций. Более того, к этому моменту они обращались со Свиттерсом с благоговейным почтением. Возможно, по причине огневой мощи, посредством которой Свиттерс разделался с пауком; возможно, в силу его готовности жевать коку; а может быть, потому, что, едва они преодолели свою робость и научились наконец глядеть ему прямо в лицо, они заметили его глаза – глаза, взгляд которых уже поднадоело описывать как «яростный и т. д.»; однако в действительности обладатель этого взгляда, вполне возможно, мог бы переглядеть Джона Уэйна,[60] устрашил бы Распутина и загипнотизировал бы Гудини.


Где-то за час до заката Инти направил лодку в водоворот и заглушил мотор. Само это действие ничего необычного в себе не заключало. Обычно путешественники плыли с пяти утра до шести вечера и останавливались, пока еще не стемнело, чтобы при свете приготовить ужин. Однако здесь вдоль реки тянулись берега изрядно заболоченные, и кайманы, длинные, как гробы, неуклюже ползали среди тростника, опираясь на хищные когтистые лапы. Для лагеря место явно не подходило.

Инти поманил Свиттерса на корму. Здесь индеец попытался довести до сведения собеседника сообщение относительно сложное. Еще несколько лет назад Свиттерс, находясь на борту «Девы», постарался бы по возможности выучить язык Инти – один из диалектов кампа[61] – и, учитывая его лингвистические таланты, немало бы преуспел. Однако ныне его интерес к языкам сместился от коммуникационных нужд и даже от разоблачительной риторики – к тому, что он воспринимал как будущее языка в постисторическую эпоху, к среде, в которой слова, отчасти освобожденные от бремени смыслов, смогут употребляться не для описания реальностей, но для их создания. Для создания литературных реальностей. Разумеется, охарактеризовать предполагаемый вклад в эволюционную лингвистику он бы затруднился не меньше, чем, скажем, в точности описать свою ключевую роль в ЦРУ. Да, у него были идеи, были и планы – но столь же расплывчатые и неясные, как лающие в болоте кайманы.

Тем не менее Инти сумел-таки объяснить суть проблемы. В данный момент до Бокичикос оставалось часа три пути вверх по течению. Можно подыскать подходящее место для лагеря, заночевать на реке, а в Бокичикос отправиться с утра. Или можно двигаться дальше, что означает отмену ужина (мальчишки загарпунили немало отменной рыбы) и плавание по загроможденной камнями реке в темноте и даже без ходовых огней.

Свиттерс задумался. В тростниках, точно шторы, шуршали кайманы. В воздухе в великом числе собирались изголодавшиеся москитные кланы, предвкушая кровавое застолье. Где-то заверещала мартышка; ей тут же откликнулся желудок Свиттерса, уже не убаюканный кокой (забавно, сколько шума может производить шар, заполненный мистическим белым светом!). Свиттерс обернулся к попугаю за советом. Как всегда, Моряк промолчал – но то, как он сидел на жердочке, переместив вес на одну лапу, чуть выдвинув вперед крыло, выжидательно склонив голову, напомнило Свиттерсу мальчика-посыльного в ожидании чаевых.

– В отель «Бокичикос»! – воскликнул Свиттерс, размахивая крохотным бюстгальтером Сюзи точно боевым знаменем.

* * *

Никаких посыльных в отеле «Бокичикос» не было. Ни посыльных, ни посыльничих, ни посыльчат, ни посылателей, ни посылаемых, ни посылкоманов, ни посыльников, ни посылоголиков, ни послов, ни посылок, ни посылов, ни даже посулов – в том числе и ложных. Ничего похожего. Инти и его ребятам разрешили втащить Свиттерсов багаж в вестибюль (просторный и практически лишенный мебели), но, едва переступив порог, посетитель оказался предоставлен самому себе. Гигантский мотылек (описанный выше) хотел прорваться внутрь вместе с ним, но был разубежден хлопком панамы.

Из допотопного бакелитового радио цвета никотина, подсоединенного к автомобильному аккумулятору под конторкой, сочилась смесь креольской музыки с типично испанскими атмосферными помехами (если задуматься, то все атмосферные помехи смутно напоминают испанскую речь); портье, изможденный седеющий метис, изучал паспорт гринго дольше, чем владелец ломбарда – обручальное кольцо в Лас-Вегасе. Экспертиза проходила при свете керосиновых ламп.

Разводя костлявые руки и хлопая ими, словно пытаясь объять раскинувшиеся снаружи обширные джунгли, портье проговорил по-английски:

– Вы не найти покупатель для своих трактор здесь, сеньор. – Вместе с паспортом Свиттерс подал документы «для прикрытия». – Думаю, вы приехать в очень неправильный место. – И он подленько рассмеялся.

Тяжко вздохнув, Свиттерс указал на клетку с попугаем и принялся объяснять, как можно более сжато, свою цель приезда в прекрасный город (в темноте он его почти не рассмотрел) Бокичикос. Опасливо, но на удивление быстро портье вручил ему заржавленный ключ и указал в сторону лестницы. Дальнейшее общение с явным сумасшедшим портье не вдохновляло.

– Электричество делать с шести до девяти, – крикнул он вслед, как если бы на эту информацию имел право даже заезжий loco.[62] По всей видимости, имелся в виду вечер.

Лестница примыкала, вероятно, к самому протяженному из баров мира. Пройдя его из конца в конец за девятнадцать секунд, посетитель, вне всякого сомнения, получал право участия в каких-нибудь особенных Олимпийских играх. Если бы в дальнем его конце не мерцала лампа, создавалось бы ощущение, что бар уходит в бесконечность. По прикидкам Свиттерса, табуретов здесь насчитывалось как минимум сорок. Занят был только один – иностранцем средних лет. У него были песочного цвета волосы, розовая физиономия; одет он был в шорты цвета хаки и такую же рубашку с военными эполетами. На широких розовых ступнях болтались «вьетнамки», а компанию ему составляла бутыль английского джина. Бармена поблизости не наблюдалось. Свиттерсу дважды пришлось сбегать вверх-вниз, чтобы перетащить свои вещи в комнату на третьем этаже (третий этаж был верхним; на втором, как Свиттерс выяснил впоследствии, вообще никто не жил), и всякий раз, когда он проходил мимо одинокого пьяницы, тот кивал и ободряюще улыбался, надеясь, по всей видимости, что Свиттерс к нему присоединится.

Свиттерс демонстративно зевнул, давая понять, что слишком устал для развеселой попойки. В самом деле, он только и мечтал, что о горячем душе и чистых простынях.

Вода в душе, как и следовало ожидать, оказалась в лучшем случае тепловатой, а простыни, хотя и достаточно чистые, отсырели и остро пахли крапивницей. Поскольку потолочный вентилятор включался лишь между шестью и девятью (вода в реке в это время года стояла так низко, что крохотная гидроэлектростанция Бокичикоса работала только несколько часов), воздух в комнате был густым и неподвижным. Ну прямо как разминаемая мышца, бицепс там, например, у какого-нибудь болотного жителя-мачо, что выпендривается перед болотной же красоткой, причем оба зеленые. И столь тяжким бременем лег этот воздух на постояльца, что Свиттерс почувствовал: выбраться из постели он просто не в силах, даже если бы и хотел. А ему вдобавок и не хотелось – невзирая на липкие ткани постели и поганочный запах.

Свиттерс высунул руку из-под москитной сетки и загасил свечку у изголовья.

– Сладких снов тебе, Морячок. Завтра в это же время, если все пойдет хорошо, ты станешь свободным Моряком. Собственно говоря, ты вообще Моряком уже не будешь, а будешь дикой птицей без имени.

Не в состоянии решить, завидует он попугаю или нет, Свиттерс обратил свои мысли – как это делал обычно, укладываясь спать, – к тому, как слово и грамматика координировались с дневной активностью и действием – как язвили, отражали, объясняли, обогащали или направляли его жизнь, как вступали с нею в противоречие и противопоставление. Так уж случилось, что тем вечером в лингвистическом «интерфейсе» возникло нечто совершенно неожиданное, возможно, даже важное. А именно:

Название «атапаскские языки» распространяется на семью весьма схожих между собою языков, на которых говорят североамериканские индейцы канадского Юкона, а также племена Аризоны и Нью-Мексико, хотя эти группы отделяют друг от друга более двух тысяч миль и у каждой развилась своя, абсолютно самобытная культура. А теперь вот, как ни удивительно, обнаружилось, что один из атапаскских диалектов, похоже, мигрировал далеко на юг, до самой перуанской Амазонки. Прощаясь с попутчиками у входа в гостиницу, Свиттерс сперва смерил пристальным взглядом бутылку с писко в руках у Инти, а затем мальчишек, что робко жались за его спиной. Обнажив изъеденные кокой зубы, Инти шлепнул ближайшего к нему паренька по заду и, отвернувшись, пробормотал: «Udru». Предполагалось, что это – шутка, понятная лишь посвященным. Инти в самых безумных своих джунглевых снах даже вообразить не мог, что Свиттерс опознает в «udru» атапаскское слово, означающее «вагина».

Да, но Свиттерс знал название этой анатомической детали на семидесяти одном языке. Такое уж у него было хобби.

Он ухмыльнулся в темноте: какой он, однако, эрудированный!


Проснувшись на следующий день, Свиттерс кое-как совершил утренний туалет с помощью холодной воды, надел чистый белый полотняный костюм поверх гладко-зеленой футболки (ее оттенок хорошо сочетался с атмосферой комнаты) и сошел вниз. Светловолосый джентльмен с младенчески-розовым лицом, замеченный накануне вечером, по-прежнему восседал в баре, причем на том же самом табурете. Однако вряд ли он провел там всю ночь: он тоже был чисто выбрит, а вместо бутылки джина перед ним стоял чай.

– Ага! – окликнул незнакомец Свиттерса с отчетливым британским акцентом. – Ищете, где бы позавтракать?

– Читаете мои мысли, приятель. – Со вчерашнего утра у Свиттерса крошки во рту не было. – Эти треклятые петухи так орали – разбудили меня, еще солнце взойти не успело. Хотелось бы верить, что здесь найдется яичко-другое. Если нет, сойдут и фрукты. Или миска каши.

– Отрадная всеядность! – откликнулся джентльмен, тут же завоевав симпатии Свиттерса благодаря своему лексикону. – Да еще и янки в придачу! Вчера вечером я вас за итальянца принял. Костюм на вас был тот еще, но ведь костюм же! А сейчас решил было, что вы – собрат-подданный ее величества королевы. Вот уж не думал не гадал столкнуться с янки, да еще в костюме, и где? В поганом Бокичикосе!

– Ну, что до янки, боюсь, старые колонии – своего рода упаковка «ассорти». Никогда не знаешь, кто, когда и где объявится. – Свиттерс утвердился на соседнем табурете. – Скажите мне вот что: уместно ли и прилично ли заказать папайю?

Песочного цвета брови поползли вверх.

– Почему бы нет?

– Ну… гм… видите ли, на кубинском диалекте испанского данный фрукт называется словом «бомбита». «Маленькая бомбочка». Что, в общем, имеет смысл, учитывая форму фрукта и все прочее. А вот слово «папайя» у них означает «вагина». Своя логика просматривается и здесь, вы не находите?… Однако…

– О да, понимаю, – откликнулся англичанин. – Если в Гаване заказываешь jugо de papaya,[63] на тебя смотрят как-то косо.

– А то еще, чего доброго, угостят таким соком, от которого волосы на груди встанут дыбом. Фигурально выражаясь. – Англичанин чуть заметно поморщился, и Свиттерс добавил: – Выражение «вверх ногами» наполняется совершенно новым смыслом, вы не находите?

– Пожалуй. А после, я так понимаю, еще и сигаретка понадобится, – заметил англичанин – сухо, даже не пытаясь сострить.

– Лично я дальше косых взглядов не продвинулся.

– Понятно. Ну что ж. Не тревожьтесь. Сдается мне, в здешних краях слово «папайя» никого не обидит.

В это самое мгновение из мрака явилась девушка-метиска не старше Сюзи, пугающе хорошенькая, сжимая поднос с кукурузным хлебом и тропическими джемами, каковой и поставила перед британцем. Она вопросительно глянула на Свиттерса, и тот, внезапно разволновавшись, выпалил: «Бомбита», – тривиально испугавшись заказывать папайю: а вдруг и здесь вопреки очевидному это слово, чего доброго, означает…

– Нужна бомбита – ступайте к «Sendero Luminoso», – отозвалась девушка, одарив его опасливой, снисходительной улыбкой, какой встречают диагностированного душевнобольного.

Свиттерс, вспыхнув, быстро заказал яйца. А Моряк без фруктов на завтрак как-нибудь перетопчется…

Англичанин, по всей видимости, был слишком хорошо воспитан, чтобы приступить к еде раньше, чем обслужат его сотрапезника, и извлек откуда-то пижонский кожаный кейс с золотым тиснением на крышке – герб и надпись «Королевское антропологическое общество».

– Тьфу, пропасть! – выругался он, заглянув внутрь. – Похоже, ни одной распроклятой карточки не осталось. В таких местах поневоле становишься неряшлив. – Он вытер широкую розовую руку о рубашку и протянул ее собеседнику. – Р. Потни Смайт. Этнограф.

– Свиттерс. Мальчик на побегушках.

Они пожали друг другу руки. Рука Смайта вопреки опасениям Свиттерса оказалась вовсе не такой уж влажной и дряблой.

– Понимаю. Понимаю. Побегушки и привели вас в Бокичикос, мистер Свиттерс?

– Именно так.

– Долго ли… хм… побегушки продлятся?

– Au contraire.[64] – Свиттерс сверился с часами. Стрелки показывали 6:13. – Примерно через час у меня запланирована небольшая прогулка по живописным окрестностям. Затем, если, конечно, меня не потрясет до основания какой-либо из аспектов местной фауны…

– Что отнюдь не исключается. От здешнего поселения до боливийской границы представлены тысяча двести вилов птиц, двести видов млекопитающих, девяносто или более разновидностей лягушек, тридцать два вида ядовитых змей…

– … либо флоры…

– В изобилии великолепнейших образчиков растительного царства, будьте уверены.

– …я рассчитываю отбыть отсюда уже вечером. Самое позднее – завтра утром.

– Жаль, – отозвался Р. Потни Смайт, хотя почему жаль – не объяснил.

Возвратилась девушка, неся пластиковую тарелку с яичницей и бобами. Свиттерс одарил ее улыбкой. Если и есть хоть какой-то повод задержаться в Бокичикосе…

Покончив с завтраком, Смайт закурил сигарету с пробковым фильтром, глубоко затянулся и обронил:

– Честное слово, не хочу вас обидеть и от души надеюсь, что вы не сочтете меня нахалом, но… хм… роль мальчика на побегушках вас не напрягает? Ну, я имею в виду – в вашем-то возрасте и с вашим-то вкусом в том, что касается одежды…

– Честный труд – не позор, приятель. Наверняка у вас была возможность понаблюдать за честным трудягой – даже если сами вы в процессе не участвовали.

– А почему бы и нет?

– В свою очередь скажу, что не хочу вас обидеть, мистер Смайт…

– О, зовите меня просто Потни.

– Но, во-первых, ваш акцент свидетельствует, что скорее всего годы формирования личности вы провели, гоняя крикетные мячики по ровно подстриженным лужайкам в Конвей-на-Твитти или еще в какой-нибудь прелестной Усадьбе, где тяжести ворочают, как правило, слуги; и, во-вторых, вы специалист в той области науки, которой полагалось бы быть наиболее содержательной, интригующей, гибкой и поучительной из всех прочих областей, за исключением, может быть, физики элементарных частиц, и таковой она и была бы, если бы антропологи обладали хотя бы малой толикой воображения или самой что ни на есть рудиментарной способностью удивляться. Ну, пусть бы пороха в cojones… пороха в яйцах у них хватило взглянуть на широкую панораму, помочь сфокусировать и увеличить изображение, так вместо этого антропология сводится к робкому, нудному, узкоспециализированному упражнению в отлавливании гнид, просеивании дерьма и заглядывании в чужие дупла. В антропологии работы – непочатый край, Потни, старина, если только антропологи соизволят приподнять задницы со складных табуреточек – или табуретов в баре, если на то пошло, – и в достаточной степени расширить свой кругозор.

Потни выдохнул облако дыма; какое-то время оно дрожало в воздухе, точно медуза или раздолбанный зонтик: в осточертевшей влажности пары рассеивались медленно.

– Вашему обвинению, смею заметить, недостает не столько энтузиазма изложения, сколько фактов. В защиту «мальчика на побегушках» аргумент выдвинут хороший, но, боюсь, убийственно старомодный и, с моей точки зрения, довольно ограниченный сам по себе. У нас, этнографов, за плечами долгая история непосредственного участия в повседневной жизни культур, которые мы изучаем. Мы едим их пищу, говорим на их языке, из первых рук узнаем их обычаи и традиции…

– Ага, ага, а потом возвращаетесь в свои чистенькие университеты и публикуете монографии на десять тысяч слов про объем кувшинов для воды, или про разнообразные церемониальные именования бабушки (держу пари, маэстры среди них нет), или про то, как чистят ямс. Эй, а ведь то, как чистят ямс – по часовой стрелке или против, – может оказаться весьма важным, если эта подробность отражает более глубинный аспект бытия данной культуры. Ну вот, например, тем ли движением чистят сладкий картофель, каким проводят обрезание, и не намеренно ли эта схема дублирует спираль Млечного Пути или же – а ведь случаются совпадения и более странные – двойную спираль ДНК? А вы не желаете или не умеете проводить подобные аналогии, так что в результате всего-навсего выдаете тонны научной дребедени.

– На это позвольте-ка мне возразить…

– Погодите. Я еще не кончил. Разумеется, ваши познания в естественной истории не настолько скудны, чтобы вы не сознавали: вымирание – следствие чрезмерно узкой специализации. Таков главный закон эволюции. Представители рода человеческого по натуре своей разносторонни. В этом и заключался секрет нашего успеха – по крайней мере в эволюционных терминах. Однако чем цивилизованнее мы становимся, тем дальше отходим от разносторонности и, прямо пропорционально этому, утрачиваем приспособляемость. Согласитесь, Потни, есть некий оттенок иронии в том, что вы, ребята-антропологи, адепты науки, изучающей человека, содействуете конечному его вымиранию через слепую преданность суицидальному разгулу чрезмерной специализации. О ком вы станете писать диссертации, когда нас не будет?

Девушка вернулась убрать со стола. Изобразив очередную ангельскую улыбку, Свиттерс заказал папайю, назвав фрукт его законным именем, и был почти разочарован, когда девушка не смутилась, не оскорбилась и не застеснялась, а вместо того деловито осведомилась, подать ли ему mitad или totalidad, половинку или целиком. (Даже Свиттерсово резвое воображение не могло представить себе половинку вагины.)

Потни Смит, нимало не смутившись на протяжении всей Свиттерсовой тирады, пару раз откашлялся и произнес:

– Если вы говорите о необходимости укреплять междисциплинарные связи в научном сообществе, я целиком и полностью согласен. Да. Гм… С другой стороны, если вы выступаете в защиту беспочвенных гипотез или отказа от научной беспристрастности…

– В гробу я видел научную беспристрастность. Объективность в науке – такое же надувательство, как в журналистике. Ну, может, не такое. Однако позвольте мне вновь перебить вас, буквально на минуточку. – Свиттерс сверился с часами. – Сбегаю встречу по-быстрому проводника.

– Это насчет вашей вылазки на природу?

– Именно. Но сперва хочу поделиться с вами коротенькой историей из личной жизни: она, возможно, объяснит вам, отчего я так враждебно настроен к представителям вашей профессии и почему я повел себя отчасти грубо. Не считая того факта, что я – янки.

– О, право же…

– Вы – второй по счету антрополог, с которым мне довелось повстречаться. Первый был австралийцем – мы познакомились в баре «Сафари» в Бангкоке – и много работал в дебрях Новой Гвинеи. Ну, в тех местах, где всякого колдовства и чар не огребешься, всякой жуткой древней магии – тьма-тьмушая. Так вот этот, извините за выражение, доктор философии два года прожил в одном из тамошних диких племен, и те к нему вроде как прониклись. Когда он уезжал, местный шаман подарил ему мешочек свиной кожи, набитый желтоватым порошком, и сказал, что если посыпать этой штукой голову и плечи, то станешь временно невидим. Дескать, можно зайти в крупнейший универмаг в Сиднее и выбрать что понравится. Так вот представляете, антрополог мне все это рассказывает, а дойдя до этого самого места, сдавленно фыркает себе под нос и снова прикладывается к коктейлю. Я ему: «Ну?» А он мне: «Что – ну?» А я ему: «Ну как, получилось?» А он на меня смотрит этак высокомерно и говорит: «Естественно, пробовать я не стал».

– И его ответ разочаровал вас, не так ли?

– Потни, я человек мирный, тем не менее всей моей выдержки едва хватило, чтобы не отхлестать его по щекам. «Естественно, пробовать я не стал…» Вы только представьте себе! Мне хотелось ухватить его за нос и свернуть лицо на затылок. Самовлюбленный осел! Бесхребетный олух!

Потни закурил новую сигарету.

– Ценю вашу откровенность. Этот небольшой анекдот и впрямь выставляет вашу предвзятость в свете более лестном. Если взглянуть на веши с правильного ракурса, думаю, что ваше раздражение на… на благопристойность этого придурка отчасти понятно. – Он помолчал, разглядывая дымный цветок с увлеченностью ботаника. – Порой, однако… порой на самом деле не стоит слишком уж заигрывать с первобытными магическими ритуалами. Если они и не причинят тебе серьезного физического или психологического вреда, с верного пути собьют уж точно. Я и сам тому живое подтверждение, скажу не без горечи. Если бы я не позволил себе тронуться умом на почве одного из этих кандакандерских ублюдков с его фокусами, так не возвращался бы в это треклятое место, не дожидался бы здесь бог знает чего, пока и карьера, и брак катятся коту под хвост.

Смайт отодвинул в сторону чашку и громким, хотя и жалобным голосом потребовал джина.

– Я с интересом выслушал бы эту историю в подробностях, – проговорил Свиттерс, причем не кривя душой, – но долг зовет. – Он взял со стола блюдечко с ломтиками папайи и соскользнул с табуретки.

– Тогда, может, увидимся позже? Некоторая доза философии «мальчика на побегушках» пошла бы мне на пользу. Ну, общий обзор. Широкая панорама, как вы говорите. Гм…

– У вас ни тени шанса, приятель. Хотя просто потрепаться я не прочь. Передайте сеньорите, что я буду мечтать о ней до конца жизни. И побудьте здесь, Пот. Нам нечего терять, кроме своих побед, теряем мы только победителей.


Пока Моряк поклевывал мякоть папайи, Свиттерс, натянув новые резиновые сапоги, распахнул ставни и раздвинул плети бугенвиллий, изрядно мешающие обзору. Он надеялся увидеть панораму города, но его номер находился в глубине гостиницы, а окна выходили на чисто выметенный внутренний дворик. Белые куры выцарапывали на унылой и голой земле белокуриные стихи, а поросячье трио взвизгивало и всхрюкивало, словно протестуя против мира, где смотрят сквозь пальцы на трагизм ветчины. Незадолго до того в угол после стирки выплеснули воду с хлопьями пены, вымостив дворик мыльными пузырями на манер булыжника; пузыри переливались и мерцали под утренним солнцем. В центре дворика росла пара матовых деревьев, и хотя по молодости лет они вряд ли плодоносили, листвы их хватало, чтобы создать тень для девушки, которая, усевшись на перевернутой корзине, лущила бобы в синюю эмалированную миску у себя на коленях. Выгоревшее хлопчатобумажное платьице задралось до самой миски, открывая взгляду кремовое бедро, и если только зрение его не обманывало, снизу лукаво подмигивали розовые трусики. Свиттерс вздохнул.

Теннесси Уильямс написал некогда: «Мы все живем в охваченном пламенем доме, причем пожарных вызвать нельзя; выхода нет, остается лишь глядеть сквозь чердачное окошко, в то время как огонь пожирает дом, в котором мы заперты, словно в ловушке». В определенном смысле драматург был прав. Но – что за вид открывается из чердачного окошка!

Забыл Теннесси упомянуть, что если поглядеть из окошка с зудящим любопытством и пылкостью, с великодушным сердцем и способностью искренне радоваться и, да-да, с языком, который поддержит и обогатит все то, что мы видим, тогда КАКАЯ РАЗНИЦА, что дом вокруг нас горит синим пламенем? Да плевать. Пусть сукин сын полыхает вовсю!

Эти ли мысли составляют философию «мальчика на побегушках»? Возможно, что и нет. Но на данный момент сойдут и они.


Бокичикос оказался столь же не похож на Пукальпу, как плоскодонка «Дева» – на неуклюжий танкер. Бокичикос был заметно меньше, и тише, и чище, и куда уютнее. Свиттерс вспомнил замечание Хуана-Карлоса о том, что Бокичикос – плановый населенный пункт, основанный правительством «в строгом соответствии с требованиями экологии». И в целом это соответствовало истине. В то время как анархически разнузданная Пукальпа расползалась во все стороны, бездумно загаживая, разграбляя и пожирая окрестные дебри, Бокичикосу были предписаны жесткие границы, за пределы которых городу запретили выплескиваться либо протягивать щупальца. В результате мистическое изумрудное дыхание леса мягко овевало побеленные щеки города, в то время как здешняя река распевала серенады горожанам заливистой трелью, а не хрипела смертным хрипом, придушенная раковой опухолью.

Отходящие от центральной площади (в классическом испанском стиле) грунтовые улицы были выровнены и утрамбованы, все здания, кроме церкви, единообразно крыты пальмовыми листьями, что придавало им особый индейский колорит. Стены домов были сложены из кирпича и/или бревен, образовавшихся в результате расчистки места под город, а затем гордо выбеленных раствором известки, благодаря которому они когда-то блестели, а теперь заметно истерлись. Ни одно из строений, включая ратушу, отель и церковь, в высоту и сравняться не могли с деревьями джунглей, что затеняли их «черные ходы», да и дверные проемы шириной зачастую уступали стволам этих дерев. Далеко-далеко высилась самая важная из городских построек, драгоценность короны, все искупающее достоинство – завод по переработке отходов. (Будь они мудрее, обитатели города ежедневно пускали бы благодарственные свечи по лаврового цвета водам своего пижонского отстойного бассейна.) Уж конечно, Пукальпа такой утонченной роскошью похвастаться не могла, да скорее всего и Икитос – тоже.

В Бокичикосе обнаружилось с полдюжины грузовиков – бездействующих, изъеденных ржавчиной, со спущенными шинами – а кого им возить-то? – и ни единой легковушки. Короткие улочки города, каждая из которых заканчивалась тупиком, оживляли клюющие куры, роющие землю рылом свиньи, тявкающие дворняги и голые дети, тощие и чумазые, – и при этом ни мимолетного видения, ни тени запаха недавно опочившей собаки не потревожили Свиттерса. Тем не менее в небе кружили стервятники – терпеливые, уверенные в более несомненной и вкусной из двух неизбежностей жизни: некрофилический радар бдительно обшаривал заросли.

А уж в зарослях недостатка не было. Подстрекаемые яростным экваториальным солнцем и тропическими проливными дождями растения бесчисленных разновидностей заполонили сточные канавы и дворы, угрожая захватить и площадь; их горький нектар утолял жажду люминесцентных бабочек и миллиардов жужжащих насекомых окраса более скромного.

Построенный с расчетом на нефтяной бум, которого так и не возникло (геологи существенно переоценили потенциальный выход здешнего нефтяного месторождения), Бокичикос ненадолго расцвел – и тут же увял. И по меньшей мере половину населения времен наивысшего расцвета утратил. Однако половина осталась: жилье здесь было недурственным и недорогим, и, кроме того, люди верили, что вот-вот начнется бум более солидный, а именно – лесной. Очень скоро, рассуждали предприимчивые, японцы выкосят девственные леса Индонезии, Борнео, Малайзии, Новой Гвинеи и, возможно, Аляски – и всерьез возьмутся за вырубку западной и центральной Южной Америки. На Амазонке в Бразилии они уже превратили древние и величественные экосистемы в кучи безжизненных оранжевых опилок (один из способов глушить прыткость), и покупатели активизировались вокруг Пукальпы в Перу. Предсказывали, что скоро цепные пилы примутся рычать чудовищные денежные мантры в пределах слышимости от площади Бокичикоса (где в то утро звенели всевозможные птичьи трели), и снова пресловутые сорок или около того табуретов в баре отеля будут денно и нощно полируемы преуспевающими или по меньшей мере честолюбивыми задницами.

К слову сказать, кто-то, возможно, и подивится, зачем сравнительно небольшой нации вроде Японии такое количество древесины. Но Свиттерс-то знал. Цэрэушные доклады подтверждали, что миллионы импортированных бревен были затоплены в заливах повсюду вдоль побережья Японии – так сказать, засолены до того не слишком отдаленного будущего, когда мир по большей части останется без деревьев. Знал Свиттерс и то – и размышлял он об этом с безрадостной улыбкой, неспешно пересекая площадь с экзотической клеткой в руках, – что собрат-агент, действующий в Токио, энергично разрабатывает планы воспрепятствовать японскому маневру. Нет, не по приказу организации, а втайне, на свой собственный страх и риск. Этот Давид, напускающий порчу на Голиафа, разумеется, принадлежал к числу ангелов.

Также к слову: некогда Свиттерсу казалось, будто термин «ангел» в применении к определенным вылупившимся в ЦРУ «белым воронам» являлся ничем иным, как иронической аллюзией на занудную книгу проповедника Билли Грэма[65] под названием «Ангелы: тайные агенты Господа». А вот и нет, уверял Скверный Бобби Кейс. Согласно Бобби, данный термин относится к малоизвестному отрывку из Писания, где рассказывается о «нейтральных ангелах», ангелах, которые отказались примкнуть к какой-либо из сторон в небесном расколе между Яхве и Люцифером и которые отчитали обоих за непримиримость, надменность и жажду власти. Откуда летчик-лихач из Хондо[66] знал такие вещи (Кейс окончил техасский технический колледж, отвоевав на экзамене второе место в своем классе, но специализировался он по аэронавигационной технике), Свиттерс понятия не имел, равно как и не догадывался, где может находиться в то утро летчик-шпион и что поделывает, однако он отдал бы бочку острого томатного соуса за то, чтобы Бобби оказался рядом и за возможность спозаранку распить вместе с ним пивка на сумрачной тесной площади далекого Бокичикоса.


Рынок примыкал прямо к площади. Тут и там стояло около дюжины ларьков под тростниковыми навесами, а в придачу к ним – несколько рядов открытых столиков, застланных изодранной, выгоревшей, изъеденной тараканами клеенкой. Выставленный ассортимент фруктов и овощей был довольно скуден: преобладали бананы, перец чили и горки бледной юкки или корней маниоки; яйца; домашняя птица; копченая рыба; шкуры животных и рептилий; плетеные коврики и корзины; галантерея и одежда (включая футболки из ткани шодди, украшенные «пиратскими» портретами самого знаменитого лица на всей планете, более знакомого и, чего доброго, более любимого, нежели Иисус, Будда или Майкл Джордан[67] – физиономии милого и слащавого мультяшного грызуна с ласкательной ирландской кличкой); и, как раз там, где остановился Свиттерс, высился ларек с писко, домашнего производства ромом и теплым пивом.

Свиттерс неспешно потягивал напиток – мудрые на теплое пиво не набрасываются – и оглядывался в поисках Инти. Индеец опаздывал. Может, у него возникли проблемы с наймом проводника, согласного проводить Свиттерса к глиноземному курорту, куда попугаи и макао якобы слетаются всякий день, дабы умастить крохотные вкусовые почки питательными минеральными добавками. Возможно, он угодил в неприятности из-за шумных ночных оргий с мальчишками. Маловероятно, чтобы Инти отбыл обратно в Пукальпу в силу того вполне практического соображения, что до сих пор он получил лишь сорокапроцентную предоплату за услуги. Однако при всей сомнительности подобного исхода даже тени подозрения о том, что Инти, возможно, бросил его в этой затхлой, заросшей, глухой, Богом забытой дыре, хватило, чтобы на лбу у Свиттерса выступил холодный пот. Он жадно хлебнул пива, и еще, и еще, пока пенная струя не ударила из горлышка и не хлынула ему за пазуху. Пена еще сочилась из его ноздрей, когда минуту спустя он вроде бы углядел Инти на противоположном конце площади.

Там назревал скандал, и капитан «Девы» явно находился в его эпицентре.

– Посторожи пивко, – наказал Свиттерс попугаю. – Я мигом.

Ссора, как выяснилось, вспыхнула между Инти и жилистым, золотозубым молодым метисом в кроссовках «Найк» и жутковатой накидке из шкуры анаконды. Метиса поддерживали несколько приятелей – главным образом своим физическим присутствием, хотя время от времени они прибегали и к словесным увещеваниям.

При виде Свиттерса Инти явно приободрился. Под впечатлением от модного костюма и шляпы последнего метис сделал вывод, что перед ним – важный сеньор, а пожалуй, что и адвокат (!), и тоже обрадовался вмешательству персоны рассудительной и авторитетной. Однако надежда на объективное мнение в пользу метиса тут же развеялась: Инти указал на янки, изобразил пистолет при помощи кулака и указательного пальца и, злобно тараторя без умолку, выпустил очередь воображаемых выстрелов в грудь своего противника. Инти убеждал Свиттерса истребить бокичикосца точно так же, как тот расправился с пауком-бананоедом; а судя по тому, что метис отпрянул назад и лицо его посерело под стать змеиному плащу, он явно устрашился, что Свиттерс, чего доброго, возражать не будет.

– Нет-нет-нет, – промолвил Свиттерс, качая головой, выдавливая из себя широченную улыбку и пытаясь изобразить добродушие, сделавшее бы честь тамаде на воскресном завтраке в молитвенном собрании. Он воздел руки в общепринятом миротворческом жесте и примирительно, хотя и на скверном испанском, поинтересовался, в чем дело.

Последовал обмен скорострельными очередями на испанском и кампа – точь-в-точь помехи на радио «Вавилон» в грозовую ночь. Времени на разбирательства ушло немало, но в итоге детали спора наконец прояснились – во многом благодаря тому факту, что метис, загнанный в угол, внезапно заговорил на просто-таки превосходном английском.

По всей видимости, двумя неделями раньше Инти вручил Ямкоголовой Гадюке (для укрепления собственной репутации метис взял себе имя смертоносной обитательницы Амазонки) ящик с отменнейшим лимским писко в обмен надетеныша оцелота. Предполагалось, что животное удастся продать в Пукальпе за хорошую цену. Позже в тот самый вечер, когда Свиттерс нанял Инти в проводники, индейца поймали за попыткой сбыть оцелота на окраине пукальпского полулегального рынка попугаев. Блюститель порядка призвал Инти к ответу за нарушение одного из нововведенных перуанских законов о защите дикой природы и конфисковал звереныша, но Инти сообщил, что на рассвете следующего же дня вновь отправится вверх по реке в джунгли, и пообещал выпустить кошку в лесу неподалеку от того места, где его поймали, – если только оцелота ему вернут. После долгих препирательств блюститель порядка согласился. Бутылка писко скрепила договоренность.

«А, вот откуда взялся тот толстопузый тип в потрепанной бурой форме, что стоял на пристани, скрестив руки, и следил, как мы отплываем, – подумал про себя Свиттерс. – То-то я еще гадал, что это за джентльмен».

Однако вместо того Инти вознамерился вернуть оцелотенка Ямкоголовой Гадюке (только тогда Свиттерс заметил ходившую ходуном корзину под крышкой, что стояла тут же) и потребовать назад писко. Ямкоголовая Гадюка об этом и слышать не хотел, пусть даже в силу той единственной причины, что бренди по большей части уже постигла судьба всего бренди, иначе говоря, его поглотила черная дыра, зияющая у врат страстей человеческих.

В итоге Свиттерс уладил дело, убедив чужака-метиса вернуть Инти одну-единственную бутылку писко – в порядке вознаграждения за хлопоты и компенсации морального ущерба, в то время как он, Свиттерс, возьмет оцелота на свое попечение. Нет, он вовсе не собирался контрабандой вывезти оцелота домой в подарок Сюзи, хотя такая мысль и приходила ему в голову; он вознамерился выпустить зверька по дороге к колпе, где свободу обретет попугай. О да! Служба по освобождению домашних животных имени Свиттерса.

Покончив с этим делом, он шагнул к раскачивающейся корзине и нагнулся приподнять крышку – чтобы оцелотенок не задохнулся ненароком, при этом гадая, не зафиксировалось ли в юном сознании звереныша воспоминание о детском лифчике Сюзи. Но едва он коснулся плетеной крышки, как его грубо окрикнули – а Ямкоголовая Гадюка схватил его за руку и сжал ее точно стальными щипцами.

– Черт! – пробормотал себе под нос Свиттерс. – Мог бы сразу понять, что это добром не кончится. – Он попытался расслабить мышцы и очистить сознание, как его учили на занятиях по боевым искусствам. – Вот тебе и ясное солнечное утречко. Вот тебе и парадный, свежий костюмчик. – Одним неуловимо-текучим движением он выпрямился, развернулся, приемом раk sao сбросил руку Ямкоголовой Гадюки со своего предплечья и нанес удар кулаком.

Удар слегка запоздал (Свиттерс был не в форме – слишком давно не практиковался), и не успел кулак достичь цели, как его с неожиданным проворством заблокировал Инти. А в следующий миг Инти вцепился в правую руку Свиттерса, а Ямкоголовая Гадюка восстановил стальной захват на левой. Вдвоем индейцы заботливо развернули Свиттерса вокруг своей оси. Корзина, перевернутая в процессе, лежала на боку – и из нее медленно выползала, гибко извиваясь туда-сюда, змея с головкой в форме наковальни, черная и блестящая, как живое воплощение зла: от ее узких зеленовато-желтых глаз-щелочек так и расходились смертоносные лучи.

Толпа рассеялась. Инти увлек Свиттерса прочь. Указал на вторую корзинку, поставленную в тени тростникового навеса в нескольких ярдах поодаль. И зафыркал, зашипел, затопотал ногами, в точности как когда Свиттерса напугал паук.

– Ага, уловил, – буркнул Свиттерс. – Что ж, наверное, патологическое чувство юмора лучше, чем вообще его отсутствие. – Когда же Свиттерс оглянулся назад, Ямкоголовая Гадюка каким-то образом уже вернул гадюку в ее обиталище.


– О'кей, приятель, твои грязные коммерческие сделки отняли у меня добрых полчаса времени, и в придачу меня едва змея не покусала. Пора бы цирку и трогаться. Ну и куда, к чертям собачьим, подевался наш гид, нанятый для экскурсии на попугайный курорт?

Разумеется, Свиттерсу пришлось переформулировать свою тираду. Когда же он довел-таки запрос до сведения Инти, шкипер – в руках у него покоилась корзинка с оцелотом (правильная корзинка), а из-за пояса, точно pistola,[68] торчала бутылка писко – заверил нанимателя, что его юные товарищи по играм были посланы раздобыть лучшего проводника из всех, что есть, и вот-вот объявятся вместе с сим многоуважаемым знатоком колпы.

– Отлично. А то уже поздновато. И жарковато.

В самом деле, хотя еще не было и девяти, солнце глядело на них сверху вниз, точно дурной козлиный глаз, недоброе, налитое кровью, и под его пагубным взором каждая живая клеточка в каждом живом существе затормаживалась точно наручные часы Дали. Свиттерс чувствовал, как протоплазма в нем превращается в жидкость для химической чистки, а костюм, которому очень скоро химчистка и впрямь понадобится, намертво приклеился к телу, точно афиша к стене.

Дыша медленно и неглубоко, словно опасаясь захлебнуться насыщенным парами воздухом, Свиттерс поплелся через площадь в нескольких футах позади Инти. Но не успел далеко уйти, как обнаружился новый очаг волнения. На сей раз – вокруг клетки с Моряком.


Пирамидальную клетку обступила группа индейцев-мужчин, человек пять-шесть. Свиттерс идентифицировал их как индейцев не столько по раскрашенным лицам (геометрически расположенные мазки ягодной мякотью), или чертам (длинные, выступающие носы, четко очерченные скулы, скорбные темные глаза), или одежде (изодранные колючками хлопчатобумажные шорты и, по сути дела, все), сколько по прическам.

Лесные племена Южной Америки говорят на множестве языков и практикуют множество обычаев. Единственное, что у них у всех есть общего, – это унисексовая стрижка «паж». Ощущение такое, словно в глубокой древности, еще до того, как время включилось, некое изначальное божество – например, Великий Бог Бастер Браун,[69] – пронесся по обширным лесам Амазонии с глиняной чашей в одной руке и тупым ножом в другой и каждому древнему смертному обкарнывал шевелюру в одинаково кошмарном стиле. Объединению это никак не способствовало – племена, что традиционно воевали друг с другом, носили одинаковые челки, – и тем не менее прическа закрепилась и привилась. То, что ввела в моду Гайя Парикмахер, да не сострижет человек!

Южноамериканские полукровки имели тенденцию стричься по европейской моде, в этом вопросе оставаясь заодно со своими соотечественниками чисто испанского или португальского происхождения. В Лиме, однако, как уже заметил Свиттерс, кое-кто из blancos[70] помоложе – Гектор Сумах, например, и девица из клуба Глория – начали отдавать предпочтение усовершенствованному, более цивилизованному варианту индейской стрижки. Свиттерс гадал про себя, существует ли единое для всей Амазонии название для этой прически, или в языке каждого племени она называется иначе, или это явление настолько само собою разумеющееся, что иного обозначения для нее, кроме слова «волосы» (в каждом племени – свое), просто нет. Мгновение его одолевало искушение спросить Инти, как он называет свою стрижку, но на всякий случай – а вдруг лодочник ответит: «Артур», как ответил Джордж Харрисон на тот же вопрос в «Вечере тяжелого дня», – придержал язык. Есть неприятности, от которых даже записные смутьяны предпочитают держаться в стороне.

Что до неприятностей, то, как выяснилось, у пивного ларька ничего подобного не намечалось. Индейцы не злились, не буянили; просто в силу неведомой причины Моряк заинтриговал их настолько, что возбуждение возобладало над их обычной замкнутостью. Они толпились вокруг клетки, тыча в нее покрытыми рубцами пальцами и останавливая прохожих, чтобы расспросить о попугае внутри – по крайней мере так казалось со стороны. Это несколько озадачивало: Моряк – безусловно, красивая птица, даже в свои преклонно-зрелые годы, – никоим образом не являлся экземпляром редким или уникальным. А привезти домашнего попугая в эту часть мира, было, пожалуй, все равно что тащить пиво «Миллер» в Баварию.

– Они что, антиквариат покупают? Гарантия на этого пожирателя крекеров много лет назад как истекла. – Свиттерс поинтересовался у Инти, что так привлекло зрителей, но Инти не знал и выяснить хоть в каких-то подробностях тоже не мог, ибо хотя Инти и бокичикосская тусовка говорили на диалектных вариантах кампа, диалектам этим недоставало общего вокабулярия, так что беседу удавалось поддерживать лишь на самом примитивном уровне. А поскольку общий словарный запас Инти и Свиттерса был тоже невелик, Свиттерсу удалось установить лишь то, что на самом деле индейцев занимал не Морячок, а клетка.

– Круто, – отозвался Свиттерс. – А не сообщишь ли ты своим родичам из провинции, что этот уникальный, построенный по специальному заказу переносной вольер в ближайшие пару часов будет покинут его обитателем, и я готов предложить им таковой на чертовски выгодных условиях? Что у них есть на обмен? Может, бриллиантовый браслет? – Свиттерс знал, что в здешних краях в речной гальке порой попадаются неотшлифованные алмазы, и думал о Маэстре.

Однако трехступенчатый языковой барьер оказался непреодолим, и хотя любопытство индейцев по поводу переносной темницы Моряка не только не убывало, но, напротив, нарастало – теперь, когда появился владелец, – интерес Свиттерса, напротив, пошел на спад, и он принялся оглядываться по сторонам, высматривая мальчишек из Пукальпы и обещанного проводника к колпе.

– Этого проводника по почтовому каталогу заказывают, не иначе, – пожаловался он, обмахиваясь панамой.

Когда же мальчики наконец появились, сопровождал их не местный охотник, но Р. Потни Смайт.


– И снова привет! – весело закричал он, распространяя вокруг себя пары джина. – Весть несется по городу: требуется человек, способный довести вас до попугайного урочища.

– А что, это проблема?

– Да едва ли, старина, – хихикнул Смайт. – Тропа начинается вон там, прямо за церковью. Ведет, никуда не сворачивая, до места практически по прямой. Проложена вдоль реки. Если, конечно, вы не задались целью внести посильный вклад в местную экономику, проводник вам на фиг не нужен. Я, кстати, буду счастлив с вами прогуляться, если нужна компания.

– Вот уж в чем нехватки нет, – буркнул Свиттерс, указывая на капитана и команду «Девы» и на контингент местных.

– Понятно. – Смайт поприветствовал индейцев, столпившихся вокруг птичьей клетки; те немедленно подступили ближе, окружили его и заговорили – почтительно, но все сразу. К удивлению Свиттерса, англичанин отвечал им на их же языке; они беседовали несколько минут, зачастую многозначительно, прицельно поглядывая то на джунгли, то на клетку и обратно.

Смайт обернулся к Свиттерсу:

– Парней жутко заинтересовала эта треклятая клетка.

– Да уж вижу, что не попугай. А в чем дело?

Смайт задумчиво потеребил сперва одну мясистую щеку, затем другую. Его челюсти поблескивали на влажной жаре, точно лопнувшие дыни.

– Символизм, – проговорил он. – Гомоимаджистская идентификация или что-нибудь в том же бредовом духе. Не берите в голову. Все очень просто. Это – вторая… гм… пирамидальная фигура, что индейцам-наканака когда-либо доводилось видеть.

– Первая небось была просто блеск!

– Еще бы. – Смайт кивнул большой, тяжелой головой и загадочно улыбнулся. – Исходя из того, что «просто блеск» может означать «впечатляющий» или «выдающийся», первая пирамида и в самом деле была просто блеск.

Свиттерс на мгновение представил себе некую затерянную в джунглях пирамиду, руины древней архитектурной постройки. Хотя здесь могут быть только инкские, а Свиттерс отлично знал, что пирамиды инков лишь очень смутно напоминают египетские строения, по образцу которых моделировалась клетка для Моряка. Он хмуро воззрился на антрополога, словно требуя продолжения, а Смайт, по всему судя, уже собирался таковое предоставить, когда внезапно оглушительный приказ заставил всех, находящихся в пределах слышимости, на долю секунды изобразить встряхивание невидимого мартини.

– Нар-роды мир-pa, р-расслабьтесь! – вот что они услышали. Именно так – и не иначе. Громко. Из ниоткуда.

– Чтоб ты провалился! – выругался Смайт.

– Ай-иии! – взвизгнул Инти.

– Пришлите клоунов, – пробормотал Свиттерс.

И хотя индейцы-наканака с резкими, пронзительными птичьими криками были знакомы не понаслышке, именно они подскочили особенно комично. Успокоившись же, поинтересовались у Смайта, что именно сказал «волшебный» попугай, ибо были убеждены: птица изрекла некую истину, скорее всего сверхъестественного толка.

Смайт посовещался со Свиттерсом; тот ответил:

– Ты правильно расслышал, друг Потни. Старая зеленая метелка для смахивания пыли велела нам остыть, успокоиться и обрести просветление; и если простить попке сомнительную стилистику, так скажу, что совета более мудрого в жизни не получишь – тем паче от недавнего домашнего питомца.

Когда Смайт пересказал суть любимого Моряцкого афоризма, восхищение наканака перешло все границы. Они возбужденно затараторили, как промеж себя, так и обращаясь к Смайту, причем тараторили так долго, что Свиттерс потерял терпение и вмешался, объявив, что сей же миг отбывает к глиноземному отвалу. Он жестом велел одному из парнишек взять клетку, поскольку Инти тащил оцелота, а сам он собирался поснимать окрестности на камкодер – задавая впечатление, так сказать. В конце концов, Маэстра заслужила шоу на все сто.

Не успело маленькое сафари тронуться в путь, как Потни остановил экспедицию.

– Послушайте, Свиттерс, дело вот в чем… – Он забормотал что-то невразумительное, еле подбирая слова. С его цветом кожи под стать перламутровой раковине и медвежьим сложением любой наделенный воображением зритель мог бы счесть его отпрыском русалки и панды. – Дело вот в чем… Открою вам кое-что важное… ну, то есть оно может оказаться важным…

– Так уже открывайте – или закрывайте, рот, в смысле, – фыркнул Свиттерс. – Подошвы Дантовых туфель и то так не припекало, как тут. – В следующий миг Свиттерс уже сожалел о замечании: уж не уподобляется ли он этим жалким нытикам, что тратят бесчисленные бесценные моменты своей краткой жизни, жалуясь на погоду? Погоде следует либо радоваться, либо вообще ее не замечать, либо одно, либо другое, – если, конечно, таковая не причиняет тебе физического вреда, не гноит на корню твой ревень и не губит твоих детей; хотя в такие дни, как сегодня, когда солнце парит мозги, точно китайские клецки, радоваться особо нечему, а вот не думать о погоде еще труднее, чем не думать о… о Сюзи.

Свиттерс сбавил тон.

– Где-то я читал, что каждую секунду на землю обрушивается 4,3 фунта солнечного света. Мне кажется, данные сильно занижены. А ты, Потни, что скажешь? – Он промокнул лоб. – То есть я, конечно, понимаю, что солнечный свет, это… ну, в общем, свет… но не кажется ли тебе, что на самом деле имелось в виду 4,3 тонны?

Смайт снисходительно улыбнулся и закурил сигарету.

– Для путешествий по тропической зоне вы одеты не лучшим образом, верно, старина?

– Ну, это как посмотреть…

– Хотя должен отметить, что сапоги – это разумно. – Он поглядел на небо оттенка севрского фарфора. – Скоро пойдет дождь.

Свиттерс тоже вскинул глаза. На его взгляд, никакого дождя не предвиделось. Он был готов поставить последний доллар за то, что дождя не будет.

– Так давай, Пот, выкладывай. А то мое небольшое предприятие уже выбилось из графика.

– Мальчик на побегушках спешит исполнить поручение?

– Именно. Ты в самую точку попал.

Смайт яростно откашлялся, с его адамова яблока во все стороны разлетелись капли пота.

– Янки в деловом костюме, «исполняющий поручение» в перуанских джунглях… Чуть западнее первой мыслью было бы: «кокаин». Но в здешних краях отборной коки мало, если вообще есть, да и минеральные ресурсы довольно скудны. Да. Гм… Если вы нацелились на экзотических птиц…

– Послушайте, приятель…

– Не мое собачье дело, не так ли? Разумеется. Абсолютно не мое собачье. Однако новости таковы. – Свиттерс попытался вставить слово, но Смайт только отмахнулся. – Эти парни наканака, видите ли, хотели бы ненадолго одолжить вашего попугая. Они хотят забрать его – вместе с клеткой, разумеется, – в джунгли. Что, встревожились? Еще бы. Но, видите ли, они его непременно вернут. Они всего лишь хотят показать его одному типу из племени кандакандеро. Весьма примечательная личность, уверяю вас. Наканака уверены, что великий шаман кандакандеро будет настолько потрясен, что даже даст вам аудиенцию.

– Нет-нет-нет-нет-нет. Благодарствую, но никак невозможно. Мой календарь светских визитов заполнен под завязку. Может, в следующий раз, как буду проезжать мимо. – Свиттерс оглянулся на Инти. – Давайте-ка сгоняем табун – и вперед!

– О, хорошо, превосходно! Просто в самую точку! – Физиономия Смайта из нежно-розовой сделалась пунцовой. – Я прожаривал задницу в этой сраной дыре пять сраных месяцев, упрашивая, умоляя, подлизываясь, подмазывая, словом, делая все, вот только на четвереньки не вставал и курбетов не выделывал на манер стаффордширского бультерьера, – лишь бы добиться еще одной встречи с Концом Времен, а тут являешься ты со своим сраным поручением, что называется, не думал не гадал, ни сном ни духом, – и вляпываешься по уши, просто-таки натыкаешься ненароком, сталкиваешься нос к носу с великим шаманом. Превосходно, просто превосходно. Мое обычное везение, как говорится. Мое обычное сраное везение.

Свиттерс потрясенно глядел на собеседника.

– Сбавь обороты, – предостерег он. – Сбавь обороты, приятель. Внемли наставлениям Морячка. Р-рас-слабься. Ты ведешь себя так, как будто я всю игру тебе запорол, а я понятия не имею, о какой игре речь-то, – прям хоть в полицейское управление Лос-Анджелеса обращайся. Я всего лишь…

– О, ты тут вообще ни при чем. Правда. Извини. Это просто моя сраная…

– Потни, хватит ныть. Нытье неэстетично, даже если твои подвывания наводят на мысль о Кеннете Брана,[71] поедающем замороженную клубнику серебряной вилочкой. Просто скажи толком, в чем проблема. Что за фигня насчет «конца времени»? «Рандеву с концом времени»? Тебе солнце в голову ударило? Солнце и джин? Синдром «англичанин перебравший»?

Потни постепенно возвращался к естественному цвету. По его гладкому, блестящему лицу разливалась усталость – так удалившийся отдел фермер Среднего Запада вселяется в отель «Фламинго Бич». Он повел медвежьими плечами и неохотно отшвырнул сигарету в изглоданные тлей заросли.

– Не бери в голову… Белиберда.

– Белиберда? – Свиттерс ухмыльнулся – недоверчиво и саркастически-восторженно.

– Да. Вздор. Чушь, – воинственно пояснил Смайт.

– Я отлично знаю, что такое «белиберда». Я просто полагал, что в возрастной группе моложе девяноста пяти термин уже не используется. Даже в Доброй Старой Англии.

– Не измывайся.

– Так, значит, белиберда, вот как? Так чего ж ты сразу не сказал? К белиберде у меня неистребимая слабость, видишь ли. А если добавить еще и щепотку околесицы или там галиматьи, о, тут мне и впрямь не устоять.

– Не измывайся.

– И не думал, Пот. Может, подыщем где-нибудь тенистый уголочек и потолкуем по душам?

– Если ты серьезно.

Свиттерс, конечно, потакал этнографу, видя, как тот взволнован, но в то же время и впрямь был самую малость заинтригован. «Белиберда, – едва ли не распевал он, шагая к крытому входу больницы неподалеку. – Белиберда движет миром, миром».


Боковой вход в бокичикосскую больницу использовался – несколько авторитарно – для тяжелых больных, нуждающихся в скорой помощи. Сквозь него поступали тела, истекающие кровью от ударов мачете или раздувшиеся от укуса змеи. Парадный или главный вход предназначался для страдающих болями, кашлем, лихорадкой или одним или более из числа тех тридцати паразитов, что в подобном месте способны просочиться, пробраться, прокопаться, ввинтиться, впиявиться в человеческий организм, что немало способствовало репутации данного региона в смысле бьющей через край прыткости. (Близилось время, когда вспыхнет спор, через который из входов, боковой или главный, подобает принять обездвиженного Свиттерса, но до этого малоприятного затруднения оставалось еще несколько дней.)

Из ниоткуда к боковой двери вела короткая, мощенная плитняком тропинка. Над дорожкой нависала узкая тростниковая кровля, поддерживаемая побеленными столбами. Под этой-то кровлей и укрылись Свиттерс и Смайт, сперва от солнца, а спустя каких-нибудь пять минут – от дождя, ибо едва Смайт начал распространяться насчет наканака, и типа из племени кандакандеро, и просьбы одолжить попугая Маэстры, как несколько капель размером с рыбку гуппи забарабанили по пыльной земле и с глухим стуком зашлепали по широким, как тарелки, листьям густых зеленых зарослей. А в следующий миг приключился демографический взрыв – явление в католической стране более чем уместное, – и капли-прародители размножились, изменили геометрию и превратились в ослепляющую и оглушающую орду.

Едва хлынул ливень, Свиттерс извлек из кармана обрывок салфетки, написал на ней: «С меня причитается мой последний доллар» и деловито вручил ее Потни. При виде послания тот недоуменно заморгал, рассеянно сжал его в розовом кулаке, возвысил голос, перекрикивая шум дождя, и продолжил рассказ.

Воспользовавшись благовидным предлогом – нельзя же дать Моряку вымокнуть! – Инти присоединился к двум белым под крышей. Команда «Девы» и делегация наканака остались под дождем, который к тому времени так усилился, что те, даже стоя в какой-нибудь дюжине ярдов, превратились в серебристые силуэты. Индейцы, похоже, вымокнуть насквозь ничуть не боялись, а Смайт, занявший, впрочем, позицию гораздо более выгодную, про погоду тоже не вспоминал. «Радуйтесь или игнорируйте», – призывал некогда Свиттерс и теперь, к вящему своему удивлению и отчасти стыду, обнаружил, что другие с легкостью воплощают в жизнь то, что он проповедует.

Вот таковые были декорации для излияний Смайта – повести необычной, чтобы не сказать – из ряда вон выходящей, каковая и будет вкратце изложена ниже. Именно вкратце, поскольку воспроизвести и пересказать ее дословно не просто излишне; это, чего доброго, означает злоупотребить как терпением читателя, так и его задницей. То, что подобное злоупотребление порой ко благу – взять хоть «Поминки по Финнегану» или протирание штанов в церкви, вызывающее возбуждение в гениталиях, – к делу не относится. Хотелось бы верить.


Р. Потни Смайт впервые приехал в Бокичикос в 1992 году с целью проведения полевых этнографических исследований среди наканака, дикого племени, «усмиренного» антропологами перуанского правительства в середине 1980-х гг. в качестве предупредительной меры – ибо власти собирались основать здесь новый город, – а после отчасти цивилизовавшегося через контакты с этим городом и его привнесенными извне ценностями. Наканака были, что называется, «переходным народом» – уже не смертоносны, но и не вполне укрощены – и подвергались опасности отречься от своих традиций и практик, забыть о них или позволить отнять таковые насильственно. Разумеется, христианские миссионеры трудились не покладая рук. Смайт намеревался каталогизировать как можно больше древних обычаев и верований до того, как они вовсе исчезнут. Вдохновляющая была работа.

Увы, погружаясь в культуру наканака (или то, что от нее осталось) аж по тощие бежевые брови, он чувствовал, как прицел его интереса медленно, неумышленно смещается к иному племени – к народу, с которым он не общался напрямую, которого никогда толком не видел, а различал лишь смутные тени, безмолвно скользящие через лес среди иных теней, – к призрачной расе, чьи магия и неукротимая воля подчиняли себе наканака и в итоге подчинили самого Потни. Кандакандеро.


Главное поселение наканака находилось в миле к востоку от Бокичикоса, на противоположном берегу реки. Деревня стояла на возвышенности, неподалеку от рыбных затонов. Однако их chacara – то есть сад – раскинулся за рекой, с той же стороны, что и Бокичикос, но в джунглях, на расстоянии нескольких миль от берега. Как ни странно, в среде настолько изобилующей неуемной растительностью хороших садовых участков было немного, и располагались они далеко друг от друга. Верхний слой почвы в джунглях тонок, как лакировка, и хотя гигантские деревья давно научились использовать его к ошеломляющей выгоде для себя, маниока, тыквы, перцы были там что сиротки, чья жиденькая овсяная кашка всякий год все больше разбавляется водою, пока наконец вовсе не перестает поддерживать жизнь. Биологические и/или геологические случайности порой порождают редкие очаги плодородия – так обстояло дело и с chacara наканака. Очень вероятно, что это был самый большой и самый изобильный садовый участок во всей перуанской Амазонии.

Поговаривали, что chacara некогда «принадлежала» кандакандеро, или по крайней мере они возделывали участок на протяжении многих поколений и покинули его лишь тогда, когда нефтяные разработки и приток чужаков вынудили их скрыться глубже в лесу: кандакандеро Бокичикосу отнюдь не порадовались. Иные, впрочем, утверждали, будто chacara всегда возделывали индейцы-наканака и что более свирепые кандакандеро просто-напросто принуждали наканака делиться ее дарами, вроде как взимая дань. В любом случае Смайт знал из первых рук, что раз в месяц, в новолуние, делегация храбрецов кандакандеро являлась в сад, дабы уступчивые наканака наполнили их корзины плодами земли.

– Благотворительность это или вымогательство, я не знаю, – рассказывал Смайт. – Знаю одно: приходят они только ночью; дальше в джунглях есть что-то вроде «перевалочного пункта», где они ночуют, а иногда задерживаются и подольше, дабы свершить некие обряды, имеющие отношение к только что собранному урожаю. Старики наканака часто участвуют в этих церемониях в качестве приглашенных гостей, и наконец я сам, спустя два битых года джунглевой дипломатии… Стоило оно того? Ну разумеется, христианину такое шоу покажется вопиюще гнусным, но у меня уже выработалась терпимость к языческим наклонностям; профессиональная привычка, знаете ли. Да. Хм… Отличает эти примитивные увеселения от многих других, которые мне довелось наблюдать лично либо по телевизору, то, что распоряжается ими кандакандерский колдун, их шаман: личность весьма примечательная.

– Да, ты говорил, – кивнул Свиттерс. – По слухам, так и есть. А что в нем такого чертовски примечательного?

Смайт ответил не сразу. Он помолчал, глядя на колыхающиеся обои дождя, а когда заговорил вновь, то так тихо, что голос его почти тонул в шуме ливня.

– Да его голова, понимаешь ли.

– Голова? Я не ослышался? А что не так с его головой?

– Ее форма. – Англичанин разом просиял необъяснимой улыбкой. – Его голова… – повторил он, на сей раз громче и едва ли не торжествующе. – Вместо головы у него пирамида.


Свиттерс, как говорится, свет повидал. Можно даже сказать, повидал не только свет, но и тьму, а также и свет во тьме, и тьму во свете (исходя из собственного опыта, читатель либо читательница поймет либо не поймет, о чем речь). Отлично сознавая, что мир – место весьма странное, он был не более склонен автоматически высмеять необычную информацию, чем безоговорочно принять таковую. (Узколобый неулыбчивый скептик во всех отношениях столь же наивен, как и легковерный простак Нового Века.) Тем не менее рассказ Свиттерса подверг широту взглядов Свиттерса суровому испытанию, особенно когда антрополог стал настаивать, что описываемая голова отнюдь не напоминала пирамиду очертаниями, не являлась ни разновидностью гидроцефалии, ни ярко выраженным случаем синдрома Дауна, а в самом деле являла собою пирамиду (то есть четырехсторонник с гладкими, покатыми гранями, сходящимися в одной точке) и во всех отношениях, кроме формы, представляла собою здоровую, нормально функционирующую башку.

– Совершенно буквально, старина, сожалею, но так и есть. Просто вопиюще буквально. – Смайт помолчал, закурил сигарету, выпустил пухлую подушку дыма – бессчетные пули дождя тотчас же рассверлили ее в пух и прах. – Да. Но если бы вы разбирались в перуанской этнологии и всей этой ерунде, вы бы знали, что пирамидальная голова отнюдь не уникальна. Во всяком случае, не в Андах.

И Смайт поведал Свиттерсу про обычай, практикующийся среди отдельных индейских племен в горах Анд, а именно, заключать мягкие детские головки в лубки из досок, так что со временем они приобретали форму конуса, дублирующую очертания вулканов, возвышающихся на горизонте, – таким поклонялись, словно богам. Подобное ваяние черепов – в буквальном смысле слова воссоздание человека по образу и подобию богов – было достаточно распространено и потому подробно описано, и в то время как современные кандакандеро никак не сообщались с уродливыми андскими почитателями вулканов, нельзя было вполне исключать гипотезу о взаимодействии в былые эпохи. Более того, слухи распространяются что лесной пожар. Кроме того, кандакандеро, похоже, обладали способностью получать информацию – сведения, образы и т. д. – с больших расстояний; это сообщение Свиттерса нимало не шокировало, поскольку ЦРУ некогда экспериментировало со сходной психометодикой (под названием «дистанционное наблюдение»), и отдельные ангелы неплохо ею овладели – прежде чем оппозиция разгневанных деревенщин-христиан, представляющих в Конгрессе горную глушь южных штатов, привела к закрытию проекта.

Однако Потни сомневался, в самом ли деле пирамидальная голова Конца Времен – это лишь слепое подражание чужим обычаям. По крайней мере не вполне.

– Подозреваю, что отчасти причина здесь – ДДТ. По крайней мере поначалу.

– ДДТ? На Амазонке-то?

– Да Господи, конечно! Вам, янки, дома разбрасывать яд где попало запретили, но вывозить его за границу вы по-прежнему горазды. Особенно к ничего не подозревающим слаборазвитым. Перу насквозь пропитан ДДТ. Боюсь, что даже здесь, в глуши.

– Неужто мелкие червячки да мошки не нагуливают брюшки на овощах бедняжек наканака?

– Не думаю; и отнюдь не орды посягателей на chacara из энтомологического царства – главная цель атаки, равно как и не малярийные комары. ДДТ доставляют сюда из Пукальпы в пятигаллоновых цилиндрических ящиках. Правительство снабжает ими индейцев-наканака, а те перепродают их кадакам за шкуры и зелья, либо кадаки просто их отнимают. Как бы то ни было, оба племени используют их для рыбалки.

И Смайт описал один из характерных эпизодов: индейцы выливают пять галлонов пестицида в речушку, прямо над порогами или водопадом, а затем неспешно спускаются вниз по течению и без труда собирают убитую рыбу.

ДДТ как прибыльный товар в виде яда для рыбы просачивался в джунгли задолго до того, как был основан Бокичикос, и в результате врожденное уродство, видимо, умножилось, хотя научных доказательств тому нет. Теория Смайта состояла в том, что Конец Времени пришел в мир уже слегка мутировавшим в результате того, что его мать ела отравленную рыбу. Кандакандеро восприняли его физический недостаток как знак божественного благоволения и провестие сверхъестественных способностей и тотчас же предназначили его к магическим практикам. Однако еще до того, как он начал обучение, еще во младенчестве местный шаман помещал его заостренную головенку под нарастающей величины прессы красного дерева (Свиттерс подумал о той своей прессованной теннисной ракетке – старомодной, тяжелой, деревянной, над которой так потешалась Сюзи с ее современной легкой графитовой), сознательно и подчеркнуто усиливая тенденцию к пирамидальности.

Но это – только гипотеза. Возможно, на самом деле все было иначе – так, что и не представить. В общем, едва войдя в подростковый возраст, Конец Времени вытеснил правящего шамана своего племени и узурпировал его функции. А теперь, в возрасте двадцати пяти лет или около того, в нем видели (та горсточка избранных, что имели представление о его существовании) либо грознейшего и загадочнейшего представителя грознейшего и загадочнейшего племени в данной части Южной Америки, либо странное медицинское отклонение, авантюриста, воспользовавшегося пустячными преимуществами первобытного суеверия.

Ежели чело Свиттерса походило на спираль электронагревателя, так не столько в силу сомнений в достоверности рассказа Смайта, сколько в силу попытки вспомнить, что рассказывала ему бабушка про заключенную в пирамиде силу. Если верить Маэстре – а она почерпнула свои сведения из надежного источника, – то что-то там такое в конфигурации, в пространственном взаимодействии углов, то, как пирамида в статичной форме кристаллизована сущность динамической геометрии, что позволяло ей фокусировать на манер лазера электромагнитную или какую-то иную атмосферную силу (возможно, ту самую энергию, что у китайцев зовется «ци») и концентрировать ее в относительно небольшом ограниченном пространстве. Вроде бы бритвенные лезвия самозатачиваются, а фрукты сохраняют свежесть благодаря сфокусированным пирамидой лучам. Да, если задуматься, именно таково было логическое обоснование сделанной на заказ клетки. А если пирамида и в самом деле может вострить сталь и консервировать персики, так пирамидальной формы голова наверняка оказывает презанятный эффект на заключенные в ней мозги, и, пожалуй, не будет большим преувеличением описать типа с такими мозгами как «чертовски примечательного».

– Выходит, – подвел итог Свиттерс, – ребятки из племени наканака полагают, будто их свирепые родственнички впадут в экстаз при виде клетки, поскольку она той же формы, что и голова их главного пугала?

Смайт кивнул.

– Ну. И я далек от того, чтобы ссылаться на мозговые атавизмы. – Он помолчал, вдохнул и выдохнул голубоватый сгусток дыма. – Но это еще не все. Когда твоя пташка выдала свою коронную реплику насчет того, что людям недурно бы расслабиться – умный ход: небось твоя школа? – она в самую точку попала. Этот парень, Конец Времени, он набрался всяких новаторских идей. Прямо искушаешься назвать это философией. В любом случае нечто сверх обычного бессмысленного бормотания. Расслабление – она же релаксация, по крайней мере в понимании наканака, – неплохо в нее вписывается. Понимаешь ли, наши парни решили, что Конец Времени каким-то сверхъестественным образом связан с этой клеткой и ее обитателем, и хотя это – ерунда на постном масле, клетка наверняка произведет на него должное впечатление. Скорее всего он захочет с тобой встретиться, и ты получишь пищу для дневника – весьма экзотическую, а я получаю возможность упасть тебе на хвост.

– Ты уже был ему представлен?

– Да. Три года назад. На «перевалочном пункте», провел там тридцать шесть часов. Ну и задал же мне треклятый поганец жару! В толк взять не могу, с какой стати мне так хочется вернуться. Разве что эта штука, ну… с тех пор меня просто преследует. А вот и шанс, из которого, возможно, выйдет толк. Оригинально – и с научной точки зрения безупречно. Боюсь, первая встреча пошла как-то наперекосяк. Хм… Я вам не Карлос Кастанеда.

Свиттерс ухмыльнулся.

– Разумеется, нет.

«Ты – один из тех людей, которые мечтают попасть на Небеса, желательно, не умирая. Трусость во имя объективности – характерная черта ученых, особенно в Доброй Старой Англии», – мысленно докончил Свиттерс. Но поднимать эту тему ему не хотелось. Вместо того он поинтересовался насчет так называемых новаторских идей живой пирамиды. Судя по имени молодого шамана – не вполне точный перевод Смайта и Ямкоголовой Гадюки, как выяснилось впоследствии, практически непроизносимого слова на языке кандакандеро, – Свиттерс предположил, что идеи эти имеют отношение к эсхатологии, к апокалипсису и времени.

– О, у него в загашнике их полным-полно. Я в тонкости не вдавался. Не моя сфера, видишь ли, нет. Может, оно по твоей части окажется. Наш общий друг, видишь ли, одержим… одержим веселостью.


Веселостью? Объяснения Потни Смайта представляли собою расшатанную шпалеру серьезных антропологических наблюдений, обточенную на токарном станке британской сдержанности, однако то и дело дребезжащую под напором пьяной болтливости и, конечно же, расколотую шуточками Свиттерса. И снова мы попытаемся вкратце суммировать услышанное.

Кандакандеро всегда называли себя Истинный Народ. Этноцентризм в крайней его форме, вот что это такое. Прочие племена и расы воспринимались не просто как люди низшего сорта; кадаки низводили их до статуса животных или призраков. А затем появился Конец Времени. Это чистая правда, возвестил он своему клану, что мы превосходим всех прочих индейцев: ведь у нас более мощная магия и обычаи наши сохранились в первозданной чистоте. А что до белых, они так беспомощны и глупы, что не выжили бы в лесу и одной луны. Хотя белый может совершать чудеса, недоступные нам.

Например, летать. На протяжении десятилетий пути воздушного сообщения между Лимой и Белемом, а также и с Европой в оба конца проходили над той областью перуанских джунглей, где скитались полукочевые кадаки, а в последнее время туда-сюда летали еще и маленькие самолетики из Пукальпы. А еще у белых были блестящие ящички – они закрепляли их на корме своих каноэ, и те плыли быстрее дельфинов. А еще у них было оружие такое мощное и меткое, что охота и война превратились в детскую забаву. В Бокичикосе были неподвижные коробки, изрыгающие больше музыки, чем способно произвести все племя вместе взятое, и еще другие – те без огня готовили мясо и юкку. (Кадаки были отлично информированы о том, что происходит в Бокичикосе, хотя шпионили ли они за городом из леса, проникали ли в него незамеченными или просто полагались на сплетни индейцев-наканака, Смайт понятия не имел.) Конец Времени признавал, что белые представляют собою угрозу для ареала его народа и что со временем эти бледные слабаки с их шумной магией подчинят себе всю лесную страну, включая доселе непобедимых кадаков. Белые люди стали новым Истинным Народом, духи явно им благоволят. Но почему?

Снова и снова Конец Времени пил настои, вдыхал зелья, впадал в транс, чесал в переносной пирамиде. Расспрашивал самых разных наканака, а однажды просидел пять дней в кроне дерева, незаметно наблюдая зажизнью Бокичикоса. Что такого есть в этих людях (помимо их мерзостного цвета кожи, который ни одному богу не может понравиться, это же очевидно!), что отличает их от более древних и некогда более мудрых кандакандеро? (Не будучи дураком, Конец Времени умел видеть разницу между основным и поверхностным.) Грубо говоря, эти люди ели, пили, курили и спали точно так же, как индейцы. Срали, писали, трахались – точно так же. В чем же состоит секрет белого человека?

И наконец в один прекрасный день его осенило – словно стрела ударила в цель. Великая тайна белых – это их смех.

Индейцы Амазонии в целом тяготеют к мрачной серьезности, а кадаки отличаются нравом особо суровым. Кандакандеро не смеялись. И даже не улыбались. Ни теперь, ни когда-либо. Смайт предположил, что у Истинного Народа и жизнь, пожалуй, чересчур «настоящая»: слишком страшна и слишком коротка, слишком тяжка и слишком… прытка. В чем бы ни заключалась причина, кадак скорее завопит «E = mc2», чем захихикает. За всю историю племени развеселый хохот ни разу не гонялся за собственным хвостом вокруг костра, боевая раскраска на лице в жизни ни шла трещинами при широкой ухмылке, отрыжка вовеки не переходила в гогот, хиханьки да хаханьки не ловили хрустальных блошек. Взрыв цивилизованного смеха, возможно, показался бы им нелепым, но забавным – нет. Что такое «забавное», кадаки не знали.

Радикально порывая с инстинктом и наклонностями, Конец Времени попытался научиться улыбке. Он тренировался в одиночестве, отслеживая прогресс по отражению в заводи. Когда он впервые улыбнулся для собравшихся соплеменников, те настолько поразились и преисполнились благоговения, что половина, трепеща, пала на колени, а остальные убежали и спрятались в кустах. Когда же он начал экспериментировать со смехом, индейцы месяцами заснуть не могли. А когда он настоял, чтобы и остальные обучились искусству ухмылки и смешливого фырканья, у всего племени без исключения едва не приключился нервный срыв.

Однако шаман упорствовал, даже при том, что понял: его веселье – бессодержательно, безжизненно, нарочито. Он чувствовал: необходимо сменить установку; неизменный накал напряженности, отличающий кандаканде-ро, следует смягчить и умерить. («Истинный народ мира, расслабьтесь!») Незадолго до визита Потни Смайта Конец Времени как раз начал сознавать, что белые смеются не по обязанности, не по расписанию, не для того, чтобы угодить богам; что мистичное «ха-ха-ха» производится не самостоятельно, его необходимо спровоцировать; что некие внешние случайности, зачастую незримые, вызывают в них смех.

В первую встречу, где Ямкоголовая Гадюка играл роль переводчика, Смайт попытался помочь колдуну понять сущность комического. «Разумеется, о материях более тонких, таких, как ирония, и речи не шло; нет, здесь требовался более прямой, приземленный подход – подростковый юмор. Разумеется, подростковый юмор по большей части сексуального либо «сортирного» плана, а в восприятии кадаков в телесных отправлениях нет ровным счетом ничего смешного. Табу у них совершенно иного плана. С таким же успехом можно попросить их похихикать над небом».

И все же Смайт чувствовал, что Конец Времени достиг каких-никаких успехов в области легкомыслия, хотя и очень сомневался, что шаман и его соплеменники способны понять такую вещь, как шутку.

– То же можно сказать о религиозных основах и политических доктринах, – встрял Свиттерс.

В качестве вознаграждения Смайту за помощь в овладении веселостью уродливый шаман предложил встретиться с ним снова на следующий день. Более того, Смайту будет позволено взглянуть на шамана лицом к лицу: во время первой встречи колдун прятался за сплетенной из травы ширмой. Разумеется, без подвоха не обошлось. Прежде чем Смайту позволят взглянуть на легендарную пирамидальную полову, нечистому англичанину предстояло доказать, что он того достоин, перед целым сборищем проводников, владык, надсмотрщиков, советчиков и критиканов Потустороннего Мира.

– Чертовски антинаучно с моей стороны, но я подумал, что эту погрешность отлично сумею обратить во благо. Хм… Я ведь мало-мальски разбираюсь в амазонских галлюциногенах – йаге,[72] аяхуаска и вся эта ерунда. Увы, моим объективным познаниям плачевно недоставало практического опыта. О Господи!

– Пот! Ах ты скромный старый лис. Поздравляю! Итак, ты все-таки Кастанеда.

Антрополог покраснел до ушей и, брызгая слюной, словно заглотил полное пузо дыма, заговорил быстро и сбивчиво:

– Нет-нет, напротив. Я отведал шаманского товара, но в ученики не сгодился. Ничего подобного. Я готов признать, что, возможно, прежде бывал неоправданно самодоволен касательно границ реальности, однако эти пределы, пределы ужаса и бесчувственной красоты, – не те края, где мне хотелось бы прогуляться. Как бы то ни было, я позволил себе поведение, коего коллеги мои крайне не одобрили, и в конце концов загубил на корню свои же собственные планы.

– Это как еще?

Пытка тянулась бесконечно. Рвота сменялась галлюцинациями, ночь прршла в скольжении по перемежающимся волнам ужаса и экстаза, и утром, когда Конец Времени наконец-то предстал перед гостем вместе со своей пирамидальной головой и прочими причиндалами, Смайт, измученный и обессиленный (и менее потрясенный зрелищем этого черепного курьеза, нежели был бы при обычных обстоятельствах), отчего-то не захотел расспрашивать колдуна по тщательно заготовленной схеме. Более того – просто не смог.

– Я – позор своей профессии, – объявил Смайт. – Я задавал абсолютно не те вопросы.

– Так о чем ты спрашивал?

– Не важно. Про всякую космологию, можно сказать. Всякие мысли, что всплыли на поверхность, пока меня швыряло туда-сюда по океану йопо.[73] На самом деле всякий вздор.

И подробнее объяснять не стал.


За пять месяцев до появления Свиттерса Смайт вернулся в Бокичикос на свои средства, надеясь еще раз поэкспериментировать с обладателем башки-феномена. Получив отказ – Конец Времени не поощрял фамильярничание с чужаками, – Смайт, как говорится, сложил все яйца в Свиттерсову корзинку. Если янки добьется аудиенции, есть шанс… есть малая доля шанса на то, что Смайту позволят увязаться с ним вместе, а если и нет, то по меньшей мере Свиттерс замолвит за него словечко. И университет, и супруга были им крайне недовольны, но Смайт просто не мог повернуть вспять. Только не сейчас. По некоторым признакам, Смайт испытывал к Концу Времен нечто сходное с любовной одержимостью Свиттерса в отношении Сюзи.

Побуждаемый сочувствием и любопытством, а также назло тому парализатору и душителю просвещения и прогресса, что называется здравым смыслом, Свиттерс позволил шумной наканакской шушере унести Морячка в джунгли.

Дождь все еще шел, но уже как-то нерешительно, вполсилы; еще несколько минут – и слепящий солнечный свет с силой ударит в глаза и обратит потоки свежей грязи в угольную пыль и солярный цемент. Друзья вышли из-под больничного навеса. Бродяга, одинокий путник, последняя и финальная дождевая капля сего утра – демонстративно запоздавшая, даже несколько надменная, словно исполняющая некую независимую миссию, каковую ее послушные собратья-конформисты даже понять не в состоянии, – приземлилась на загривок Свиттерса и томно, едва ли не вызывающе скатилась вниз по спине. Свиттерс счел это знамением – хотя чего именно, не сказал бы.

Накануне вечером имело место быть новолуние, и Смайт с индейцами наканака сходились на том, что Конец Времени все еще на «перевалочном пункте», в обрядовом вигваме. Провожая взглядом индейцев, что резво умчались по лесной тропе, унося пирамидальную клетку и ее несколько обалдевшего обитателя, Смайт потирал ветчинообразные лапищи.

– Круто! Наикрутейший поворот событий, ничего не скажешь! Кто дерзает надеяться, тот вскорости узнает, тщетны его надежды или нет. Мы с тобой потратили бы добрую половину дня на то, чтобы, пыхтя и отдуваясь, дотащиться до грязной лачуги, а эти парни добегут за пару часов. Держу пари, в сумерках уже вернутся. Кстати, старик, а что означала та дурацкая долговая расписка, что ты мне впарил?


Покинув Р. Потни Смайта на его любимом табурете в гостиничном баре, Свиттерс поднялся к себе в номер и подключился через модем к спутниковому Интернету. Чувство вины и ничто иное – чувство вины за то, что с его легкой руки поручение насчет попугая приняло неожиданный оборот, – подсказывало ему написать Маэстре по электронной почте. Увы, что сказать ей, Свиттерс так и не придумал.

Уж разумеется, не правду. Дожидаясь вдохновения, он проверил почтовый ящик – личный, не рабочий. В нем обнаружилось три письма, и первое – от бабушки. Легка на помине!

› И где, спрашивается, отчет о положении дел? По-моему, тебе

› давно пора быть дома. Есть у меня подозрение, что ты там

› недоброе затеваешь. Директор музея, что главный по закуп-

› кам, заходил сегодня глянуть на нашего Матисса – и чуть в

› штаны не наделал. Мудрый понимает с полуслова, дружок.

› Давай объявляйся.

Второе письмо было от Бобби Кейса – по всей видимости, он все еще служил на Аляске, пилотировал самолет-шпион, известный под кодовым названием U2, а также более современную модель TRI.

› Сорок девятый штат – среда не самая благоприятная для ко-

› ней с яйцами вроде меня. Девочки слишком стары либо страш-

› ны как смертный грех, либо их папеньки слишком хорошо во-

› оружены. Мои запросы о переводе контора по-прежнему иг-

› норирует. О скорбь, о горе. Должно быть, я спятил, но я по

› тебе соскучился, друганище. Надеюсь, ты там не остепенился.

› Бабабадалгарагтакамминарроннконнброннтоннэрроннту-

› оннтуннтроварроунаскантухухурденентурнук!

Только в последней строчке и содержались настоящие новости: она подразумевала, что Бобби наконец-то продвинулся до четвертой фразы «Поминок по Финнегану». Надо бы его поздравить – прогресс налицо! – если, конечно, он ничего не пропустил.

Электронная грамотка номер три оказалась от – уймись, разыгравшийся пульс! – никого иного, как по-детски пухленького скелетика в шкафу, от гормонального сопрано в церковном хоре, от леденцовой Лорелеи на речной скале, от луны над скотным двором и котенка на ветке, от баба-тухухуденентурнук! – его сердца. А гласила она вот что:

› Не забудь, что ты обещал помочь мне с итоговым сочинением.

› Иисус любит тебя. Сюзи.

Либидо-торпеда? Да ничуть не бывало. Верно, некоторых мужчин письмо Сюзи разочаровало бы, лишенное и тени романтического подтекста, но именно простота и прагматичная прямота письма, его целомудренность, если угодно, лишь распалили Свиттерсов пыл. Голова у него внезапно закружилась от желания, он рухнул на кровать и застонал.

Точно так же возросли и его дурные предчувствия: а прав ли он был, позволив пьянице-антропологу втянуть себя в высшей степени сомнительную авантюру с участием колдуна-урода? Если бы он только выполнил свой долг, как оно задумывалось изначально, переправил бы Моряка в подходящий интернат для престарелых, заснял исторический момент на пленку – попугай на пути к гериатрической автономии, – он уже через несколько часов мог бы отправиться домой, к робким ласкам, нежным глазкам, и кто знает, к чему еще. Стоны разыгравшегося аппетита перемежались со стонами сожаления.

Однако в отличие от многих своих современников Свиттерс не считал, что пространные жалобы – удачный способ скрасить досуг. Не то чтобы он был выше сибаритства – скорее предпочитал баловать себя затеями повеселее. Потому, не успел случайно забредший геккон обползти его номер кругом и наконец скрыться в проржавевшей, забетонированной душевой кабинке, как Свиттерс уже добровольно сбросил с плеч бремя раскаяния (просто-напросто отказавшись нести таковое и дальше: народы мира, расслабьтесь!), а вслед за тем избавился и от эротического гнета (с помощью средств, о коих здесь лучше умолчать).

Он лежал, нагой и вспотевший, разметавшись на постели и наблюдая за неподвижным вентилятором на потолке: вентилятор использовал отсутствие электричества как предлог не вышибать себе мозги о густой воздух комнаты; и, успокоившись душою, признал, что отложить возвращение в Сакраменто, пожалуй, и к лучшему, хотя, временно подменяя визит к матери визитом к кандакандеро, он скорее всего выбирал огонь перед тем, как угодить в полымя. Тут Свиттерс улыбнулся, узнавая в себе знакомую черту, неистребимую жажду рисковать того ради, чтобы поэкспериментировать с иным набором обстоятельств; а поймав себя на том, что улыбается, попытался представить, на что похожи уроки улыбчивости среди диких кадаков.

Если тезис Конца Времен – мол, могущество цивилизованного человека следует отнести за счет смеха – не показался Свиттерсу вопиюще диким, то, возможно, лишь потому, что не слишком далеко ушел от любимой мысли Маэстры: ее теории о недостающем звене.

«Что, – риторически вопрошала Маэстра, – отделяет представителей рода человеческого от так называемых низших животных? Как я себе представляю, ровно полдюжины важных вещей: Юмор, Воображение, Эротизм – в отличие от бездумного, инстинктивного спаривания светляков или енотов, – Духовность, Мятежный Дух и Эстетика – способность ценить красоту ради красоты. Так вот, – продолжала она, – поскольку это все свойства, определяющие человека, отсюда следует, что насколько ему или ей недостает этих качеств, настолько он или она не доросли до человека. Capisce? A в тех случаях, когда определяющие качества практически отсутствуют… что ж, тогда перед нами – сущности, что находятся к северу от животного царства, к югу от человечества, словом, где-то посередке. Так вот они и есть недостающие звенья».

По мнению его бабушки, недостающее звено, о котором горазды рассуждать ученые, отнюдь не вымерло, более того – встречается на каждом шагу. «Их на самом деле куда больше, чем нас, и поскольку они явно вовсю размножаются, дарвиновская теория эволюции со всей очевидностью ошибочна». Маэстра стояла на том, что недостающие звенья в глазах закона должны приравниваться к полноценным людям и не сталкиваться с дискриминацией в обычном смысле этого слова, однако все их писания и речения должно игнорировать, и никогда, ни в коем случае их нельзя ставить на ответственные посты.

«Тут есть небольшая проблемка, – возразил тогда Свиттерс, изо всех сил пытаясь, в свои двадцать, усвоить бабушкину тираду. – Видишь ли, как мне кажется, на любую офисную работу претендуют исключительно те, кому этих шести качеств недостает».

Маэстра от всей души согласилась, хотя пребывала в неуверенности, оттого ли это, что полноценным людям есть чему посвятить жизнь помимо того, чтобы замариновать ее в сонных водах «государственного корыта», или оттого, что лишь утраченные звенья, с их успокаивающей душу банальностью и пошлостью, способны собрать голоса большинства своих же собратьев. В любом случае бабушка и внук сошлись на том, что из шести качеств, отличающих человека от недочеловека, ключевыми, пожалуй, являются Воображение и Чувство Юмора.

Подробностей спора память почти не сохранила. Что-то там такое говорилось насчет того, что лишь наделенные воображением способны измыслить то или иное усовершенствование и лишь наделенные чувством юмора способны всласть посмеяться, когда эти усовершенствования сработают против самого же создателя или вообще пойдут прахом.

Часа три спустя его разбудило деликатное постукивание в дверь. Используя панамку как заменитель фигового листа, он приоткрыл дверь. На пороге обнаружился Р. Потни Смайт – он тяжело дышал, преодолев два лестничных проема, и так и бурлил джином и новостями.

До Бокичикоса дошли вести – посредством барабанного ли боя, или дымового сигнала, или телепатии, Смайт понятия не имел, – что делегация наканака уже возвращается от «перевалочного пункта». Клетку с попугаем они оставили. Свиттерс выразил беспокойство, но Смайт отмахнулся от его протестов.

– Конец Времени тебя примет. Треклятый паразит меня видеть не желает, а вот тебя – сколько угодно! Послушай, старина, в этой шляпе ты чертовски живописен. Хм… Да. В свете дел насущных, однако, лучше бы ты оделся. Он хочет увидеться с тобой уже сегодня вечером.


Вот так случилось, что около четырех часов того душного ноябрьского дня Свиттерс отправился вджунгли. На нем был его последний чистый белый костюм (отговорить друга Потни так и не сумел) и в «мраморных» разводах футболка (Потни согласился, что кадакам могут приглянуться переливы цветов). Это облачение дополняли резиновые сапоги, панамка и военный пояс цвета хаки, из-за которого, под прикрытием пиджака, удобно торчала «беретта». Дополнял ансамбль рюкзачок (одолженный у Потни), в котором ехали чистые носки, фонарик, противомоскитный корень, соль в таблетках, таблетки от мигрени, питьевая вода, записная книжка, карандаши, камкодер, спички и аптечка от укусов змеи.

«Как насчет пачки крекеров?» – спросил Потни, помогая упаковывать рюкзачок, но Свиттерс и помыслить не мог о крекерах без острого томатного соуса.

В придачу к пяти неутомимым индейцам, которых отрядили в качестве эскорта, к Свиттерсу присоединился и Ям-коголовая Гадюка. Отпрыск индианки-наканака и испанца-нефтеразведчика, Ямкоголовая Гадюка (в ту пору его звали Педро) в возрасте девяти лет был увезен миссионерами-иезуитами из родной деревни наканака в Лиму – учиться. В оценке интеллектуальных способностей мальчика иезуиты были правы. Ошибкой, пожалуй, было предоставлять уму настолько живому такое количество не прошедшей цензуру информации, поскольку в колледже он начал ставить под вопрос истинность католической веры, в итоге бросил занятия и присоединился к «Sendero Luminoso». Постепенно он разочаровался в «левом» догматизме и вернулся в Бокичикос, воссоединившись со своими корнями.

– Зачастую и это – ложный путь, – пробормотал Свиттерс себе под нос, разумея современную американскую склонность просчитать собственную этническую принадлежность, а затем связать себя по рукам и ногам ее декоративной мишурой и традициями, вместо того чтобы освободиться и перевоплотиться, измыслив себе совершенно новую личность. Тем не менее Ямкоголовой Гадюке – торговцу зверьем и начинающему шаману – он порадовался, памятуя о его лингвистическом багаже: тот знал английский, испанский, язык индейцев наканака и даже кандакандеро.

– Лучшего переводчика и желать нельзя, – подвел итог Свиттерс, – ежели только он не станет отвлекаться на треклятых змей.

Смайт же собирался дойти до chacara на следующий день. Из сада, где у Смайта были знакомые наканака, они вместе возвратятся в Бокичикос, разве что Свиттерсу удастся уговорить Конец Времени еще раз побеседовать с англичанином.

– Ты ведь все подробно запишешь, правда? – едва ли не умолял Смайт. – На случай, если он все же меня прогонит, надо же мне что-то показать как оправдание собственного безрассудства – помимо вполне вероятного увольнения и грядущего развода. – Искренне, хотя и с долей смущения, как если бы старшие такого поведения не одобрили бы, он принялся тискать руку Свиттерса в своей. – Просто не знаю, как тебя и благодарить, старина. Просто не знаю, как и благодарить.

– Забудь, приятель. Поручения – моя стихия. Ты, главное, проследи, чтобы мои пукальпские мореходы не подняли без меня якорь. Я позарез требуюсь в Штатах, надо одному юному другу с домашним заданием помочь.

С этими словами Свиттерс развернулся и шагнул под своды тропического леса, почти сразу затерявшись в море гигантских деревьев, в трепетной мозаике света и тени, в коридоре фиолетовой полутени, в «павильоне смеха» с влажными зелеными стенами и скользким линолеумом, в опьяненном листвою мюзик-холле, вибрирующем от внезапно подающих голос солистов животного царства и ровного, неумолчного хора насекомых. Он быстро превратился в одну из второстепенных фигур на плотном, истрепанном гобелене, что топорщился моховыми усами в стиле Бернарда Шоу, был кое-как простеган длинными петельными стежками лиан и кишмя кишел духами и незримыми индейскими часовыми; в то время как здесь и там, а порой и повсюду, в буйную и жутковатую живую картину врывались толстогубые лягушки, яркие вспышки вспорхнувших птиц и орхидеи размером с боксерскую перчатку; проказы мартышек, фигуры высшего пилотажа бабочек, люминофоры, плоды, бело-полосатые черви, смахивающие на отрезанные пальцы «мишленовского» торговца шинами, и сгустки подозрительной нуги – не то жаба, не то гриб, да какая, в сущности, разница! О да, и словно наслаиваясь на иное измерение, вся сцена была напоена ароматами слащавых цветочных пирогов и вскипающих луж разлагающегося растительного перегноя – сбивающая с толку смесь несовместимых запахов (от флоры до фекалий), идеально подходящая среде, где всеисцеляющая живица течет рядом с ядовитыми соками, где великолепное и изумительное соседствует и чередуется с отталкивающим и ужасным, где бьющая ключом Жизнь и неуступчивая Смерть держатся за руки в хлорофилловом кинозале; где Небеса и Ад смешались воедино так, как нигде более на земле, разве что в повседневных переживаниях бедных влюбленных идиотов.

Не совсем это имел в виду Свиттерс, жалуясь Маэстре на то, как ему необходимо на время уехать из города. И тем не менее он шел вперед. С видом человека, пытающегося объесть глазурь с кузнечика в шоколаде, он углублялся все дальше в джунгли.

И на попятный он не пойдет, не надейтесь.

* * *

Р. Потни Смайт мыкался в тени у садового участка, гоняя мух, покуривая сигареты и пытаясь добыть остаточные молекулы джина из собственной слюны, когда прибежавший индеец велел ему явиться в обрядовый вигвам. Времени было около девяти утра, и Смайт торчал в chacara с предыдущего вечера.

Приглашение застало его врасплох. Поначалу затянувшееся отсутствие Свиттерса внушило ему надежду, но по мере того, как текли часы и ночь сменилась утром, он совсем отчаялся. Что бы уж там ни происходило в примитивном строении, названном «перевалочным пунктом», глупо полагать, что его нуждам это хоть как-то поспособствует! И у загадочного американца (Эдиберто из отеля сказал, он тракторами торгует, – да щас!), и у гротескного шамана свой собственный подход к бытию, и в подходах этих ни традиции, на которых вскормлен был Смайт, ни наука, в которой он подвизался, не играли никакой роли. Но теперь за ним, Смайтом, послали, и если не ради встречи с Концом Времен, тогда зачем же? Надежда вновь заявила о себе, хотя надо отметить, что в случае Смайта выражение «вновь заявить о себе» ассоциировалось в первую очередь с приступом геморроя.

Тропа изрядно заросла, а местами была крутой и скользкой. Ему потребовалось больше часа на то, чтобы дойти до «перевалочного пункта» – что-то вроде трехстороннего длинного вигвама, приподнятого над землею на сваях и закопченного от дыма. Добравшись до места, Смайт убедился, что Конец Времени отбыл. Вокруг не было ни души – если не считать Свиттерса, который мирно посапывал в гамаке Я мкоголовой Гадюки, подвешенном между двух столбов, и пары индейцев наканака, что вроде бы сторожили его сон.

Удрученный и несколько озадаченный антрополог взобрался по шаткой приставной лестнице на главный помост и уселся на циновку рядом с гамаком.

– Где кандакандеро? – спросил он на языке наканака.

– Ушли, – ответствовал индеец.

– Вернутся?

– Нет.

– Где Ямкоголовая Гадюка?

– У великой змеи. – Имелась в виду анаконда, якобы сорока футов в длину, что, по слухам, обитала в озере в нескольких милях оттуда. Ямкоголовая Гадюка частенько туда наведывался, хотя его намерения относительно змеи – хотел ли он поймать ее, убить или просто пообщаться – так и остались невыясненными.

– А что, сеньор Свиттерс давно спит? – забывшись, осведомился Смайт на испанском и тут же перевел фразу на язык наканака.

Не успели индейцы и рта раскрыть, как из гамака донеслось покрякивание. Приспособление слегка заколыхалось.

– Бессмысленный вопрос, Пот, – промолвил Свиттерс. Голос его звучал расслабленно и настолько сонно, что слова с трудом можно было разобрать. Он зевнул. Потянулся. Гамак закачался словно на волнах прибоя. – Ты не хуже меня знаешь, что здесь, в этом колдовском салоне, время – не более чем иллюзия. – И он снова зевнул.

– Конец Времени, ты это хочешь сказать.

– Вот именно, черт побери. Хотя Ямкоголовая Гадюка считает, что вы вдвоем, возможно, слегка напортачили с переводом имени нашего общего друга.

– О? – откликнулся Смайт.

Пояснять Свиттерс не стал, а снова зевнул и потер глаза.

– Уж как бы его там ни звали, он – кадр тот еще.

– Уникальная личность.

– «Уникальный» – самое многострадальное слово во всем английском языке, вечно его суют не к месту, но, сдается мне, ты употребил его абсолютно правильно. Именно уникальный. Даже не говоря о его снадобьях.

– Он давал тебе аяхуаску?

– И еще кое-чего в придачу. Вдул мне в нос какой-то порошок через тростинку.

– На самом деле через косточку дикой индейки. Она и впрямь длинная и тонкая, как тростинка.

– О'кей. Ты этнограф, тебе виднее. Но Господи Иисусе… Мне, Потни, к галлюциногенам не привыкать – только об этом не болтай, будь так добр, – но зелья твоего чародея – это ж пальчики оближешь, пирожок, булочка, слоеный рулет с яблоками, вся кондитерская, черт ее подери! Фью! Так и счищает с тебя слой за слоем, один за другим, и так – часами.

– Да.

– Ну, то есть глубокая медитация тоже такое может, вот только в медитации избавляешься лишь от собственных мыслительных шаблонов. Тревоги, страхи, клише, гениальные идеи, планы, амбиции, ментальные и эмоциональные «пунктики», весь этот полубессознательный мозговой мусор. Срываешь слой за слоем, один за другим, образы постепенно меркнут, шум стихает, и – дзинь! – ты добрался до самой сердцевины, а в ней – голая пустота, что-то вроде веселящего вакуума. Но эта дрянь!.. Каждый слой – отдельное измерение, новый мир. И ты там. не один, все они населены.

Смайт кивнул.

– Ты?… Колбочки?

– Колбочки. Ага. Отличное название, в самый раз. Блестящие колбочки цвета меди. Вращаются вокруг земли. Называют себя владыками и хозяевами.

– Они сказали мне, будто заправляют всем без исключения. Дескать, они тут самые главные.

– Вот и мне они так сказали. После я расспросил на этот счет Конец Времени. Он изобразил одну из своих гаденьких, домашнего розлива усмешек, над которыми всячески работает, и пожал плечами. «О, эти всегда так говорят». Прозвучало это так, будто они всего лишь те еще выпендрежники.

– Типа хвастаются.

– Ага. Типа мозги пудрят. Но кто?… Или что?… – Свиттерс умолк.

– Возникает масса вопросов, вот только сформулировать их чертовски непросто.

– Вообще об этом говорить сложно. О впечатлении в целом.

– Именно. – Смайт извлек на свет серебряный портсигар с монограммой, достал сигарету. – Словами не опишешь.

– Понимаю, что ты имеешь в виду. Но не потому, что слова несовершенны. Так далеко я бы заходить не стал.

– Есть вещи, которых словами не передать.

– О, еще как передать. Ибо эти вещи, о которых ты говоришь… ну, если на самом деле они и не созданы из слов целиком и полностью или не являются их производными, то по меньшей мере в них живут; язык – тот раствор, в котором они плавают. Даже любви в конечном счете требуется лингвистическая основа.

– То есть все понятия в основе своей вербальны? Теперь, когда ты упомянул об этом, припоминаю, что где-то уже слышал подобную теорию. – Смайт говорил без особого интереса, и в то же время за его словами ощущалось скрытое беспокойство. Не для того он продирался сквозь кусты всю дорогу до вигвама, по уши вывозившись в грязи и расцарапавшись до крови, чтобы сидеть тут и рассуждать о семиотике. Лишь безупречное воспитание не позволяло ему перебить Свиттерса раздраженным воплем: «Расскажи про Конец Времени!».

– Даже если наши лучшие слова по большей части опошлены, искажены и выхолощены рекламщиками и торгашами… – Свиттерс прервался на полуслове. Он чувствовал – надвигается проповедь, – но слишком устал и – хотя внешне это едва ли проявлялось – был слишком потрясен, чтобы с нею справиться.

Смайт воспользовался моментом.

– А теперь расскажи мне про…

– Дело в том… – Как Джеймс Браун,[74] измученный и обессиленный, клонится к микрофонуради последнего, ну, совсем последнего возгласа, Свиттерс мгновенно ожил. – Слова по-прежнему справятся с чем угодно, чем бы мы в них ни швырнули, включая «драму на кухне». «Поминки по Финнегану» – тому подтверждение. Это – вопрос употребления. Если дом покосился, шатается, а в щелях ветер гуляет, мы же виним каменщика, а не кирпичи.

– Гм…

– Наши слова с чем угодно справятся. Это синтаксис нас ограничивает.

– А что не так с нашим синтаксисом?

– Ну, во-первых, он слишком абстрактен.

– А во-вторых?

– Он слишком конкретен.

В наступившей тишине Свиттерс свернулся поудобнее в гамаке и закрыл глаза.


Свиттерс подремал еще минут десять; за это время наканака спустились по лестнице и разложили в костровой яме немного юкки – запечь на углях. Смайт в возбуждении расхаживал взад-вперед по помосту. Когда наконец Свиттерс вновь открыл глаза – «как у большого злого волка из «Красной Шапочки», говаривала Сюзи, – Смайт мгновенно оказался с ним рядом.

– Слушай, а что за бродвейский мотивчик ты только что напевал?

Захваченный врасплох Свиттерс едва не проболтался – едва не выпустил «Кошек» из мешка, так сказать.

– Это… да нет, вряд ли. Скорее всего какая-нибудь… какая-нибудь импровизация из… гм… Заппы или «Грэйт-фул Дэд», – пробормотал он, сохранив тайну, которой не поделился даже с Бобби Кейсом. – Кстати, к слову, Конец Времени – если мы и дальше будем так его называть, – из него получится просто-таки совершенный в своей законченности дэд-хед,[75] ты не находишь? Череп в форме египетской пирамиды. Остается лишь взять косточку дикой индейки и вдуть ему в нос прах Джерри Гарсиа.

Музыкальные пристрастия Потни Смайта лежали в направлении Вивальди, но он был благодарен уже за то, что разговор вновь вернулся к кандакандерскому шаману.

– Пока я ничего особенно вдохновляющего не услышал. Ну расскажи, как все было, – с того момента, как накануне вечером ты воссоединился со своей пташкой. О чем речь-то шла?

Речь-то шла много о чем, и, надо думать, немало потерялось в переводе, но в общем и целом, если верить Свиттерсу, его встреча с Концом Времен не слишком отличалась от смайтовской. Шаман общался с гостем из-за ширмы, однако даже этот барьер не мог скрыть его восторга по поводу пирамидальной клетки и ее обитателя. Что до Морячка, тот тараторил беспрерывно. Или нет? Его традиционное наставление – «Нар-роды мир-pa, р-расслабьтесь!» – раздавалось из-за ширмы с тридцатиминутными интервалами, и хотя по интонации и содержанию тирада оставалась все той же, частотность передачи радикально изменилась. Впоследствии Свиттерс сообразил, что, возможно, крики издавал сам Конец Времени: индейцы Амазонии славятся своей способностью подражать птичьим крикам. А может, они орали дуэтом: то один, то другой.

– Мы протрепались всю ночь – этот парень, Ямкоголовая Гадюка, просто мастак насчет передачи всяких там нюансов и тонкостей. Болтали насчет ловушек мрачности, о легкомыслии и недомыслии, борьбе и игре. Я-то главным образом повторял чужие теории, а вот твой curandero,[76] напротив, то и дело подбрасывал недурственную идейку-другую из числа собственных. Так, например, он сказал, что, дабы противостоять натиску белых, его народ должен создать себе щиты из смеха. И, думается мне, это надо понимать буквально. Он говорит о смехе как о некоей силе – как о силе физической или как о природном явлении. В царстве смеха, мол, сливаются свет и тьма и уже не существуют более как раздельные, обособленные сущности. Люди, способные жить в этом царстве, освободятся от двойственности жизни. Белому этот трюк недоступен: белому недостает знаний кандакандеро о разных уровнях реальности, и кадакам до поры это тоже не по силам, потому что им недостает жизнерадостности юмора белого человека. Тот же, кто с успехом совместит одно и другое, станет скользить сквозь мир, точно «тень света». Ты способен себе представить тень света? Человека, в котором светоносное и темное начала неразделимы? Это мне отчасти напоминает «нейтральных ангелов», если ты знаком с таким термином.

– Гм… Смею заметить, он здорово вырос интеллектуально с тех пор, как мыс ним пообщались.

– Для субъекта, мозг которого втиснут в пирамиду, это и неудивительно. Однако его смех постепенно выходит из-под контроля. На слух – прямо как у дятла Вуди.[77]

Один мой приятель так гоготал, забавляя девочек в бангкокском баре.

– В самом деле? Ладно, продолжай, продолжай. Что было дальше?

– А, ну… гм… не знаю. Говорю же, мы так и чесали языки всю ночь напролет. А потом съели на завтрак попугая моей бабушки.


Моряка Свиттерс съел не нарочно. В тот момент, по правде говоря, он понятия не имел, чего ест. Он-то полагал, что тыква с жидким сероватым мясным рагу содержит в себе жилистую плоть престарелой курицы. Лишь позже, когда Свиттерс пробудился, отдохнув часа четыре или все пять, Ямкоголовая Гадюка продемонстрировал ему головной убор из перьев Моряка – Конец Времени соорудил его прежде, чем отбыть восвояси. К тому времени отрыгнуть завтрак было уже поздно.

Шаман съел попугая, чтобы магия птицы перешла к нему. «Тебе еще повезло, что он и тебя заодно не слопал, – проворчал Ямкоголовая Гадюка в ответ на Свиттерсову возмущенную отповедь. – Ты с кем, собственно, связался? С позером-эксцентриком с киностудии?» Жаркое из попугая было подано Свиттерсу в качестве испытания. «Он хотел проверить, насколько ты силен», – объяснил метис.

Одним испытанием дело не ограничилось. Ямкоголовая Гадюка предложил Свиттерсу надеть головной убор и на закате выйти одному в лес. Это будет знаком для Конца Времен возвратиться – после чего он покажет себя, пирамиду и все прочее и лично даст gringo bianco[78] корень видений.

– И что я, по-твоему, должен был сделать? – вопрошал Свиттерс. – Поджать хвост и сбежать? Я слишком далеко зашел. Под сомнение была поставлена моя храбрость. Кроме того, прежде чем любопытство сгубит кошку, кошка узнает о мире больше, чем сотня нелюбопытных собак.

Так что он заменил панамку на оперение бедняги Моряка (отлично будет смотреться на видео!), и, когда сумерки отрегулировали свет на самый слабый, превращая зеленое буйство дневных джунглей в этакий пульсирующий монолит, в обступающую со всех сторон плотную подрагивающую завесу, в Стоунхендж шепотов, в призрачную колоннаду, – опасливо побрел прочь от вигвама и остался один в полумраке. Приближения Конца Времен он не услышал и не увидел. Свиттерс стоял, напрягая слух и зрение, едва дыша, и отчего-то не в силах припомнить ни единой строчки из «Пришлите клоунов», как вдруг почувствовал прикосновение чьей-то руки на своем плече и подпрыгнул чуть не до верхушки ближайшего дерева.

– А как он выглядел?

– А то ты не знаешь, как он выглядит. Как моложавый индеец Амазонии с панорамой Каира на плечах.

– Раскраска лица – какая она была? Какие цвета, какой узор? Ягоды ачиоте или кора тинборао? А ожерелье? Кости, перья, когти, семена или зубы? Детали очень важны.

– Да ради всего святого, Пот!

– Ты не вел записей? – Голос его прозвучал обвиняюще.

– После того, как мне в шнобель воткнули косточку индейки, до записей ли мне было? Последующие восемь часов я провел, катаясь на кварке. Гнался за собственным призраком по Коридорам Вечности. Балдел с гигантскими металлическими тараканами и трансгалактическими джайв-колбочками. Да ты и сам там был. Так что ты от меня ждешь?

– Да, но ты обещал…

– Коридоры Вечности, приятель. Там человек умирает – и возрождается. А не записи ведет. Да ну тебя, Пот. Если за тобой не приглядывать, ты, чего доброго, превратишься в еще одного зануду-антрополога.

– Допустим, пока наркотик действовал, ты находился в невменяемом состоянии, но как насчет до и после?

– И того, и другого было крайне мало. И отчего-то мне не кажется, что слова «невменяемое состояние» здесь вполне уместны. – Свиттерс помолчал. – Послушай, я отлично знаю, до чего именно ты докапываешься, и я более чем уверен, что живописные подробности со временем оживут в памяти – тонны и тонны таковых. Но сейчас мой биокомпьютер «завис». Я… Смерть, воскресение и завтрак из старого домашнего друга любого утомят не на шутку. О'кей? – И он снова закрыл глаза.

Смайт отошел. Склонив голову, уставившись вниз, на пальцы ног, что, точно веера розовых огурчиков, торчали над краем «вьетнамок»; набычив шею, сцепив мясистые руки за широкой спиной, он расхаживал туда-сюда. «Отлично знает, до чего именно я докапываюсь? – думал он про себя. – Да черта с два». Смайт и сам не вполне знал, до чего «докапывается», – и его душевному комфорту это не то чтобы способствовало. Нужны ему ценные данные – однако при этом что-нибудь столь же далеко выходящее за рамки обычных полевых заметок, сколь Конец Времени превосходит вождя по имени Сидячий Бык; нужна ему информация, что могла бы стимулировать изыскания и интерпретации академически прагматичного масштаба, что по возможности помогла бы состряпать нечто приемлемо повседневное из странного и экзотического, но при этом чтобы чуткие души все равно уловили в ней некий привкус космологических обрядов, что смели едва ли не всю мебель с его личного чердака. Короче говоря, Смайт предполагал, что ищет досок – залатать брешь, что ширилась внутри него и за его пределами, с тех пор как он так опрометчиво…

– Ну и чего ты дуешься? – Голос Свиттерса звучал устало, но сурово. – Если Конец Времени прознает, как у тебя все плохо с joie de vivre, он…

– Он что? – брюзгливо парировал Смайт.

– Он отменит твое треклятое рандеву.

Смайт резко затормозил. Подбородок его оторвался от груди, словно рука городского франта – от раскаленного железа.

– Что за рандеву?

– То, что я для тебя «пробил».

– Ты меня разыгрываешь?

– Потни! Если ты не доверяешь янки – то кому, спрашивается, можно доверять?

– Так он в самом деле согласился со мной встретиться?

– В следующее новолуние. Будь здесь – или не докучай мне более.

– Ты не врешь. Но как, ради всего святого?…

– Пустяки – работенка на одну ночь…

– Для мальчика на побегушках?

– Именно. Хотя желудочно-кишечные последствия заглатывания фрикасе «Морячок» для мальчика на побегушках довольно парадоксальны. – Свиттерс поморщился, и отнюдь не притворно. – Я отбыл в путешествие с поручением, и поручение мое начало путешествие по моим кишкам.

Ликующий звон колоколов в сознании Смайта помешал ему толком расслышать этот последний пассаж; возможно, оно и к лучшему. Он весь дрожал от возбуждения. Тусклые глаза засверкали, крепкие белые зубы, доселе незримые, в кои-то веки явили себя миру.

– Потрясающе! Офигенно потрясающе!

Смайт поднес спичку к сигарете «Парламент», каковую извлек из портсигара вот уже несколько минут тому назад, а зажечь так и не зажег.

– В моей работе речь идет о том, что Линтон[79] называл «социальным наследием»; а таковое, как ты можешь догадаться, состоит из благоприобретенных, социально обусловленных привычек, обычаев, морали, законов, искусства, ремесел и т. д. целых культур: племен, общностей, кланов, деревень. Иными словами, это группы людей в совокупности общественных связей. Фокусировать внимание на одном, отдельно взятом индивидууме в пределах группы, даже таком из ряда вон выходящем, как наш Конец Времени, – это, по сути дела, беспрецедентно. В анналах такого не зафиксировано. Хм… Мой доклад, как я его себе уже представляю в общих чертах, конечно, будет весьма спорным, но в широком смысле, если я, конечно, не преувеличиваю, пойдет моей репутации только на пользу. – Все это Смайт проговорил, как если бы оно только что пришло ему в голову. – Может, даже с Элинор все наладится, – добавил он словно под влиянием запоздалой мысли.

– Вот уж не удивлюсь, – улыбнулся Свиттерс. – Нежданная встряска – смелость и еще раз смелость! – и у женщины разом соски отвердевают. Да я сам, уже уходя из отеля, сообщил по электронной почте одной юной христианской деве, что приеду – и пощекочу ей клитор, как рабочий муравей доит любимую тлю. Держу пари, у нее все пуговицы поотлетают. Вот разве что моя престарелая бабуся перехватит письмо и вмешается.

Смайт оглядел собеседника с ног до головы, не зная, что и думать. Англичанин взять не мог в толк, когда Свиттерс серьезен, а когда дурачится. (По правде говоря, Свиттерс и сам не всегда это знал.)

Однако недоумение Смайта никоим образом не умаляло его признательности. Он снова и снова благодарил Свиттерса за посредничество. А потом вдруг резко загасил окурок о почерневший столб и заметил:

– Еще и двенадцати нет. Если выйти прямо сейчас, держу пари, к ночи до Бокичикоса мы точно доберемся. Что скажешь, старина? Может, двинулись? Небольшая пробежка пойдет тебе на пользу. А подробности перескажешь позже, за ужином в отеле. Я угощаю. Ужином, в смысле.

– Изысканная кухня Бокичикоса – соблазн не из малых, – согласился Свиттерс, однако из гамака не полез. Напротив, остался лежать с видом весьма обеспокоенным. Он запустил пальцы в спутанные кудри. Провел языком по нёбу, ощущая горьковатую пленочку – последствие гуляша из попугая и рвоты йопо. Да уж, малая толика технического обслуживания его телу не повредила бы.

– Я не могу… гм… Конец Времени сказал… Понимаешь, дело в том… Послушай, а не попросить ли мне этих индейских жеребцов отнести меня назад. Прямо в гамаке. Как охотничий трофей. Вроде как в паланкине.

– Право, Свиттерс! Что за императорские замашки! – Смайт рассмеялся было, но тут же разом посерьезнел, словно почуяв: грядут неприятности, причем весьма капитальные. – Что, силы совсем иссякли?

– Нет, но…

– Тогда встряхнись, старина. Где хваленое мужество янки?

Свиттерс приподнялся на локте. Гамак мягко раскачивался из стороны в сторону.

– Ужасно глупо, я сознаю, но…

– Продолжай же.

– Я так понимаю, на меня наложили что-то вроде табу.

– Это как еще?

Свиттерс вздохнул, и на мгновение вид у него сделался более сконфуженный, чем встревоженный.

– Ну, Конец Времени объявил мне перед самым уходом, что я должен заплатить некую цену за то, что мне явили тайны Вселенной. Поначалу я подумал, он денег хочет, как практически каждый на этой планете патологий, и запротестовал было, потому что наличности у меня едва достанет расплатиться с гостиницей и корабельной командой, а в Лиме, я надеюсь, обо всем позаботится мистер Кредитка. Но шаман имел в виду вовсе не такую цену.

– Нет?

– Нет. Он сказал, что отныне и впредь мои ноги не должны касаться земли. Я могу стоять на чем угодно, только не на полу и не на грунте как таковом. А если я когда-либо нарушу запрет, если только мои ноги коснутся земли, я тут же, на месте, скончаюсь.

– Ах ты сволочь пакостная!

– Да уж. Так что ты об этом думаешь? Он ведь меня за нос водит, да? То есть это же глупо, просто нелепость какая-то.

– О, без вопросов. Ужасно глупо. Просто чушь собачья.

– Я так надеялся, что ты со мной согласишься. Как опытный антрополог ты, должно быть, с такими вещами уже сталкивался, и не раз. Я, например, знаю, что Западная Африка, например, кишмя кишит проклятиями и табу; с другой стороны, множество заслуживающих доверия свидетелей клянутся, что эти табу и проклятия абсолютно реальны, они, дескать, своими глазами результаты видели. Вот поэтому я и склонен перестраховаться, если уж совсем честно. – И Свиттерс изобразил сконфуженную улыбку.

– Да, ясненько. – Смайт кивнул и задумчиво помолчал. – Прелюбопытная штука. Очень похожий запрет есть и в ирландском фольклоре. Если смертный однажды ненароком угодит в волшебный холм, если ему будет дозволено пофамильярничать с фэйри – ну, там на танцы их полюбоваться и все такое прочее, – тогда парня предостерегают, что под страхом смерти он не должен более ступать на землю. Если не ошибаюсь, Эванс-Венц[80] об этом писал. В легендах на каждом шагу попадаются зачарованные ирландцы, которые из страха остаток жизни проводили в седле.

– Суеверия, разумеется?

– Безусловно. Ирландские.

– То есть белиберда?

– Не измывайся. Мне частенько говорили, что изъясняюсь я несколько старомодно. Спиши на школу, если угодно. Вот Элинор так и делает. Но ты совершенно прав: белиберда и есть. Собственно говоря, Конец Времени, прохвост, и на меня наложил табу из этой же серии.

– Нет, правда? – Впервые за весь разговор в лице Свиттерса отразилось облегчение. – Такое же, как и на меня?

– Гм… нет, не совсем, хотя последствия обещаны в точности те же самые.

– Но ты жив-здоров, расхаживаешь себе по земле как ни в чем не бывало. Уже провижу для себя счастливый исход. – Смайт промолчал, и Свиттерс настойчиво уточнил: – Или нет?

– Хм…

– Так нет или да?

– О, наверняка да. Просто наверняка.

В силу не вполне понятной причины у Свиттерса сжалось сердце. Он попытался пригвоздить Потни к месту своим жутковатым взглядом.

– Ну, друг, выкладывай. Облегчи душу.

– Прости?

– Да табу твое, черт тебя дери! Выкладывай: про что оно?

Смайт улыбнулся бледной улыбкой – еще более сконфуженно, чем Свиттерс.

– Боюсь, оно малость тронутое. – Он неуютно зашаркал «вьетнамками».

– Да хватит выделываться, мать твою! – Даже лежа на спине, Свиттерс как-то умудрился принять вид весьма грозный.

– Ну, если тебе так приспичило знать, – проговорил Смайт, откашлявшись, – а я, например, не вижу, чего тут скрывать-то, так Конец Времени предостерег меня: в качестве расплаты за то, что я странствовал с ним в так называемых запретных пределах, меня ждет мгновенная смерть – ну, примерно так, как ты сам описывал, – если я когда-либо дотронусь до пениса другого мужчины.

Свиттерс не знал, плакать ему или смеяться. Он лежал молча, прислушиваясь к поскрипыванию гамака и шуршанию листвы.

– Чушь, разумеется, – промолвил Смайт, давая понять, что по горло таковою сыт. – До чего же порой бесит полное отсутствие рационального…

– А ты проверял? – перебил его Смайт.

– Когда имеешь дело с первобытным мышлением…

– Так ты проверял или нет?

– Ну нет, нет, подавись! – едва ли не брызгая слюной, выпалил Смайт. – Разумеется, не проверял. Это же просто глупо.

– Но ты ведь, как предполагается, ученый. Ты побоялся проверить?

– При чем тут страх? Я бы и проверил, пожалуй… да наверняка бы проверил, но… хм… видишь ли, сама природа этого табу…

– Ты про пенис?

– Ну разумеется. Именно про него, родного. За кого ты меня принимаешь? Да я женатый человек! Господи милосердный!

– Спокойно, буян, спокойно. Я ни на что такое не намекаю. Но согласись, ученые порой вынуждены проводить эксперименты, им лично глубоко неприятные. Ты тут разглагольствуешь о логике, однако как ты можешь хотя бы на треклятую секунду логически доказывать, что это табу – чушь и вздор, если ты не подвергал его проверке?

Смайт недовольно фыркнул.

– Приятель, ты просто обязан произвести проверку. Ради себя самого и ради меня тоже. И не буду отрицать, что я здесь – лицо кровно заинтересованное. В результате – я имею в виду.

– Но ты ведь не предлагаешь мне?…

– Слушай, это не мой кусок радости. Я – такой же натурал, как и ты. Может, даже еще натуральнее. А то наслышан я, как вы, мальчики, в ваших пижонских английских школах панибратствуете друг с дружкой, едва свет погасят.

– Более дурацкого предубеждения…

– О'кей, забудь, что я сказал. Да какая, в сущности, разница? Дело яйца выеденного не стоит. Вот у женщин этой проблемы вообще нет. Они – существа более развитые. – Свиттерс помолчал. – Р. Потни Смайт. А что у нас стоит за «Р»?

– Я не понимаю…

– Что означает «Р»?

– Реджинальд.

– Реджинальд. О'кей. А ведь ты легко мог бы зваться просто Регги. Разве нет? Регги Смайт. Этакая светская кличка. Но нет, ты предпочел зваться Потни. Отважный поступок, приятель. Я тобой просто восхищаюсь. Серьезно. Я не шучу. Этот выбор многое говорит о твоем характере. Опять-таки вот торчишь ты себе в магическом притоне в джунглях, в то время как мог бы уписывать птифуры на пару с викарием Киддерминстера или еще какой-нибудь дерьмовой дыры. У тебя есть характер. Внутреннее содержание. (Свиттерс, разумеется, говорил в чисто абстрактном смысле: образ внутренностей как таковых – как некоей физической массы – в его сознание практически не допускался.)

– Я не понимаю…

– Да ладно, Пот. Давай-ка покончим с этим делом.

Смайт оглянулся по сторонам, словно ища поддержки, но длинный, узкий помост на сваях был пуст – если не считать их двоих.

– Просто прикоснись. Одно мгновенное касание, не больше. Тебе не нужно хватать там, стискивать или что-нибудь в таком духе. Я бы против такого возражал. Очень решительно.

Лицо Смайта, в любые времена поражающее густотой оттенков, сейчас выглядело так, словно его обмакнули в красный перец. Казалось, бедняга на грани самовозгорания.

– Вон там, внизу, – пробормотал он, качнув плюшево-медвежьей головой в сторону костровой ямы и наканака. – А вдруг они заметят…

– Ничего они не заметят, если поторопишься. А даже если и так? Ты в самом деле полагаешь, что в этой части мира кто-то будет шокирован? Мы в Южной Америке, не забывай!

С этими словами Свиттерс расстегнул ширинку своих изгвазданных хлопчатобумажных брюк. Скрипучее «тр-р-р-р», вроде как широкий нож рассекает воздух, с которым стремительно размыкались металлические зубчики, прозвучало для слуха обоих более зловеще, нежели шипение, визг или вой из незнакомого леса. Оба на мгновение застыли, словно парализованные неким излучением – продуктом высоких технологий.

Наконец Смайт повернулся к гамаку; в его лице читалась мрачная решимость.

– Черт побери, хорошо же. – По-детски неловкий в своих «вьетнамках» и квазивоенном желто-коричневом «прикиде», он шагнул вперед. – Ты прав. Покончим с этим раз и навсегда.

– Эй, – поспешно окликнул его Свиттерс, – эй, если у тебя есть хоть какие-то основания полагать, будто в этом табу что-то есть, что оно, чего доброго…

– Нет-нет. – Смайт помолчал. – О, если бы человек принимал весь суеверный бред на веру, очень возможно, что психологически он оказывался бы уязвим для любого исхода, что налагающий проклятие вознамерился бы закрепить в его наивном сознании. Но ни один цивилизованный, разумный…

– А вдруг втайне ты веришь в табу, веришь в него подсознательно и сам не знаешь, что веришь?

Смайт словно не услышал. Он сделал еще шаг и еще. Стремясь избежать неловкой суеты и смущения последних мгновений, Свиттерс заранее высвободил пенис из заточения в складках веселенькой расцветки трусов и вытащил его на свет. Практически в ту же секунду член принялся по собственной воле выгибать шею и вертеть головкой, словно принюхиваясь – будто чуя забаву или даже нечто возвышенное. «Господи Всемогущий, нет! Нет, только не это!» В паническом усилии подавить неуместную живость, самостоятельный порыв к активному участию в происходящем, Свиттерс попытался представить себе все самое что ни на есть отвратительное и антисексапильное, на что только хватало воображения. Он думал о переполненном кошачьем лотке и ведрах с кухонными отбросами, он думал о магазинах «Подарки» и телевикторинах, и о том дне, когда Джордж Буш выступал перед штатом работников в Лэнгли. Едва Свиттерс зажмурился покрепче, чтобы отчетливее вообразить себе все эти антиафродизиаки, Р. Потни Смайт вытянул указательный палец и ткнул им в Свиттерсов полуэрегированный пенис – так робкий, но исполненный праведной целеустремленности Свидетель Иеговы нажимает на кнопку звонка заведомого агностика. Свиттерса тряхнуло словно от удара тока – хотя впоследствии он признавал, что, возможно, это ему лишь почудилось.

Смайт отступил на пару шагов. С лица его схлынул весь румянец; он затеребил и задергал манишку словно в приступе нервного тика. Затем пошатнулся. И рухнул на обожженный, в щербинах, пол.

Некоторое время – минут пять, вероятно, – Свиттерс тихо покачивался в гамаке, глядя на бесформенную груду на полу и высматривая признаки жизни: или, точнее, признаки того, что Смайт, как выразился бы сам британец, измывается над ним, водит за нос, дает волю своему изредка проявляющемуся сдержанному чувству юмора.

В это самое мгновение по шаткой лестнице поднялась чья-то фигура, и на помост вскарабкался Ямкоголовая Гадюка. Начинающий шаман бесшумно пересек площадку, точно одно из тех созданий, с которыми, по всей видимости, ощущал глубокое духовное родство: в своем плаще из змеиной кожи и солнечных очках «Рэй-Бан»[81] он изрядно смахивал на вампира с голливудского бульвара.

– Muy muerto, – прошептал Ямкоголовая Гадюка, опустившись на колени рядом с телом Смайта. – Muy muerto. – И оглянулся через плечо на Свиттерса, который пытался незаметно застегнуть ширинку. – Этот мистер очень, очень мертвый, – перевел он.