"Ступени" - читать интересную книгу автора (Горенштейн Фридрих Наумович)

II

Когда они вышли из такси у подъезда, многие прохожие и жильцы дома останавливались и смотрели на них. И действительно, выглядели они довольно необычно. Юрий Дмитриевич был высокий, седеющий блондин с хоть и несколько похудевшим, усталым, но все-таки по-прежнему холеным лицом, в массивных в черепаховой оправе очках, в кремового цвета костюме шелкового полотна и в импортных дорогих сандалетах. Об руку он держал бедно одетую девушку с крестиком на шее, к тому ж с лицом в кровоподтеках, а с другой стороны девушку поддерживал какой-то полусумасшедший старик. Дело усугублялось тем, что в глубине души Юрий Дмитриевич стыдился своих спутников, то есть стыдился помимо своей воли, и это заставляло его еще более напрягаться, так что выскочившей из подворотни с лаем собаке он даже обрадовался, шагнул ей навстречу с таким остервенением, что громадная овчарка вдруг поджала хвост и метнулась в сторону. Юрий Дмитриевич надеялся, что Григория Алексеевича нет, но он был дома и встретил их в передней с удивлением, но сравнительно спокойно. Очевидно, он уже увидал их из окна, и первое впечатление было позади.

— Вот, Григорий, — сказал Юрий Дмитриевич. — С девушкой неприятность… Впрочем, если ты возражаешь, мы поедем в поликлинику…

— Оставь, — сказал Григорий Алексеевич. — Аптечка на кухне, ты ведь знаешь…

Юрий Дмитриевич повел Зину на кухню, усадил на стул, снял пиджак, засучил рукава, быстро и ловко обработал кровоподтеки, наложил пластыри, а к синяку свинцовую примочку.

Зина сидела устало и безразлично, если ранее лицо ее было бледно, то теперь оно покраснело и обильно покрылось каплями пота. Юрий Дмитриевич вытер ей пот куском марли, затем провел в свою комнату и уложил на тахту, подсунув под голову подушку. Папа Исай по-прежнему стоял в передней, не раздеваясь, а против него так же молча стоял Григорий Алексеевич.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал папа Исай. — Я внизу на скамеечке посижу, Зиночку подожду…

— Нет, нет, — сказал Юрий Дмитриевич. — Мы ведь с вами не договорили… Вернее, только начали… Я сейчас говорить хочу… Я думать хочу… Снимите плащ…

Он помог папе Исаю снять плащ. Под плащом была вельветовая толстовка.

— Вы и куртку снимите, ведь жарко, — суетился Юрий Дмитриевич, становясь всё более оживленным.

Папа Исай снял и куртку. Под курткой у него была свежая белая рубаха-косоворотка. Портрет Толстого висел на чистенькой муаровой ленточке.

— Я чай поставлю, — сказал Григорий Алексеевич.

— Так о чем, о чем это вы, — сказал Юрий Дмитриевич, когда папа Исай уселся за стол. — Христианство Христа и христианство церкви…

— Не церковь, а вера свела евангельское учение с неба на землю, — сказал папа Исай. — Сделала его применимым на земле.

— А вот это интересно, — подхватил Юрий Дмитриевич, подталкиваемый вовсе не словами папы Исая, а своими мыслями, — христианство из религии превратилось в форму правления… Материализация идеала… Да, Григорий, ты вот смотришь удивленно, но мы с тобой почти всю жизнь прожили в эпоху, когда раздумья сменялись ясными лозунгами… Я не о лживых лозунгах говорю… Я о тех говорю, в которых истина… Не убий… Не укради… Человек человеку друг… Идеалы, вместо того чтобы парить в воздухе, твердо становились на землю, удовлетворяли сегодняшним потребностям… Допускаю, в этом была жестокая необходимость… Но это таило в себе величайшую опасность, ибо нарушало природу мышления… Я к чему это, — смешался он вдруг, приложив ладони к вискам, — ах, я об идеале начал говорить, о том идеале, который в лозунг заключен был и на землю опущен… Смысл и величие всякой мысли в итоге, в идеале, и истина всегда проста… Верно, согласен… Смысл и величие всякой горы в ее вершине, но попробуй сруби с Эвереста вершину и поставь эту вершину в поле… Получится жалкий бугорок… Идеал потому и называется идеалом, что он никогда не может быть достигнут, как кусок мяса или женщина… Материализуясь, он исчезает…

Юрий Дмитриевич обошел вокруг стола. Он чувствовал необычный прилив сил, в глазах был лихорадочный блеск, а лицу было жарко. Папа Исай прихлебывал из блюдечка принесенный Григорием Алексеевичем чай.

— Земля — земля и есть, — сказал он. — Со всячинкой, с требухой… Ты спаси вон этакую, а не ту воображаемую кисельную планету, каковой просто нет… Ради этого Иисус на землю сошел…

— А вот тут-то вы и запутались, — как-то радостно, по-детски выкрикнул Юрий Дмитриевич. — Это важный момент… Это очень важный момент… Я хочу с Иисусом спорить… А чтоб поспорить, я должен его признать, хотя бы временно… Я о главном, о главной мысли спорить хочу… Возлюби врага своего… Непротивление злу насилием… На зло добром ответить… Согласен… Но только на зло утробное еще, нерожденное… Вот какое зло добра требует… Помните, у Достоевского мысль о том, что спасение всего мира не нужно, если оно куплено ценой гибели одного ребенка… В этой мысли высшее проявление человеческого гуманизма… Идеал, без которого жить нельзя… Именно идеал, который, материализуясь, исчезает либо даже в свою противоположность превращается… Итак, я повторить хочу: главное, в чем я не согласен с Иисусом, это в трактовке им лозунга «непротивление злу насилием» не как философского понятия, а как руководства к действию… «Возлюби врага своего» не сегодняшний лозунг, а идеал, к которому следует стремиться… Когда и врагов-то не будет… Когда человек человеку друг…

Юрий Дмитриевич замолчал. Он был так возбужден, что, едва усевшись на стул, сразу же вскочил, начал расстегивать ворот рубашки.

— То, что ты говорил, интересно, хоть и спорно, — сказал Григорий Алексеевич, — но ты успокойся, выпей чаю… Ты не спишь ночами, я слышу, как ты ходишь, когда просыпаюсь… Тебе надо бы отдохнуть… Ты обрушился здесь на лозунги, но лозунг есть мысль, оформившаяся в догму… Мысль же всякого человека конечна, имеет рождение и смерть, то есть догму, как всякое живое существо. Не оканчиваются догмой лишь мысли бесплодных мечтателей. Всякий прогресс есть движение от одной догмы к другой… Впрочем, давай пить чай…

Папа Исай между тем вздремнул, разморенный чаем и жарой. Он опустил голову на грудь, и портрет Толстого легонько постукивал о край стола. Юрий Дмитриевич подвинул к себе стакан чаю и зачерпнул варенья из вазочки, однако сразу же вскочил и, уронив варенье на скатерть, торопливо пошел в свою комнату. Зина не спала, сидела, по-детски подобрав под себя ступни, и смотрела на стену. Лицо ее несколько порозовело.

— Мне домой пора, — сказала Зина, — я неловко себя чувствую перед вами… Вы такой занятый человек… Вы на профессора похожи…

— Нет, я не профессор, — сказал Юрий Дмитриевич, — я врач, доктор… Я обязан был вам помочь…

— Вы верующий? — спросила Зина.

И вдруг Юрий Дмитриевич понял, что сейчас, стоя перед этой наивной девушкой в дешевенькой кофточке, он должен уяснить для себя какие-то очень важные понятия. Причем наивность этой девушки не давала ему возможности воспользоваться своим опытом, ответить что-либо, солгать или легко сказать одну из кажущихся правд, не порывшись в своем нутре.

— Я верить хочу, — сказал он после нескольких минут молчания, — но Бога ведь нет, девчушка… Нет, дорогая ты моя… Потому что веками человек так жаждал его, так мечтал о нем, как можно жаждать и мечтать лишь о том, что никогда не существовало и существовать не может…

Он сказал это с такой страстью, с такой болью, что девушка посмотрела ему в лицо и вдруг поняла его и поверила ему.

— Нету, — сказала она как-то жалобно, по-птичьи вытянув шею, — и не может… Никогда не будет. — Слезы лились у нее из глаз, пока она раздумывала, но это не были слезы протеста и вообще не был плач, больше не из-за чего было протестовать и не из-за чего плакать.

— Я пошутил, — испуганно сказал Юрий Дмитриевич, — я верующий… Я в церковь хожу…

Он приблизился к девушке, прикоснулся к ее волосам, и в этот момент она словно пришла в себя от шока, оттолкнула Юрия Дмитриевича, вскочила с искаженным ужасом лицом и ударила Юрия Дмитриевича кулачком в плечо, довольно больно по мускулу. Второй рукой она сбила его очки. Юрий Дмитриевич начал прикрывать лицо руками, невольно присел, сморщился, зацепив столик с вазой. Ваза грохнула, осколки заскользили по полу.

Григорий Алексеевич вбежал в комнату и несколько секунд оторопело стоял на пороге. Потом он кинулся к девушке, схватил ее за плечи и оттолкнул.

— Что? — крикнул он удивленно и испуганно. — Что здесь происходит… Что?..

— Это я виноват, — морщась, потирая ушибленное плечо и шаря на полу очки, сказал Юрий Дмитриевич, — я совершил безобразный поступок…

В комнату как-то бочком втиснулся заспанный старичок. Он сладко позевывал и крестил рот.

— Папа Исай, — с плачем сказала Зина и обняла его, — папа Исай, идемте отсюда… Быстрее идемте… Бежим быстрее…

— Да, вам пора, — торопливо говорил Григорий Алексеевич. — Юрий, я на пару слов… Пойдем, пойдем на кухню… Он взял Юрия Дмитриевича за плечи и повел на кухню.

— Юрий, — сказал Григорий Алексеевич, — звонила Нина…

— Да, — сказал Юрий Дмитриевич, — и что же…

— Она хочет видеть тебя…

— Хорошо, — сказал Юрий Дмитриевич, — как-нибудь позже… Позже увидит… сейчас я спешу… Надо проводить…

— Они уже ушли, — сказал Григорий Алексеевич, — зачем тебе эти юродивые… Это не просто верующая, это фанатичка… Тебе не кажется, что всё это может иметь неприятный резонанс?.. Ты человек, уважаемый в обществе… Печатаешь статьи в медицинских журналах…

— Ах, оставь, — сказал Юрий Дмитриевич, с беспокойством поглядывая через плечо Григория Алексеевича на дверь, — при чем тут медицинский журнал… Ты ведь видишь, я спешу, я занят… у меня гости…

— Юрий, — сказал Григорий Алексеевич, — ты болен… И я обязан… как твой друг… как человек, который любит тебя… и Нину… Я не пущу тебя… и немедленно звоню Буху…

— Я не позволю себя опекать, — крикнул Юрий Дмитриевич так громко, что в груди у него заболело, — я перееду в гостиницу…

— Я не пущу тебя, — сказал Григорий Алексеевич, — хочешь драться со мной… устроить коммунальный скандал…

— Гриша, — сказал Юрий Дмитриевич неожиданно тихо, — пойми, мне надо… пойми… Я спать не буду… Я перед этой девушкой подлость совершил… Может, я и нездоров… Я сам пойду к Буху… Вот закончу дела и — на юг… Отдохнуть надо… Хочешь, вместе поедем…

— Ладно, — сказал Григорий Алексеевич, — что с тобой делать… Только умойся… Посмотри, какой дикий вид у тебя…

— Некогда, — сказал Юрий Дмитриевич. — Они уйдут… Исчезнут… Он торопливо пригладил волосы, выскочил на лестничную площадку и не стал ждать лифта, бегом пустился вниз. Он пробежал три лестничных пролета и на площадке второго этажа столкнулся с Зиной, едва не сбив ее с ног.

— Простите, — оторопело и обрадованно сказал он, — я вас искал… Как хорошо, что я не поехал лифтом… Какая удача…

Зина посмотрела на него и вдруг наклонилась, прижалась губами к его руке, а затем опустилась и поцеловала его ноги, обе пыльные сандалеты…

— Что вы делаете! — растерянно крикнул Юрий Дмитриевич. — Ради Бога, встаньте, ради Бога…

Сверху загоготали. Этажом выше свешивались через перила две расплывшиеся физиономии. Юрий Дмитриевич так и не понял, мужские ли, женские ли.

— Эй вы, низкопоклонники, за руб оближите мне босоножки!

А вторая запела:

— Что случилось, что случилось, кто-то чей-то выбил зуб…

— Вы мерзавцы, — крикнул Юрий Дмитриевич.

— Он ругается, — сказала одна физиономия, — он морщится… По-моему, у него начались желудочные беспорядки…

— Не видишь, он вооруженный ненормальный, — сказала вторая физиономия, — он сейчас петушком закричит, он сейчас гармошкой заплачет…

— Более всего страшись отмщения злодейству людскому, — тихо сказала Зина. — Я виновата перед вами, и перед этими людьми, и перед всеми… Я усомнилась в Господе… Помрачение нашло… Я вам боль причинила и искупить хочу… Я служить вам буду… Я ноги вам мыть буду и пить воду ту…

— Что вы, — сказал Юрий Дмитриевич, — это я перед вами… Вы простите… Пойдемте вниз, я вас домой отвезу. У подъезда их ждал папа Исай.

— Ну вот, — сказал папа Исай, — вижу я, лица у вас покойные теперь… Красивые у вас теперь лица…

— Я Зину домой отвезу, — сказал Юрий Дмитриевич.

— Хорошо, — сказал папа Исай. — А я на электричку пойду. В лес поеду. На травке полежу, птичек послушаю…

Он снял шляпу, поклонился им, пошел вдоль стены и свернул за угол.

— Вам куда? — спросил Юрий Дмитриевич.

— Мне далеко, — сказала Зина, — на самый край города… Вам беспокойство одно… Лучше уж я к вам приду… Если пол помыть надо или постирать…

— Нет, нет, — сказал Юрий Дмитриевич, — я отдаю в прачечную. А насчет беспокойства не волнуйтесь… Мне это приятно…

Они взяли такси и поехали. Ехали они долго и всё время молчали. Лишь изредка Зина объясняла шоферу дорогу. Наконец они приехали. Это был уже загород. Невдалеке на бугре виднелись остатки какой-то деревеньки с погостом и церквушкой. Окружавшие ее ранее поля ныне были перекопаны траншеями и котлованами, среди которых уже высилось несколько пятиэтажных стандартных коробок. Поля же отступили за речку, болотистый приток большой реки, текущей через город. Слева были полуобвалившиеся стены монастыря, покрытые мхом, а также росшими прямо меж кирпичей и из бойниц веточками. В одной из башен была керосиновая лавка, стояли железные бочки.

— Я здесь живу, — сказала Зина, — раньше я вон там, в деревеньке жила, но нас снесли и переселили в монастырь.

Они обошли вокруг и вышли к массивным, обитым ржавым железом, воротам. Неподалеку среди бурьяна валялся ржавый ствол старинной пушки. В воротах была проделана небольшая калитка из свежеструганых досок, а к калитке кнопками приколота бумажка, на которой коряво печатными буквами значилось: «Просьба форткой не хлопать, полегше стучать».

Они протиснулись в калитку на тугой пружине, прошли под гулко отражающей шаги аркой и вышли в булыжный, поросший травой двор. Посреди двора стояла полуразрушенная серого цвета церковь со следами пожара, прошедшего давно, очевидно, еще в войну. Стрельчатые окна церкви были пусты, и из них тоже росли веточки. Застекленными были лишь подвалы, где сейчас располагались склады горторга, стояли ящики с бутылками. Ящики, мотки проволоки, бочки стояли и во дворе, под громадными, в три обхвата, дубами. Дубы были так стары, что кора на них во многих местах опушилась и на стволе образовались лысины. Под навесом у стены, на которой еще сохранилась какая-то закопченная фреска, устроили свой склад строители: стояли унитазы, газовые плиты и лежали бумажные мешки с цементом. Поодаль, в глубине двора, было белое оштукатуренное здание в два этажа, очевидно, построенное уже позднее. У входа, задрав стволы, стояли две старинные пушки на деревянных лафетах.

— Там раньше музей был, — сказала Зина, — а теперь комбинат инвалидов. Я там надомницей работаю, кофточки вяжу. У нас собрание, должно быть, будут ругать за то, что план не выполняем… Я узнать должна — или сегодня вечером, или завтра… А сейчас в цехе глухонемых собрание…

В это время возник какой-то шум, и из дверей здания появился всклокоченный человек в разорванной майке. Его вел, скрутив ему единственную руку за спину, приземистый мужчина в темных очках, полувоенном френче и синих брюках.

— Перегудов шумит, — сказала Зина, — каждый день напьется и драться приходит то за расценку, то за вычет по прогулу… Если б он не инвалид, его б давно посадили… Он и жену бьет… А тот, в очках, — Аким Борисыч, член правления… Он мне комнату отдельную выхлопотал, но я его боюсь, сказала она и вдруг доверчиво прижалась к Юрию Дмитриевичу. У нее было теперь обычное девичье лицо, немного испуганное и беспомощное, глаза голубые, кожа на щеках нежная, с легким пушком, и Юрию Дмитриевичу стало приятно чувствовать своим телом сквозь одежду теплое ее тело.

Следом за Перегудовым и Аким Борисычем высыпало несколько человек, судя по жестам, глухонемых. Они оживленно размахивали руками и улыбались. Вдруг Перегудов рванулся, выскользнул и, подхватив валяющуюся палку, кинулся на Аким Борисыча. Аким Борисыч не стал уклоняться и суетиться, а, наоборот, застыл, приподняв голову, вытянув вперед руки и расставив пальцы, как гипнотизер, слегка поворачиваясь корпусом, словно обнюхивая пальцами воздух, затем сделал молниеносное движение, выловил руку Перегудова с палкой из воздуха, зажал ее, и Перегудов беспомощно зашевелил обрубком второй руки, будто ставником, а Аким Борисыч начал хлестать его по лицу своей рукой, и от хорошо развитых чувственных пальцев Аким Борисыча оставались на шее и щеках Перегудова полосы.

Юрий Дмитриевич кинулся к ним и тут же ощутил на щеке своей удар, причинивший сильную боль, но еще более испугавший, ибо это был не удар человеческой руки, а какого-то тугого ласта.

— Это не он, — крикнула Зина, — это не Перегудов… Перегудов убежал…

Перегудов действительно, воспользовавшись суматохой, вырвался и побежал к воротам.

— Чего вы вмешиваетесь, гражданин, — сердито сказал Аким Борисыч. — Я этого хулигана хотел постовому сдать. Хватит прощать. Он в бухгалтерии чернильницу перекинул, пишущую машинку разбил.

Аким Борисыч сердито сплюнул и пошел к дверям кабинета. Глухонемые тоже ушли.

— Глупый сегодня день, — сказал Юрий Дмитриевич, — драки. Бьют нас с вами, Зина.

— Ничего, — сказала Зина. — Это, может быть, к лучшему. Это, может, Господь из нас грехи выбивает.

— Он слепой? — спросил Юрий Дмитриевич, держась за ноющую щеку.

— Он слепорожденный, — сказала Зина. — Какой он инвалид, если с малых лет привыкший… Я сейчас, я только насчет собрания узнаю. — И она пошла к белому зданию.

Юрий Дмитриевич постоял немного во дворе, огляделся, где бы присесть в тени, а затем тоже пошел к белому зданию. От самой двери тянулся длинный коридор, в котором пахло разваренной картошкой. Очевидно, где-то за одной из боковых дверей была столовая или буфет. Юрий Дмитриевич невольно сглотнул слюну и вспомнил, что с утра ничего не ел. Он пошел на запах, но затем остановился, ибо подумал, что может разминуться с Зиной. Он стоял перед дверью, которая была полуоткрытой, очевидно, чтобы проветрить довольно большую комнату, чуть ли не зал, где шло собрание. На скамейках тесно сидело множество мужчин и женщин, а перед ними был стол, за которым сидели несколько человек, наверное, президиум, и стояла трибуна. На стене висел длинный транспарант, на котором аршинными буквами значилось: «Глухонемые в СССР пользуются всеми гражданскими и политическими правами наравне со слышащими». К двери было приколото художественно выполненное завитушками объявление о собрании. Первый пункт был: производственные вопросы. Второй пункт: персональное дело столяра Шмигельского. По всей вероятности, сейчас разбирался пункт второй, а стоящий у трибуны человек и был столяр Шмигельский. Он покаянно прикладывал ладони к сердцу, клятвенно стучал себя кулаком в грудь и часто прикасался пальцем то к концу своего носа, то к мочке уха. Присмотревшись повнимательнее, Юрий Дмитриевич предположил, что прикосновение к носу означает имя горбоносого седого старичка, сидевшего в президиуме. А прикосновение к мочке уха — имя председателя, тщетно пытавшегося установить порядок, ибо глухонемые на скамьях сердито жестикулировали все вместе, и, как это ни странно, или это Юрию Дмитриевичу показалось, гул висел в зале, как от множества голосов. В это время подошла Зина. От нее и узнал в подробностях Юрий Дмитриевич историю проступка Шмигельского. Если слышащий Перегудов был старый отъявленный хулиган, то глухонемой Шмигельский до этого вел себя тихо и примерно, и поступок его был для всех неожиданным. Правда, имелись обстоятельства, которые не то что оправдывали, но объясняли этот проступок. Столяр Шмигельский совершил три невыхода на работу из-за болезни жены, бюллетень вовремя не представил, и бухгалтерия не оплатила ему деньги, как за прогулы. Столяр Шмигельский пришел в бухгалтерию объясняться. Счетовод расчетного отдела Хаим Матвеич, тот самый горбоносый старичок, не был глухонемым, но довольно хорошо усвоил их речь, умел с ними разговаривать жестами, и глухонемые его любили и уважали. Однако в этот раз Шмигельский слишком горячился, размахивал в беспорядке руками, и Хаим Матвеич за пятнадцать лет работы с глухонемыми впервые не мог ничего понять, что в свою очередь начало его раздражать. Между Шмигельским и Хаимом Матвеичем возникла некая беспорядочная перепалка, в результате которой, находясь в сильном возбуждении, Шмигельский захватил пальцами свой нос и начал раскачивать его из стороны в сторону. Поскольку среди местных глухонемых этот жест носил антисемитский характер и при этом присутствовал подошедший председатель профкома, делу был дан законный ход. Такова была предыстория бурного собрания, очевидно, приближавшегося к концу, так как после нескольких жестов председателя глухонемые единогласно проголосовали поднятием руки, а раскаявшийся Шмигельский долго обнимал Хаима Матвеича. Хаим Матвеич согнул свою правую руку в локте, большой и указательный пальцы соединил концами, образовав колечко, а тремя другими пальцами быстро пошевелил. Это вызвало аплодисменты и ликование среди глухонемых. Собрание кончилось. Гремя скамьями, глухонемые вставали и выходили, продолжая обмениваться впечатлениями. Юрий Дмитриевич и Зина тоже вышли на улицу.

— Пойдемте ко мне, — сказала Зина. — Вы, наверно, голодны… Я вас покормлю…

Зина жила в одноэтажном, с толстыми стенами, строении. Комната ее была небольшой кельей с овальным, забранным решеткой окном. Стены были оклеены обоями, сквозь которые проступали сырые пятна. В комнате было довольно чисто и уютно. Стоял диван старого образца, но не потрепанный, со свежей клеенкой. На полках, вмонтированных в верхнюю часть спинки дивана, располагались всякие безделушки: целлулоидные уточки, фарфоровые слоники, две одинаковые фарфоровые узбечки в тюбетейках и шароварах, сидящие поджав ноги. Причем одна узбечка была цветная, а вторая некрашеная, — очевидно, брак или второй сорт. В углу, под иконой, лежали на специальной подставке мотки шерсти, спицы и кофточка с недовязанным рукавом. На стене висела репродукция картины «Явление Христа народу». Стол был импортный, финский, полированный, белый с черной полосой по краям. В противоположном от икон углу, за ширмой, располагалось некое подобие кухни. Там стоял кухонный столик, прикрытое дощечкой эмалированное ведро с водой, висели на вбитых в стены гвоздях кастрюли.

Юрий Дмитриевич уселся на диван, вытянув ноги, похрустывая суставами, и с наслаждением вдохнул запах жареного лука из-за ширмы, где Зина возилась с керогазом.

В дверь постучали два раза, потом через промежуток еще три раза. Зина торопливо пошла к дверям, вытирая о передник мокрые руки. Юрия Дмитриевича поразила происшедшая с ее лицом перемена. Оно было испуганным, растерянным, и маленькие уши стали пунцовыми. На пороге стоял Аким Борисыч, свежепостриженный, надушенный, с букетиком цветов.

— Заходите, Аким Борисыч, ужинать будем, — суетилась Зина. Аким Борисыч сунул ей букетик прямо в лицо и потрепал ладонью по щеке, правда, первоначально он чуть-чуть ошибся, и пальцы его скользнули по затылку, потом быстро нащупали щеку. Аким Борисыч улыбнулся, но сразу же улыбка погасла, он тревожно, неестественно твердо и четко для живого человека выпрямился, как тогда перед Перегудовым, и черные очки его, словно окуляры какого-то кибернетического механизма, начали ощупывать комнату, пока не застыли на Юрии Дмитриевиче. Юрий Дмитриевич почувствовал, как по спине пополз от поясницы к лопаткам легкий ночной холодок.

— Это Юрий Дмитриевич, — торопливо сказала Зина, — мой знакомый…

Лицо Аким Борисыча, словно повинуясь новому сигналу изнутри, мгновенно утратило механическую твердость, расплылось в улыбку.

— Я вас нечаянно ударил, вы простите, — сказал он и, шагнув точно по направлению к Юрию Дмитриевичу, протянул руку.

Юрий Дмитриевич растерянно посмотрел на свою ладонь, а затем с отчаянием выбросил ее вперед, точно просовывал ее в шкив машины. Пожатие Аким Борисыча было мягким, эластичным, слишком мягким и нежным для живого человека, просто машина работала в другом режиме, и это еще более испугало Юрия Дмитриевича.

— Вы тоже религиозный? — спросил Аким Борисыч.

— Я, собственно, врач, доктор…

— Понятно, понятно, — сказал Аким Борисыч. — Это хорошо, что у Зины появляются такие знакомые… А то ее окружают какие-то церковники… Надо бы вырвать ее из религиозных пут…

— Аким Борисыч, — сказала Зина. — Я ведь план выполняю… Вера моя работе не мешает.

— Да я не о работе, — сказал Аким Борисыч. — Религия тебе жить мешает. Тебе надо встретить хорошего человека, семью иметь… Я ей комнатенку выхлопотал, хоть промкомбинат и недавно организовали… Глухонемых, слепых и прочих инвалидов соединили вместе. Правильное мероприятие… Управленческий аппарат сокращает…

Он присел к столу, вынул из плетеной корзиночки, которую держал, бутылку водки и банку маринованных помидоров. Зина поставила большое блюдо со свежими нарезанными огурцами и луком, политыми подсолнечным маслом, блюдо вареной молодой картошки, пересыпанной шипящими шкварками, и нарезанное толстыми ломтями светло-коричневое копченое сало. Они выпили по первой за Зину. Юрий Дмитриевич закусывал всем вперемежку: пожевал кусочек сала, пару ломтиков огурцов, две картофелины. Он быстро охмелел, а после второй рюмки уже запросто подвинулся к Аким Борисычу и спросил:

— Вы слепорожденный?

— Да, — сказал Аким Борисыч, движения которого потеряли четкость, — я часто думал про вас, — он презрительно усмехнулся, — про зрячих… Несчастные вы… Я ваши книги читаю… Специального чтеца нанимаю… Все несчастья ваши оттого, что вы видите… Глаза — это орган порабощения человека внешним пространством… Вот, например, такое понятие — красота… Недоступна она вам… Вы ей принадлежите, а не вам она… Красоту взять только на ощупь можно…

— А зачем ее брать, слепорожденный, — сказал Юрий Дмитриевич, начавший испытывать почему-то сильное сердцебиение, как при оскорблении национальной чести, — может, потому она и красота, что недоступна… И как только доступна станет, — испарится… Вы когда-нибудь видали… Вернее, вы когда-нибудь представляли себе звезды… Не в январе, когда они маленькие и неприятные, а в августе, когда они густо висят? — Он понимал, что задавать подобный вопрос жестоко, и все-таки задал его, потому что слепорожденный его сильно раздражал. Однако слепорожденный в ответ только весело рассмеялся.

— Я знаю из учебника астрономии, — сказал он, — звезды — это тоже жара или холод… Внешний вид — обман… Реальность — это прикосновение… Иногда я вижу сны, и мне снятся только прикосновения… Мне снится твердое или мягкое, жаркое или холодное, мокрое или сухое…

— А форма, — спросил Юрий Дмитриевич, испытавший уже совсем новое чувство, вернее, предчувствие чего-то неизведанного, хоть и находящегося рядом, — вы ведь ощущаете линию плоскости…

— Вы путаете меня с ослепшим, — сказал Аким Борисыч. — Это совершенно жалкие люди… Хуже зрячих… Они тоскуют по своему рабству… Меня воспитала мать, которая тоже была слепорожденной… А отец мой был ослепший… Это был жалкий человек… Просыпаясь утром, он ругался и плакал… Он кричал, что ненавидит темноту, а напившись пьяным, пугал меня вечной темнотой… Глупец… Единственное, что я не могу себе представить даже приблизительно, это темноту… Форму же я представляю себе, линию, выпуклость, но всегда она должна быть либо теплой, либо острой, либо мокрой… Однажды я тяжело заболел и представил в бреду три линии, пересекающиеся между собой концами, и эти линии лишены были ощущений… Мне показалось, что они с трех сторон сдавили мне голову… И мне показалось, что я либо умер, либо разом понял нечто великое…

— Это треугольник, геометрическая фигура… — сказал Юрий Дмитриевич. — Вы увидели его в бреду, как зрячий… — И вдруг он подумал, что перед ним сидит не человек, а какое-то другое мыслящее существо, просто приспособившееся к жизни среди людей и перенявшее их привычки. Минуту-две Юрий Дмитриевич смотрел на Аким Борисыча с напряженным вниманием, пока тот не протянул руку и не зачерпнул салат, правда, неловко, рассыпав по скатерти, — он был в некотором волнении.

— Со мной тоже такое бывало, — тихо сказал Юрий Дмитриевич, — сегодня утром на ступенях… Знаете эту крутую улицу, которая упирается прямо в небо… Тротуар там сделан асфальтовыми ступенями… А сверху гремит соборный колокол…

Аким Борисыч зачерпнул новую порцию салата, уже потверже, видно, он справился со своим волнением, а рассказ Юрия Дмитриевича об асфальтовых ступенях не тронул его.

— Тут в деревне в церквушку один слепой ходит, — сказала молчавшая до этого Зина, — святой человек… Истощил себя, молитвой да хлебом живет…

— Это ослепший, — сердито сказал Аким Борисыч, — я уверен, это ослепший, а не слепорожденный… Слепорожденный весь внутри себя живет… На что ему Бог… Бога зрячие выдумали, чтоб оправдать порабощение свое… Пройдут тысячелетия или миллионы лет, и человек слепым рождаться будет…

— Возможно, — сказал Юрий Дмитриевич, — только глазницы останутся, как копчиковые позвонки от хвоста. Но это будет не человек, а какое-то другое мыслящее существо… Целиком погруженное не во внешний мир, а в свой мозг… И каждому ребенку среди этих существ будут понятны такие глубины, какие недоступны и Эйнштейну. Но внешний вид треугольника они увидят мозгом в результате тысячелетних усилий лучших умов, и, может быть, это и будет пределом развития их цивилизации… Ибо они будут двигаться в противоположном от человеческой цивилизации направлении… От познания к разглядыванию… И, может быть, это и есть антимир и античеловек…

Кончив говорить, Юрий Дмитриевич вдруг с удивлением заметил, что не сидит, а лежит, упираясь лбом в острый край стола, и на лбу у него образовался щемящий пролежень. Аким Борисыч же не слушает его, он удобно расселся и шепчется с Зиной.

— Я провожу Аким Борисыча, — сказала Зина, правда, с каким-то беспокойством, точно нехотя. — Вы водой лицо сбрызните, совсем раскисли…

Аким Борисыч встал, вежливо кивнул и пошел к дверям немного нетвердо, так что зацепился даже плечом о косяк. Зина накинула платок и вышла следом.