"Мэр Кэстербриджа" - читать интересную книгу автора (Гарди Томас)

ГЛАВА V

Пройдя несколько десятков ярдов, они подошли к тому месту, где городской оркестр сотрясал оконные стекла звуками «Ростбиф Старой Англии».

Дом, перед дверью которого музыканты расставили свои пюпитры, был лучшей гостиницей в Кэстербридже, именуемой «Королевский герб». Широкий, застекленный выступ-фонарь нависал над главным входом, и из открытых окон вырывался гул голосов, звон стаканов и хлопанье пробок. Штор не опускали; все, что происходило в комнате, можно было увидеть с верхней ступеньки крыльца, где по этой причине и собралась кучка зевак.

– Пожалуй, мы все-таки могли бы порасспросить о нашем родственнике, мистере Хенчарде, – прошептала миссис Ньюсон, которая с приходом в Кэстербридж как-то сразу ослабела и казалась взволнованной. – Здесь, пожалуй, самое для этого подходящее место… надо же узнать, какое положение он занимает в городе, если он тут, а я думаю, что это так. Лучше, если бы ты расспросила, Элизабет-Джейн… Я так устала, что ни на что не способна… но опусти-ка прежде вуаль.

Она присела на нижнюю ступеньку, а Элизабет-Джейн, повинуясь ей, подошла к зевакам.

– Что это здесь сегодня происходит? – спросила девушка, выбрав какого-то старика и немного постояв около него, прежде чем завязать разговор.

– Ну, вы наверняка нездешняя, – сказал старик, не отрывая глаз от окна. – Да ведь сегодня большой званый обед для важных особ, а председательствует мэр. Нас, людей попроще, не позвали, зато оставили окно открытым, чтоб мы могли взглянуть хоть одним глазком. Если подниметесь на верхнюю ступеньку, и вы увидите. Вон там, в конце стола, к вам лицом сидит мистер Хенчард, мэр, а справа и слева от него – члены совета… Эх, многие из них, когда начинали жизнь, значили не больше, чем я теперь!

– Хенчард! – воскликнула удивленная Элизабет-Джейн, отнюдь, впрочем, не постигая значения этого открытия, и поднялась на верхнюю ступеньку крыльца.

Ее мать, хотя и сидела с опущенной головой, уже уловила доносившийся из окна гостиницы голос, который странным образом привлек ее внимание раньше, чем слуха ее коснулись слова старика: «…мистер Хенчард, мэр». Она встала и, стараясь не проявлять чрезмерной торопливости, присоединилась к дочери.

Перед ней была столовая гостиницы, где за столами, уставленными различными яствами, расположились обедающие. Лицом к окну, на председательском месте, сидел мужчина лет сорока, ширококостный, с крупными чертами и властным голосом; он производил впечатление человека скорее грубого, чем ладно скроенного. У него была смуглая кожа с ярким румянцем, сверкающие черные глаза и темные, густые брови и волосы. Когда ему случалось громко засмеяться в ответ на замечание кого-либо из гостей, его большой рот раскрывался так широко, что при свете люстры видны были, по крайней мере, десятка два из тридцати двух здоровых белых зубов, которыми он, очевидно, все еще мог похвастать.

На людей посторонних этот смех не действовал ободряюще, и, пожалуй, хорошо было, что раздавался он редко. На нем можно было построить не одну теорию. Он позволял догадываться о нраве, чуждом сострадания к слабости, но готовом безоговорочно смириться перед величием и силой. Если этот смеющийся человек и был добр, то, должно быть, только порывами, – ему было свойственно скорее случайное, почти угнетающее великодушие, чем кроткое и постоянное милосердие.

Супруг Сьюзен Хенчард – во всяком случае, в глазах закона – сидел перед ними, но это был уже зрелый мужчина с сформировавшимся характером, отчетливо выраженным в чертах его лица, сдержанный, отмеченный печатью раздумий, – короче говоря, постаревший. Элкзабет, не обремененная, в отличие от матери, никакими воспоминаниями, смотрела на него лишь с живым любопытством и интересом, вызванными тем неожиданным открытием, что их давно разыскиваемый родственник занимает столь высокое общественное положение. На нем был старомодный фрак, в низком вырезе которого на широкой груди виднелась гофрированная манишка, запонки с драгоценными камнями и тяжелая золотая цепь. Два бокала и стакан стояли у его прибора, но, к удивлению его жены, бокалы были пусты, а стакан до половины налит водой.

Когда она в последний раз его видела, он сидел в плисовой куртке, бумазейном жилете и таких же брюках и рыжевато-коричневых кожаных гамашах перед миской горячей пшеничной каши. Время, кудесник, поработало здесь немало. Всматриваясь в мужа и вспоминая минувшие дни, она пришла в неописуемое смятение и, вся съежившись, прижалась к косяку глубокой дверной ниши, к которой вели ступени и где царил полумрак, не позволявший различить выражение ее лица. Она забыла о дочери, пока прикосновение Элизабет-Джейн не заставило ее очнуться.

– Вы его видели, мама? – прошептала девушка.

– Да, да! – быстро ответила она. – Я его видела, и этого мне достаточно! Теперь я хочу только уйти – исчезнуть – умереть.

– Но почему же… почему? – Девушка придвинулась ближе и прошептала на ухо матери: – Вы думаете, что он вряд ли придет нам на помощь? А мне показалось, что он человек великодушный. А какой он джентльмен, правда? И как сверкают его бриллиантовые запонки! Странно все-таки: вы говорили, что. может, он сидит в колодках, или в работном доме, или умер! А вышло совсем наоборот! Неужели вы его боитесь? Я ничуть не боюсь. Я зайду к нему, только… он, конечно, может не признать такой дальней родии.

– Не знаю… просто ума не приложу, на что решиться. Мне что-то по но себе…

– Не надо унывать, мама, мы ведь уже у цели! Отдохните здесь немножко… я осмотрюсь и постараюсь побольше разузнать о нем.

– Вряд ли у меня хватит сил встретиться когда-нибудь с мистером Хенчардом. Не таким я ждала его найти… Слишком он важный для меня. Я не хочу его больше видеть.

– Но подождите немного… подумайте…

Никогда в жизни Элизабет-Джейн не переживала еще такого острого интереса, как сейчас, – отчасти это объяснялось тем восторженным состоянием, какое охватило ее, когда она узнала о своем родстве со знатной особой. И она снова принялась смотреть. Гости помоложе оживленно беседовали и ели; люди постарше выбирали лакомые кусочки и, обнюхивая их, похрюкивали над своими тарелками, точно свиньи в поисках желудей. По-видимому, три напитка почитались компанией священными – портвейн, херес и ром; вряд ли кто предпочитал что-либо выходящее за пределы этой троицы.

На столе теперь длинной чередой выстроились старинные кубки с выгравированными на них фигурами – каждый снабжен был ложкой, и их мгновенно наполнили таким горячим грогом, что следовало опасаться за предметы, подвергавшиеся действию его паров. Но Элизабет-Джейн заметила, что, хотя все кубки наполнялись с превеликим усердием, никто не наполнил кубок мэра, который продолжал потягивать воду из стакана, загороженного хрустальными бокалами, предназначенными для вина и водки.

– Они не наливают вина мистеру Хенчарду, – осмелилась она сказать своему соседу, старику.

– Ну конечно! Разве вы не знаете, что он славится своей трезвостью, и вполне заслуженно? Не притрагивается к самым соблазнительным напиткам… капли в рот не берет! О, сил у него на это хватает! Я слыхал, что он поклялся на Евангелии и с той поры не отступал от своего обета. Вот никто к нему и не пристает, зная, что это не полагается… Обет, данный на Евангелии, – дело серьезное.

Услыхав эти речи, другой пожилой человек вмешался в разговор и спросил:

– А долго ли ему еще мучиться, Соломон Лонгуэйс?

– Говорят, еще года два. Я не знаю, почему он назначил себе такой срок, он никогда никому не рассказывал. Но, говорят, остается ровнехонько два года по календарю. Могучая должна быть воля, чтоб выдержать так долго!

– Верно… Но надежда – великая сила. Когда знаешь, что через двадцать четыре месяца твой зарок кончится и можно будет вознаградить себя за все страдания и выпить сколько душе угодно… что и говорить, это поддерживает человека.

– Правильно, Кристофер Кони, правильно. А он и поневоле должен так думать, одинокий-то вдовец, – сказал Лонгуэйс.

– А когда у него умерла жена? – спросила Элизабет.

– Я ее не знал. Это было до того, как он явился в Кэстербридж, – ответил Соломон Лонгуэйс тоном решительным и бесповоротным, как будто то, что он не знал миссис Хенчард, было достаточным основанием, чтобы лишить эту особу всякого интереса. – Но мне известно, что он член Общества трезвости и, если кто-нибудь из его людей хватит хоть чуточку через край, он напускается на провинившегося с таким же гневом, как господь бог на согрешивших евреев.

– А у него, значит, много работников? – спросила Элизабет-Джейн.

– Много ли? Милая моя девушка, да ведь в городском совете он – самый главный и вдобавок первый человек в округе. Ни одной крупной сделки не заключалось еще на пшеницу, ячмень, овес, сено и прочее, чтобы Хенчард не приложил к ней руку. Вздумалось ему заниматься и другими делами, но вот тут-то он и сделал промашку. Был он из самых низов, когда пришел сюда, а теперь – столп города! Правда, в этом году он немножко споткнулся из-за этой дрянной пшеницы, которую поставляли по его контрактам. Вот уже шестьдесят девять лет смотрю я, как солнце всходит над Дарновер-Мур, и хотя мистер Хенчард никогда не ругал меня зря с тех пор, как я на него работаю, – он ведь видит, какой я маленький, ничтожный человечек, – а все-таки должен сказать, что никогда в жизни я еще не едал такого негодного хлеба, какой выпекают последнее время из пшеницы Хенчарда. Проросла она так, что это, пожалуй, уже и не пшеница, а чистый солод, ну и нижняя корка на хлебе – толщиной с подошву.

В эту минуту оркестр заиграл новую мелодию, а когда кончил ее, обед уже подошел к своему завершению и настало время для произнесения речей. Вечер был тихий, окна по-прежнему открыты, и эти речи были отчетливо слышны на улице. Голос Хенчарда покрыл все остальные: он рассказал про одну свою сделку с сеном, когда он перехитрил одного мошенника, который во что бы то ни стало хотел перехитрить его.

– Ха-ха-ха! – отозвались его слушатели по окончании рассказа л смеялись до тех пор, пока не раздался чей-то голос:

– Все это прекрасно, ну, а как насчет плохого хлеба? Голос донесся с нижнего конца стола, где сидела группа более мелких торговцев; хотя они и попали в число приглашенных, но по своему общественному положению были, видимо, ниже остальных, держались весьма независимых взглядов, и речи их звучали не совсем в лад с теми, что велись во главе стола, – так иной раз в западном крыле церкви упорно поют не в тон и не в такт с ведущими голосами в алтаре.

Это замечание о плохом хлебе доставило полное удовлетворение зевакам на улице, из которых многие находились в таком настроении, когда человек испытывает удовольствие от неудачи ближнего; вот почему они довольно развязно подхватили:

– Эй! Что скажете о плохом хлебе, господин мэр?

И, не ощущая сдерживающего влияния тех уз, какие сковывали участников пиршества, они добавили:

– Вам бы следовало рассказать об этом хлебе, сэр! Это уже не могло быть оставлено мэром без внимания.

– Что ж, я признаю, что пшеница оказалась плохой, – сказал он, – но, закупив ее, я был одурачен не меньше, чем пекари, купившие ее у меня.

– А также и бедный люд, которому, хочешь не хочешь, приходится ее есть, – сказал задиристый человек за окном.

Лицо Хенчарда потемнело. Под легким налетом благодушия скрывался буйный нрав, тот самый прав, который двадцать лет назад заставил его сгоряча продать свою жену.

– Нельзя не делать скидку на случайности, неизбежные в большом деле, – сказал он. – Необходимо помнить, что как раз во время сбора урожая погода стояла такая скверная, какой мы много лет не видывали. Однако я принял меры, чтобы помочь беде. Мое дело слишком разрослось, и я не могу справиться один, без помощников, а потому я дал объявление, что ищу опытного человека, который взял бы на себя хлебные дела. Когда я такого найду, вы сами увидите, что подобные ошибки больше не повторятся и дело наладится.

– А что вы намерены делать, чтобы вознаградить нас за понесенный урон? – осведомился вопрошавший, очевидно пекарь или мельник. – Замените хорошим зерном проросшее, которое все еще у нас в руках?

При этих словах лицо Хенчарда еще более помрачнело, и он отхлебнул воды из стакана, словно желая успокоиться или выиграть время. И, вместо того чтобы снизойти до прямого ответа, он холодно сказал:

– Если кто-нибудь скажет мне, как превратить проросшую пшеницу в хорошую, я с удовольствием приму ее обратно. Но это невозможно.

Больше Хенчард ничего не намерен был говорить. Произнеся эти слова, он сел.